рую матросы окатывали водой на случай пожара. - Вы, господа высокие офицеры, и вы, господа благородные гардемарины! - произнес Вальронд. - Слов скажу мало, благо не ради слов война учалась жестокая... Ежели примечу в кораблях робость, то велю робеющим встать на шпринг, намертво! Дабы пруссаки, на нас глядя, ведали: пришли мы сюда прочно, а маневров, для чести нашей обидных, не будет! Теперь прошу господ наверх - по батареям, по декам, по мачтам... "Элефант" и "Дикий бык", два отчаянных прама, свистя обтяжкою такелажа, уже рванулись через прибой прямо в горло залива. Розовые от лучей солнца, торчали вдали башни Мемеля. А в батарейных деках было сизо от чада. Из растворенных портов торчали чугунные зады пушек. Тут уже началась веселая работа. - Братцы! - сказал мичман Мордвинов. - Бери, не обожгись! В огне жаровни краснело ядро. Матросы в черных цилиндрах на головах, словно лондонские франты (но зато босиком, голые до пояса), подхватили черпаками раскаленное ядро. - Отскочи! Шипящее ядро тесно погрузилось в жерло. Чертя по небу огненный след, словно комета, ядро опустилось за стенами крепости. Поворот - и "Юпитер", кренясь на оверштаге, врывается в Куришгаф следом за прамами. Корабли-бомбардиры идут под громадными знаменами ярко-красного цвета: это вызов к бою (и вызов виден всем издалека!). Вот и коса: желтый зыбучий песок дюн, редколесье сосен, прижатых к воде. С косы стреляет по кораблям прусская батарея. - Сбить ее! - доносится голос Вальронда. Рявкают тридцать три пушки правого борта. Заглатывая дым, снуют в палубе, прокисшей от гари, матросы, трещат осадные канаты: пушки влетают от залпов обратно, царапая палубные настилы, режут доски крючьями, как пилой. - Бомба! Эй, в крюйт-каморах... Пошел бомбы наверх! Пятипудовые громадины плывут в пасти пушек. - По крепости!.. Крепость уже горит, в огне ее крыши... Прусское ядро, разрывая снасти, влетает в батарейный дек, крушит деревянные пилерсы, бьется в шпангоуты, мечась среди босых пяток. Люди привыкли к такому - они не теряются. - Уксус, ваше благородие... Куды бочку ставить? Пушки уже перегрелись, и теперь хоботины их едко шипят, охлаждаемые уксусом. Палуба наполняется вонью. - Нос не зажимай! - кричит Мордвинов. - Дамы уксус нюхают, чтобы в чувство прийти... В аптеках заразу эту флакончиком торгуют. А у нас - эвон, бочка: хоть насмерть унюхайся... Бомба пошла! Отскочи, ребята! А наверху - виднее: и разрывы бомб, и пожары в городе за чертою крепостных стен. Думают пруссаки сдавать Мемель или предстоит брать его штурмом? Быть крови или не быть?.. С флагмана на "Вахтмейстере" принимают ободряющий сигнал Мишукова: - Молодцам-бомбардирам по две чарки водки! Вальронд - оскорблен, он переживает эту обиду: - Две чарки?.. Курям на смех! Там и пить-то неча... Поднять на мачту сигнал: "Мало"! Мишуков разрешает выдать по три чарки. - Оно лучше, - смеется Вальронд. - Теперь не стыдно будет в Мемеле показаться. Мои прамы уже под стенами. Только бы армейские нам не подгадили. А флот дело знает! *** Русская инфантерия дело знала не хуже флота. Но долгая стоянка среди лесов я болот, в нищих ливонских мызах, и редкий отдых в проезжих корчмах и хлевах изнурили армию задолго до похода на Пруссию: солдаты болели. Их лихорадило. Покрывало язвами от холодов и несносной грязи кочевий. Как назло, перед самым походом выпал пост, иначе - голод, "ибо в сей земле ни луку, ни чесноку найти нельзя, а солдаты в постные дни тем только и питаются" (так отписывал Конференции фельдмаршал Апраксин). Конференция обратилась в святейший синод с неслыханной просьбой: отлучить армию от поста. Синод в этом случае никакого святотатства не усмотрел. Напротив, люди синодские оказались патриотами: пост был отменен для тех полков, которые участвовали в кампании. Теперь каждый солдат Апраксина стал получать фунт мяса, две чарки водки на день и по гарнцу пива. Армия зашевелилась, повеселела и.., пошла, пошла, пошла! Две дивизии Апраксина и Лопухина шагнули за Неман; в русских воинах жила "льстящая надежда, что неприятелю никак противу нас устоять не мочно..." Под проливными дождями, хлебая горе на размытых прусских дорогах, шли с этой надеждой в победу, отчаянно матеря обозы, которые замедляли движение армии. В сторону же от генерал-марша армии был отправлен особый отряд генерала Фермера - дабы, вкупе с флотом, брать прусскую крепость Мемель. Виллим Виллимович Фермор был англичанином, но родился в Москве, смолоду состоял на российской службе. Хороший был инженер, но плохой полководец. Любил подписывать интендантские бумаги и вести прибаутные переговоры с маркитантами. Пушечного грома не жаловал. А гром был. Да еще какой! Пока бомбардирские корабли Вальронда били по Мемелю с моря, осадные гаубицы с суши колотили ядрами в башни крепости. Русским отвечали 80 пушек из цитадели. Но