Л.А.Озерова. Михаил Зенкевич: тайна молчания
************************************************************************************************
Из книги " Зенкевич М. А. Сказочная эра: Стихотворения. Повесть. Беллетристические мемуары/Сост.,
подготовка текстов, прим., краткая биохроника С. Е. Зенкевича;
Вступ. ст. Л. А. Озерова.- М.: Школа-Пресс, 1994.- 688 с. (Серия "Круг чтения: школьная программа").
ISBN 5-88527-075-9 "
************************************************************************************************
Эта книга - открытие. Для большинства читателей - открытие имени, им не
известного. Но это откры-тие и для тех, кто знает творчество Михаила
Зенкевича, но, оказывается, лишь частично и неполно. Так случи-лось, что
большая часть стихотворении этого поэта и вся проза при жизни не были
напечатаны. Литератур-ное наследие Михаила Зенкевича бережно хранилось его
семьей: женой - Александрой Николаевной, ныне покойной, а также сыном -
Евгением Михайловичем и внуком - Сергеем Евгеньевичем.
Даже те любители и знатоки поэзии, которые чита-ли первую и самую
знаменитую книгу стихов Михаила Зенкевича - "Дикая порфира" и позднейшие
скупо представленные сборники "избранного", удивятся оби-лию произведений,
не опубликованных при жизни авто-ра. В Содержании они отмечены звездочками.
Корпус этих "новых" сочинений весьма многозвезден и много-значен.
Вполне закономерен читательский недоуменный вопрос: в чем причины
такого долговременного молча-ния поэта, такой поздней публикации
произведений в стихах и прозе, лежавших под спудом более полуве-ка? Ответить
на этот вопрос можно, только позна-комившись с судьбой поэта и
произведениями, ее отразившими, а также с эпохой, в которую жил и тво-рил
поэт.
Есть по меньшей мере две причины, объясняющие молчание творца.
Первая. Некоторое, притом небольшое, число про-изведений не были
своеврем.енно опубликованы свобод-ной волей автора: он был не до конца ими
доволен или вовсе недоволен и продолжал работу над их совершен-ствованием.
Возможно, он готов был напечатать завер-шенные стихи, но наступили иные
времена. И в этих "иных временах" - вторая и главная причина после-дующего
молчания. Новые произведения рождались, но их нельзя было публиковать по
цензурным условиям. Власть предержащие в государстве и в литературе не
забыли, что Михаил Зенкевич - друг Гумилева, Ахма-товой, Мандельштама,
Нарбута... Эти имена и пред-ставляемый ими акмеизм как литературное течение
были запрещены и загнаны в "зону" презрения и в луч-шем случае не
упоминались. Все это самым прямым и непосредственным образом отразилось на
творческой судьбе Михаила Зенкевича. Он стал свидетелем тра-гического конца
многих своих сверстников, друзей, со-ратников, современников, разгрома
"Серапионовых братьев", "Перевала" и других литературных групп и
объединений, объявленных враждебными советской власти. Михаил Зенкевич,
чудом избежав тюрьмы и ссылки, тем не менее не избежал мучительных лет
на-пряженного ожидания расправы, державного прокля-тия, слежки, негласной
опалы. Он был обречен, как и многие другие, на молчание и работу для ящиков
пись-менного стола. Поэт томился, жил в постоянном пред-чувствии катастрофы,
и, надо полагать, немало его ру-кописей исповедального характера были
уничтожены.
Судьба сохранила Михаила Зенкевича для творче-ства, для "звуков сладких
и молитв", по слову Пушки-на. Человек чести, он был горд, не угодничал, не
при-служивал и жил, трудясь во благо культуры, как мас-тер-предтеча,
хранитель тайн высоко почитаемой лите-ратурной традиции русской поэзии.
Последний поэт поколения акмеистов Михаил Зен-кевич замыкает собой им
же самим физически про-дленный Серебряный век. Даже в условиях
тоталитар-ного режима поэт не переставал создавать стихи и про-зу, хотя для
интеллигентной публики его имя связыва-лось в основном с переводческой
деятельностью, и прежде всего с открытием поэзии Америки для русско-го
читателя.
И вот - всему приходит срок! - читатель наконец впервые открывает
полноценный том сочинений Миха-ила Александровича Зенкевича - обильный
материал для суждений о его творческом пути и вместе с тем о русской
литературе примерно шести с лишним деся-тилетий нашего, двадцатого века.
Издательство "Школа-Пресс", публикуя этот сбор-ник, дает возможность
читателям, и прежде всего - учителям-словесникам, глубже, разностороннее и
пол-нее представить поэзию Серебряного века, которому по праву принадлежит и
Михаил Зенкевич. И кто-то из юных читателей, я уверен, назовет его своим
поэтом и выберет творчество Михаила Зенкевича для более при-стального
изучения.
Михаил Зенкевич думал о судьбе искусства в пору, когда свобода, в том
числе свобода слова, трактова-лась только как "осознанная необходимость":
Искусства участь нелегка. Была такой во все века. Во времена средневековья
Служанкой быть у богословья, Придворной дамой королей Притворный расточать
елей. А в век аэроплана,танка Оно - политики служанка. Вот вам из древности
пример: Был волен, но и нищ Гомер. И одой должен разгораться Поэт
придворный, как Гораций. Ведь даже пролетариат, Как Август, льстивым строфам
рад.
Горькая мысль поэта и беспощадная ирония по-средством которой мысль
выражена, звучат удивитель-но современно. А ведь эти стихи, как и многие
другие, свыше полустолетия хранились в "зоне" молчания.
Жизненную и человеческую позицию поэта, его творческое кредо во многом
помогает понять стихотво-рение, которое называется "Будь стоиком" (1963):
"Все суета и суета сует",- Провозгласил давно Екклесиаст, Но ею движется,
живет наш свет, И стойкости житейской не придаст Библейской древней мудрости
Завет. Но если ты стремишься к высшей цели, Чтоб в бренном теле дух твой не
ослаб, Будь стоиком, как цезарь Марк Аврелий, Как Эпиктет, мудрец и римский
раб. В другом стихотворении, написанном спустя шесть лет, вновь упоминается
Марк Аврелий, философ-стоик, автор книги "К самому себе" (иногда название
перево-дят - "Наедине с собой"). В пору господства единст-венно-верного
учения выйти на газетную, журнальную, книжную полосу с такими стихами было
невозможно.
Как известно, школа стоиков основана Зеноном в Афинах около 300 лет до
нашей эры. Стоики полага-ли, что реально существуют только тела, что
Бог-логос (он же - творческая первосила) порождает четыре первоосновы:
огонь, воду, воздух, землю. Все тела взаимонепроницаемы и делимы. Время -
мера движения ми-ра, а мир, считали стоики, единый саморазвивающийся
организм.
В учении стоиков первым естественным побужде-нием человека признается
потребность в самосохране-нии. Человеческое счастье определяется как жизнь
со-гласно Природе. Человек в высшем выражении - муд-рец, достигший
бесстрастия, или апатии, "довлеющий себе", не зависящий от внешних
обстоятельств. Симпа-тии Михаила Зенкевича к стоикам объясняются этим
стремлением к внутренней свободе в эпоху тоталита-ризма.
Однако поэт-стоик иногда не выдерживает самому себе поставленных
условий. Его лирические признания приоткрывают подлинные чувства, которыми
он жил. Так, в августе 1953 года Михаил Зенкевич записывает строфу: В доме
каком-нибудь многоэтажном Встретить полночь в кругу бесшабашном, Только б не
думать о самом важном, О самом важном, о самом страшном. Все представляя в
свете забавном, Дать волю веселью, и смеху, и шуткам, Только б не думать о
самом главном, О самом главном, о самом жутком. Такое восьмистишие легко
заменит дневниковую тетрадь. В нем сгущены переживания длительного пе-риода.
Оно многое говорит о поэте и об его эпохе.
Интерес Михаила Зенкевича к философии не под-черкнут и не выделен из
круга других его интересов (история, антропология, геология, зоология).
Можно предположить, что немалое влияние на занятия поэта философией оказал
его саратовский друг, известный религиозный мыслитель Г. П. Федотов
(1886-1951).
Итак, "будь стоиком, как цезарь Марк Аврелий" или "Эпиктет, мудрец и
римский раб". Что цезарь, что раб - одно и то же: человек.
