аунинг и уставил в голову парня. "Брось, не балуй, а то я тебе, знаешь, за это..." - хотел сказать Панцырня, когда вдруг увидел налившийся кровью черный ненавидящий глаз японца, а вместо второго глаза - черную дырку ствола пистолета. "Брось!" - хотел сказать Панцырня и не успел. Японец выстрелил ему в голову. С тоскливым стоном парень рухнул, как стоял, плашмя, подмяв под себя руки. Суэцугу - это был он - носком ботинка тронул голову Панцырни, чтобы удостовериться, не маневр ли это со стороны партизана, потом, согнувшись, побежал к бронепоезду, скрываясь за кустарником. 3 В бронепоезде помещался отряд Караева при советнике Суэцугу. Задачей его было контролировать железную дорогу. В Раздольном, получая хорошие оклады и довольствие, пьянствуя и бездельничая, Караев и его казаки чувствовали себя неплохо. На операцию сотня выехала с неохотой. Когда партизаны испортили путь, а бронепоезду все же удалось проскочить через вторую мину благополучно, Караев, глядя в амбразуру командирской башни, весело сказал: - Ну, слава богу! - Что "слава богу"? - спросил назначенный его помощником Грудзинский. - В Раздольном веселее! - заметил Караев. - А думать теперь о том, чтобы отправиться в Иман, и не стоит. Ишь, как товарищи полотно всковырнули... Молодцы, черти! Под самым носом взорвали. Рисковые ребята! - Не понимаю вашего восхищения врагами отчизны, - холодно сказал Грудзинский. - Дело-то в том, что у нас таких уже нет! Были, да иных уже нет, а те далече. Помните, как это у поэта? - Господин ротмистр! - Грудзинский посмотрел на Караева исподлобья. - Не нравится - не слушайте! - сказал равнодушно Караев. Он с любопытством наблюдал в щель. - Смотрите-ка, одну нашу коробку разнесло в пух! Никто даже не лезет оттуда. Как говорится, мир их праху! Грудзинский покосился на Караева, но тот, поглощенный зрелищем, не обратил внимания на своего помощника. Когда из второго вагона выскочили казаки, Караев сокрушенно заметил, различив среди них Суэцугу: - Вот, черт косоглазый! Живой остался. А я надеялся, что его ухлопали. - Это вы о нашем союзнике говорите, родина которого дает нам возможность бороться против большевиков? - спросил Грудзинский. Караев оторвался от щели и искренне удивленным взором окинул Грудзинского. - Да вы дурак или сумасшедший, не пойму? Союзники, союзники... Вы семнадцатый год где встретили, господин войсковой старшина? - неожиданно задал он вопрос. - На Кубани. - Ну-с, а двадцать второй вы кончаете на Дальнем Востоке. Понятно? Черта ли в этих союзниках толку, ежели нас к последнему морю красные прижали и, помяните мое слово, через полмесяца нам придется в содержанки к японцам идти, в Токио улицы подметать. - Он непоследовательно спросил: - Скажите, пожалуйста, Грудзинский, в чем разница между дураком и сумасшедшим? Взбешенный Грудзинский отошел к другой амбразуре, а Караев для себя заметил: - Я думаю так: дурак - это сумасшедший без всяких идей в голове, а сумасшедший - это дурак с идеями. Правильно? Что? Неплохо придумано. Чем не теория. Караев натянул перчатки, схватил стек и кинулся наружу, крича: - Цепью за мной! Мы их сейчас зажмем. Давай, давай, ребята! Казаки выпрыгивали из нижних люков, из боковых дверей. 4 Звуки взрыва и вслед за тем перестрелка показали Топоркову, что задание подрывники выполнили. Весь отряд поднялся на ноги. Конные группами выезжали по боевому расписанию. Поскакал и командир. Между тем на насыпи бой распадался на отдельные схватки. Среди залегших казаков Виталий рассмотрел знакомое лицо рябого. Он стал за ним охотиться. "А-а, гад! Я с тобой сегодня за все посчитаюсь!" Время от времени он поглядывал в сторону второй группы, ожидая подмоги. Холодок прокрался в его сердце, и он понял, что придется рассчитывать только на свои силы. Перестрелка редела. Тут и Алеша пристрелялся к рябому. Неожиданно рябой запел какую-то разудалую песню. Алеша, уже совсем было взявший казака на мушку, остановился. Рябой, который, сидя за кочкой, знал, что от пули ему не отвертеться, высунь он голову вправо или влево, вдруг вскочил во весь рост и, разинув рот до ушей, продолжал петь. Затем пошел с приплясыванием, куда глаза глядели. "Спятил!" - подумал Алеша с сожалением