моряки и солдаты напрасно старались: Фермер боялся решить дело отчаянным штурмом и перешел к осторожной осаде. - Пошлите парламентера к мемельскому коменданту, - наказал он к вечеру. - Может, он пожелает и так сложить оружие? Комендант послал парламентера к черту и запалил мемельские предместья. При свете пожаров, всколыхнувших мрак ночи, русские солдаты копали шанцы. Осада началась по всем правилам военного искусства, как того и желал Фермер, убоясь штурма, когда, как известно, солдаты правил классических избегают. Впрочем, и осаду гарнизон Мемеля не выдержал: он прислал своих парламентеров с просьбой о пощаде. Фермер сидел в голубом шатре, насквозь пронизанном солнцем, когда депутация горожан и гарнизона принесла ему связку ключей от Мемеля: шесть здоровенных пудовых отмычек от крепостных ворот (теперь их можно видеть в музее артиллерии в Ленинграде). - Губернатор фон Левальд, - заметил глава депутации, - повелел коменданту нашему сдать город Мемель на почетных условиях, чтобы гарнизон, казна и оружие в крепости не остались. - Нельзя того! - отвечал Фермор, забирая ключи. - Пощупайте подушку, - шепнул ему глава депутации. Подушка, на которой лежали ключи, была тяжела от золота, зашитого внутри нее, и Фермор отпустил парламентеров. - Хорошо, - разрешил он. - Можно гарнизону выйти с оружием, но без отдания воинских почестей... Заскрипели ворота и - под барабанный бой - гарнизон крепости ушел из Мемеля. На узкие купеческие улочки с гиканьем влетели казаки. Молодцеватые калмыки, подоткнув полы ярких халатов за пояса, загоняли лошадей в сады, - пусть кони мягкими губами оберут с земли опавшие от канонады яблоки. Комендантом крепости был назначен молодой Суворов. Вечером 24 июня Мишуков прошел в шатер Фермера. - Что есть измена? - спросил адмирал по-английски. - И каково ее карать по "Регламенту воинскому"? - Добавил потом уже по-русски: - Рази есть смысл, что пруссаки с пушками ушли? Виллим Виллимович поднял рыжие глаза на старого адмирала. - Захара Данилыч, - ответил он, как москвич, чисто по-русски, - война ведь имеет еще и законы рыцарства! Без лишней крови удобнее жителей Мемеля к присяге на верность России приводить. Сами в подданство наше лезут - без понуждения! Апраксин, когда ему доложили об этом "рыцарском" поступке Фермера, пришел к печальному выводу: - Опять нам из Питера попадет. Тамотко при дворе охти как мною недовольны: будто сплю я тута... Во, жизнь собачья! Чтобы оправдать себя перед Петербургом, Апраксин размашисто бросил свою армию вперед - на Кенигсберг, отрезая войска фон Левальда от столицы Восточной Пруссии... На Бестужеве-Рюмине давно горела рубашка, и теперь он подстегивал фельдмаршала действовать смелее, - сейчас канцлер нуждался в успехе армии, пусть даже малом, чтобы замолчали его противники. Апраксин шел вперед - в страхе, в опаске, в поту... Левальд убрался с войсками далеко за Неман, а русская конница наскоком, словно молния, прочеркнула Тильзит и Инстербург. Кронштадтские галеры, грузно качаясь на мутных рейдах, принимали в свои трюмы галдящие оравы прусских пленных. Кенигсберг пребывал в панике: начальство бежало в Померанию, сея слухи о зверином облике калмыков и казаков... ГРОМ СКОРО ГРЯНЕТ - Да что он, с ума сошел? - кричала Елизавета. - Я гоню его из дому моего, а он не уходит... Бесстыдник какой! Эта брань относилась к Вильямсу. Все рушилось в блестящей карьере виднейшего дипломата Европы, и страшно было возвращаться в Лондон, где его ждал гнев и без того злобного Питта-старшего. Усиленно интригуя, великобританское посольство в России уже агонизировало. Выброшенный из театра, Вильяме решил доиграть свою роль в балагане. Постонав для видимости, объявил, что повинуется. - Поеду через Финляндию и Швецию, - сказал он. Но через несколько дней вернулся обратно. - Бури в Ботническом заливе, - оправдывался посол, - закрыли мне путь на родину... К тому же я болен! Его снова выпроводили из Петербурга. На этот раз он покатил через Курляндию, надеясь по дороге кое-что высмотреть для Фридриха, но скоро его опять увидели на брегах Невы. - Геморрой, - говорил Вильяме, - мешает мне ехать в карете. Бестужев скрылся в деревню, носа не показывая. Великая княгиня, в ожидании ребенка, затаилась Но, рискуя головой, Екатерина все же умудрилась переслать Вильямсу свое последнее дружеское письмо... Вот что она писала этому провокатору и шпиону в обличье дипломата: "Никогда не забуду, чем я вам обязана... Воспользуюсь всеми случаями, чтобы привести Россию к тому, в чем я признаю ее истинный интерес... Я научусь практиковать чувства, на них обосную я свою славу и докажу королю, вашему государю, прочность этих моих чувств... Будьте уверены, что я ничего на свете так не желаю, как увидеть вас снова в Петербурге, но - торжествующим!" Вильямса насильно выдворили из столицы в Кронштадт. - Болен или здоров, - рассудила Елизавета, - но, чуть ветерок дунет, сразу его на корабль, и - плыви, родимый! Сидя на Котлине, с тоскою взирал Вильяме на ораниенбаумские сады и умолял Елизавету, чтобы позволила ему хоть на час вернуться в Петербург, ибо опять у него... "кружится голова" <Некоторые историки находят, что в этот период Вильяме был нездоров психически, - этим они объясняют его поведение.