Время склоняло всех, в том числе и Михаила Зенке-вича, к политике, к
кругу общественных наук. Его же, как, впрочем, и некоторых других поэтов,
тянуло со-всем в другую сторону. Жизнь его была нелегкой. В ней было немало
скрытого, затаенного, непроявленного противостояния существующему режиму.
Много лет Михаил Зенкевич прожил под знаком ка-тастрофы. Его друзей и
соратников по акмеизму по-стигла трагическая участь: Николай Гумелев в 1921
го-ду был расстрелян, Осипа Мандельштама преследова-ли и в конце концов
загубили так, что и могилы его не отыскать. Анна Ахматова, хотя и не была
репрессиро-вана, перенесла адовы страдания и может быть при-знана
великомученицей русской литературы. Владими-ра Нарбута, человека и поэта,
наиболее близкого Ми-хаилу Зенкевичу, подвергли остракизму. Их
последова-тели и ученики, оставшиеся на воле, каждый день жда-ли ареста.
Долгое испытание страхом выпало на долю и Михаила Зенкевича. Какой запас
человеческой проч-ности и мужества должен быть, чтобы выстоять и ос-таться
собой в этой унижающей достоинство мрачной атмосфере безвременщины!
Но Михаил Зенкевич знал, что второе имя поэзии - свобода. И здесь важно
кратко проследить творческий путь поэта.
Первые его стихи стали регулярно появляться с 1908 г. на страницах
петербургских журналов "Вес-на", "Современный мир", "Образование", "Заветы"
и других. Об этом самом раннем периоде творчества осталось мало письменных
свидетельств. Единствен-ный критический отзыв - редакционная заметка в
журнале "Весна" (1908, No 7) в разделе "Почтовый ящик": <М. Зенкевичу. Ваши
стихотворения взяты. Они вы-чурны, но образны. Есть удачные метафоры. Но, к
со-жалению, ни одно не обходится и без неловкостей. Так, в стихотворении
"Моя душа", хотя ваш гладиатор и мертв, незачем его докалечивать и
превращать из "гла-диатора" в "гладиатра". Тут же "вольноотпущенник былой,
капиталист". Слово "капиталист" не подходит к стилю стиха,- слишком
современно, научно, бро-шюрно. "Возбужденье страсти",- "живот"... А в
"Кри-ке сычей" - "судоржно"... В общем, работайте. Че-каньте, но
прислушивайтесь к удару молота".
Стихи эти Михаил Зенкевич никогда не перепечаты-вал. Они, однако,
любопытны: в них угадывается язык "Дикой порфиры" и других будущих книг
поэта.
В 1909 году Зенкевич встречается с Николаем Гуми-левым, который
способствует публикации стихотворе-ний своего нового знакомого в "Аполлоне"
(1910, No 9). С образованием в октябре 1911 года первого "Цеха поэтов "
Михаил Зенкевич стал его активным участником (интересно, что в 1960-е годы
сам поэт датировал пе-риод существования "Цеха" 1912-1915 гг.). К группе
акмеистов первого "Цеха поэтов" Михаил Зенкевич причислял помимо себя также
Николая Гумилева, Осипа Мандельштама, Анну Ахматову, Владимира Нарбута.
В конце февраля - начале марта 1912 года вышли первые книги
издательского товарищества "Цех поэ-тов": "Вечер" Анны Ахматовой и "Дикая
порфира" Ми-хаила Зенкевича. 10 марта состоялось заседание "Цеха поэтов" -
чествование дебютантов (теперь это называ-ется "презентация"). "Дикая
порфира" имела шумную прессу (до двадцати рецензий и отзывов в периодике и
книгах в 1912-1913гг.).
В 1917 году Михаил Зенкевич возвращается на ро-дину, в Саратов, и
вскоре издательством "Гиперборей" (Петроград) публикуется его вторая книга -
"Четыр-надцать стихотворений".
В 1921 году появляется третья книга Михаила Зен-кевича - "Пашня танков"
в обложке работы Б. Зенке-вича. Еще одна книга стихов - "Лирика",
оформлен-ная художником А. Кравченко, не увидела света. Так-же не был издан
сборник "Порфибагр" (стихи 1909- 1918 гг.), в состав которого поэт включил
"Дикую пор-фиру" и "Под мясной багряницей".
В пору жительства в Саратове Михаил Зенкевич со-здает драму "Альтиметр"
(он называл ее "трагорельеф в прозостихе"). Среди окружения поэта в эти годы
- философ Г. Федотов, писатели А. Скалдин и Л. Гуми-левский. В конце 1921
года поэт ненадолго выезжает в Москву и Петроград, встречается с Анной
Ахматовой, Михаилом Лозинским, Федором Сологубом. Именно тогда у Михаила
Зенкевича рождается первоначаль-ный замысел крупного прозаического
произведения, которому суждено стать беллетристическими мемуара-ми "Мужицкий
сфинкс".
В 1925-1937 годах Михаил Зенкевич много перево-дит с французского,
немецкого, английского, участвует в создании антологии "Молодая Германия"
(1926), "Ан-тологии новой английской поэзии" (1937), книг "Песни Первой
французской революции" (1934), "Кабардин-ский фольклор" (1936).
Войдя в поэзию как акмеист, Михаил Зенкевич интересуется и другими
литературными течениями. Его притягивает Маяковский, особенно в 20-е годы.
Увлеченность им проявилась хотя бы в том, что Зенке-вич стал графически
давать стихи "лесенкой" и "ру-бить" строку. Но это длилось недолго. Более
сильным было притяжение Пастернака. Этому тоже есть под-тверждения.
Например, стихотворение "Ноябрь" (1926): Ты вдруг напомнишь о весне, И март
начнет бурлить и капать.
Общим и более глубоким объединительным момен-том в творчестве этих двух
поэтов является то, что оба они под конец впали "в неслыханную простоту". Но
в этом, скорее, уместнее видеть влияние Пушкина, Ба-ратынского, Тютчева,
Фета, Анненского: и Пастернак, и Зенкевич подключились к вечным темам,
составляю-щим основу основ высокой поэзии.
Примерно в те же 20-30-е годы выходят авторские книги поэта: "Под
пароходным носом" (1926), "Поздний пролет" (1928), "Машинная страда" (1931),
"Избран-ные стихи" (1932, 1933), "Набор высоты" (1937), биогра-фическая
книга "Братья Райт" (1933). Работа поэта и переводчика перемежается частыми
поездками по стране (Ленинград, Харьков, Ташкент, Нальчик, Мур-манск...). В
июне 1934 года Зенкевич вступает в Союз писателей. Круг его творческого
общения достаточно широк: В. Нарбут, Э. Багрицкий, Б. Пастернак, В. Ка-зин,
М. Голодный, П. Антокольский, Г. Петников, С. Обрадович, А. Шпирт и многие
другие литераторы. С выпуском антологии "Поэты Америки. XX век" (1939 г.;
совместно с Иваном Кашкиным) определяется магистральное направление его
работы в течение трех последующих десятилетий - переводы современной и
классической американской поэзии.
Во второй половине 30-х годов Михаил Зенкевич пи-шет масштабную поэму
"Торжество авиации" (доселе не опубликована). В первый месяц войны семья
поэта (жена и двое сыновей) была эвакуирована в г. Чисто-поль на Каме. Сам
Михаил Зенкевич жил там осенью 1941 года до вызова в конце декабря в Москву
Полит-управлением Красной армии. Хотя поэт не был при-знан годным к военной
службе, он рвался на фронт и неоднократно выезжал в действующую армию с
чтением своих стихов. В Москве деятельно сотрудничал в журнале
"Интернациональная литература", высту-пал по радио и на вечерах поэзии,
готовил сборники переводной антифашистской поэзии. Самое крупное
произведение военных лет - неопубликованная поэма "К Сталинграду от
Танненберга" (1943). В послевоен-ные и 50-е годы выходят книги переводов
Михаила Зен-кевича ("Из американских поэтов", 1946); драмы Шек-спира "Мера
за меру" (1949), "Юлий Цезарь" (1959), поэма П. Негоша "Горный венец" (1948;
1955), изредка появляются в периодике собственные стихи (большой успех имело
стихотворение "Найденыш", 1955).
