ения Николаевна, - заметила Лена специально для нее. - Все-таки уж очень она, мне думается, жестоко и резко... - отозвалась Котова. - Что - жестоко? - спросил Евгений Алексеевич. - Правда? - Именно, Евгений Алексеевич, - ответила Зинаида Васильевна. Они перешли улицу, и уже близко от школы завуч негромко сказал: - О жестокости правды толкуют обыкновенно те, кто не ощущал жестокости лжи. Жильников стал часто бывать в 801-й школе. Секретаря райкома комсомола видели на уроках, на собраниях комсомольских групп, на пионерских сборах. Как-то, побывав на сборе отряда 5-го класса на тему "Каким должен быть пионер", он сказал Наталье Николаевне: - Чего-то все-таки явно недоставало. Давай-ка поломаем над этим головы. На сборе, о котором шла речь, пионеры пересказывали то, что читали о Володе Дубинине, Павлике Морозове, Сереже Тюленине. И говорили, что хотят быть на них похожими. Но так как Павлик разоблачил кулаков, которых теперь не было, а Дубинин и Тюленин отличились на войне - теперь же царил мир, - то ребята, говорившие, что хотят на них походить, не очень-то себе представляли, как этого достичь. И некоторые из них, видно, считали так: подвиг - в будущем, а пока поозорничаем вволю. Володя Дубинин, как известно, был тоже озорной, а Тюленин - даже отчаянный парень. - Обязательно нужны примеры не только воинской отваги, - сказал Наталье Николаевне Жильников, - но примеры гражданского мужества. И примеры сегодняшние. Чтоб, понимаешь, обстановка в них была современная. Это очень важно... Пусть иногда скромный подвиг будет, не обязательно великий. Наталья Николаевна подумала и рассказала ему о Валерии. Как он, рискуя, что хулиганы с ним расправятся, вместе с товарищами из боксерской секции решительно защитил малышей. И хотя ему самому потом досталось все-таки от хулиганов, не простивших своего поражения, но маленьких с тех пор никто в переулке не смел тронуть пальцем. - Молодец парень! - сказал Жильников. - Что ж ты думаешь, это ведь пример для подражания. - Я к тому и клоню, - ответила Наталья Николаевна. - Только это еще не конец истории. И она рассказала о том, как Валерий поспорил с директором и как его комитет комсомола отстранил за это от работы вожатого. - Теперь он, кроме учебы, интересуется одной Леной Холиной. Между нами говоря, конечно. И больше ничем, - закончила Наталья Николаевна. - Ушел в личную жизнь! - рассмеялся Жильников. - Так надо ж его тянуть обратно в общественную! Тем более, что в инциденте с директором он был только по форме неправ. А по существу, я бы сказал, напротив. Спустя несколько дней после этого разговора Котова на перемене подошла к Валерию и предложила ему снова стать вожатым 5-го "Б". Валерий, считая, что он может доставить себе удовольствие и поартачиться, ненатурально зевнул и осведомился, не поручить ли это дело кому-нибудь более достойному. Зинаида Васильевна ответила, что, по ее мнению, он в последнее время вел себя хорошо и загладил свой некрасивый поступок. Валерий разозлился не на шутку, заявил, что ему нечего было заглаживать - каким был, таким остался. - И вообще я вам больше не актив! - закончил он в сердцах анекдотической фразой, сказанной однажды Ляпуновым, когда Котова по какому-то поводу утверждала, что "активисты должны...". Зинаида Васильевна ушла, а через минуту вернулась с Жильниковым. Жильников пожал Валерию руку, Котова оставила их, и секретарь райкома спросил просто: - Ну, как тебя понять: блажишь или обиделся крепко? - Да нет, что вы... - неопределенно ответил Валерий, которому одинаково не хотелось признаваться как в том, что он блажит, так и в том, что он обиделся. - Просто, знаете, уроков очень много нам задают, времени совершенно не хватает... - Значит, обиделся, - сказал Жильников, точно Валерий только что подтвердил это. - Это нехорошо. Цыкнули на тебя, и ты в сторонку. Обиделся. А мне по душе человек, который, если считает, что прав, свою правоту доказывает. Я вот знаю, например, одного коммуниста. Он настаивал на своей правоте - речь шла об отношении к товарищу по работе - и нескольким нечестным людям очень этим мешал. Они оклеветали его. Он был исключен из партии, но не опустил рук, доказывал свою правоту, и вот недавно его восстановили в партии, а клеветников разоблачили и наказали. Интересно, что такой человек сказал бы о твоей обиде, а? - И совсем неожиданно Жильников закончил: - Ты зайди сегодня после уроков к завучу. Евгений Алексеевич принял Валерия в пустой учительской. - Садитесь, Саблин, - сказал Евгений Алексеевич. Валерий опустился на громоздкий клеенчатый диван, и завуч сел рядом с ним. - Кого-то мне ваша фамилия напоминает, - сказал завуч. - Вы-то, наверное, не можете мне подсказать, кого? - Не могу, - согласился Валерий. Ему пришло вдруг в голову, что, может быть, завуч знал его отца. У Валерия не