>. Но сильный штормовой ветер задул среди ночи, на всех парусах подхватил Вильямса - и понес навстречу гибели. Так закончился этот удивительный дрейф англо-русского союза: якоря не выдержали, и корабль било о камни; Униженный и жалкий, Вильяме обивал пороги владык Сити, выставляя перед ними свой главный козырь: - Вот письмо великой княгини Екатерины... Из него видно, что я сделал все возможное! Я был ее другом, и не моя вина... О, если б умерла Елизавета, то, смею вас уверить, я был бы сейчас в России гораздо выше канцлера Бестужева! Вильямсу было не суждено дожить до полного триумфа своих учеников - когда Екатерина стала русской императрицей, а его скромный секретарь Понятовский - королем Польши. В отчаянии, забив в пистолет пулю, Вильяме приставил его к виску, и одинокий выстрел расколол утреннюю тишину старинного родового замка. Англия этого выстрела почти не услышала. Великое королевство не любило вспоминать о своем позоре. Англичанам приятно считать, что лучшие дипломаты мира - это британские дипломаты. *** Теперь, с удалением Вильямса, Лопиталь остался в Петербурге без соперников в политике. - Удивительное трио разыграно в Ораниенбауме, - рассуждал Лопиталь на досуге. - Трио из негодяя, сумасшедшего и фата... Правда, Вильямса не стало, и трио обернулось для нас дуэтом. Но скоро, очевидно, мы услышим соло. Лопиталь вскоре заметил: Екатерина предпочитает носить широкие одежды, чтобы плоды любви с Понятовским не слишком-то выпирали наружу. Маркиз очень удивился бы, узнай он только, что писала о нем Екатерина: "Я испытываю предельное отвращение к Лопиталю, он не нравится мне чрезвычайно, потому что он - француз, а это для меня хуже собаки!.." Но сейчас Екатерину тревожили только беременность и все осложнения при дворе, связанные с приплодом дому Романовых. Елизавета Петровна так говорила Шувалову: - Этот "партизан" приплод нам оставил... Пусть окотится, как-нибудь прокормим! Сейчас ребенок мне нужен: выродка этого, чтобы альянс политический с Францией окрепнул, попрошу Людовикуса крестить. Чай, мы с Версалем теперь не чужие... Впрочем, Бестужев недреманно стоял на страже "молодого двора", и Понятовский пока пребывал в безопасности. Канцлера же сейчас занимала ситуация: "Ежели императрица умрет, то как удобнее захватить власть?" Екатерина усиленно интриговала: - Должна решить сила, а Шуваловы, сам ведаешь, тридцать тыщ солдат при себе держат. Тебе же головы не сносить в любом случае. Супруг мой тебя не жалует, что ты над Пруссией усмешки строил... Быть тебе без меня в наветах опасных! - Апраксин-то в дружках со мною, - практически мыслил Бестужев. - Надо будет, так всю армию из Пруссии обратно вызволим и обсервацию Шуваловых разобьем здесь же - на площадях и улицах Петербурга, крови не убоясь... В случае удачного переворота канцлер желал оставаться главой государства, подчиняя себе сразу три коллегии: иностранную, военную и адмиралтейскую. Быть почти царем - вот куда метил канцлер... А пока, чтобы успокоить подозрения, он решил закатить банкет для французского посольства. С утра от русского Тампля отошла щегольская эскадра галер и гондол с гударями и балалаечниками. Из зелени садов, за стрелками Невы, открывались дивные усадьбы вельмож, карусели, китайские киоски, танцевальные павильоны и воздушные театры. Сам канцлер загодя, нацепив фартук, изготовил в своей загадочной аптеке вино по собственным рецептам. Назвав его почему-то "котильоном", Бестужев намешал в этот вермут всякой дряни покрепче, которая должна была свалить с ног любого дипломата. Осмотрев праздничные столы, расставленные под открытым небом, Бестужев наказал слугам: - Откройте мой остров для черни! Не отталкивайте лодок и плотов от берега, кто бы ни приплыл. Пусть даже мужик! Даже чухонка с Охты! Никого не изгонять... И чтобы солдат поболее! Он подарил Лопиталю табакерку, которой одаривал любого посла, - с видами своих каменноостровских дач. Но предерзкий "котильон", заваренный для недругов, подействовал и на самого изобретателя: Бестужев сильно охмелел, нарыв злобы его прорвало. Он бросил гостей и ушел допивать к солдатам, гулявшим по берегу. Этой содружеской пьянкой канцлер хотел привлечь гарнизон Петербурга на свою сторону, если решительный час переворота наступит. На обратном пути с острова в город канцлер мрачно молчал, сидя на корме галеры, и трещала только его жена, Альма Беттингер. Французы