В 1964 году вместе с Л. Н. Чертковым и С. Г. Шкловской поэт-готовил
книгу избранных стихов В. Нарбута (Париж, 1983). В 1965 году в серии
"Масте-ра поэтического перевода" выходит книга Анны Ахма-товой "Голоса
поэтов" под редакцией Михаила Зенке-вича.
Его книги 1960-х годов: "Сквозь грозы лет" (стихо-творения, 1962),
"Поэты XX века" (1965), "Американ-ские поэты в переводах М. Зенкевича"
(1969). Послед-нее прижизненное издание - поэтическое "Избран-ное" (1973).
Но вернемся к литературному дебюту Михаила Зен-кевича - его первой
книге. В ней ярко проявились осо-бенности творческого метода поэта, поняв
которые, можно проследить дальнейшую эволюцию его творче-ства во времени,
читая последующие произведения, в том числе и впервые здесь публикуемые.
Далеко не всегда первые книги поэтов определяют характер и дальнейшее
направление их творчества, не всегда с достаточной полнотой и внятностью
выявляют их манеру самовыражения и индивидуальность. Нико-лай Гумилев может
быть в этом смысле определен по первым трем книгам ("Путь конквистадоров",
1905; "Романтические цветы", 1908; "Жемчуга", 1910), вы-шедшим на протяжении
приблизительно пяти лет. Су-ществует весомое мнение, что первые две книги
предва-рительные, а подлинно первой следует считать третью - "Жемчуга".
Нечто схожее - у Бориса Пас-тернака ("Близнец в тучах", "Поверх барьеров",
1917; "Сестра моя-жизнь", 1917-1922). От первой автор отрекся, вторую считал
первой, третью - второй.
Первые книги Анны Ахматовой ("Вечер") и Осипа Мандельштама ("Камень")
оказались на своем месте. Они послужили открытию этих поэтов и стали
отправ-ными точками их пути. "Дикая порфира" Михаила Зен-кевича - книга
такой же пробы. Более того, она ока-залась в эпицентре всего творчества
поэта. В ней Михаил Зенкевич выступил не с заявкой, как теперь го-ворят, а с
полноценной поэтической программой, имев-шей важное значение и для поэзии
акмеистов и для всей русской поэзии.
"Дикая порфира" была замечена и отмечена. Не на-до забывать, что в
пору, когда она вышла, в русской ли-тературе активно работали Иван Бунин и
Максим Горький, Леонид Андреев и Федор Сологуб, Дмитрий Мережковский и
Зинаида Гиппиус, Константин Баль-монт и Юргис Балтрушайтис... Всего два года
тому умер Лев Толстой и три года назад - Иннокентий Ан-ненский. Начавшийся
век еще не знал своего лика, не ведал, что он будет назван Серебряным.
Первая книга Михаила Зенкевича была подготовле-на его стихотворными
пробами 1906-1909 годов. Эти три-четыре года многое определили в творческом
обли-ке молодого поэта. "Казнь", "Бред", "Крик сычей" и другие стихи из
первобытной туманности приводят автора к реальности бытия: В хаосе дымных
мирозданий, Как хищный коготь,- лунный диск. ("Крик сычей")
Определяется образная система поэта. Он все бо-лее и более
поворачивается к Земле в ее исторических и доисторических срезах и
напластованиях. Чем древ-нее эти срезы и напластования, тем привлекательней
они для Михаила Зенкевича.
"Дикая порфира" предварена эпиграфом из Бара-тынского: И в дикую
порфиру древних лет Державная природа облачилась
Весомая, тяжкая поступь стиха, окликающая Ломо-носова и Державина,
Бодлера и Эредиа,- характер-ная особенность книги. Поэта интересуют
первоначаль-ные основные стихии мира: земля, вода, камни, метал-лы. Если
перечисленные здесь четыре слова взять в кавычки, мы получим названия
важнейших стихотворе-.ний "Дикой порфиры". Это действующие "лица"
исто-рической драмы, осмысляемой поэтом. Такими же дей-ствующими "лицами"
оказываются животные: ящеры -и махайродусы. Они оживают под пером поэта, и
мы ярко представляем их древность и мощь. Земля-владычица! И я твои отпрыск
тощий, И мне назначила ты царственный удел, Чтоб в глубине твоей сокрытой
древней мощи Огонь немеркнущий металлами гудел. Ощущением древнего родства,
ауканьем многих эпох Земли сильна "Дикая порфира". И когда возника-ет в
книге человек (и это слово можно взять в кавыч-ки - так называется одно из
стихотворений), поэт пре-достерегает его от беспамятности, от упоения
властью: К светилам в безрассудной вере Все мнишь ты богом возойти, Забыв,
что темным нюхом звери Провидят светлые пути.
Слова "светила" и "светлый" равно обращены и к звездам и к людям -
единство тех и других провоз-глашает поэт. "Голод волчий" к жизни не покидал
Ми-хаила Зенкевича. Стихи поэта дают это почувствовать. Вещи, растения,
звери, люди изображены плотски-ве-сомо, смачно, крепко. Витальная сила этих
произведе-ний передается читателю непосредственно. Стихи о древних земных
кладах, в которых почиют первобыт-ные звери, вовсе не воспринимаются как
некий зоо-логический музей. Читатели этих художественных произведений как бы
обретают историческую и доисто-рическую память, даруемую им современным
поэтом, просвещенным и наделенным инстинктом, который Тютчевым назван
"пророчески слепым". О предки дикие! Как жутко крепок Союз наш кровный. Воли
нет моей, И я с душой мятущейся - лишь слепок Давно прошедших, сумрачных
теней. ("Темное родство")
Темное родство только оттеняет крепость кровного союза, которым
определяется сама жизнь. Древность перетекает в современность. В книге
естественно появляются такие стихи, как "На Волге", где "краснели глинистые
горы" и плавилась "медь колоколов", как "Князья", которые "в стременах
раззолоченых" с ги-ком гонятся "за мясистым туром", как "Слепцы", где
"подняты кверху трубы судные и архангелы одеты в молнии", где "небо зорями
кровавится да росою плачет Богородица..."
От ящеров и махайродусов поэт возвращается на волжские берега, на
речной стрежень, в отчий дом. Это происходит органично, с достоинством и
непринужден-ностью. Рядом с полевыми просторами, рыбалкой, сне-гами не
случайно возникает "стремительный гелий" - символ русской науки из таблицы
Менделеева. И стих движется легким шагом четырехстопного ямба.
"Дикая порфира", как уже сказано, вызвала много
откликов,рецензий,статей.
Вадим Шершеневич посвятил "Дикой порфире" не-сколько страниц своей
книги "Футуризм без маски" (1914), указав, что Зенкевич-единственный поэт,
на ком в русской современной поэзии отразилось влияние создателя так
называемой научной поэзии - Рене Гиля.
Знаменательна рецензия Василия Гиппиуса (1912). В частности он пишет:
"Книга М. Зенкевича оставляет впечатление больших возможностей, большой
борьбы и равно частых поражений и побед. Значительно и ново прежде всего его
ощущение мира, проникновение в то, что Баратынский назвал "дикой порфирой"
природы, а Вл. Соловьев - "грубою корою вещества". Пропи-танный научным
натурализмом, видящий в "радостном мире" человеческого тела прежде всего
"алое мясо и розовый жир", М. Зенкевич обладает тем же "крово-жадным нюхом",
как герой его Коммод, который лю-бил, "как конюх, пар конюшен и запах бойни,
как мяс-ник". Далее В. Гиппиус говорит о поэтике Михаила Зенкевича: "Стих
его насыщен и груб, часто намеренно груб, но именно потому он иногда
достигает большой изобразительности".
Рецензия Бориса Садовского (подписана инициала-ми "Б. С.") появилась в
том же, 1912 году в "Современ-нике": "Зенкевича влекут к себе неумирающие
тайны природы, хороводы солнц, перед величием которых за-мирает пытливый
дух; ему слышится вечный рев ми-ров, провидятся их "вихревые сдвиги".
Вознося гимны к материи, г. Зенкевич стремится приникнуть к "тем-ной
мудрости звериной".