раз раньше мелькала мысль, что в жизни ему доведется, наверное, встречать людей, которые знали его отца. Неужели именно Евгений Алексеич?.. - Сообразил, - сказал завуч. - Мне ваша фамилия напоминает похожую: Саблер. Был такой красный командир в гражданскую войну. Слыхали когда-нибудь? - Читал где-то, по-моему. - Наверное, читали... Ну что же... Я с вами буду говорить не как завуч, а как член партийного бюро, которому поручена работа с комсомолом. Не хотите больше быть вожатым? Мне говорили, вы с душой начинали. - Меня потом отстранили. Пионеры знают. Теперь, выходит, сызнова начинать? Мне после перерыва еще трудней будет... - Но что же делать? Поработаете - станет легче, станет хороший отряд. Я хотел бы быть завучем в хорошей школе. А работаю, как знаете, в неважной. Однако, раз она такая, надо же ее сделать иной? - Я не отказываюсь вовсе быть вожатым... - Надеюсь. А правда, - спросил он вдруг, - будто вы сегодня заявили: "Я - не актив..."? - Говорил. Так ведь... - Вот хуже этого не придумать. Это лыко я вам, пока жив, всегда буду в строку ставить! - Почему, Евгений Алексеевич? Я ведь Зинаиде Васильевне потому, что она... - И Валерий передал завучу свой последний разговор с Котовой. - Все равно! - проговорил Евгений Алексеевич. - Какова бы ни была Котова, вы не могли так сказать о себе! Меня, Саблин, тоже отстраняли. На срок более долгий, чем вас. Но у меня перед назначением в вашу школу не было вопроса: "Что ж, начинать сызнова?" - который задаете себе вы. Валерий молчал. - Знаете, это простая вещь, но не все постигают: будущее, для которого мы живем, приближается не оттого, что проходит время, а только если мы - актив! Просто, верно? - Да, - согласился Валерий, думая, как неудачно получилось, что его случайную, назло сказанную фразу - собственно, даже не его, а ляпуновскую! - завуч принял всерьез. Никогда он не желал так сильно обелить себя. Но не видел, как это сделать, не роняя достоинства. В это время приоткрылась дверь, и показалась на миг голова Хмелика. - Ко мне? - спросил громко Евгений Алексеевич. - Нет... Я к нему вот... - ответил Хмелик, останавливаясь на пороге и бросая быстрые взгляды на Валерия, завуча и в коридор. - А что такое? - спросил Валерий. Хмелик нерешительно взглянул на завуча - тот присел к столу у окна - и вполголоса возбужденно заговорил: - Стоим мы с Генкой... возле пионерской... Вдруг Тишков... А говорят, вы опять у нас... И мы... - Ладно, сейчас, Леня, - прервал Валерий, обняв Хмелика за плечи и радуясь, что Хмелик за ним пришел. - Евгений Алексеевич, я пойду. ОТЧИМ Мне было семь лет, когда мои отец и мать расстались. Мать собиралась выйти замуж за человека, о котором я поначалу знал только, что фамилия его - Комиссаров. Затем я услышал, что у Комиссарова есть автомобиль, на котором он ездит на работу и с работы, в театр и в гости. Это его персональная машина. Он и сам умеет ее водить. В то время я очень интересовался автомобилями, а разрыв между отцом и матерью не воспринимал трагически - оба они продолжали жить со мною и никогда при мне друг с другом не ссорились. Поэтому я спросил мать: - Машина с собачкой на радиаторе? - Нет, - ответила она, - попроще. Марки "ГАЗ" - первая советская. Совсем новенькая. - А гудок какой? - полюбопытствовал я. - С резиновой грушей? - Откровенно говоря, сыночек, не обратила внимания, - ответила мама, пудрясь перед зеркальцем и взыскательно глядя на свое отражение. - Вот на днях познакомлю тебя с Александром, вы с ним, конечно, подружитесь, он тебя и покатает и все тебе объяснит насчет машин. - Мама защелкнула пудреницу, из которой при этом вырвалось крошечное ароматное облачко и тотчас опало розоватыми пылинками на паркет. Потом мама обняла меня и ушла. Через несколько дней ко мне пришла бабушка, мамина мама, чтобы вести меня в гости к Комиссарову, который жил неподалеку вместе со своей сестрой и племянником-студентом. Перед тем как мы отправились, мамина мама спросила у папиной мамы, не возражает ли она против того, что я иду знакомиться с Комиссаровым и его семьей. Папина мама отвечала, что не может этому препятствовать. - Иди, мой дорогой, - сказала она мне, - и не задерживайся в гостях долго: помни, что я буду тут без тебя скучать! Потом расскажешь нам с дедушкой, как тебе там понравилось. О Комиссарове ни мой отец, ни его родные никогда не говорили дурно. Но о том, что мама выходит за него замуж, упоминали всегда с оттенком жалости к ней. Придя, мы не застали Александра дома. Он задержался на работе. Нас ждали его сестра и племянник. Племянник, отложив в сторону книжку, включил электрочайник. Сестра Комиссарова сказала радушно: - Дайте-ка, дайте-ка я посмотрю на своего нового племянника! О, какие у него большие глаза! - И она поцеловала меня. Я вытер щеку, так как со слов деда-медика знал, что при