невольно почувствовали, что над Петербургом уже нависла какая-то мрачная туча и гром скоро грянет. Всем поневоле было страшно... Вечером 18 августа маркиз Лопиталь сказал свите: - Закрывайте на ночь плотнее двери. И держите пистолеты поблизости... В этой стране молнии разят среди ясного неба! Так складывались потаенные дела в Петербурге, когда наконец грянул гром среди ясного неба и всех ослепила нежданная молния. *** Как раз в этот день армия Апраксина проходила густым лесом, возле прусской деревни Гросс-Егерсдорф - узкими, заболоченными гатями. В лесу было влажно, пушки застревали в буреломах, сырел в картузах порох. Наконец войска вышли на узкую равнину, топкую и неровную, поросшую ольхой и ежевикой. Посмотрев на карту, Апраксин тоненько свистнул: - Матушки мои, да мы тут в ловушке. Здесь - лес, а подале - Прегель течет... Так негоже! Господа офицерство, пора маневр начинать; тронемся к Алленбургу с опасением... Ближе к ночи в шатер к Апраксину впихнули страшного человека: был он бос, лицо в лесной паутине, прусский мундир рван, в репьях и тине, пахло от него табаком и сырыми грибами. Этот человек плакал, обнимая колени фельдмаршала. - Русские.., божинька милостивый, не чаял уж своих повидать. Нешто же родные мои? Сколь лет прошло, как запродали меня в гвардию потсдамскую, с тех пор прусскую муку терпел... Это был перебежчик. Ему дали вина. Он пил и плакал, дергаясь плечами. Потом прояснел - сказал твердо: - Армия фон Левальда стоит в ружье за лесом. Сорок конных эскадронов Шорлемера да восемь полков гренадерских ударят поутру - костей не соберете! Коли не верите - хучь пытайте: любую муку ради Отечества стерплю, а от своего не отступлюсь. Так и ведайте обо мне... Утром - ждите! Фермер схватил перебежчика за прусскую косицу, рвал его со стула, топтал коваными ботфортами: - Я таких знаю: их в Потсдаме нарочито готовят, дабы в сумление противников Фридриха приводить. - Погоди мужика трепать, - придержал его Апраксин. - А може, он патриот славный и верить ему надобно? Но патриоту в ошметках прусского мундира не поверили: штаб Апраксина счел, что Левальд умышленно вводит в заблуждение русских, дабы они, напрасно боя здесь выжидая, истомили бы армию в пределах сих, кои лишены фуража и корма. В неудобной низине, стиснутой Гросс-Егерсдорфским и Норкиттенским лесами, русская армия (в бестолочи кривых и путаных тропинок) стала проделывать чудовищный маневр, широко раскидывая хвосты обозов и артиллерийских парков. В вагенбурге была костоломная давка: передние колеса одной фуры цеплялись за задние колеса другой повозки. Во мраке ночи, как дятлы, неустанно постукивали топоры: саперы наводили мост через Прегель. Австрийский наблюдатель при ставке Апраксина, фельдмаршал-лейтенант барон Сент-Андре, разъезжал по лагерю через боевые порядки, всем недовольный: здесь не так.., тут криво стоят.., там слишком ровно! Проведя всю ночь под ружьем, войска еще продолжали разворот своих флангов, когда вдруг кто-то крикнул: - Братцы! Гляди-кась... Кудыть его занесло? Армия приумолкла. На опушку Норкиттенского леса, пронизанную легким туманцем, выехал молоденький прусский трубач. Да столь смело выехал, будто русские ему нипочем! Солнце уже всходило, и все видели, как ярко горят петушиные одежды трубача. Вот он приосанился в седле. Неторопливо продул мундштук. И приставил горн к губам... До русского лагеря донесся боевой призыв меди: - Тра-та-рра-ррра-а! И сразу - без вскрика! - рванулись пруссаки из леса. Бегом. Со штыками наперевес. Быстро и напористо они разом опрокинули два полка - Нарвский и 2-й Гренадерский. Удар пришелся на дивизию генерал-аншефа Василия Абрамовича Лопухина. Пруссаки уже ворвались в обозный вагенбург. Лопухин обнажил шпагу и, вскочив на телегу, дрался люто и яростно, пока его не свалили три прусские пули. Кто-то из солдат схватил генерал-аншефа за ноги, потащил старика прочь из плена - подальше от позора. Седая голова ветерана билась об кочки болота. - Честь, - хрипел старый Лопухин, - честь спасайте... И на запавших губах генерал-аншефа лопались розовые кровавые пузыри. Так бесславно и гибло началось первое сражение русских в этой великой войне с Фридрихом. ГРОСС-ЕГЕРСДОРФ Официанты еще не успели расставить посуду для завтрака фельдмаршала, когда загремели пушки, и в шатры Великого Могола (эти роскошные палаты из шелка, устланные коврами) ворвался бригадир Матвей Толстой. - Жрать, что ли, нужда пришла? - заорал он. - Пруссаки уже Егерсдорф прошли.., конница ихняя прет через поле! Апраксин верхом вымахал на холм, где стояла батарея Степана Тютчева; сопровождали фельдмаршала три человека - Фермер, Ливен и Веймарн. Все было так: пруссаки заняли гросс-егерсдорфское поле и уже колотили русских столь крепко, что летели прочь куда голова, а куда шапка! Апраксин тут стал плакать, приговаривая: - Солдатиков-то моих - ай, ай! - как убивают. Господи, помоги мне, грешному. - И спросил у свиты: - Делать-то мне что? Фермер на это сказал: - Маршировать! Ливен сказал: - Но придержаться! Веймарн сказал: - Конечно! К ним подошел майор Тютчев - бледный, точный, опасный: - Ваше превосходительство, уйдите сейчас подалее. Бугор сей - батарейный, а я залфировать ядрами учиняю... Апраксин вернулся в шатер, который уже рвали шальные пули. Прислонив иконку к ножке походного стола, он отбивал поклоны: - ...