рен прошел к ней в туалетную. Бенигна сидела, укрытая пудермантелем, фрейлины осыпали ее жалкое тщедушие драгоценными камнями и алмазной пудрой. Резало глаза сверканием. "Сибирь... Сибирь!" - думал Бирен, пересчитывая драгоценности жены. Насчитал до семи миллионов рублей, потраченных на конопатую уродину, которая ему ни к черту не нужна, и, печально вздохнув, вышел... - Лейба! - позвал он фактора. - Я, - начал Бирен, садясь возле камина, - очень недоволен, что ея величество, без совета со мною, отправила Татищева на сибирские заводы. Мало того, что он русский, он еще и преисполнен деятельности... Кто еще там? - В Сибири еще Хрущев, креотур Волынского. - Совсем не знаю такого... Однако Волынскому, видать, мало быть моим креотуром: он сам окружает себя креотурами... Еще? - Еще там Бурцев, Рейзер и Жолобов. - Жолобов? Уж не тот ли... - Тот! А почему вас взволновало это имя, граф? - Теперь, - заговорил Бирен, - Татищев сочиняет "Горный устав", я не знаю, что за штука получится. Но от такого вредного человека можно ожидать любой пакости. Меня тревожит, что Татищев расположен к коллегиальности... - Но Берг-коллегия уничтожена, - утешил его Лейба Либман. - Я знаю. Взамен ее надобно создать директориум. С директором во главе! И - все. При директоре коллегиальность невозможна. Берг-директор должен быть предан одному мне... В самом деле, - вдруг обиделся Бирен на весь мир, - почему Строгановым и Демидовым можно заводить заводы? Маленькая принцесса Мекленбургская, даже цесаревна Елизавета - все имеют при дворе доход от железа и меди. Один я, несчастный... - Ваше сиятельство, - перебил его фактор, - саксонец Курт фон Шемберг уже спешит в Россию: он возьмет казенные заводы в аренду, и никто не узнает, что доходы потекут прямо к нам. - Если так, - сказал Бирен, - я этого саксонца и сделаю берг-директором, и тогда Татищев может писать устав за уставом. Я знаю, что бюрократия всегда сильнее коллегиальности... Вскоре президентом Академии наук был назначен барон Корф, и Анна Иоанновна наказала "безбожнику": - Там в чине президентском не совладать с разбойниками. Ученый народ стульями бьется и посуду колотит. А потому, для пущей важности, возьми ты эту арестантскую роту, и быть тебе в ней не "президентом", а - "главным командиром"... Да бога-то! Бога не забывай, барон... Тут же забыв про бога, Корф сразу вспомнил о дьяволе. - Несомненно, - сказал он, читая доносы академиков, - сам дьявол вселился в Шумахера... Что ж, начнем возрождение науки в России прямо с изгнания бесов! Примерил он трость к руке своей и решил Шумахера бить. Благо он - командир, а не президент. - Господин Шумахер, - начал Корф вежливо, - разве можно, чтобы канцелярия Академии взяла верх над самой Академией и наукой?.. Только он размахнулся тростью, как Шумахер завопил: - "О пленении земель Рязанских от Мамая" - есть ли такое сочинение у вас, барон сиятельный? - Нету, - заявил Корф, сияя жадными очами. Шумахер прицелился точно: безбожника можно было подкупить только книгами, ибо ничего слаще книг Корф не знал (даже любовниц он не имел, ибо они отнимали время, необходимое для чтения)... Однажды Корфа навестил Карл Бреверн - тоже безбожник и тоже книжник. - Барон, - сказал он Корфу, - не кажется ли тебе, что Кейзерлинг за свое краткое президентство поступил умно, заметив Тредиаковского? Нельзя в русской науке видеть одних лишь немцев! Так докажи же всем, что именно ты, а не Кейзерлинг был самым умным на Митаве. - Бреверн, - ответил Корф, - не предвосхищай мои мысли. Именно с такими намерениями я сюда и явился... Встретясь с Делилем, Корф подмигнул ему хитро. - А Земля-то.., круглая, - шепнул он. - И Коперник прав: черт побери ее, но она вращается, а мы еще не падаем на этой карусели. И вы, Делиль, можете беседовать на эту тему со мною. Но другим - ни звука. Только вы и я будем знать о Земли вращении... С треском вылетела дубовая рама, посыпались стекла. От шутовского павильона ворвался в Академию снаряд фейерверка. Опять загорелись (в какой уж раз!) стены Шафировых палат, набежали солдаты с ведрами и кадеты-малолетки, чтобы спасать науку русскую. - Убрать "театрум" от Академии! - бушевал Корф в запале. - Кончится все тем, что мы сгорим здесь вместе с Шумахером... - ..ништо им! - хохотала императрица. - А коли сгорят, то и ладно. Никто по ним плакать не станет. От этих ученых одни убытки терплю... Ну вот на синь-пороху нет от них никакой прибыли! *** "...