поцелуе на кожу переносятся тысячи микробов. - Глаза у него материнские, - сказала бабушка. - Да, - сказала сестра Комиссарова, - совершенно как у матери. Это прежде всего замечаешь. - У дочери мои глаза, а у него - материнские, - сообщила бабушка. - Действительно, - сказала сестра Комиссарова. - У вас тоже темно-карие. Да. Разговор было увял, и тут бабушка взглянула на меня просительно. - Пожалуйста, политика, - сказала она. - Международное. Это значило, что я должен высказаться о современном международном положении. Бабушка желала продемонстрировать, сколь необыкновенно я развит для своего возраста. Ей не терпелось доказать мою незаурядность. Она не могла дождаться прихода Комиссарова. Я сказал несколько слов о внешней политике Англии. Собственных мыслей на этот счет у меня не было, но я запоминал дедушкины. Сестра Комиссарова казалась весьма удивленной. Бабушка наслаждалась ее изумлением. - Рассуждай! - потребовала она, обратясь ко мне. Это "рассуждай" произносилось как "играй", обращенное к юному музыканту, или "читай", обращенное к юному декламатору. Бабушка была родом из Одессы, где вундеркиндов пестовали и растили сотнями. Ей мечталось, что я стану вундеркиндом. Однако к музыке у меня не обнаружили серьезных способностей. Стихи я читал с большою охотою, но был гнусав и картав, что в значительной степени портило дело. Мне оставалось, по-видимому, только рассуждать. - Рассуждай! - настаивала бабушка. - Про что? - спросил я тихо. - Что-нибудь, - ответила бабушка. - Международное. Мне было неловко, не по себе, но упираться - и вовсе бесполезно. Пожав плечами, я осудил тред-юнионизм. Я был категоричен и краток. Сестра Комиссарова была поистине потрясена. Впрочем, тут же выяснилось, что ее поразило больше всего не мое раннее развитие. - Удивительно! - сказала она вполголоса молчаливому сыну-студенту. - Беспартийный интеллигент рассуждает, как Александр! Что это значит, я не понял. Меня в то время еще никто не называл беспартийным интеллигентом. Но, конечно, сестра Комиссарова и не имела в виду меня. Она говорила о дедушке, чьи слова я повторял. К нему относилось ее удивление. - Ну, а что Литвинов? - спросила она меня с ласковым любопытством. - Литвинов дает десять очков вперед всем этим заграничным министрам! - отвечал я. -Он их берет за ушко да на солнышко! - добавил я уже от себя. Этого дедушка не говорил. Это было написано в газете под рисунком, где изображался Литвинов, тянущий за длинное ухо к солнцу маленького реакционного китайца. Солнце было нарисовано совершенно так, как рисовал его я и все вообще маленькие дети, а китаец напоминал того, что продавал на бульваре бумажные веера и резиновые игрушки "уйди-уйди". - Вот это да! - воскликнула сестра Комиссарова. Вероятно, до сих пор она считала, что беспартийные интеллигенты должны ругать Литвинова. И вдруг оказалось наоборот. Конечно, именно это произвело такой эффект, а не мое раннее развитие. К счастью, бабушка в этом не разобралась. Она видела только, что эффект огромен. И все-таки тщеславие ее еще не было утолено. - Великие державы, - проговорила она с мольбой. Она хотела, чтобы я сказал что-либо о пяти влиятельнейших странах. Ей не хватало чувства меры. Будь она иллюзионисткой, то, без сомнения, показывала бы зрителям за один раз столько фокусов, что им на целую жизнь приелись бы чудеса. - Все зависит от того, найдут ли великие державы общий язык, - скупо промолвил я напоследок и надел матросскую шапочку, на ленте которой было выведено золотом слово "Неукротимый". (Буквы осыпались на пальто блестящими точечками.) Мне церемонно вручили картонную коробку с лото. Сестра Комиссарова опять поцеловала меня. Я снова вытер щеку, помня о микробах. Визит был окончен. Самого Комиссарова в тот день я так и не увидел. Дома я рассказал обо всем, что было в гостях, бабушке Софье (так я называл папину маму). Бабушка Софья была человеком с необычайной, фантастически преувеличенной ответственностью за свои слова. Даже литераторы, для которых слово - деяние, бросают иной раз слова на ветер. А бабушка Софья, мать семейства, на все и всегда отвечала людям так полно и точно, как если б на свете не существовало пустых и праздных вопросов или формул вежливости, не согретых живым теплом. Она никогда не изменяла этому обыкновению. Я замечал, что она не говорила при встрече "здравствуйте" тем, кому здравствовать не желала; она просто кивала им. Из меня бабушка Софья стремилась воспитать наблюдательного и абсолютно правдивого мальчика. И сама была для меня примером, как строчка в букваре, выписанная бесхарактерными в своем совершенстве буквами, служит примером для начинающего грамотея... Итак, я подробно и точно, как она любила, рассказал бабушке Софье о своем знакомстве с племянником и сестрой Комиссарова. К моему удивлению, бабушка