от страха нощнаго, и от стрелы, летящия во дни. От вещи, во тьме к нам приходящия! Ржали испуганные кони, неслась отборная брань, трещали телеги. Под флагом ставки сейчас копилась вся наемная нечисть: Мантейфели, Бисмарки, Бюлловы и Геринги; здесь же крутился и барон Карл Иероним Мюнхгаузен - тот самый, известный враль, о котором написана книга и который сам писал книги... Перебивая немецкую речь, в нее вплетались слова псалма, который читал фельдмаршал: - ..да не преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши... Но пока Апраксин бездействовал, войска его - кровоточа под пулями и ядрами - продолжали маневр, разворачиваясь для боя. Мордуя лошадей, вытаскивая из грязи пушки, артиллерия силилась выбиться из путаницы обозов, чтобы занять позицию. Где-то вдали виднелись красные черепицы прусских деревень - Удербален, Даунелькен и Мешулине... Ганс фон Левальд - строго по плану - бросил войска. - Это нетрудно, - сказал он своим генералам. - Русские уже растоптаны нашим первым натиском. Вы только разотрите их в грязи, чтобы они сами себя не узнали! Запели горны, затрещали барабаны - пруссаки дружно обрушились на левый фланг. Здесь русский авангард встретил немцев "новинкой": широко разъятые, будто пасти бегемотов, жерла секретных шуваловских гаубиц жахнули картечью. Ражие прусские драгуны покатились из седел. - Пусть сомкнут ряды, - велел Левальд, - и повторят! - Пали! - отозвались русские, и снова заплясали лошади, лягая копытами раненых, волоча в стременах убитых... Пруссаки откатились под защиту сосен Норкиттенского леса. Батарея майора Тютчева, вся в огне, уже наполовину выбитая, стояла насмерть... Тут прискакал гонец с приказом: - Пушкам майора Тютчева отходить.., с отрядом Фермера! - Тому не бывать, - отвечал Тютчев. И не ушел. Жаром обдало затылок майору: это сзади дохнула загнанная лошадь. А на лошади - сам генерал Фермор. - Мерзавец! - наступал он конем на майора. - Сейчас же на передки и - следом за мной... Оставь этот бугор! Тютчев поднял лицо, искаженное в бесстрашии: - Прошу передать фельдмаршалу, что исполнять приказа не стану. Утащи я отсель пушки свои - фланг обнажится... Пали, ребята, я в ответе! Майор Тютчев нарушил присягу, но поступил по совести; сейчас только его батарея (единственная) сдерживала натиск прусской лавины. А ведь по "Регламенту воинскому" следовало Тютчева после боя расстрелять другим в назидание. - Пали! - кричал Тютчев, весь в дыму и грохоте. - Ежели меня убьют чужие - тогда и свои не расстреляют! В центре же русского лагеря, насквозь пронизанного пулями, еще продолжалась бестолочь: - Обозы, обозы вертай за ручей... - Куда прешься, безлошадный? - Ярославцы, обедня вам с матерью, не лезь сюды! - Ай-ай, убили меня.., убили... - Конницу пропусти, конницу!.. - Рязанцы, не напирай... 20 тысяч рекрутов, еще не обстрелянных, и 15 тысяч человек больных - эти 35 тысяч, не принимавшие участия в бое, висли сейчас камнями на шее ветеранов. И надо всем хаосом телег, людских голов, задранных оглобель и пушек верблюды гордо несли свои головы, рассыпая в сумятицу боя презрительные желтые плевки. Убит еще один генерал - Иван Зыбин (из лужских дворян). Пал замертво храбрый бригадир Василий Капнист (остался после него сиротой в колыбели сын - будущий поэт России). Израненные русские войска - с воплями и матерщиной - отступили перед натиском... Они отступили! *** - Через полчаса я буду пировать под шатрами Великого Могола, - сказал фон Левальд. - Принц Голштинский, слава - на кончике вашей шпаги... Вбейте же клин в русское полено и разбросайте щепки по полю! Принц вскочил на коня и налетел своей конницей на русские ряды "с такой фурией (заявляет очевидец), что и описать невозможно". Принц Голштинский смял казаков и гусар, но.., напоролся на 2-й Московский полк. Москвичи так ему поддали, что "с фурией" (которую я тоже не берусь описать) принц турманом полетел обратно. фон Левальд увидел его у себя, всего забрызганного кровью. - Они разбиты! - очумело орал принц, еще весь в горячке боя. - Они разбиты, но почему-то не хотят сложить оружие! - Я их понимаю, - отвечал Левальд. - Они не хотят сдаваться потому только, что бежать им некуда: ручей Ауксин брода не имеет. Зато мы выкупаем их сразу в Прегеле! *** В шатер к Апраксину, опираясь на саблю, вошел раненый