буттобы", - написал Тредиаковский, и крепко задумался: так ли написал? не ошибся ли? - Будто бы, - произнес вслух, написание проверяя, и хотел далее продолжить, но тут его оторвали... Вошла княгиня Троекурова, владелица дома на острове Васильевском, и, подбоченясь, поэта спрашивала грозно: - Ты почто сам с собой по ночам разговариваешь? Или порчу накликать на мой дом хошь? Смотри, я законы знаю. - Сам с собою говорю, ибо стих требует ясности. - А ночью зачем дерзко вскрикиваешь? - От восторга пиитического, княгинюшка. - Ты эти восторги оставь. Не то быть тебе драну! - Да за што драть-то меня, господи? - Велю дворне своей тебя бить и на двор не пускать. Потому как ты мужчина опасный: на службу не ходишь, по ночам бумагами шуршишь, будто крыса худая, и... Василий Кириллович, губу толстую закусив, смотрел в оконце. А там - белым-бело, трещит мороз чухонский, пух да пушок на деревьях. Завернула на первую линию карета - видать, в Кадетский корпус начальство проехало... Нет, сюда, сюда! Остановились. - Матушка-княгинюшка, - сказал Тредиаковский, чтобы от бабы глупой отвязаться, - к вашей милости гости какие-то жалуют... Барон Корф, волоча по ступеням тяжелые лисьи шубы, зубами стянул перчатку, заледеневшую. Посмотрел на княгиню: щеки у ней - яблоками, брови насурмлены, вся она будто из караваев слеплена. И там у ней пышно. И здесь сдобно. А курдюк-то каков... Ах! - Хотелось бы видеть, - сказал Корф, - знатного од слагателя и почтенного автора переложений с Поля Тальмана. - Такие здесь не живут, - отвечала княгиня Троекурова. - И по всей первой линии даже похожих на такого не знаю. - Как же! А поэт Василий Тредиаковский?.. - Он! - сказала Троекурова. - Такой, верно, имеется. - Не занят ли? Каков? Горяч? - Горяч - верно: заговариваться уже стал! А вот знатности в нем не видится. Исподнее сам в портомойне у меня стирает, а летом - на речку бегает... - Мадам, - отвечал Корф учтиво, - великие люди всегда имеют странности. Поэт, по сути дела, это quinta essentia странностей... Президента с поклонами провожали до дверей поэтического убежища. Тредиаковского барон застал за обедом. Поэт из горшка капусты кисленькой зацепит, голову запрокинет, в рот ему сами падают сочные лохмы... - Простите, что обеспокоил, - начал любезный Корф (бедности стараясь не замечать, чтобы не оскорбить поэта). - Наслышан я, что от барона Кейзерлинга вы внимание уже имели... Над чем сейчас размышляете творчески? - Размышляю, сударь, о чистоте языка российского, о новых законах поэтики и размера стихотворного. Наука о красноречии - элоквенция! - суть души моей непраздной... - Типография в моих руках, - отвечал Корф, - отдам повеление печатать сразу, ибо все это необходимо! Корф в сенях наказал княгине Троекуровой: - Велите, сударыня, дров отпускать поэту, ибо у него собак можно морозить. Да шуршать и самому с собой разговаривать не мешайте. Ныне его шуршание будет оплачено в триста шестьдесят рублей в год. По рублю в день, княгиня! Он секретарь академический, и меня российскому языку обучать станет... Корф поэта с собою увез, в Академии Тредиаковский конвенцию о службе подписал. О языка русского очищении. О грамматики написании. О переводах с иноземного. И о прочем! А когда они уехали, дом княгини Троекуровой будто сразу перевернулся. - Митька! Васька! Степка! - кричала княгиня. - Быстро комнаты мужа покойного освободить. Да перины стели - пышные. Да печи топи - жарче. Половик ему под ноги... Кувшин-рукомой да зеркало то, старенько, ему под рыло самое вешайте... О боженька! Откуда мне знать-то было, что о нем такие знатные особы пекутся? Барахло поэта быстро в покои жаркие перекидали. Вернется секретарь домой - обалдеет. Княгиня даже запарилась. Но тут - бряк! - колоколец, и заекали сердца русские: ввалился хмельной Ванька Топильский из канцелярии Тайной, сразу кочевряжиться стал: - Ну, толпа, принимай попа! Ныне я шумен, да умен... Мне, княгинюшка, твой жилец надобен - Василий, сын Кирилла Тредиаковского, что в городе Астрахани священнодействовал. - Мамынька! Да его только што президент Корф забрал. - Эва! - сказал кат Топильский (и с комодов что-то в карман себе положил). - С чего бы так? - спросил (и табакерочку с окна утащил). Огляделся: что бы еще свистнуть, и сказал: - Ныне жилец твой в подозрениях пребывает. И мне ихние превосходительства Ушаковы-генералы велели вызнать: по какому такому праву он титул ея величества писал - "императрикс"? - Как? Как он титуловал нашу матушку пресветлую? - "Императрикс"... Ну что, княгиня? Спужалась? Троекурову от страха заколодило. А ну как и ее трепать учнут? Глаза она завела и отвернулась: пущай Топильский крадет что может, только б ее не тронул. Очнулась (Ваньки уж нет), затрепетала: - Сенька! Мишка! Николашка! Где вы?.. Тащи все обратно в боковушку евонную. Сымай перины, да рукомой убери подале. И капусту, что выкинули на двор, поди снова в горшок ему упихачь обратно! Чтоб он подавился, треклятый! Я давно за ним неладное замечаю. Ныне вот и сказалось в титуле царском!.. Из Академии ехал поэт уже в казенной карете. Только не в академической, а в розыскной, от Ушакова за ним присланной. - Ты што же это, каналья, - спросил его Ушаков, - титул ея императорского величества обозначил неверно? Мы ее зовем