Софья смеялась от души. Ее тучное тело колыхалось, и большое расшатанное кресло скрипело, как кроватка укачиваемого младенца. Когда пришел дедушка, бабушка Софья поспешила его обрадовать. - Наш Миша, - сказала она, - научился рассказывать не только хорошо, но, знаешь, очень смешно! Я смеялась только что буквально до одышки и никак не могу прийти в себя. - Отлично, - отозвался дедушка. - Юмористический угол зрения довольно редок, особенно в таком раннем возрасте. Несомненно, хорошая черта. Тревожит меня, Софья, твоя одышка. Дурной симптом. Тебе необходимо больше себя щадить. - И, отряхнув руки над массивным мраморным умывальником, стоявшим в его кабинете, дедушка вышел в столовую, чтобы с нами поужинать. Мне были, конечно, очень приятны дедушкины слова в той части, в какой они касались меня, но, будучи абсолютно правдивым мальчиком, я отклонил незаслуженную похвалу своему юмористическому дару. - Смешно, - сказал я, - само получилось. Я не знал, что получится... - Александр очень жалел, что не смог с тобой вчера познакомиться, - сказала мне мама на следующий день, - у него было долгое заседание, и он не мог уйти. Ну, теперь уже придешь к нам на новоселье. Оказалось, что Александр получил новую квартиру из двух комнат, в которую они с мамой на днях переедут. - А со мной ты теперь не будешь больше жить? - спросил я. - Я буду приходить к тебе каждый день, - ответила мама, - и ты сможешь приходить ко мне каждый день. Ты увидишь, как здесь близко, два шага. Так что все останется совершенно по-прежнему, единственно только ночевать я здесь не буду, но ведь ночью ты спишь, не просыпаясь, до самого утра, и тебе решительно все равно, в комнате я или нет. Это когда ты был маленький, то просыпался ночью и звал меня. А теперь ты большой мальчик, правда, сыночек? И все-таки я проснулся ночью. Мама не предупреждала меня, что эту ночь проведет уже под новой крышей, но почему-то я проснулся и во тьме слипающимися глазами увидел на месте маминой кровати большой сугроб. Это было невероятно. Я широко открыл глаза, и все оказалось проще: пустая мамина кровать под белым покрывалом, с пышной подушкой под белой накидкой. Странно выглядела она посреди ночи в своем дневном аккуратном убранстве. Я смотрел на нее и думал: "Это теперь не мамина кровать. Просто - кровать. А была мамина..." Не спалось. Ночь проходила медленно. Яркие лунные блики лежали на белом покрывале, желтые пятна уличных фонарей шевелились на нем. Потом погасли лунные блики. Позже, когда темноту в комнате разбавило слабым светом пасмурного утра, расплылись без следа и желтые фонарные пятна. Часы пробили семь раз. В это время мама, бывало, будила меня, говоря: "Если хочешь позавтракать со мною - вставай". А мне не хотелось иногда вставать. Как-то раз я пробормотал: "Мам, еще посплю чолпасика..." Я хотел сказать "полчасика", но со сна сказал так, и мама весело переспросила: "Что? Что?" С тех пор я уже каждое утро говорил: "Мам, еще чолпасика", а мама смеялась и тормошила меня. Некому мне теперь будет сказать "чолпасика...". Это только наше с мамой слово, а мамы больше не будет здесь по утрам... И от мысли о таком пустяке я заплакал. Я открыл дверцу тумбочки, в которой всегда лежало множество мелких маминых вещиц и фруктовая карамель для меня, увидел, что в ней остались только порожние флаконы из-под духов с гранеными пробками, и заплакал пуще. И уже по-иному, чем три дня назад, подумал о Комиссарове. Не с одним только любопытством - с чувством более сложным, от которого на мгновение становилось знобко. Между тем домашние после маминого переезда начали гораздо больше прежнего говорить о ней, Комиссарове и особенно - о моем отце. Ему было тогда тридцать лет, и он преподавал ботанику в школе. Многие не понимали, почему маме вздумалось расстаться с таким человеком, как мой отец. Никто не видел, чтоб он когда-либо причинил ей обиду. Я наблюдал лишь однажды вспышку маминого гнева против отца. Она была совершенно загадочной. Как-то, в начале лета, отец пришел под вечер домой с большим букетом полевых цветов. - Чудесные цветы! - сказала мама, подымаясь ему навстречу. - Это мне? - Пожалуйста, - ответил отец, - если хочешь. Если тебе нравятся. Мама взглянула на него недоуменно. - Да, пожалуйста, - повторил отец. - Возьми. Я, собственно, думал для гербария... Но, если тебе нравятся, возьми. Можешь взять все. Тогда сейчас поставим их в воду. А хочешь, отбери часть. Но можешь и все. Как хочешь. Пожалуйста. Они, кстати, сильно пахнут. Можно их здесь поставить в кувшин, но перед сном нужно будет их куда-нибудь вынести. Не забыть это сделать. - Мне не нужны эти цветы! - сказала мама резко. - Они тебе не нравятся? - спросил удивленно отец. - Нет, - ответила мама, и глаза ее наполнились слезами. - Совсем не нравятся. - А мне показалось... - начал