бригадир Племянников: - Генерал-фельдмаршал! Прикажи выступить резерву и помереть. И мы - помрем. Вторая дивизия повыбита. Стрелять чем не стало! Апраксин испуганно огляделся. - Чего стоите? - накинулся вдруг на официантов. - Собирай посуду, вяжи ковры... Да хрусталь-то, хрусталь-то.., рази же так его кладут? Ты его салфеточкой оберни, а затем укладывай! Не твое - так, стало быть, и жалеть не надобно? Племянников пустил всех по матери и, припадая на ногу, снова ушел туда, где отбивались его солдаты. Кто-то схватил его в обнимку. Поцеловал в губы - губами, кислыми от пороха. Это был друг его и собутыльник - Матвей Толстой. - Чего ты, Матяша? - спросил Племянников, опечаленный. - А так, брат.., просто так.., прощаюсь! Племянников обнял Толстого. - Пошли, Матяша, - сказал с ожесточением. - Помрем с тобой как следоваит. Не посуду, а честь спасать надобно... Издали - через оптику трубы - Левальд видел первую шеренгу русских полков. Она сплошь стояла на коленях, чтобы не мешать вести огонь второй линии. Третья держала ружья на плечах стрелков второй линии. Убитые в первой шеренге с колен ничком совались лицами в землю, на их место тут же (без промедления!) опускался на колени другой из второй линии. Из третьей же солдат замещал того, кто стал ближе к смерти - уже в первой. Порох кончался. Кое-где резались на багинетах, бились лопатами и обозными оглоблями... Отступать русским действительно было некуда: за ними шумел топкий, полноводный Прегель - славянская река! Русский "медведь", которого так боялся Фридрих, теперь встал на дыбы, затравленно щелкая зубами. - Осталось пронзить его сердце! - сказал фон Левальд. Завтрак в шатрах Великого Могола откладывался, и генерал-губернатор Восточной Пруссии развернул на коленях салфетку. Вот и холодная курочка; он разорвал ее пальцами, дернул зубами нежное мясо из сочной лапки. - Можете посылать гонца в Берлин, - велел Ле-вальд, вкусно обсасывая косточку. - Обрадуйте короля нашей полной победой! - Казаки! - раздалось рядом. - Атака казаков... - О, это очень интересно... Казаков я посмотрю... Фон Левальд аккуратно завернул недоеденную курочку, взял в руки трубу и, по-старчески держась за поясницу, вышел на лужайку, поросшую редколесьем. Отсюда ему хорошо было видно, как, пластаясь по земле, с воем летела русская конница - вся колеблясь рядами, словно густая трава под ветром. Резануло глаза Левальду пестротой халатов, необычными ковровыми красками, - это ярким пятном мелькнула калмыцкая вольница. Солнце вдруг померкло на мгновение, и легкая, как дымка, туча быстро прочертила небеса над полянами Гросс-Егерсдорфа. - Что это такое? - удивился фон Левальд. Воздух уже наполнился жужжащим пением. Потом застучало вокруг - так, будто палкой провели по частоколу, и адъютант выдернул из сосны длинную калмыцкую стрелу... Левальд обозлился: - Шорлемер, накажите этих дикарей палашами! Навстречу казакам, тяжко взрывая копытами землю, рванулись прусские кирасиры в латах. Железным косяком они врубались в румяное зарево битвы, из дыма блестели - четко и неярко - длиннющие тусклые палаши. - Посылайте гонца в Берлин! - напомнил Левальд, возвращаясь на травку к своей курице. - Исход сражения мне ясен: нет такой силы, чтобы выдержала атаку нашей прекрасной кавалерии... Казачья лава, настигаемая врагом, панически отхлынула обратно. Вытянулись в полете остромордые степные кони, раздувая ноздри - в крови, в дыму. Никто не догадался в ставке Левальда, что это совсем не бегство казаков, - нет, это был рискованный маневр... Вот знать бы только - чем он завершится? - Победа! - кричали немцы. - Хох.., хох.., хох! Неужели Левальд прав?.. Русская инфантерия расступилась перед казаками. Она словно открывала сейчас широкие ворота, в которые тут же и проскочила казачья лавина. Теперь эти "ворота" надо спешно захлопнуть, чтобы - следом за казаками - не ворвались враги в центр лагеря. Пехота открыла неистовый огонь, но "ворота" затворить не успела... Не успела и не смогла! Добротная "прусская кавалерия, сияя латами, "пошквадронно в наилутчем порядке текла как некая быстрая река" прямо внутрь русского каре. Фронт был прорван, прорван, прорван... Кирасиры рубили подряд всех, кто попадал им под руку. Замах палаша, возглас: - Хох! Вдребезги разлетается череп от темени до затылка. Но тут подкатила русская артиллерия и.....