Сергей Городецкий в пространной рецензии в газете "Речь" писал о
Михаиле Зенкевиче и его первой книге: "Пытливым духом современной науки
проникнута его поэзия. О, это не та "научная поэзия", которую во Франции
насаждает Рене Гиль главным образом при помощи прописных букв, которыми он
снабжает общие понятия. Нет, поэзия Зенкевича научна в полном и истинном
смысле этого слова. Темами его вдохновений служат данные современной
палеонтологии, геологии, физики и химии, и первым своим учителем, конечно,
должен он считать Михаилу Ломоносова..." И далее: "В "Дикой порфире" есть
два многозначительных пере-вода, из Леконта де Лиля и из Бодлера <...>. В
Лекон-те де Лиле Зенкевича поразила мощь в изображении первобытной природы.
<...>
Глубокая человечность отличает миросозерцание Зенкевича. Он любит
кровеносные сосуды, он тело зем-ли мыслит как тело человека..."
Отзывы на "Дикую порфиру" были многочисленны, но не однозначны. Книга
пришлась по вкусу одним, у других вызвала противоречивые чувства, третьим
внушила глубокий интерес к поэту. Иные же полагали, что в "Дикой порфире"
возможности автора реализова-лись не полностью, и, возлагая на даровитого
поэта большие надежды, ждали его новых книг.
При разрозненных отзывах, которые требуют особо пристального анализа,
наметились линии дискуссион-ные, наиболее четко проявившиеся у Валерия
Брюсова и Вячеслава Иванова. Оба столпа русского символиз-ма ревниво
приглядывались к новой поэтической по-росли. Отклики двух поэтов старшего по
отношению к Михаилу Зенкевичу поколения носят, несомненно, по-лемический
характер. Это оправдывает более полное цитирование их статей.
В обзорной статье "Сегодняшний день русской поэ-зии" (1912) В. Брюсова,
считавшегося высоким судьей всех стихотворных начинаний, сказано: "Хотелось
бы приветствовать молодого поэта с этими попыт-ками вовлечь в область поэзии
темы научные, мето-дами искусства обработать те вопросы, которые счи-таются
пока исключительным достоянием исследо-ваний рассудочных. Но чтобы подобное
творчество имело свое значение, надобно, чтобы оно не довольство-валось
повторением научных данных, а давало нечто свое, новое. Поэт во всеоружии
знания должен силой творческой интуиции указывать пути вперед, давать новый
синтез за теми пределами, на которых останав-ливается ученый. Все это еще не
под силу г. Зенкевичу, и большею частью он довольствуется пересказом
изве-стных данных о "допотопных" чудовищах, о металлах и т. д. Не выработан
и язык поэта, который слишком любит шумиху громких слов, думая, вероятно,
что они лучше выразят "стихийность". В действительно-сти воображение
решительно отказывается что-либо представить, когда ему предлагают строфы
вроде сле-дующих: И в таинствах земных религий Миражем кровяных паров Маячат
вихревые сдвиги Твоих кочующих миров.
Тем не менее, эта часть книги г. Зенкевича остается наиболее
интересной, так как в ней он пытается внести что-то новое в русскую поэзию.
В стихах, посвященных современности, он продолжает быть не шаблонным,
ме-стами интересным, но в них слишком много надуманно-сти, нет легкого
взлета подлинной поэзии".
Вызывает удивление быстрота откликов на книгу и сопутствующая ей
быстрота полемики откликающихся на нее. Мы невероятно отстали от мастеров
10-х годов нашего века.
В качестве возражения Брюсову Вячеслав Иванов дал свою характеристику
"Дикой порфиры" в обзорной статье "Marginalia": "Живо заинтересовала меня
книга стихов Зенкеви-ча "Дикая порфира" (изд. "Цеха поэтов", СПБ. 1912); и
так как Валерий Брюсов ("Русская мысль", июль, "Се-годняшний день русской
поэзии"), приветствуя автора, тем не менее, дает более холодную оценку его
книги, чем какой она, по моему мнению, заслуживает, мне хо-чется высказать
по ее поводу несколько замечаний.
Мне кажется она доказательством возможностей крупного дарования. Сила,
строгость и самостоятель-ная звучность стиха примечательны, контуры и
замыс-ла, и словесного воплощения обличают большую са-мобытность,
преодолевающую подчинение образцам.
Пафос Зенкевича вовсе не научный пафос: дело не в по-пытках вовлечь в
область поэзии "темы научные", и я бы не упрекнул молодого поэта в том, что
он "доволь-ствуется повторением научных данных". Зенкевич пле-нился
Материей, и ей ужаснулся. Этот восторг и ужас заставляют его своеобычно,
ново, упоенно (именно упо-енно, пьяно, несмотря на всю железную сдержку
созна-ния) развертывать перед ними - в научном смысле со-мнительные -
картины геологические и палеонтологи-ческие.
Поэтическая самостоятельность этих изображений основывается на
особенном, исключительном, могу-щем развиться в ясновидение чувствовании
Мате-рии. Оно же так односторонне поглощает поэта, так удушливо овладевает
его душой, что порождает в нем некую мировую скорбь, приводит его к границе
философского пессимизма. Между строками его гимнов слышится тоска по
искуплению и освобож-дению человеческого духа, этого прикованного Про-метея.
Отсюда ропот и вызов - глухие, недосказан-ные, отнюдь не крикливые и не
площадные, какие столь типичны были в период недавнего модного
"богобор-чества".
Перед нами отпечатлелась в этих стихах начальная работа самобытно
ищущего духа. Я желал бы только, чтобы автор не развлекся и не утешился -
ну, хотя бы литературным мастерством и ремеслом. Настал век специалистов по
стиху, эта специальность может по-страдать от излишней серьезности и
всяческой "духов-ной жажды"... Мудро предостерегал Вал. Брюсов мо-лодых
поэтов наших дней: им "при всем их порывании в стихийность угрожает одно:
впасть в умеренность и аккуратность". Со словами Брюсова, обращенными к
Зенкевичу: "поэт, во всеоружии знания, должен силой творческой интуиции
указывать пути вперед, давать новый синтез за теми пределами, на которых
останав-ливается ученый; все это еще не под силу г. Зенкевичу", с этими
словами я также вполне согласен; но дело, ра-зумеется, не в выработке
научнообъективного синтеза, а в обретении путей собственного духа... Со
страхом смотрю я на будущее Зенкевича: если он остановится, его удел -
ничтожество; если не успокоится - найдет ли путь?"
Характеристика Вячеслава Иванова, его замечания и его прогнозы .начала
века удивляют своей Точностью и глубиной сейчас, в конце века. Он многое
угадал в Михаиле Зенкевиче, в его дальнейшем пути, хотя этот путь проходил в
трагическую эпоху, предсказать ха-рактер которой не мог никто.
Рецензенты сходились на том, что в "Дикой порфи-ре" чувствуется мощь.
Поэт, носитель этой мощи, испу-гался ее. Таковы логика и алогизм поэзии в
революци-онную эпоху. Личности дано было в ту пору сомнитель-ное "благо" -
отдать свою мощь толпе, всеобщему, стихийному, раствориться в нем.
Уже за пределами "Дикой порфиры" (в стихах 1912-1914 гг.) видится как
бы традиционное, но глубо-ко естественное и - главное - присущее Михаилу
Зенкевичу тонкое, акварельное, а подчас и графиче-ское, черно-белое письмо:
Парным дождем мутились дали, И медленней и тяжелей С курлыканьем на луг
спадали Станицы взмокших журавлей. Когда ж сошник свой врежет ярко Пред
ночью в тушь кровавый диск, То кобчики меж сучьев парка Визгливей поднимают
писк. И в сумерках пугливо-чуток На лиловатой синеве Шумливый спуск усталых
уток К болотной молодой траве. ("Уже за хищной бороною...")
Если говорить о влияниях, то они многообразны и трудно определимы в
силу того, что все эти влияния Михаил Зенкевич переплавил в своей плавильне.
Здесь и Ломоносов, и Державин, и Бодлер с его "Цветами зла", и Эредиа с его
"Трофеями". Не лишне упомянуть Брюсова, Городецкого с его языческой "Ярыо" и
Хлеб-никова с его страстью обнажать корни истории и слова. Если кому-либо
захочется к этому перечню добавить Леконта де Лиля, то он не будет неправ,
тем более что Михаилу Зенкевичу принадлежит прекрасный перевод его
стихотворения "Сон ягуара", включенного в книгу "Дикая порфира" и идущего
рядом с его же блестящим переводом "Утренних сумерек" Шарля Бодлера.