и опустил винтовку, следя за странными телодвижениями рябого. Та же мысль пришла в голову и другим, и по нему не стреляли. Рябой, приплясывая, шел, словно без цели. Дойдя до кустарников, он вдруг что есть силы бросился бежать. - Охмурил, рябой черт! - с досадой сказал Алеша и принялся палить вдогонку, но безуспешно: кусты мешали целиться. Чекерда уложил двоих. Группа белых начала таять. Сбоку раздались выстрелы. Пуля сорвала с головы Чекерды фуражку. Парень поднял ее. Мурашки поползли по его спине. "Откуда это?" - думал он. Пуля прилетела с другой стороны насыпи. Чекерда тревожно показал Виталию на кустарник справа: - Похоже, окружают! Виталий взглянул туда, где находилась первая подрывная группа. - Что там случилось? Почему не поддерживают огнем, как было условлено? Никто не мог ответить ему на этот вопрос. Что бы там ни случилось, обстановка вынуждает Виталия с его группой действовать вчетвером. Если противник перевалил за насыпь, обход почти неизбежен. Надо идти на соединение с первой группой и засесть в выемке мостика, удобной для обороны, и удерживать ее, пока не подоспеет Топорков. Виталий махнул товарищам рукой: - А ну, - давайте к мосту! Жилин-отец, ранивший троих, но и сам раненный в руку, был бесполезен в схватке. Он лежал вприслон к рельсу и, прижимая кое-как забинтованную руку, тихонько стонал. Он догадался, что на северном участке что-то неблагополучно, и стонал не столько от боли, сколько от тягостной мысли, что, может быть, там сын его, последний сын, убит или тяжело ранен, - ведь только это могло помешать ему прийти на помощь первой группе. Ползком, перебежками они стали уходить. Теперь белые имели преимущество. С двух сторон наступали они вдоль полотна. Виталию и его группе пришлось бы несладко, если бы не Топорков с отрядом. Из-за кустарников, шедших от моста, через холмы к сторожевой высоте, вдруг начали вспыхивать огоньки. Вот один казак из десанта Караева взмахнул руками и рухнул на землю. Другой схватился за грудь. Потом из-за кустарников послышалось "ура", нестройное, прерывистое, но отрезвившее белых. Поняв, что на этот раз придется иметь дело с главными силами отряда, они стали отходить к бронепоезду. Артиллерия и пулеметы из башен и амбразур взяли отступавших под защиту настильного огня, который не давал отряду Топоркова приблизиться. - Не дать ли им тут хороший урок? - спросил Грудзинский Караева. Тот покосился на него. - Не дать! - Но почему? - Из пушки по воробьям стрелять бесполезно, милостивый государь мой! Ведь запас израсходуем, а они и не почешутся. Рассредоточатся - и все. Стреляй, не стреляй - не возьмешь! Караев нашел Суэцугу в кустарнике, где японец спокойно наблюдал за сражением. Японец сказал: - Правильно. Да. Надо уходить. Наша цель достигнута. Караев изумленно уставился на него. - Мы установили, что партизаны разрушили мост. Правда? Я так выразился? - Так, так! - сказал Караев. Люки задраили. Покалеченный бронепоезд, без двух платформ, тронулся, ускоряя ход. 5 Лебеда и Колодяжный со сторожевого холма наблюдали за событиями. Кровь разгорелась в обоих. Колодяжный раздувал ноздри. - Не так бы нашим пойти, не так. Вон бы той обочиной... Да тут бы, на пригорочке, и почистили бы белых. Лебеда сказал иронически: - Э, если бы да кабы, да во рту выросли грибы... - А поди ты, кум, к черту! - рассердился Колодяжный. - Отстань! Что я, кукла, на это дело молча смотреть. А то сам пойду. - Ну поди, коли невмоготу. - И пойду! Колодяжный свирепо сверкнул на кума глазами и поспешно собрался: затянул потуже ремень, опояску, нахлобучил шапку-ушанку, которую он носил и зимой и летом. Лебеда саркастически усмехнулся: - Вот дурень! А что потом скажешь? Мол, забыл о приказе... Тоже, старый солдат называется. - Не могу, кум! Душа горит. Лебеда вытряхнул трубку. - Ну, коли душа горит, пойдем, кум! - сказал он. - Это как понимать - пойдем? - уставился на Лебеду Колодяжный. - Ну, значит, вместе пойдем. - А... кто же за дорогой наблюдать будет? - озадаченно спросил Колодяжный. - Вот и я о том же спрашиваю, кум, - невозмутимо в тон ему ответил Лебеда. Колодяжный сердито засопел: - Заноза ты, а не кум, когда так! - вынул трубку и принялся набивать ее табаком. 