фон Левальд вцепился зубами в нежное мясо курицы. К нему подошел адъютант, которого шатало, будто пьяного: - Задержите гонца в Берлин. Умоляю вас: задержите. Там что-то случилось. Если это русская артиллерия, то нам с нею не тягаться. Фон Левальд, отложив курицу, снова поспешил на лужайку. Увы, он уже ничего не видел. От множества пудов сгоревшего в бою пороха дым сгустился над гросс-егерсдорфским полем - в тучу! Дышать становилось невозможно. Лица людей посерели, словно их обсыпали золой. Из гущи боя Левальд слышал только густое рычание, будто там, в этом облаке дыма, грызлись невидимые страшные звери (это палили "шуваловские" гаубицы!). Треск стоял в ушах от частой мушкетной и карабинной пальбы. - Я ничего не вижу, - в нетерпении топал ботфортами Левальд. - Кто мне объяснит, что там случилось? А случилось вот что. Атака казаков была обманной, они нарочно завели кирасиров прямо под русскую картечь. Гаубицы шарахнули столь удачно, что целый прусский эскадрон (как раз средний в колонне) тут же полег костьми. Теперь "некая быстрая река" вдруг оказалась разорвана в своем бурном неустрашимом течении. Кирасиры же, которые "уже вскакали в "аш фрунт, попали как мышь в западню, и оне все принуждены были погибать наижалостнейшим образом". Блестящая по исполнению прусская атака завершилась трагически для врага: казаки вырубили всех кирасир под корень. Над русским фронтом взлетали шапки, гремело "ура". - Кажись, наша брать учала! - всюду радовались русские. И воспрянули разом. С телег вагенбурга спрыгивали раненые, хватали ружья убитых, спешили в свалку баталии. Полки дивизии убитого Лопухина (Нарвский и 2-й Гренадерский), разбитые пруссаками еще на рассвете, словно воскресли из мертвых. С треском они тоже ломили напролом: - За Лопухина.., сподобь его бог! - За Степан Абрамыча.., упокойника! - За Русь-матушку! - Давай, Кирюха, нажимай! Апшеронцы и бутырцы опустошили свои сумки до дна; шли только на штык. От горящих деревень летели сполохи искр, в шести шагах ты еще видел цель - на седьмом шагу все было черно от гари. Первая линия пруссаков попятилась, а вторая линия четким огнем расстреляла бегущих, приняв их за наступающих русских. Мундир на Левальде, осыпанный искрами, тлел и дымился. Старец задыхался. Курица валялась в траве, затоптанная ногами. Видно, она имела судьбу не быть съеденной в этот грозный день - день 19 августа 1757 года... *** Вдали от гула сражения томилась под ружьем бригада Петра Александровича Румянцева. Пальба и возгласы смерти едва достигали тишины леса, темного и чащобного. Старые солдаты, ветераны еще миниховских походов на крымчака, припадали ухом к земле. - До виктории, кажись, далече, - делились они с молодыми. - Топочут шибко. Да не по-нашенски. Быдто - телега татарская... Люди мучились. Слушая крики кукушек, считали свои дни. Багинеты, примкнутые к ружьям, блестели от росы. Было жутко и непривычно русским людям стоять в чужом неуютном лесу. - Робяты! - вдруг закричал Румянцев, вскочив на пень. - Заломи шапки покрепче, чтобы в драке не потерялись, да пошли с богом... Эдак-то здесь прождем свое царство небесное! Он не имел на то ни права, ни приказа. Он даже не знал, что происходит сейчас в разгаре битвы, которая, как кровавое пятно, растеклась на берегах Прегеля. Он знал только один завет "Регламента": "Товарища - выручай!" Молодой и статный, будущий граф Задунайский бежал впереди солдат, прыгал ловко через завалы дерев, продирался сквозь удушистый можжевельник... - Быстрей, робяты, да не пужайся! Пока мы живы - нет смерти, а смерть придет - нас уже тогда не будет... Валяй за мною! Фон Левальд был поражен, когда из самой чащи, опутанные лесной паутиной, словно дьяволы, в молчаливой ярости выросли свежие русские полки. - Ландкарт! - закричал губернатор Пруссии. Карту раскинули перед ним на барабане. - Но лес непроходим, - оторопел Левальд. - Там лошади вязнут в трясине по самое брюхо. Откуда они взялись, проклятые? Солдаты присели уже на колено. Румянцев рухнул на землю, чтобы его не задели пулей свои же ребята, - и плотный залп над его головой ударил: жах! Над ставкой Левальда деревья отряхнули листву, посыпались посеченные ветки... - Виват, Россия! - выхватил Румянцев шпагу. - Вива-ааат.., уррра-а! Склонив штыки, новгородцы с лязгом стали раскидывать прусские резервы. Напрасно Левальд пытался образовать оборону: чуть его войска зацепятся за опушку леса - их оттуда штыком; чуть укрепятся на холме - их снимает оттуда русская артиллерия. Вот что писал рядовой участник этого сражения: "Неприятели дрогнули, подались несколько назад, хотели построиться полутче, но наши уже сели им на шею. Прусская храбрость обратилась в трусость... Не прошло и четверти часа, как пруссаки, словно скоты худые, безо всякого порядку и строю побежали..." Но тут Апраксин - словно его мешком огрели - очнулся. - Эй, эй! - заволновался он. - Куда прете далее? Велите армии растаг делать. А то как бы хужей не было! Или забыли, с кем дело имеете? Армия Фридриха.., с ней шутить неладно. Стой, говорю, не беги далее за немцем... Передохни! Ч ставку Апраксина ворвался сияющий Петр Панин. - Виктория! - возвестил он. - Ей-ей, не прибавлю, если скажу, что такой славной виктории давненько уже не бывало. Пригнувшись, в шатер вошел венский представитель при русской