полностью в три слова (ваше императорское величество), а ты, сукин сын, одним словом, будто облаял ее... Императрикс-тыкс - и все тут. Сознавайся, на што титул государыни уронил? - Каждый стих, - отвечал поэт, - имеет размер особливый, от другого стиха отличный. Слова "ея императорское величество" - это проза презренная. И три слова во едину строку никак не впихиваются. Потому-то и вставил я сюда кратчайшее слово "императрикс", высоты титула не роняя... Размер таков в стихе! - Размер? - спросил Ушаков, не веря ему. - Чего ты мне плетешь тут? Ты размером не смущайся. Чем длиннее и красочнее титул обозначишь - тем больше славы тебе. А ныне вот, супостат ты окаянный, по милости твоей стихов любители из Костромы взяты. И драны. И пытаны... За то, что слово "императрикс" есть зазорно для ея величества! Какой еще такой размер придумал? Опять стал рассказывать Тредиаковский "великому инквизитору" о законах стихосложения, о том, что при писании стихов слова не с потолка берутся, а трудом изыскиваются, что такое размер - объяснял, что такое рифма - тоже. - Рифму знаю, - сказал Ушаков, внимательно все выслушав. - Рифма - это когда все складно получается. А насчет размера... Как бы тебе сказать? Изложи мне все письменно, к делу приложим. Пришлось поэту писать подробное изъяснение: "Первый самый стих песени, в котором положено слово "императрикс", есть пентаметр. Слово сие есть самое подлинное латинское и значит точно во всей своей высокости "императрица"... Употребил я сие латинское слово для того, что мера стиха того требовала..." Ушаков песочком изъяснение поэта присыпал. - Ой, мудрено же пишешь, - удивился. - Ты проще будь, а не то мы тебя со свету сживем... Пешком отправился поэт домой - на первую линию. Пуржило, колко секло лицо. Спиною к ветру оборотясь, шел Василий Кириллович, и было ему так горько, так обидно.., хоть плачь! Он ли грамматики не составитель? Он ли од не слагатель? "Так что ж вы, люди, меня, будто собаку бездомную, рвете? Тому не так, этому не эдак. И любая гнида глупая учит, как мне писать надо..." - Кого учите? - спросил поэт у ночной тишины. Переходя Неву по льду, остановился над прорубью. Черный омут, страшный-престрашный, а в нем - звезд отраженье и небо. Внемли, о небо! - Изреку, Земля да слышит уст глаголы: Как дождь, я словом протеку, И снидут, как роса к цветку, Мои вещания на долы... Глава 11 Старики были мятые. Ветераны каторги. Их шихтой заваливало, их деревьями мяло, их в драках пьяных били друзья, и просто так - начальство секло. Теперь они тачку не возили. Прощай, дело рудное! Вокруг Екатеринбурга - вышки сторожевые. Вот они и торчали на вышках, сивобородые, недреманные. И тугоухо слушали вой лесной чащобы: не идет ли башкир с луком? И руки стариков караульщиков сжимали веревки колоколов... Екатеринбург! Места гиблые. Когда пришли сюда, здесь туман плавал едучий. Лес брали штурмом, как берут шанцы крепостей. Трясло летом от дождей, пожирал людей гнус, а зимами стонала солдатская кость от лютости морозов. Не стерпели! Бросили все к бесу и ушли прочь. Остался в диком лесу один генерал де Геннин, мерз у костерка; обложился пистолями - от зверя и башкира. Нагнали тогда армию, секли беглецов и вешали, вернули из-под самого Тобольска обратно на Урал, чтобы Екатеринбург они достроили... А теперь - глянь! - кабаки торгуют вином, сидят там люди добрые, мастера дела рудного, искатели, и меж собою судачат: - Перво дело - дух. А дух тамо-тко е! Вышел я на речку и знак приметил. В лесу ямы издавна копаны. Не иначе, чудь белоглазая <Чудью белоглазой назывались на Руси племена финно-угорской группы, населявшие когда-то северные края России.> уже работала там во времена прошлые. На доски стола кабацкого из котомок бродяжьих падали куски - в блеске, в искрах, в жилах. И сдвигались над ними лохматые головы: - Изгарь.., медь.., малахит... Золото! - Цыц! Дух от верной был, от земли так и прядало... А вокруг - ночь и лес. Но здесь, в городе, людям уже все обыкло. И человек здесь - хозяин. Вокруг прудов-копанцев - фабрики и заводы. Шлепают в ночи водяные колеса, ухают молоты и мехи дышат. Под вальцами катится раскаленный пласт, облитый уксусом. Шипуче, горячо, смрадно... Выскочит из цеха горновой. Черной дыркой беззубого рта хватанет студеного воздуха, и - обратно. - Засыпка! - кричит весело, и сыплется в печь руда. Говорят здесь непонятные слова - шмельцер, фар-флауер, роштейн, - слова немецкие, пришлые. И тяжелонос Ванька Вырви Яйцо (сам из беглых), что сейчас тачку в шесть пудов катит, - зовется здесь "ауфтрайгер". А Николка Сисюк, ученик сопливый, - "грубенюнг"... Грохот цехов не может победить тишины леса - жуткой и странной. Вглядываются в туман сторожа с вышек. Старые, они по ночам хлеб едят. Где зубом кусят, где десной отломят. Были когда-то и они молодыми: девкам проходу не давали, со штыком