6 Первым обнаружили Панцырню. Он лежал ничком, был жив, но без сознания. Потом Виталий увидел темное платье Нины. Подбежав, принялся откапывать полузасыпанную землей, травой и щепой разбитых деревьев Нину. Она была недвижима, однако сердце ее билось. Девушку стали приводить в чувство. Она открыла глаза. Долго всматривалась в окружавшие ее лица. Оглушенная взрывом, она не могла сообразить, что с ней и где она. Память ее прояснялась медленно. Нина поднялась и уставилась мутным взором на мост. Даже отсюда она видела, что он взорван. Взгляд ее упал на носилки с Панцырней. Она задумалась, припоминая что-то, и с напряжением сказала: - А... где... Жилин? Подошедший к Нине отец Жилина со страхом спросил: - А где же Ваня-то? А? Топорков сказал: - Подходим. Панцырня - на насыпи, в голову раненный, ты - взрывом оглушенная, а Жилина нету. Что тут было, скажи? Нина не ответила. Она посмотрела на мост и вдруг расплакалась, закрыв глаза обеими руками, представив себе, что произошло, когда она лежала без сознания. Жилин-отец понял все. Он, сгорбившись, пошел прочь, чтобы не видели люди, как слезы льются у него по щекам, застилая глаза. Он шел, спотыкаясь, не видя земли, а зайдя в кусты, сел и долго сидел, ничего не видя и не слыша, отдаваясь своему горю. - А что же я матке-то скажу? - протянул он глухо. 7 Нина была сильно контужена и впала в полуобморочное состояние. Ни Бонивур, ни Топорков не решились расспрашивать ее о подробностях гибели Жилина. Что же касается Панцырни, то выстрел Суэцугу только лишил его сознания; пуля разорвала кожу, но череп не задела. Когда в лазарете перевязали Панцырню, он встал на ноги. - Лежи ты! - прикрикнул на него Лебеда, раненный во время веерного обстрела с бронепоезда, когда Караев "прочесывал" окрестности; ему порвало осколками мякоть руки, он добрался до села, поддерживаемый Колодяжным. - Куда? - Сам знаю куда! - мрачно сказал Панцырня. - Где Нина-то? - Слышно, в штабе отлеживается. Панцырня вышел из лазарета и, пошатываясь, направился к штабу. Нина лежала там. Голова у нее нестерпимо болела, все тело ныло. От боли Нина боялась шелохнуться. Узнав Панцырню, она закрыла глаза. Панцырня сел рядом. Он сказал с видимым затруднением: - Слышь-ка, Нина... Нина не отозвалась. Ей не хотелось говорить с Панцырней. Гибель Жилина объяснила ей, что произошло после того, как она кинулась к мине у моста и ее настиг разрыв снаряда. Голос Панцырни живо напомнил ей, как блудливо прятал он глаза, говоря, что потерял костыль. "Именно Панцырня был виновником гибели Жилина", - сказала себе Нина, не будучи, однако, в состоянии додумать что-то очень важное и нужное. - Слышь! - повторил партизан. - Костыль-то я верно потерял! - Не в костыле дело! - с трудом сказала Нина. - У Жилина никакого костыля не было, а совесть была. Панцырня долго сидел молча. Потом тихо сказал: - Не до мины мне было... понимаешь? Дурной я мужик... Я тама сидел, а не об костыле думал... Ты мне глазыньки застила. - Что за глупости! - вспыхнула Нина. - Понимай, как знаешь. У меня уж такой дурной характер: коли за сердце взяло, все забуду!.. А я к тебе приверженный... У меня только и свету в окошке, что ты. Верь, не верь - как хошь. Я в этом деле сам не свой становлюсь. Мне тогда на все наплевать... Да вы, бабы, не понимаете этого... А ты жалость ко мне поимей! Нина, сморщившись от усилия, возмущенно повернулась к Панцырне. Парень сидел понурившись, держась обеими руками за перевязанную голову. Он глухо спросил: - Рассказала? - Что ты струсил?.. Нет, не успела. - Я не струсил, - отозвался Панцырня. - Кого мне трусить? Я тебе говорю: сознания решился я тогда совсем... В этот момент тошнота подступила к горлу Нины, она махнула рукой и отвернулась к стене, не сказав того, что надо было сказать Панцырне. А парень добавил: - И не говори. Сам скажу. Твое дело тут сторона. Приступ боли обессилил Нину. Она малодушно подумала: "Пусть сам скажет. Так будет лучше, правильнее!" Девушка охотно избавила себя от мысли о том, насколько правильно будет, если она промолчит. Но и Панцырня ничего не рассказал ни Бонивуру, ни Топоркову. Он надеялся, что все как-нибудь обойдется. Надеялся, что Нина не вспомнит