ставке, барон Сент-Андре, и поздравил фельдмаршала. - Такой победы, - сказал он, - не только вы, Россия, но и вся Европа едва ли ведала за последние годы! Но удивительная нация эти русские! Почему-то они всегда дают противнику вначале как следует отколотить себя. А потом, уже побитые, они - словно их сбрызнули живою водой! - намертво убивают врага... Губа Апраксина неряшливо отвисла на сторону. - У нас издревле вся система такая, - похвастал он, - что за одного битого двух небитых дают... Но.., ой ли? Боюсь и думать о виктории нашей! Осторожность нужна, а не строптивость молодецкая. Не нам! Не нам, сирым да убогим россиянам, тягаться с могучим Фридрихом... И вдруг в его дряблом мозгу блеснула мысль: "Господи, да что же наделали? Кого побили? Ведь в Ораниенбауме великий князь теперь сожрет меня, когда узнает о сей виктории... А сама Екатерина? Ведь я - погиб!" - Уходить надоть, - заволновался Апраксин. - Эко место треклятое: сыро и дух худой, опасный. Ой-ой, быть беде, чую... Прусская армия была разгромлена полностью. Победители покрыли поле побоища кострами, варили кашу с салом, искали во тьме раненых; мертвых укладывали ровными рядами - для пересчета. Грузили павшими фуры, и верблюды величаво вытаскивали их по песку на последнюю дорогу. Повсюду - через усталые жерла - додымливали остатки былой ярости брошенные канонирами пушки. Румянцев, в одной нижней сорочке, босой и радостный, закатав рукава, катил через лагерь бочку с вином. Посреди лагеря он треснул пяткой в днище - запахло хмелем. - Подходи с кружкой те, кому жить долго осталось! По лагерю бродил, шатучий от хмеля, майор Степан Тютчев. - Что же это будет, люди? - вопрошал изумленно. - Чужие меня не убили, так теперича, выходит, свои будут расстреливать? Румянцев с бокалом ввалился к Апраксину: - Дозволь перечокаться, Степан Федорыч! Кенигсберг отныне голыми руками бери. Ручку оттедова протяни - и мы в Померании! А оттоль - на Берлин! Хочу пива цгмецкого пробовать... Апраксин целовал парня вывернутыми губами: - За службу тебе спасибочко, Петруша. А только спьяна ты похвальбой мусоришь... Нешто же король Прусский простит нам свою ретираду? Политиковать надобно. Смотри, как бы не взгрели нас! *** Фридриху доложили о победе русских под Гросс-Егерсдорфом, которая открывала России дорогу прямо на Кенигсберг... Король долго молчал. Потом (очень сосредоточенный) он сказал - почти просветленно: - Но ведь русские не воспользовались своим успехом? А посему эту битву не считать нашим поражением. Бесстрашный кавалерист Зейдлиц спросил об Апраксине: - А что этот старый мешок? - Барон Мюнхгаузен пишет, что под ним была ранена лошадь. - Он ее ранил сам, - улыбнулся король. - Своими шпорами! - загрохотал Зейдлиц. "ПАДЕНИЕ" В ЦАРСКОМ СЕЛЕ Виктория! О ней известили столицу России трубящие почтальоны; сто один раз (ни больше, ни меньше) громыхнули пушки на петропавловских фасах. "Гросс-Егерсдорф" уже вписался в летопись русской военной славы. Но прошло несколько дней после победы, и 8 сентября 1757 года случилось в Петербурге событие, которое всколыхнуло весь дипломатический мир Европы. Это событие, на первый взгляд совсем незначительное, имело громадные последствия на ход всей военной кампании. *** День этот совпал с религиозным праздником рождества богородицы, и в Царское Село съехалось немало крестьян, чтобы погулять на досуге у распахнутых кабаков царских. Елизавета, в отменном настроении, заодно с некоей бабой Ивановной, исполнявшей при ней должность "министра странных дел", пешком отправилась в церковь. День был пригожий, теплый. Еще издалека слышны были песни и музыка. На выходе из дворца Елизавете приглянулся чем-то старый солдат лейб-кампании, который ружьем исправно ей артикул выкинул. - Ишь ты! - сказала Елизавета. - Каков молодец у меня! - Под стать тебе, матушка, - отвечал старый беззубый вояка. - Так и быть: вот тебе рубелек - на память. - Не могу взять, коли на часах стою. Елизавета нагнулась - положила монету на землю: - Ну, так возьмешь, когда сменят тебя с караула. Да смотри не загуляй шибко. А то - быть тебе в киях у меня... - Постой, матушка! - крикнул солдат в спину императрицы. - Чего тебе? - обернулась она. - Правду ли бают, будто ты престол племяшу своему, Петру Федрычу, отказать хошь? - Ружье у тебя в руках, - ответила Елизавета. - Вот и пали нещадно в каждого, кто такое болтать станет... Уже, наверное, около часа длилась в церкви обедня, когда на паперть вышла из храма женщина. По виду - барыня (и не бедная). Хватаясь за перила, соскользнула с крыльца и рухнула на траву. Сбежался народ. Барыня лежала, раскинув руки в крапиву, и торчал изо рта распухший, прикушенный язык. Вокруг нее толковали пьяненькие мужики: - За немцем бы послать... Лекаря! - Може, хмельная? - Эх, друг Елисеич, ляпнул ты... В церквах не пьют!