на шведа под Полтавой ходили, лес трещал, поваленный ими, медведей из берлог рогатиной поднимали. А теперь им одно осталось: "Слуша-а-ай!" на черный лес покрикивать. Такова печальная цепь жизни человеческой... Чу! Брызнуло из-за леса огнями.., факелы.., шум.., ржанье коней... Уж не башкиры ли? Нет, это катит на Екатеринбург новый начальник заводов, его высокопревосходительство Василь Никитич Татищев. Старики его хорошо помнят: он уже бывал в Сибири (тогда-то они и зубов при нем лишились). Однако не все бил - детишек отнимал и учил. "Хрен с ым, - думает страж, - дело господское!" А на горе - дом с колоннами деревянными, и в окнах свет желтый, свечной - не лучинный. Там начальство высокое: генерал де Геннин дружески принимает Татищева, потчует Никитича домашними разносолами, по-русски говорит чисто: - От тептерей и вогуличей подмоги тебе сыскать мочно. Ямы чудские, где во времена незапамятные руду добывали, они еще ведают. И греха таить нечего: мастеры немецкие при мне, стыдно сказать, ничего не нашли. А русский мужик - упрям и смел: он в черный лес идет с лозой, в рудах толк знает. Ты, Никитич, на них и уповай божией милостию. Беглых не обидь: потомству от сих беглых во времена будущие надлежит Сибирь поднять и освоить. А я уеду. Устал и состарился... Де Геннин отбыл. Татищев взял круто: созвал горных промышленников и совет с ними держал, чтобы "Устав горный" коллегиально обсудить. Враг порчи языка русского, Василий Никитич упрямо Екатеринбург называл по-русски - Катеринском. "Сибирский Обер-Берг-Ампт" велел именовать "Канцелярией главного правления заводов сибирских". Чтобы рвение к службе в горнознатцах возбудить, Татищев чины горные к офицерским приравнял. Но и чуден он бывал иногда... С ревизией на Егошихинский медный завод приехал, чиновников собрал, на столе перед ними шахматы расставил. - Умерли, - возвестил, - великие рыцари турниров шахматных: поп Иван Битка да Степан Вытащи! Более их не стало... Игра же сия - не карты сдуру шлепать. И не кости кидать - кому как выпадет. Тут разум побеждает, а ум изворотлив делается. Потому и наказываю: всем чинам горным каждодневно в шахматы сражаться, дабы в лени и пьянстве душами не закостенеть... Скоро на Урале не стало от шахмат спасения. В кабаках, бывало, пьяный на пьяном лежит. А теперь все играют. Мальчишки из сучков уже не свистульки, а фигуры шахматные режут. По цехам, между засылками, в часы обеденные, всюду видишь одно: доски расчерчены, короли да слоны движутся, свисают над досками головы патлатые. Бьются насмерть два рыцаря в турнире благородном: ауфтрайгер Ванька Вырви Яйцо с грубенюнгом Николкой Сисюком... А вокруг горят костры одичалые - текут по лесам люди беглые, гулящие да воровские. Иной раз заскакивали в города наездом тептери, вогулы да башкирцы мирные. Татищев велел таких наезжих хватать и крестить силком. Новокрещенам по пятачку давал. И сам в крестных отцах хаживал. Звериными тропами с дальних выселок и промыслов рудных везли солдаты в Екатеринбург детей Бежали следом, волосы распустив, лица царапая, неутешные матери и бабки: - Дитеночка мово отдайте! На што яму школа ваша? Ен ишо несмышленыш. Ой, горе мне, сирой! Ой, лишенько-то накатило... В школах горных забивали детей насмерть. А кто выживет - тому в мастерах хаживать. Может и в чины офицерские выйти. Татищев охрип от криков, от ругни. От писания бумаг казенных перо натерло мозоль на пальце. "Народ к ученью палкой приучать, коли охотно того не желает!.." Далеко от Екатеринбурга уходили рудознатцы: иные возвращались с полными торбами образцов горных, а от иных и костей не сыщешь - навсегда пропадали, и леса молча смыкались за ними.., навсегда, навсегда! Горы Рифейские - Пояс Каменный: Татищев их Уралом стал называть; заметил он, что звери и природа различны к востоку и к западу от Урала... "Вот, - решил он, - это, должно быть, и есть граница меж Европой и Азией". Забрел как-то на огонек Бурцев, испросил чарочки. - Согреши, Тимофей Матвеич, - отозвался Татищев охотно. - Да говори, каково в Нерчинске жилось тебе? Не обижал ли тебя губернатор иркутский Жолобов, за зверя лютого известный? Бурцев пропустил через желтые зубы вино: - Не! Жолобов меня не обижал. А вот от Егорки Столетова поношения я принимал по милости того самого Жолобова... И рассказал: губернатор ссыльного пииту в рудник на Аргунь не гонит, кафтан ему подарил и шапку на пропитие кабацкое. И тот куролесит по Нерчинску с голытьбой катовской, шапкой Жолобова всюду хвастая... - В церковь Егорку, - перекрестился Бурцев, - ведь не загнать. До того в безбожество уклонился, что в день тезоименитства ея величества.., ну - никак! Хоть на аркане в храм его волоки! - Не идет? - спросил Татищев, хитря. - Уперся. Што мне короли да цари, говорит. Я, мол, и сам велик по дарованиям моим. А Жолобов, - бесхитростно поведал Бурцев, - тот