В свою очередь "Дикая порфира" Михаила Зенке-вича оказала и, смею
утверждать, продолжает оказы-вать влияние на поэзию последующих за ее
выходом десятилетий. Следует назвать "Рысь" и ранние стихи Ильи
Сельвинского, "Орду" и "Брагу" Николая Тихо-нова, "Юго-Запад" Эдуарда
Багрицкого, "Золотое се-чение" Леонида Лаврова, "Устойчивое неравновесие"
Георгия Оболдуева, "Память" Бориса Слуцкого, кото-рый признался мне в одной
из бесед в учении у Зенке-вича.
Обозревая творческий путь поэта, незачем искать у него буквального
соответствия образов конкретным фактам и событиям: вот канун революции, вот
револю-ция, гражданская война, пятилетки, Отечественная война и т. д. Михаил
Зенкевич принадлежит к масте-рам, которые не рассматривали свое творчество
как иллюстрацию к истории и современности. Творчество, хотя, несомненно, и
связано с историей и современ-ностью, имеет самоценное значение - как
выражение той или иной индивидуальности, личности, таланта или гения.
На переломе истории после октября 1917 года уже заполняли воздух и
печатные полосы многочисленные голоса ораторов и журналистов, а с ними и
стихотвор-цев, беллетристов, драматургов, яростно откликаю-щихся на злобу
дня: одни - "за", другие - "против". Процветали, ибо поощрялись властью,
оды, дифирам-бы, марши. Михаил Зенкевич не торопился, не ломал свой голос,
не приспосабливался к новым условиям. Он продолжал воплощать в слово то, что
и прежде. Новые его произведения, созданные после "Дикой порфиры" и
именовавшиеся "Четырнадцать стихотворений", "Под мясной багряницей",
"Лирика", "Пашня танков" и дру-гие, могли бы выйти под названием "Дикая
порфира, книга вторая", "Дикая порфира, книга третья". Наме-ревался же Осип
Мандельштам после первой книги "Камень" следующую за ней назвать "Второй
камень" (назвал "Tristia").
Не было недостатка в названиях. Но подобно тому, как у Бориса
Пастернака "Поверх барьеров" это не только название книги, но и целого
периода творчества, а заодно и манеры, так и для Михаила Зенкевича "Ди-кая
порфира" тоже метафорическое имя значительного периода творчества и
поэтической манеры.
Критика отмечает фламандскую словесную живо-пись Михаила Зенкевича. Да
это видно и без особых указаний. Поэт в статье "От автора", оставшейся
неопубликованной (ею он намеревался открыть книгу "Сквозь грозы лет"), дает
такое объяснение: "В проти-вовес эстетизму и красивости поэзии того времени
я не боялся касаться физиологических основ жизни и смело вводил темы и
образы, считавшиеся прозаическими, слишком грубыми, антипоэтическими". Это
авторский комментарий. Я склонен ему доверять. Этот автор ни-когда не
добивался признания нетворческими путями. Ему рекомендовали преодолеть
физиологизм. Он не спешил. А вместе с тем сама жизнь внушала ему взгляд на
мир: "бронтозавры" обрели особую броню и стали танками. Поэта увлекла
авиация, первые мерт-вые петли Нестерова и Пегу, ледовое плавание Седова,
открытие Северного полюса. Это не было данью вхо-дившей в моду героике. Это
было естественное расши-рение поэтического мира.
Еще в 1914 году на вечере акмеистов в Литератур-ном обществе Михаил
Зенкевич предлагал: "Если хоти-те, назовите акмеиста неореалистом. Такое
название для него почетнее названия символиста или романтика. Но этот
"неореализм акмеизма" не имеет ничего обще-го ни с обывательским реализмом,
ни с подновленным академизмом парнасцев". Противник терминологиче-ских игр,
Михаил Зенкевич говорит о существе своей поэзии, о программе не на узкий
период, а на всю жизнь.
Такие написанные после "Дикой порфиры" стихо-творения, как "Смерть
лося", "Бык на бойне", "Свиней колют", "Тигр в цирке", "Пригон стада",
"Мамонт" и некоторые другие, продолжают циклы "Дикой порфи-ры" и находятся в
русле этой книги. Конечно, Михаил Зенкевич на протяжении десятилетий
менялся, обре-тая новые качества, но не будет ошибкой утверждать, что
проявившиеся в "Дикой порфире" личность, стиль, манера сохранились на всю
жизнь. Это - любовь к плоти, молодости, яркости, движению, взгляд на вещи и
явления проницательный, сумеречный, трагедийный.
К особенностям "Дикой порфиры", сохраненным надолго, на всю жизнь, годы
добавляли новые краски. С чувством времени соединяется чувство
простран-ства: Крым - Кавказ - Сибирь - Украина - Сред-няя Азия. Это находит
выражение в эпических мотивах, а всего более - в лирике, любовной по
преимуществу. Потрясения 20-х годов отразились в строе и облике стихов
Михаила Зенкевича. В стихотворении с тихим на-званием "Дорожное" читаем:
Земля кружится в ярости, И ты не тот, что был,- Так покидай без жалости Всех
тех, кого любил. И детски шалы шалости И славы, и похвал,- Так завещай без
жалости Огню все, что создал.
Это поэт написал 22 сентября 1935 года по дороге из Коктебеля. Уже
умер, задохнувшись без воздуха свобо-ды, Блок, убит Гумилев [После гибели
Николая Гумилева Зенкевич работал над перево-дом "Ямбов" Андре Шенье. Это не
было издательским заказом. Это была душевная потребность. В трагедии Шенье
поэту виделась тра-гедия Гумилева. В этой общности судеб вставали проблемы:
лич-ность и государство, власть и свобода, революция и культура, про-блемы,
которые волновали и самого Михаила Зенкевича.] , прокляты акмеисты, пошли
одна за другой победоносные пятилетки, выматывав-шие людей, приближались
черные дни неправых массо-вых судов, арестов, ссылок, смертей... Жестокость
и "ярость", окружавшие поэта, он нашел и в себе, и себе же повелел покидать
"всех тех, кого любил", и преда-вать "огню все, что создал". Помимо
беспощадных ре-волюционных трибуналов существовали "трибуналы", навязанные
каждым себе, своей совести, своей воле. Это было всеобщим явлением, за
крайне редкими исключениями.
Встречаясь, увы, далеко не часто, с Михаилом Алек-сандровичем, я хотел
у него спросить, пишет ли он но-вые произведения, почему редко встречаю его
в печати. Хотел спросить, но не решался. Деликатный вопрос, серьезный,
тяжелый. Мне казалось, что поэт с такой энергией жизни, с таким
эмоциональным зарядом не может молчать. "Пыжиться" Михаил Зенкевич не
при-вык, не умел. Творчество для него - акт свободного во-леизъявления. Это
ему принадлежит ироническое чет-веростишие: Поэт, бедняга, пыжится, Но
ничего не пишется. Пускай еще напыжится,- Быть может, и напишется.
Нетрудно было понять, что произошла катастрофи-ческая ломка быта,
бытия, обычаев, нравов, культуры. Опасаясь сыска, преследования, угроз,
арестов, ссы-лок, люди бросали в огонь дневники, исповеди, произве-дения,
которые могли бы счесть недозволенными.
Не эмигрировавшие поэты для того, чтобы спасти себя и свое оригинальное
творчество, "уходили в пере-вод" (почти термин). Общей участи не избежал и
Миха-ил Зенкевич. Он и вошел в когорту сильнейших масте-ров русского
поэтического перевода, создав свою шко-лу, особенно в переводе американской
поэзии. Не будет преувеличением сказать, что Михаил Зенкевич открыл Америку
поэтическую, открыл для русской читающей публики.
И только порой по отдельным прорвавшимся в пе-чать стихам можно было
догадаться, что муза его не за-молчала, а мастерство набирает силу.
В "Избранном" (1973) мы находим стихи, говорящие о неувядаемости
таланта поэта. Так, например, "Смерть лося" - словно живопись в движении, не
за-стывшая моментальная фотография, а динамика кино.