отец. - Тебе постоянно что-нибудь кажется! - перебила его мама дрожащим и в то же время презрительным голосом. - Например?.. - осведомился отец. - Что толку говорить! - Мама стремительно вышла, с размаху закрыв за собой дверь. Отец развел руками и, постояв минуту неподвижно, пошел следом за нею с видом человека, который готов поверить во что угодно, даже в то, что сам виноват, но отказывается что-либо понимать, пока ему не приведут примеров и доводов. Мама, однако, ни в этот раз, ни потом не приводила никаких доводов. Но она ушла к Комиссарову. Оставленный, мой отец никогда не говорил о мамином замужестве. Почти все вечера он проводил дома, сидя один за шахматной доской. Он играл партию по переписке со своим другом Давидом Тетельбаумом, проходившим службу в Красной Армии. Письма от Тетельбаума приносили не чаще двух-трех раз в месяц. Но отец склонялся над доской почти каждый вечер. Он передвигал фигурки и вполголоса рассуждал вслух... Партия длилась уже около года. Почему-то это тревожило моего деда и бабушку Софью. Иногда дед подходил к подоконнику, куда днем убирали доску с расставленными фигурами, и недолго, но печально вглядывался в позицию. Первые ходы были сделаны прошлым летом. К осени противники рокировались. Под Новый год разменяли ферзей. В январе папа объявил шах. Его конь занял выгодную позицию в центре. Ранней весной Тетельбаум начал атаку на королевском фланге. Папа предложил жертву пешки, сулившую выигрыш темпа. От удовольствия он потирал руки. Это позабавило деда. - Какую цену может иметь темп для тебя, играющего целый год одну партию? - спросил он небрежно. Сам дед был человеком стремительным и успевал сделать за день неимоверно много. - Ведь началось это, по-моему, еще при Люсе? - сказал дед, не дождавшись ответа на первый вопрос. (Люсей звали мою маму.) - Да, - ответил отец, - еще при ней. - М-да, странно, - сказал дед. - Нервы, нервы... Пройдем ко мне в кабинет? Отец покачал головой. В отсутствие отца домашние толковали, случалось, и о Комиссарове, и уже не так глухо, как прежде. Я узнал, что Комиссаров стар. Не то "для нее" (то есть для мамы) стар, не то просто стар, но, в общем, немолод. А когда как-то вечером я просил маму побыть со мной подольше, она сказала, что не может: Александр, не застав ее дома, огорчится до слез. Выходило, что Комиссаров плаксив и капризен, точно маленький... Все это было странно. Это даже занимало меня немного. Но и только. А важно было лишь то, что я мало вижу маму. Как-то она позвонила по телефону и сказала бабушке Софье, что ближайшие дни будет занята переездом на новую квартиру. Перебравшись, она зайдет ко мне повидаться. Предстояло прожить без мамы несколько дней. В эти пустые дни я впервые почувствовал нестерпимое однообразие своей жизни: завтрак, гулянье по бульвару, обед, сон, снова прогулка... Все надоело и опостылело. Бульвар, где я гулял каждый день - большой бульвар с катком и снежной горой, с лотками "Моссельпрома", с продавцами разноцветных воздушных шаров, - стал мне вдруг тесен и скучен. Я вырос из него. Разнообразия ради домашние предложили мне гулять во дворе. Но здесь было еще тоскливее и вдобавок темнее (двор обступали с трех сторон высокие дома). Иногда ко мне подходили ребята постарше - моих сверстников тут не было - и, улыбаясь, спрашивали: - Показать тебе Москву? Я благодарно соглашался. Мне казалось, что речь идет о большой прогулке или, может быть, поездке на машине. Но едва я произносил "да", ребята со смехом пытались приподнять меня за уши. Так вот что значило "показать Москву"!.. Это было не очень больно, но я испытывал немалое разочарование. И, однако, желание какой-то новизны в жизни было во мне так сильно, что, когда на другой день мальчишки снова предлагали: "Миш, показать Москву?" - я, забывая о подвохе, радостно соглашался... Но вот мама перебралась наконец в новый дом. Она зашла после работы за мною, и мы отправились к ней. Мама нажимает кнопку звонка, отворяет бабушка, и я переступаю порог новой квартиры. Здесь так чисто и свежо, что даже веет легкий ветерок. Некоторые вещи знакомы мне, и от них, почти неуловимый, исходит запах комнаты, где еще недавно мы с мамой жили вместе. А кое-какие вещи я вижу впервые. В большей из комнат на полу лежит шкура волка с головой и когтистыми лапами. На стене висит ружье. В углу стоит трость, которую я с трудом поднимаю обеими руками. И плохо верится, что хозяин этих крупных и тяжелых вещей капризен и плаксив. - Это Александр сам убил, - говорит мама, коснувшись волчьей шкуры кончиком туфли. - Вот из этого? - Я указываю на ружье. - Да. Явственно слышится поворот ключа в замке, стук входной двери. Сейчас войдет Комиссаров. Мама спешит в коридор к нему навстречу. Меня вдруг охватывает дрожь. Совершенно как перед появлением старика врача, который, надавливая