иная статья: бабы, сказывал, городами не володеют. И от таких слов евонных, Василь Никитич, - печалился старый сибиряк, - я в большом тужении пребываю. Потому как Анна Иоанновна.., тоже ведь баба! - Эх, Матвеич, Матвеич, - понурился Татищев, - дурная башка твоя! Зачем ты мне "слово" сказал? Ведь я начальник здесь, и за мною - "дело". Могу ли умолчать, коли тобою донос сделан? Бурцев от стола генерал-бергмейстера отпихнулся: - Никитич! Да в уме ли ты? Разве я донос сделал? Я сказал тебе так - по приятельству.., за чарочкой! - Нет, Матвеич, мы этого дела так не оставим. Только я сам из инквизиции выпутался и вдругорядь бывать в ней не желаю... - Да ничего я не говорил тебе... Ты сам пьян! - Ты не говорил, да язык твой ляпнул... А я при дворе за вольнодумца слыву, и с меня спрос велик ныне! Ежели крамолу покрывать станем, то, гляди, как бы и нас с тобой не потянули... Тимофей Бурцев, рудознатец и комиссар заводской, шапку поискал в сенях, нахлобучил ее до самых глаз и ушел, всхлипывая. А Татищев к столу присел и быстро застрочил: "Вашему императорскому величеству всенижайше доношу... Сего декабря 6 дня, сидючи у меня ввечеру, разговаривал комиссар Бурцев со мною наедине о Нерчинских заводах... Есть-де тамо ссыльный Егор Столетов - совести дьявольской и самый злой человек.., а паче того, видя, что вице-губернатор Жолобов обходился с ним дружески и дал ему денег 20 рублев..." Наутро велел Татищев строить съезжую избу, в коей инструменты для пыток и огня приспособить. Хрущов Андрей Федорович (помощник Татищева) хмуро смотрел на этот новенький сруб. - Никитич, - говорил, - на заводах и без твоей избы дыму много. На што люд сибирский тебе рвать? Он и без тебя весь рван-перерван - еще с России самой... - Слово не воробей, - отвечал Татищев. - Вылетит - не поймаешь. Да и мне надобно оградить себя от козней придворных... И зашагал Хрущев прочь с крыльца, бурча под нос себе: - Оно и так, немцам на руку! *** "Купание с раины" - не казнь, а мука людская. Раиной зовется рея мачтовая. На страшной высоте, где паруса шумят, вяжут длинный канат. И канат тот под днищем корабля пропускают. Получается круг замкнутый, и в этот круг включают тело матросское. "Купание" началось... Медленно тянется канат от неба - к воде. Море все ближе, ближе. И вот уже вода сомкнулась. Плывет матрос под днищем корабля, ракушу спиной обдирая, а его продергивают на глубине рывками плавными. Прозелень воды разорвется над ним, глотнет он воздуха, а его уже наверх тянут - к раине. Потом второй круг следует. За вторым - третий. Коли умер матрос, захлебнувшись, его и мертвого продолжают крутить под корабельным килем... К такому наказанию приговорили матросов с фрегата "Митау". А офицеров особо - "чрез расстреляние их пулями". Федор Иванович Соймонов навестил осужденных: - Не бойтесь, ребятки. Прокурору флота российска, мне дана власть немалая. Я вас выручу, ибо знаю: вы в плен постыдный обманно попали... Ежели б ты, Петруша, - сказал он Дефремери, - не был французом, не так бы и придирались. - Я честно служил флагу русскому, - отвечал Дефремери. - Так-то оно так. Да поди ж ты.., докажи теперь, что ты водку пьешь, а редькой закусываешь... А вот ты, Харитоша... - сказал он Лаптеву, - помнится мне, с Витусом Берингом ушел в экспедицию Дмитрий Лаптев... Кем он тебе приходится? - Мы с ним братцы двоюродные, - понуро ответил Харитон. - Вот бы и тебе, дураку, с ним уйти... Молод ишо, надо на дальних морях отечеству послужить, а потом уж в Питере отираться... Случайно, сам того не желая, нос к носу столкнулся однажды флота прокурор с Волынским на улице; хотел было адмирал мимо пройти, вельможи не замечая, но Волынский руки широко распростер, будто обнять желал. - Бежишь от меня, Федор Иваныч? - спросил ласково. - Ты погляди, как немцы дружно живут. Один с крючком, другой с петелькой. И так вот, один за другого цепляясь, карьер свой ловчайше делают. У нас же, у русских, радение оказывают лишь сородичам своим. А слово - русский! - для балбесов наших ничего уже не значит. Недаром как-то спросил я одного: из каких, мол, ты? А он ответил мне: из рассеяно в, мол, свой корень вывожу. - Верно говоришь, что мы не россияне, а рассеяны, - согласился Соймонов. - Единяться нам, русским, надо, то верно. Но меж нами, Артемий Петрович, разница.., огромная! Я открыто борьбу веду. А ты макиавеллевы способы изыскиваешь. Сам же ты, вроде Остермана подлого, плывешь каналами темными. От такого упрека даже лоб покраснел у Волынского. - Да я, ежели наверх взберусь, - похвалился он сгоряча, - так я Остермана и всех прочих пришлых с горушки-то скину! - Может, и скинешь, - отвечал Соймонов. - Да ведь сам, заместо Остермана, и сядешь... Пусти. Не держи меня! И прошел мимо, гордый. Волынский зубами скрипнул. - Плохо ты меня знаешь, - крикнул вслед адмиралу. - Я даром словами не