...заломив рога, вдруг ринулся сквозь прутья По впадинам глазным
хлеставших жестко лоз, Теряя в беге шерсть, как войлока лоскутья, И жесткую
слюну склеивших пасть желез.
Это не только видишь и слышишь, это делает тебя, читателя, очевидцем, а
отчасти и участником действа. Момент смерти лося дается без смакования,
сочувст-венно и трепетно. Художник как бы сам испытывает боль животного.
С размаха рухнул лось. И в выдавленном ложе По телу теплому
перепорхнула дрожь Как бы предчувствия, что в нежных тканях кожи Пройдется,
весело свежуя, длинный нож. Здесь останавливает внимание удивительно точный
глагол в отношении дрожи - "перепорхнула". Это уви-дено изнутри. "Дрожь"
корреспондирует не только к этому глаголу ("перепорхнула"), но и к
следующему словосочетанию "как бы предчувствия".
У Михаила Зенкевича живопись словом сходна с манерой барбизонцев,
импрессионистов, экспрессио-нистов: купанье, пригон стада, рассвет,
закат,-ночь... Например, купальщицы у него:
То плещутся со смехом в пене, Лазурью скрытые по грудь, То всходят
томно на ступени Росистой белизной сверкнуть.
Поэт не просто рисует пейзажи, но за внешним изо-бражением передает
скрытую суть наблюдаемого. Вот ястреб выследил жертву. Поэт предчувствует
неотвра-тимое. Но он вместе с тем видит не только темную зной-ную точку в
небе - ястреба, но и его страсть.
Роковые, гибельные, трагические мгновения жизни, границы жизни и
смерти, их зыбкое состояние, боре-ние - это всего более привлекает поэта.
Гибнет "Тита-ник", гибнет Пушкин, гибнет усадьба и с ней рояль ("Мы -
призраки прошлого. Горе нам! горе! Мы гиб-нем. За что? за что?"), гибнут
пять декабристов (по сти-хотворному медальону - каждому из них). Поэт
стано-вится летописцем гибнущего мира. Но "в духе време-ни" он (точнее, его
герой, взращенный безжалостным временем) не хочет скорбеть о былом. И он
попрекает себя в неуместной чувствительности, в интеллигент-ской жалости.
Невольно приходится думать о драма поэта в вихре-вую эпоху, в смутное
время. Поэту с такой неистовой жаждой жизни, какой был наделен Михаил
Зенкевич, надо прилагать огромное усилие, чтобы не сломаться, не опозорить
свое имя, мужественно пройти сквозь цепь крушений и разочарований. Он с
иронией относит-ся к тем, кто "пыжится", прибегает к самонасилию и
суррогатам искусства. По отношению к другим. А по отношению к себе? Степень
взыскательности здесь еще большая:
Зачем писать такие стихи, Бесполезные и никому не нужные?
Редко, все реже и реже выступал Михаил Зенкевич со стихами. Он не желал
участвовать в литературной ярмарке, в борении амбиций подхалимов и
прихлеба-телей.
Холопство ль, недостаток ли культуры, Но табели чинов растут у нас, Как
будто "генерал литературы" Присваивает званием указ. Здесь сказались не
только старая закваска Михаи-ла Зенкевича, его воспитание, но и истинный
вкус и такт художника, честно и прямо глядящего на мир и в глаза
современников. Он себя не готовил в литера-турные генералы. Это было ему
чуждо.
Когда в 1966 году к почтенному юбилею он получил телеграмму, в которой
были слова: "...от души привет-ствуем поэтического патриарха", последовал
его стихо-творный ответ:
Стал я сразу вдруг Всех поэтов старше. Дайте ж мне клобук Белый
патриарший!
Михаил Зенкевич не афишировал своего внутренне-го несогласия с
порядками, царившими в стране и ли-тературе. Он ждал суда читателей, пусть
эти читатели и придут позднее, в будущем. Строже всех поэт судил самого
себя. И это в обычаях русской поэзии.
Нет безжалостней, нет беспощадней судьи, Он один заменяет весь
ревтрибунал, Он прочтет сокровенные мысли твои, Все, которые ты от всех
близких скрывал. Наблюдение и автобиографическое признание, ми-мо которого
нельзя проходить, оценивая творчество по-эта в целом.
От него ты не скроешься даже во сне, Приговор его станет твоею судьбой.
Так по вызову совести, наедине Сам с собою ты будешь в ночной тишине Суд,
расправу вершить над самим собой.
Это сказано в 1956 году. Поэту семьдесят лет. Чув-ство, разум, совесть
продолжают бодрствовать. Еще более, еще острей и воспаленней, чем в молодые
годы.
При слове "акмеисты" сразу же возникают три име-ни: Николай Гумилев,
Анна Ахматова, Осип Мандель-штам. А дальше? Дальше - недоуменная пауза.
И только немногие знатоки и любители воэаии на-зывают Михаила
Зенкевича. Мы не обращались к мод-ным сейчас социологическим опросам, не
собирали мнения. Наше участие в литературной жизни подска-зывает нам это
прочное и звомкое имя: Зенкевич, Ми-26
хайл Александрович Зенкевич. Цифирь редко дружит с поэзией. Четвертый,
так четвертый. Внятно. Внук поэ-та Сергей Евгеньевич Зенкевич убедил нас в
правомер-ности такого счета. Он, конечно, условен. Куда умест-нее сказать:
"Златокудрый Миша". И вот почему.
Это словосочетание, это прозвище я услышал из уст Анны Ахматовой. Она
оживилась, рассказывая мне о днях молодости, о Царском Селе, откуда
друзья-акме-исты часто ездили в Петербург. Это были совместные веселые
поездки. И веселье это происходило во многом от "златокудрого Миши". Анна
Андреевна причисляла Михаила Александровича Зенкевича к истинным акме-истам.
Иногда она говорила: "Нас было шестеро", под-час: "Нас было семеро". Мы же
ныне скажем: он был акмеистом и этого вполне достаточно. Равным среди
равных. Он прошел большой жизненный и творческий путь и, наверное, всегда
помнил слова, сказанные его другом Николаем Гумилевым о "Дикой порфире":
"Ди-кая порфира" - прекрасное начало для поэта. В ней есть все: твердость и
разнообразие ритмов, верность и смелость стиля, чувство композиции, новые и
глубокие темы. И все же это только начало, потому что все эти качества еще
не доведены до того предела, когда про-сто поэт делается большим поэтом. В
частности, для Зенкевича характерно многообещающее адамистиче-ское
стремление называть каждую вещь по имени, словно лаская ее. И сильный
темперамент влечет его к большим темам, ко всему стихийному в природе или в
истории".
"Дикая порфира" - это не сборник стихов, а имен-но книга. Книга в ее
единстве и цельности. Как "Сумер-ки" Баратынского, "Кипарисовый ларец"
Анненского, "Ямбы" Блока.
Дело, конечно, не в какой-то особой "научной поэ-зии". Дело в том, что
Михаил Зенкевич в большей сте-пени, чем другие поэты, интересовался
естественными науками, историей, философией, Это не могло не ска-заться на
его творчестве. Не зря критика утверждала, что из всех акмеистов
определенным мировоззрением обладает именно Михаил Зенкевич. Он не боялся
науч-ных терминов, законов науки, ее творцов. Он сделал ре-шительный шаг к
ним.
Свою "Дикую порфиру" молодой акмеист, как я уз-нал, вез вместе с
"Вечером" Анны Ахматовой на извозчичьей пролетке в книжный склад. Жизнь была
впере-ди. Она обнадеживала...
Он стал большим поэтом. Учителем называл его Эдуард Багрицкий, влияние
Зенкевича испытали на се-бе Леонид Лавров, Николай .Тарусский, Марк
Тарлов-ский, Георгий Оболдуев, Яков Хелемский, Андрей Сер-геев, Михаил
Синельников и пишущий эти строки. Не-сомненно влияние поэзии раннего
Зенкевича на поэзию украинского мастера Миколы Бажана.
Метафоризм, живопись словом, "фламандской школы пестрый сор",
властно-тяжелую поступь сти-ха - все это мы впитали в себя с юношеских лет,
и это соединилось с именем Зенкевича (наряду с именем Нарбута).