на язык ложечкой, прищуренным глазом разглядывает мое горло... Из прихожей доносятся мужские голоса. Первый: - Вот, пожалуйста, пейте. Второй: - Спасибо, напился... Приезжать теперь с утра, товарищ Комиссаров? Первый: - Да, пожалуйста, к восьми. Пообедайте сейчас с нами. Второй: - Спасибо, я... - Оставайтесь, - говорит Комиссаров и, раздеваясь на ходу, быстро входит в комнату. За ним - мама. Она, краснея, обнимает меня и говорит: - Это мой сын, познакомься! - Он самый? - переспрашивает Комиссаров весело. Затем осторожно дует на свою, должно быть, холодную руку (день сегодня хоть и весенний, но студеный и ветреный) и протягивает ее мне: - Здравствуй, Миша. - Здравствуйте. Молчим и разглядываем друг друга. Комиссаров высок, велик, он стоит, держа пальто на руке, слегка расставив ноги в больших блестящих сапогах. Пальто у него обыкновенное, а гимнастерка, подпоясанная широким ремнем, защитного цвета. И фуражка на нем защитного цвета, однако не военная. "Он больше и, наверно, сильнее отца", - мелькает в голове. Это очень неприятная мысль... Комиссаров улыбается. - Не возражаете, Николай, - спрашивает он вошедшего шофера, - если я сам сегодня отведу машину в гараж? Шофер не возражает. - Тогда сейчас пообедаем, а потом можно покататься на машине, - говорит Комиссаров мне. - Подойдет? Я, конечно, очень доволен. - Решено, - произносит Комиссаров так, точно какая-то трудность теперь позади, и на секунду выходит в коридор, где вешалка. Он тотчас вернулся, без пальто и фуражки, и я обомлел... Комиссаров был лыс. Это произвело на меня огромное впечатление. К моему деду, который был профессором по кожным болезням, нередко являлись знакомые и умоляли спасти от облысения. Лысина величиною с донышко стакана или чересчур обширный, растущий по краям лоб внушали им тревогу. Обладатели шевелюр, поредевших настолько, что сквозь них розовел череп, говорили с дедом голосами, в которых сквозило отчаяние. Дед отвечал им напрямик, что надежного средства от их беды нет, после чего изящным движением приподымал волнистые, густые пряди на собственной голове: обнажалась маленькая плешь, геометрически круглая. "Как видите!" - произносил дед браво, почти весело, но с оттенком сдержанной печали, с каким известные врачи напоминают, что и они, как простые смертные, не обойдены недугами. Наверно, оттого, что утешение это приводило дедовых знакомых в нескрываемое уныние, я решил про себя, что иметь лысину - большая, беда. Что же до тех, у кого череп был совершенно гол и гладок, то у них, без сомнения, решительно все было позади. Однако Комиссаров не казался конченым человеком. Он не унывал. Он бодрился. Не имея ни единого волоса, он даже шутил. И все смеялись в ответ. И сам Комиссаров смеялся, раскатисто и заразительно, словно не было в его жизни беды. "Мужественный..." - подумал я и бросил на Комиссарова косвенный взгляд, исполненный скорбного уважения. В эту минуту бабушка тронула меня за локоть. - Международное, - сказала бабушка, безразличная к моему смятению. - Великие державы. Тут Комиссаров вмешался. - Зачем же? - возразил он мягко. - Я делаю доклады на внешнеполитические темы чуть ли не каждую неделю. Михаил тоже, видимо, по этим вопросам частенько выступает. Можем с ним на отдыхе и другую какую-нибудь тему затронуть, а?.. Ты кем хочешь быть - военным? - Летчиком. На пассажирском, - ответил я благодарно, радуясь, что могу не произносить малопонятных мне самому фраз о тред-юнионах и Лиге Наций. - И обязательно на скоростном. - Правильно, - сказал Комиссаров. - Это неплохо. А пока на "газике", что ли, поездим?.. Он тоже скоростной! И мы поехали кататься на "газике". Комиссаров вел машину, я сидел с ним рядом на переднем сиденье, нажимая, когда требовалось, грушу гудка, а мама расположилась сзади просто пассажиром. Сначала Александр прокатил нас по улицам и площадям, которые должна была через несколько лет соединить первая линия метрополитена. Затем мы выехали на Ленинградское шоссе, и здесь Александр развил большую скорость. - Давай! - то и дело говорил он мне. Я немедля нажимал на грушу, раздавался превосходный гудок, пронзительный и чуточку тревожный, и мы оставляли далеко позади приостановившихся пешеходов. Мчалась машина, ревел гудок, бил в уши ветер... Это были замечательные минуты. - Не гони так, Александр, - сказала мама. - Его продует. У него слабые уши. И если... - Мама! - прервал я укоризненно. - Не нужна эта гонка, - настаивала мама. - Нужна! - взбунтовался я. Александр молча поднял доверху боковое стекло, но скорости не сбавил. И посейчас помню, как я был ему за это благодарен. - Показать тебе Москву? - спросил он неожиданно. Что означал этот вопрос? Ведь мы как раз по Москве и ехали... Я недоуменно, чуть недоверчиво взглянул на Александра. Он улыбался, и даже хитро, но - я чувствовал - не таил подвоха. - Показать,- сказал я. Комиссаров повернул машину. - Куда мы? - спросила мама. - Ясно, куда, - ответил он, - на Воробьевы горы. Откуда же еще покажешь Москву? Мы ехали долго. Должно быть, дольше чем полчаса. Я все ждал, что вот-вот начнется крутой подъем на гору, но подъем не начинался. Неожиданно Комиссаров притормозил, вышел из машины и со словами: "Вылезайте, приехали!" - распахнул поочередно заднюю и переднюю дверцы с правой стороны. - А дальше не поедем? - спросил я, вылезая. - Дальше? Дальше некуда. Втроем мы стояли возле машины на темной дороге, и я вопросительно смотрел на Александра. - Ты не в ту сторону смотришь, - сказал он, поворачивая меня за плечи. Моим глазам открылось огромное пространство. Синеватый, без границ, простор пустел перед ними. (Стояли сумерки.) Впервые моему взгляду не во что было упереться, и я ощутил на мгновение бескрайность мира... У меня слегка закружилась голова, на миг забылось, что под ногами-то опора, твердая земля... Несколько секунд затем я смотрел на свои валенки, припорошенные очень чистым снегом. А потом, по направлению пальца Комиссарова, глянул вниз. Великое множество домов, повыше и пониже, казавшихся отсюда совсем крошечными, сливались воедино в неразбериху города. Она тонула в густеющих сумерках. Виднелись редкие неподвижные огоньки и миниатюрные золоченые купола далеких церквей. Остальное было неразличимо. И вдруг внизу зажглись тысячи огней. Они зажглись разом, как звезды на небосводе планетария. Смутные очертания города исчезли. Остались только тысячи, а может быть и миллионы огней. Это был час, когда на улицах и площадях включают свет. Комиссаров стоял над этой огромной электрифицированной, но немой для меня картой и, указывая пальцем на цепочки огней, точно на созвездия в небе, говорил о том, где будут проложены новые магистрали, где будут построены новые районы, какие улицы станут вдвое шире, а какие просто сотрут с лица города... Александр увлекся. Несколько раз, прерывая себя, он спрашивал: - Что, неплохо?! - Это вы сами придумали? - спросил я. - Не сам. И не я, - ответил он. - Мои товарищи. - И добавил с улыбкой: - А мне это нравится. Тебе тоже? Я понял не все, что объяснял Александр (потом я узнал, что в тот вечер он рассказывал нам с мамой о проекте плана реконструкции Москвы, который был еще мало кому известен), но мне нравилось, что мы стоим над огромным вечерним городом, под редкими звездами высокого неба и говорим о том, какой станет Москва лет через пятнадцать... А потом мы сядем на замечательную машину "ГАЗ" - и помчимся обратно. Да, мы опять будем мчаться, и пусть мама даже не просит сбавить скорость! Действительно, обратно мы снова ехали "с ветерком", так что в центре милиционер свистком остановил машину и спросил у Александра документы. Момент был волнующий. Никогда я не видел милиционеров, которыми постоянно устрашала няня, на таком близком расстоянии... А Комиссаров нимало не обеспокоился, увидев возле себя руку с жезлом, движению которого подчинялись целые потоки автомобилей. Спокойным и даже чуть вяловатым жестом он протянул в окошко удостоверение. Через несколько секунд милиционер, нагнувшись, заслонил окошко красным от ветра лицом, как бы вправленным в заснеженную островерхую избушку капюшона. - Пожалуйста, товарищ Комиссаров, - проговорил он уважительно, возвращая удостоверение. - По-видимому, я ехал чересчур быстро, - сказал Александр, хотя милиционер ни в чем его не упрекал. - Больше не буду, товарищ, - пообещал он, улыбнувшись. Милиционер, тоже улыбаясь, четко откозырял. И по тому, как они между собой говорили, я мгновенно определил: Комиссаров был гораздо, неизмеримо главнее милиционера. Он еще более вырос в моих глазах. К нашему возвращению бабушка приготовила чай. Я пил его из блюдца, в котором отражались лампа с чуть колеблющимся абажуром и мое склоненное лицо с крошечными блестками в глазах. Я смотрел себе в глаза и подводил итоги. Мне понравился Александр. Очень. И это пугало меня: он затмевал папу. Затмевал, как я тому ни противился. Еще и еще раз сравнивал я папу с Александром, делая для отца натяжки и поблажки, но ничто не помогало. Папа блекнул. Ни при каком сравнении с ним раньше этого не случалось. Папа был намного ниже Александра ростом. Папа никогда не охотился на диких зверей. У папы не было ружья. Он не умел управлять автомобилем. Ему не улыбались почтительно и виновато милиционеры. Они однажды оштрафовали его (на балконе сушилась после стирки его рубаха). Конечно, я продолжал любить папу, но как ему недоставало теперь достоинств Александра!.. Как жаль, что не он был со мною сегодня на Воробьевых горах!.. Александр тоже о чем-то задумался. Он прихлебывал дымящийся чай, не выпуская нестерпимо горячего, казалось, стакана из большой руки. Потом, все еще