кидаюсь. Верю: быть мне наверху... *** Под вечер, домой приходя, Татищев давал раздевать себя новокрещену - Тойгильде Жулякову: за переход в веру православную Василий Никитич ему ежедневно по копейке дарил. - Ай, ай! - говорил Тойгильда. - Ты умная башка... Будет копейка - будет твой Тойгильда Исуське русскому молиться. Не будет копейка - шайтан лучше, шайтану кланяйся... - За отступничество от веры православной, знаешь ли, что сожжем тебя на костре заживо? Копейку получив, бежал новокрещен в кабак, покупал водки и водкой промывал гнойные глаза детишек своих. Дети кутятами слепыми в него тыкались, пищали. От водки глаза у них открывались трахомные - смотрели они на отца, его радуя... Под вечер просвистели лыжи под окнами. Вошел в канцелярию вогул крещеный Чюмин, долго глядел на Татищева с порога. - Твой генерал будешь? - спросил, на пол садясь. - Ну, я... Так что? Или россыпи тайные знаешь? Или ямы чудские приметил? Говори - я тебе пять копеек дам. - Дай рупь, - попросил Чюмин. - Было бы за што рупь давать. За рупь мне целую гору железа или золото укажи... Тогда - дам! Чюмин еще табаку просил, еще чаю просил: - Знаю гору, вся гора из железа... Вся, вся! ..Ботфорты Татищева, подбитые стальными подковками, 5 даже прилипали к горе. С вершины на сто верст (а может, и более) видны были окрестности. Руда из нутра горы столбами кверху выпирала. Отбил кусок, искрами брызнул железняк магнитный. Даже не верилось - чудо! Неужто вся гора сплошь из железа? На проверку так и выходило... Веками греби ее лопатой - никогда не исчерпаешь! Внизу карабкались по склонам штейгеры... - Эге-ге-гей! - кричал им Татищев с вершины. Гору эту, чудо природы уральской, он нарек именем Благодать (в честь царицы: Анна - благодать). И перед Анной Иоанновной он письменно хвастал: "...назвали мы оную гору Благодатью, ибо такое великое сокровище на счастие вашего величества по благодати божией открылось, тем же и вашего величества имя в ней в бессмертность славиться может..." А на самой вершине Благодати рабочие вскоре нашли снегом занесенный труп человека с веревкой на шее... Татищев так и отпрянул от мертвеца: перед ним лежал вогулново-крещен Степан Чюмин, и рубль в одеждах его оказался не истрачен. Убили его сами вогулы: заводская каторга гнала народы местные дальше, в леса непроходимые, на рубежи тундряные, к самому Березову... Это была месть! В далеком Петербурге граф Бирен сказал генерал-берг-директору фон Шембергу, из Саксонии прибывшему: - Много ли мне нужно? Мне хватит и одной Благодати... Глава 12 Шатались люди, и - шли, шли, шли... Шли они против солнца и посолонь. Дул им сиверко в спину, и встречь ветру они шли тоже. Бежала Русь.., расширялась Русь! Из горбыля березового соху новую мастерили наспех. И вонзала ее в землю пустошную, в землю ничейную. Широк простор! И - никого, только мы, хлебопашцы вольные, из России (в Россию же!) бежавшие от тягот разных... Два года подряд навещал страну неурожай. Замученную поборами Русь выедал изнутри голод. В городах не стало житья от нищего люда. На дорогах не проехать от разбоя великого... Чтобы спасти народ от вымирания, Анисим Маслов настоял на открытии хлебных магазинов для бедняков. Вот и на Москве такой магазин открыли. Естественно, бедные и голодные так и кинулись туда с торбами... Послушал потом Волынский, как обер-прокурор в Сенате воюет, как трясет он там вельмож разных, как помещикам инквизицией угрожает, и даже притих. Долго думал, и Маслова однажды тишком ущипнул за локоть. - Анисим Ляксандрыч, - шепотком сказал (а у самого в глазах бесенята прыгали), - мы с тобою в дружках никогда не бывали. Всяк из нас в свою масть идет, до своей конюшни бежит резво. А скажу тебе, однако, по совести: стерегись за слова свои лиходейства вельможного... Уж больно ты горяч! Смотри, как бы тебя на зуб не положили да не щелкнули... - Нет! - отвечал ему Маслов с гневом. - Это не я стеречься должен, пущай меня стерегутся. И тебе, Петрович, меня тоже бояться! Волынский даже не обиделся, ибо каждый день жизни своей проводил ныне в праздниках. За участие в штурме Гданска Волынского отличили при дворе - дали ему чин генерал-лейтенанта. А под новый год Анна Иоанновна отвела Артемию Петровичу место в Петербурге под домостроение. Место было прекрасное, по соседству с графом Биреном, рядом бегут Конюшенные проулки к манежам, соседне Мойка течет, - так что по весне можно гондолою плыть куда пожелаешь... <От этого дома и переулок получил название Волынского переулка, сохраняя название до наших дней (более 200 лет). Дом А. П. Волынского находился невдалеке от нынешнего здания ДЛТ.