С Михаилом Александровичем Зенкевичем меня по-знакомил Василий
Васильевич Казин весной 1933 года. Это было в поэтической редакции
Гослитиздата, поме-щавшегося в Большом Черкасском переулке. Я был горд -
передо мной человек, который был на "ты" с са-мим Николаем Гумилевым. Казин
внимательно прочи-тал мою первую стихотворную тетрадь. Эту тетрадь при мне
он передал Зенкевичу, который и сам прочитал ее и показал Багрицкому,
жившему в Кунцеве.
Эдуард Георгиевич вас ждет. Ваши стихи у не-го,- сообщил мне Зенкевич в
том же Гослитиздате при следующей встрече.
К тому времени я уже был недоволен стихами пер-вой тетради и мне
хотелось написать по-новому, более убедительно, и я начал новую тетрадь.
Встречу с Багрицким по легкомыслию и застенчиво-сти я отложил. В
феврале следующего, 1934 года в Кие-ве, находясь на каникулах, я развернул
газету и увидел имя Багрицкого в траурной рамке. Вероятно, тогда впервые со
скорбной определенностью я понял, что ни-чего в жизни нельзя откладывать,
особенно встречи с примечательными и очень больными людьми.
Много поздней, почти через тридцать лет, Михаил Александрович Зенкевич
на своей подаренной мне кни-ге "Сквозь грозы лет" (1962) сделал надпись: На
па-мять о первой встрече, когда Эд. Багрицкий и я прини-мали Ваши еще юные
стихи в журнал "Новый мир". Помнится, в этот журнал принимали мои более
позд-ние стихи Михаил Зенкевич и Павел Антокольский, ве-давшие поэтическим
отделом "Нового мира". Ко времени знакомства с Михаилом Александрови-чем я
уже знал его мощную книгу "Дикая порфира", о которой только что шла речь, и
более поздние книги, выходившие все реже и реже, уступившие дорогу
пере-водам, прежде всего драгоценной антологии "Поэты Америки. XX век" и
"Американские поэты в переводах М. Зенкевича".
В передаче русского поэта я впервые узнал Лонг-фелло, Уитмена,
Дикинсон, Мастерса, Роберта Фроста, Элиота, Майкла Голда, Карла Сэндберга.
Внешне, если судить по портретам, этот последний похож, как мне казалось, на
своего переводчика. Когда я сказал об этом Михаилу Александровичу, он
улыбнулся, ему, очевидно, понравилось сравнение.
Открытие поэтической Америки благодаря Михаи-лу Зенкевичу состоялось.
Книгу читали. Вот свидетель-ство этого интереса: стихотворение Роберта
Фроста "Цветочная поляна" в переводе Михаила Зенкевича стало любимой песней
студентов в 60-е годы. Всюду, где они собирались, возникала эта песня.
Многие зна-ли, что это стихотворение Фроста, но только единицы помнили, что
это перевод Зенкевича.
Михаил Зенкевич прожил до 1973 года - большую для горемычных акмеистов
жизнь: восемьдесят семь лет. Он был всесторонне одаренным и основательно
об-разованным человеком. Он не дал себе права пойти поперек судьбы и
следовал завету Достоевского: "Сми-рись, гордый человек". Возможно, этот
стоик сам пере-шел себе дорогу и не дал свободно развиваться зало-женному в
нем дару?
Витальное начало наиболее ощутимо у раннего Ми-хаила Зенкевича.
Торжество плоти. Доисторическое су-ществование. Мощь жизненных сил, рвущихся
к сози-данию. Физическая тяжесть строки.
"Огнетуманные светила" ("Марк Аврелий"), "Вы-гнувши конусом кратер
лунный, потоками пальм исте-кает вулкан" ("Грядущий Аполлон"), "Серебристая
струйка детского голоса" ("Тигр в цирке"), "И мглится блеск" ("Купанье"),
"Растоплена и размолота полу-нощной лазури ледяная гора. День - океан из
серебра. Ночь - океан из золота" ("Мамонт"). Это примеры образности раннего
Зенкевича. В поэзию ворвались геология и зоология. Они вошли в плоть и кровь
его об-разов.
"Поэт предельной крепости, удивительный метафо-рист" - эти слова о
Михаиле Зенкевиче принадлежат Борису Пастернаку, который, в свою очередь,
сам был "удивительным метафористом", за творчеством кото-рого автор "Дикой
порфиры" следил с напряженным интересом. В наших с Михаилом Александровичем
бе-седах Борис Пастернак занимал большое место. Зенке-вич - метафорист в
пределах двух-трех слов (см. пер-вый приведенный здесь пример -
"огнетуманные све-тила"), в пределах строки и строфы, целой книги (име-ется
в виду невышедшая - "Со смертью на брудер-шафт").
Вместе со стихами Михаила Зенкевича я знакомил-ся и с произведениями
незаслуженно забытого Влади-мира Нарбута, тоже истинного акмеиста. Я в жизни
так и не встретил его. Зенкевич урывками, каждый раз недоговаривая и обещая
договорить, создавал устный портрет своего победоносного и горемычного
друга.
Первые книги стихов после 1910 года выходили одновременно или одна за
другой. Это было зело уро-жайное время для русской поэзии. "Жемчуга",
"Ве-чер", "Камень", "Дикая порфира" и - обязательно надо добавить -
"Аллилуйя" Владимира Нарбута. Книга "Аллилуйя" вызвала протест властей,
автора осудили за порнографию. Он должен был оставить Пе-тербургский
университет, расстаться с близким другом Михаилом Зенкевичем и уехать из
России. По опубли-кованным Л. Пустильник письмам Нарбута к Зенкеви-чу видно,
сколь тесной была дружба этих поэтов: "Мы ведь как братья, по крови
литературной, мы такие. Знаешь, я уверен, что акмеистов только два - я да
ты". Нарбут предлагал Зенкевичу совместное печатание:
"Это будет наш блок - "Зенкевич и Нарбут"". "...Хотя голодно, хотя
плохо и трудно, но все-таки я бы хотел, чтобы ты был рядом со мной".
Было для меня заметно, что Михаил Александрович намеренно загнал себя в
тень, вернее - добровольно выбрал теневую позицию. Ему было неуютно в эпоху
после 1917 года. Неуютно и зябко. Зябко и тягостно. Се-ребро все больше и
больше добавлялось к его золотым кудрям. Потом возобладало серебро. О
Зенкевиче &а-бывали. Правда, были люди, которые продолжали вос-торгаться им,
а известная актриса Вахтанговского театра Зоя Константиновна Бажанова, жена
Павла Антокольского, неизменно считала Михаила Зенкевича первым российским
поэтом. Так и произносила - как формулу. И внушала это другим. Она
упоительно чи-тала стихи Михаила Зенкевича за кофе, на улице, на Пахре.
"Первый российский поэт" в эпоху унификации ста-рался пригасить свой
блеск, выключить фары. Так он жил. Не вдруг открывалась тайная драма этого
челове-ка. Эта драма видна в малом и большом. В 1924 году Зенкевич говорил о
Пушкине:
...он наш целиком! Ни Элладе, Ни Италии не отдадим: Мы и в ярости, мы и
в разладе, Мы и в хаосе дышим им!
Ярость - разлад - хаос. Этим триединством опре-деляет Зенкевич эпоху.
Много раз я молча вспоминал это триединство и наполнял его все новым и новым
смыслом. В последние годы Зенкевич "хаос" поменял на "радость". По своей
воле или воле редактора - не-ведомо. Позволю себе, при всем высоком уважении
к автору, остаться при "хаосе". Он, хаос, вместе с яро-стью и разладом
больше передает дух времени, чем де-журная радость неунывающей прессы.
Маяковский хо-тел "вырвать радость у грядущих дней". Зенкевичу (или его
редактору) "радость" понадобилась как идео-логический бантик, "затычка".
Зенкевич не являлся ис-ключением. Это делали все, почти все, кто меньше, кто
больше. Не был избавлен от этого и пишущий эти стро-ки, вот почему только
что написанное мною не является упреком Зенкевичу. Эта подмена ("радость") -
част-ность большой драмы.