думая, поднял глаза на маму. И, точно спохватившись, повернул голову в мою сторону. - Ну, кем ты хочешь быть - военным? - рассеянно спросил Комиссаров. По-видимому, мысли его были далеко и он не помнил, что недавно уже задавал мне этот вопрос. Ответить ему во второй раз то же самое у меня не поворачивался язык, - к чему, раз он, оказывается, спрашивал просто так?! Промолчать было бы невежливо. Я промямлил себе под нос: - Н-не знаю... Комиссаров сказал тепло: - Много раз успеешь решить. Но я не простил его. Мне захотелось немедля найти в нем какой-нибудь изъян. Мне было просто необходимо сейчас, любой ценой, утвердить превосходство папы. И тут я вспомнил и обрадовался: лысина! Ведь Александр же лысый! А у папы светлые вьющиеся волосы. А у папы мягкие волосы, говорящие, по утверждению няни, о добром характере! Стало легче... Поздним вечером мама провожала меня домой. Мы шли молча. Я старался думать о Комиссарове снисходительно, чуть покровительственно: "Бедняжка, никогда уж волосы не отрастут. Нет никакого средства... А холодно небось зимою без волос? Ах, бедный, бедный..." Я твердил настойчиво эти слова, но не мог заглушить в себе другой голос: "...С ним мама всегда, а ко мне она только заходит. У него машина, он может поехать, куда вздумается, а я каждый день гуляю все на одном и том же бульваре. Он представительный, а у меня слабые уши... Обо мне бабушка Софья сказала: "Unglucklich". Что это? Что-то обидное... Сейчас всем расскажу, какая у Александра лысина", - злорадно подумал я, утешая себя. И мгновенно вообразил себе, как через минуту увижу родных. Наверно, все они сейчас в столовой, за большим круглым столом. "Ты - от мамы?" - спросит отец и на миг закусит губу. "Да". "Что же там... э-э... большие комнаты?" "Чисто очень и красиво", - отвечу я. "Завтра и мы натрем полы, и у нас станет чисто. Правда, мой мальчик?" - скажет бабушка ласково (она всегда говорит так, если узнает, что мне понравилось у кого-нибудь в гостях). "А не видел ты этого... Комиссарова, если не ошибаюсь?" - спросит затем бабушка Софья. "Видал", - отвечу я. "И что? - спросит дед. - Каков?" "Понравился мне. Добрый. На машине катал. Только вот... - тут я замолкну, - голова у него..." "А что? - заинтересуется бабушка. - Очень маленькая? Узкий лоб?" "Нет, не маленькая, - скажу я грустно, - совсем лысая только". "Он совершенно лыс?" - осведомится мой дед, надевая пенсне. "Совершенно", - отвечу я. "Так, следовательно, ни единого волоса?" - переспросит дед. "Ни единого", - соглашусь я со вздохом. "М-да... - прищурится дед. - Увы, это непоправимо. Я бессилен ему помочь". А бабушка Софья скажет о Комиссарове печально: "Unglucklich"... От желания, чтоб все это поскорее произошло наяву, я так ускорил шаг, что мама едва за мной поспевала. Как только мы дошли до подъезда нашего дома, я нетерпеливо сказал "до свидания" и начал было подниматься по лестнице. Мама остановила меня. - Ну, понравился тебе Александр? - спросила она нерешительно. - Ничего... Некрасивый только, - ответил я торопливо. - Голова совсем... - и запнулся. - Да, - сказала мама. - Но это его не портит, по-моему. Чудачо-ок! - пропела она. - Ты еще не понимаешь... Я хотела б, чтобы ты, когда вырастешь, стал таким же представительным мужчиной, как Александр! Это обескуражило меня. И все-таки, быстро взбираясь по скудно освещенной лестнице, я предвкушал разговор, который только что вообразил себе так ясно... Все домашние были в сборе. В столовой за круглым столом сидели дед, бабушка Софья, отец, тетки, соседка. - У мамы был? - спросил меня отец и совершенно так, как я себе представлял, на миг закусил губу. - Да. - Что же там... м-м... просторно? - Чисто очень и красиво, - ответил я. - Надо будет и нам, кстати, пригласить полотера, - сказала бабушка Софья. - Тогда и у нас все станет блестеть, да, Мишук? - Она обнимает меня за плечи. - А не видел ты этого... Комиссарова, насколько я помню? - спросила затем бабушка Софья. - Видал. - И каков? - спросил дед. - Вероятно, симпатичный? Все разыгрывалось как по нотам. Как я предвкушал. Ответ был у меня наготове. Память подсказывала его, как суфлер. Но почему-то он застревал в горле. Совсем непредвиденные чувства нахлынули вдруг. Именно сейчас, в привычном тесном домашнем мирке, я куда сильнее, чем час назад, почувствовал и необычность и прелесть тех минут, когда мы с Александром стояли над вечерним городом. Я молчал. Отец, не дождавшись моего ответа, ушел в нашу с ним комнату. В открытую дверь я увидел, как он склонился над шахматной доской. Бережно и неуверенно он прикасался к деревянным фигуркам, но не переставлял их, а медленно отводил руку, и та повисала в воздухе... Внезапно я вспомнил руку Александра, лежащую на руле. И в ту минуту отчетливее, чем сидя в автомобиле, я снова ощутил пережитую сегодня п