>. Не успел с этой радостью свыкнуться, как его новая радость нагнала. - Быть тебе, - велела Анна Иоанновна, - в моих генерал-адъютантах и службу нести при дворе моем исправно... Волынский от покоя душевного даже телом полнеть стал. Лошади возили его цугом, сами каурые, а вальтрапы на спинах их золотые с гербами... Хорошо ему! Но временами и худо было - от тоски. Доколе кобыл случать? Доколе спиной гнуться? Пора бы уже заявиться во всей красе разума своего. Да не в Сенат (пускай там старики покашливают), а - прямо в Кабинет императрицы, где один Остерман за всю Россию дела вершит. В эти дни сошелся Волынский с Иогашкой Эйхлером и Жаном де ла Суда - оба они при Остермане своими людьми считались. Люди они не знатные, но вполне разумные, и оба дружно Остермана презирали. Де ла Суда был образован и изящен, как истый француз, в языках докою был - от гишпанского до итальянского ведал. - А депеши посольские, - выпытывал у него Волынский, - кто из шифров в слова составляет? - Шифрами ведает лично Остерман, никому этого не доверяя. Иной раз заходит к нему Бреверн, но вице-канцлер и ему не верит. Он есть диктатор в политике русской, все делает на свой лад. Вот и сейчас русский корпус Ласси на Рейн загнали... - Что деется? - рассуждал Волынский. - Куда на Руси ни шагнешь, везде в Остермана, как в дерьмо, наступишь. И вонища округ такая - хоть святых выноси... А вы, сударики, меня не бойтесь. Я шумен бываю, верно. Но язык мой - не враг мне: пустое треплет, а нужное бережет, - утешал он Эйхлера и де ла Суда... Он знал: при Остермане "сударикам" худо живется, и стал не спеша перетягивать их на свою сторону - на русскую, своими конфидентами их делал. Чтобы они в него поверили, чтобы Остермана они ему с потрохами предали. И в этом успевал... А в одну из ночей, таясь часовых, неизвестный патриот подкинул к дверям Зимнего дворца проект "О экономических и промышленных нуждах России". Утром лакеи дворцовые случайно нашли эту рукопись и передали императрице. Анна Иоанновна таинственный проект этот перекинула из комнат своих в Кабинет и велела: - Обсудить в генеральном собрании министрами и выборными, коих я назначу. И проекты всем им писать о том, как привесть империю мою в дивное благосостояние! В число лиц, допущенных до писания проектов, попал и Артемий Петрович Волынский. На радостях он Кубанца своего целовал и говорил рабу верному слова такие - слова горячие: - Базиль! Рожа твоя калмыцкая, чуешь ли? Теперь господин твой не мальчик уже, а муж государственный... *** Вот уже много зим прошло, как Остерман не выходил из комнат своих - жарких, прокаленных и смрадных. Весь обложен подушками, в засаленных халатах, вице-канцлер империи лишь изредка выезжал во дворец. Тогда его заворачивали в шубы и одеяла. Он не дышал, боясь глотнуть русского ядреного морозца. Кабинетного министра империи клали в карету, простеганную изнутри мехами и ватой, и везли... В слюдяных окошках желтым казался снег, бежали желтые бабы, в громадной муфте покоились желтые руки вице-канцлера. А на штопаные кружева сыпалась желтая воскова пудра. Сегодня Остерман сказал де ла Суда: - Милый Жан, стерегитесь Волынского, я знаю, что вы у него бываете. И.., обещаю вам следующий чин! А вот Иоганну Эйхлеру он посоветовал другое: - Продолжайте и далее, мой друг, посещать Волынского. Я буду рад, ежели вы передадите мне его тайные мысли. И.., обещаю вам следующий чин! Писание проекта застало Остермана врасплох. Конечно, можно начертать бумагу - столь туманную, что никто не поймет. А чтобы дурь свою не показать, все будут восклицать: "Великий Остерман!" Но сейчас проект станет читать сама Анна Иоанновна, и она сразу спросит: "А прибыль где?.." Правда, есть проверенный способ избежать писания любых проектов. Для этого надо натереть лицо сушеными фигами, вызвать врача, и пусть все знают - великий Остерман снова помирает. Однако этот способ - крайность: "Болезнь и смерть мою прибережем!" Андрей Иванович Остерман понимал - ему грозит конкурс, и надо всех противников затмить своим разумом. Перед свечой, с пером в руке, Остерман натужно вспоминал все, что знал. Он вспоминал Россию, какую видел изредка, - она вся желтая, желтый снег, желтые бабы несут кувшины с желтым молоком. Что написать? Конечно, он напишет. Лучше всех! Ему ли не справиться? Кто велик и славен? Он, Андрей Иваныч, а точнее: Герман Иоганн Фридрих Остерман, студиоз иенский, теософию изучавший... "О молодость! - невольно завздыхалось в тишине. - Где ты, моя молодость?" - Страх божий, - произнес Остерман во мрак перед собой. - Этот страх и ея величество одобрит. А что еще может спасти Россию от вымирания? Вот и любовь к правосудию в народе русском.., верно! И милосердие судей наших... Государыня сие одобрит! Эти мысли он вставил в проект - как самые главные. Опять же порядок в движении казенной бумаги. Каждую бумажку надобно нумеровать. А чтобы уголки не загибались, ее надо бережно в папочку особую вкладывать. Клей употреблять вишневый - от него пятен не остается. Бюрократиус - мать порядка! От сохранности бумаги казенной благосостояние России