Нередко Михаил Зенкевич взбадривал себя беседа-ми с людьми, которым
доверял, хочется сказать- ог-раниченно доверял. С тишайшим из поэтов
Александ-ром Шпиртом он бывал на всех футбольных матчах и по-юношески
переживал превратности судьбы люби-мых игроков.
Он продолжал переводить. Мицкевич, Стивенсон, Шенье. Среди этих
переводов встречаются решитель-ные удачи - например, черногорец Негош.
Несом-ненно, он писал, он не мог не писать. Писал, но не по-казывал.
Томился, чувствовал себя представителем старой школы, о которой принято было
говорить уничи-жительно.
Он был застенчив. В этой застенчивости укрыва-лась гордыня. Гордыня
непризнанности? Нет, не толь-ко. Честь поэта, достоинство творца, кровно
ощущаю-щего традиции русской поэзии.
Безвестность он переносил, как мне казалось, легче других. Более того,
умел радоваться чужим удачам. Своей удачи вроде бы избегал. Но однажды
избежать не смог. В журнале "Октябрь" появился его гениаль-ный "Найденыш". В
небольшом стихотворении про-сматривается кубатура поэмы или повести. Можно
сказать, о чем это стихотворение. Вернувшийся с войны солдат застает в своем
доме ребенка, рожденного в его отсутствие. Сюжет, можно сказать, банальный,
как и сюжет "Анны Карениной". Но - наполнение, образы, интонация!
Солдат вошел в избу. Жены нет. Есть девочка Але-нушка. Пропускаю
начало, добрую половину стихотво-рения:
"А дочь ты чья?" Молчит... "Ничья. Нашла маманька у ручья. За дальнею
полосонькой, Под белою березонькой". "А мамка где?" "Укрылась в рожь.
Боится, что ты нас убьешь..." Солдат воткнул в хлеб острый нож, Оперся
кулаком о стол, Кулак свинцом налит, тяжел. Молчит солдат, в окно глядит
Туда, где тропка вьется вдаль. Найденыш рядом с ним сидит, Над сердцем
теребит медаль. Как быть? В тумане голова. Проходит час, а может, два.
Солдат глядит в окно и ждет: Придет жена иль не придет? Как тут поладишь,
жди не жди... А девочка к его груди Прижалась бледным личиком, Дешевым
блеклым ситчиком. Взглянул: у притолки жена Стоит, потупившись, бледна...
"Входи, жена! Пеки блины. Вернулся целым муж с войны. Былое порастет быльем,
Как дальняя сторонушка. По-новому мы заживем, Вот наша дочь - Аленушка!"
Всякий раз, перечитывая это стихотворение, я испы-тываю нечто,
случающееся со мною в живой жизни, а не от встречи со словесностью. От
Михаила Зенкевича та-кого не ждали, сказать по правде, ничего уже не ждали:
люди быстро привыкают к несправедливой молве о че-ловеке. Но на пустом
месте такое произведение по-явиться не могло. И - верно, мы теперь узнали,
что су-ществует созданный поэтом солидный корпус стихов, есть проза -
мемуарный роман "Мужицкий сфинкс" (название восходит к Ивану Сергеевичу
Тургеневу; со-здавался в 1921-1928 гг.).
В беседах наших то и дело прорывались меткие ха-рактеристики людей,
пережитое, прочувствованное, по-нятое-непонятое. Но Зенкевич одергивал себя.
Я ждал от него прямой мемуарной книги. Он написал беллет-ризованные мемуары.
Вот как он сам объясняет, поче-му поступил так, а не иначе:
"Зачем понадобилось автору идти самому и манить за собой читателя по
горячечной пустыне сыпнотифоз-ного бреда к оазисам живой действительности?
Что особенного хотел сказать автор своей вещью и почему он выбрал столь
странную форму разговора с чита-телем?
Ответ не должен быть однозначным. Пользуясь при-емом бредового смешения
событий в искаженной пер-спективе времени, автор выплескивает из глубинных
тайников души до отчаяния близкие образы, давно ка-нувшие в Лету.
И потом: кто осудит горячечного больного, если в неясном для окружающих
бреду он скажет заветное, дорогое? Одни презрительно усмехнутся, другие не
поймут, но, может, найдутся и такие, кому "тени дале-кие" проникнут в душу,
разбудят любовь и печаль".
Автор здесь не называет милых его сердцу имен. Та-кие были тогда
времена и нравы. Рукопись романа Зен-кевич дал Фадееву для прочтения и,
возможно, для ре-комендации в печать. Фадеев ответил:
"Первая часть никак не увязывается со второй. Раз-нородные,
разнохарактерные они какие-то,- заключил он.- Никакой связи нет между ними.
Да и зачем все эти Гумилевы, Пуришкевичи, Распутины, Ахматовы?.. Нельзя это
печатать! Иное дело - вторая часть, "дере-венская". Свежо, со вкусом! Давай
выделим в одну книгу, доработаем и тогда с ходу пойдет!"
Конечно, Михаил Зенкевич испытывал мощное давление агитпропа. В лице А.
Фадеева агитпроп требовал, чтобы в романе "Мужицкий сфинкс" были оставлены
только "деревенские" главы, а главы "акме-истические", "петербуржские",
"урбанистические" удалены.
"С этим предложением,- пишет Михаил Зенке-вич,- автор не мог
согласиться. В отличие от мастито-го рецензента, он видит нерасторжимую
связь между всеми частями книги. В том числе между средой "Апол-лона",
петербургских литературных ресторанчиков, "посмертной" встречей Распутина и
Пуришкевича с "мирским испольщиком" Семеном Палычем, его "ла-данкой с
зерном", заводом "Серп и Молот" и разгадкой тургеневского "мужицкого
сфинкса".
Михаил Зенкевич в свое время познакомил с руко-писью Анну Ахматову. Я
не знал об этом. Об этом сооб-щил мне внук поэта, деятельно и серьезно
занимаю-щийся наследием деда. Анна Андреевна тогда сказала:
"Какая это неправдоподобная правда!" Автор и герои-ня романа понимали
друг друга... Среди сравнительно недавно (1991) опубликованных стихов я
прочитал "Надпись на книге", подаренной ав-тором Анне Ахматовой и упомянутой
мною выше ("Сквозь грозы лет"):
Тот день запечатлелся четко Виденьем юношеских грез - Как на
извозчичьей пролетке Ваш "Вечер" в книжный склад я вез С моею "Дикою
порфирой"... Тот день сквозь северный туман Встает,озвучен,осиян Серебряною
Вашей лирой.
Под "Надписью на книге" дата - 8 декабря 1962 го-да. Та же книга
подарена была мне в том же году. Это непримечательное для других совпадение
во времени лично для меня ценно и важно. Кроме того, оно как бы
закольцовывает мою попытку вспомнить о поэте и по-размышлять над его тайной.
Помнится, однажды Михаил Александрович сказал мне: "Ничто так трудно не
исправляется в России, как репутация. Можно сказать, вовсе не исправляется.
Если уж привыкли к тебе как к переводчику, положи на стол достойнейшую книгу
оригинальных произведе-ний, все равно тебя будут именовать переводчиком..."
Не уверен в буквальности высказывания, но за точ-ность мысли могу
поручиться. Наступила пора, когда мы можем внимательно прочитать полновесную
книгу бесцензурного поэта и открыть его сначала для себя, а затем и для
русской литературы XX века.
И вот теперь я хотел бы назвать еще одну причину молчания Михаила
Зенкевича. Ее можно обозначить, думается, так. Не все, что пишется по
горячим следам событий, бывает воспринято современниками, тем бо-лее, когда
мир разламывается и люди оказываются по разные стороны баррикады. Слову
нужно дождаться читателя, способного не судить, а понять автора,
обсто-ятельства, в которых он творил, и те вопросы, на кото-рые он
мучительно искал ответа. Ответить на них тогда он не смог. Сможем ли мы это
сделать сегодня?
Читая Михаила Зенкевича, будем же размышлять над вопросами, которые он
адресует и нам "сквозь гро-зы лет". Разгадывая тайну его молчания, мы, быть
мо-жет, разгадываем и самих себя, и время, в которое жи-вем. И вместе с тем
определяем свое поведение в нашей нынешней жизни и находим те нравственные
опоры, на которых держится сама жизнь.
Лев Озеров
Last-modified: Thu, 03 Jun 1999 14:27:12 GMT