сразу возрастет и народы русские станут благоденствовать... И все это он аккуратно изложил, - великий Остерман в своем великом проекте! Желтое пламя свечи плясало перед ним, чадя желтым угаром. "А еще-то что? - мучился Остерман. - Может, о подношениях? Справедливо. Подношения начальству от низших чинов надобно принимать. От этого возникают добрые отношения в канцеляриях... Пожалуй, и этот пункт государыня одобрит!" И он записал - о подношениях (сиречь о взятках): благосостояние России находилось уже на верном пути. Еще немного, казалось, еще одно напряжение ума, скрытого под пышным париком, и... "Этого мало, - думал Остерман. - Государыне нужна прибыль!" "Вот! - осенило вдруг его. - Тульские ружья надобно продавать за рубежи. От сего великая прибыль в доходах казенных предвидится. Политика экономии государственной сразу возрастет..." Утром он передал проект Эйхлеру с наказом перебелить его. - А что делает Волынский? - спросил, между прочим. - Волынский пишет проект о благосостоянии России. - Куда ему! - засмеялся Остерман, покривясь. - Лошадник, вор и бабник.., горлопан! Где ему, дураку, написать? *** Волынский сочинял свой проект на.., кухне! Кубанец втащил на кухню два мешка. В каждом мешке - точно - было отмеряно по пуду зерна. Сообща они нагнали из одного пуда вина злого, хлебного. Из другого пуда намололи муки на ручном жернове. Кафтаны скинув, работали яростно. И потом из муки этой, фартуки повязав, испекли они хлебные караваи. Сложили все это добро на столе: светилась в бутыли водка хмельная, горой высились золотистые вкусные хлеба. И, стол оглядев, почесался Волынский. - Опыт сей, - рассудил он, - весьма и весьма показателен для нищеты нашей. Ну, Базиль, а теперь мне писать надо... Хорошо писал. Могуче. Легко. У него был опыт жизни, опыт горький и сладкий - когда как Посол в странах восточных, губернатор земель Астраханских и Казанских, Волынский немало повидал на своем веку. И от тяжелого и стыдного глаз не отворачивал. Смолоду нищим был, теперь помещик богатый, ведал Артемий Петрович - чем и мужик живет. Полба да полова, квасы да капустки - не раз им едались. Писал Волынский проект свой наскоро. Летели вкось брызги чернильные. Листы отметал он в сторону, стремглав исписанные... - Горячей, - приговаривал, - горячей писать надо, чтобы жалилось и жглось! Дабы проняло сирых разумом... Мне ли не знать нужд отечества, сердцу моему любезного? Вот и день настал, для Волынского день великий, - оглашение сочиненных проектов. "Как Россию привесть в благосостояние?"... Подтянулся он, кафтан надел светло-гороховый, платок шейный подвзбил попышнее, выбрит был и напудрен... Красавец мужчина! Туфлей нарядной вступил через порог мечтаний своих - вступил в Кабинет ея императорского величества. Сидели там авторы проектов: сам Остерман, конечно; князь Александр Куракин, горький пьяница и человек характера злодейского; граф Михаила Головкин, сын покойного канцлера... Рядом с ними уселся и Волынский. Куракин сразу же подлость ему придумал. - А что, Артемий Петрович, - спрашивал. - Платки шейные туго ли вяжешь? Дабы заранее к петле притерпеться? Или.., как? - Постороннего плодить не пристало, князь, - отвечал Волынский угрюмо. - Собрались для дела важного, касаемо нужд отечества, погибающего в нищете. А шутки бабам-молодицам оставь. - Александр Борисыч, - сказал вдруг Остерман князю Куракину, - ай-ай.., нехорошо! К чему обижать патриота истинного? Иогашка Эйхлер глазом Волынскому знак сделал. Но к чему - не догадался Артемий Петрович и понял так, что здесь всего ему надо стеречься. На столе же перед ним поднос стоял, салфеткой крытый, что там было под салфеткой - всех интриговало ужасно. Хотели вельможи открыть и посмотреть. - Нельзя! - говорил им Волынский. - Потом узнаете... Вбежала в покои Кабинета остроносая собачонка. За нею, платьями шурша, императрица явилась. Поклон господам министрам учинив, села Анна Иоанновна на пышную кровать, для нее ставленную, и, подушки под собой распихав, сказала вельможам: - С вас - спрос... Ну, с богом! Волынский краем уха чужие проекты слушал. Молол что-то князь Куракин о ясаке и обидах да чтобы беглых с заводов обратно к помещикам забирать. Это понятно: у него мужиков много бежало, - замысел тут корыстный. Потом граф Головкин речь держал... От обилия слов туманных заскучнела Анна Иоанновна и, в кулак зевнув, прилегла. Шлепнулись на пол ее атласные туфли. - Не-не! - сказала. - Это я так просто... Ишо не сплю! Волынский слушал кабинетных, потаенно размышляя: "Вот оно - чистилище знатное, где машина правления всей России подпольно движется. Неужто я не возьмусь за это колесо да не разверну машину куда надобно? Ой, господи, образумь ты меня... Никак я опять забрал паче меры ума своего?" - Петрович, - дремотно позвала Анна, - теперь ты скажи! Встал Волынский и ощутил легкость в теле.