о происшедшем, поверит ему на слово. Не хотелось Панцырне признаваться в своей трусости. Не хотелось признаваться и в том, что он хранил про себя: не очень-то ему хочется проливать свою кровь и рисковать своей жизнью теперь, когда победа была уже близко. Год назад он храбро бросался вперед, не боясь опасности. А теперь начал рассчитывать: стоит ли рисковать? Ведь не для того, чтобы лечь в могилу раньше срока, пошел он в партизаны. Отец Пашки был крепкий хозяин. Немного недоставало до того, чтобы клейкое словечко "кулак" пристало к нему: то один, то другой из деревенских мужиков оказывался в долгу перед Никодимом Панцырней. Всю жизнь работал Никодим, как вол, не видя ничего, кроме земли. И жену себе подобрал под стать, прижимистую, жадную до работы. Сыновья характером пошли в отца - тоже мимо не пропустят. Женил старшего сына - сноху долго подбирал "под масть". Приторговывал, одалживал под проценты, ничем не брезговал, лишь бы войти в силу. И почти достиг этого перед самой Октябрьской революцией. Старшего сына забрали семеновцы. Семеновцы потом хлынули из Забайкалья на восток. Никодиму не пришлось провожать старшего - он был убит неподалеку от родной деревни... Тогда старший Панцырня сказал младшему: "Ты-ка, Пашка, собирайся в партизаны. Довольно с девками шалаться, дело делать надо!" Пашка обомлел от неожиданности. Отец, хмуро оглаживая седую бороду, пояснил: "Большаки, видать, верх берут. И Никишку припомнят. А с ними идти в одной упряжке - глядишь, не тронут!" От старшего сына отрекся. Мать, услыхав, заголосила было, но Никодим жестко сказал ей: "Цыть, дура! Ему теперь на мою отреканку-то наплевать, ни жарко, ни холодно... А нам еще жить! Поняла?.." Когда уходил Пашка, закинув за плечи мешок, набитый шанежками, Никодим долго молча смотрел на него, и лишь когда Пашка, не выдержав тягостного молчания запыхтел, отец сказал: "Ты-ка под пули-то не шибко суйся! Убьют - так на хрена тебе и хозяйство, а я теперь одному тебе все оставлю! Никишка-то..." Он не докончил и замолк, опустив голову... Как-то на одном привале, когда трещали кругом веселые костры, сыпля искры в ночное небо, заговорили партизаны о самом тайном, о своих мечтах. Каждый из них высказывал свои мысли о том будущем, за которое дрались. - А чо там говорить! - сказал Пашка. - Я так думаю: вот кончим воевать, по домам поедем, нарежут мне земли с полсотни десятин. Зря, что ли, мы воевали? И буду я ходить сам себе голова. Будут передо мною шапки-то ломать! Громкий хохот, раздавшийся вокруг, смутил его. Чекерда через костер посмотрел на Панцырню, заслоняясь от жара рукой. - Дак это ты партизанишь за то, чтобы перед тобой шапки ломали? Зря, паря, трудился! Кулаков-то новых разводить не станем, думаю! Слова эти вышибли из-под ног Пашки почву, лишили его той маленькой тусклой мечты, с которой до сих пор он жил... ...Скрыть случая с подрывом мины не удалось. На отрядном собрании никто из партизан не взял его под защиту. Это быт почти полный крах. Бонивур предложил исключить Панцырню за трусость из отряда. - Выгнать из отряда легче легкого! - сказал, однако, Топорков. - А чуда он потом пойдет - нам не все равно. Парень еще молодой, из него человека сделать можно, хотя в голове у него сейчас... - он махнул рукой. - А в шоры взять надо, да покрепче! Помни, Панцырня! - сказал он Пашке. - Третьей промашки у тебя не будет, а две уже было. Говорили с тобой довольно. Коли голова тебе дорога, держись да не падай... Пять дней шли бои под Иманом... Истомленные пятидневными боями, обескровленные и обессиленные части Дитерихса неспособны были сделать более ни одного усилия. Стекавшиеся со всех участков фронта в штаб НРА сводки одна за другой сообщали: "Атаки противника отбиты с большими для него потерями. Приготовлений к новым атакам со стороны белых незаметно". ...В последнюю атаку командиры Земской рати не могли поднять солдат. Уфимские стрелки отказались идти под пули народоармейцев. Командир четвертой роты штабс-капитан Войтинский расстрелял двух солдат, которые пытались бежать в тыл. Через час он сам был убит выстрелом в затылок. В Ижевском полку потери достигли семидесяти пяти процентов личного состава. В отдельных ротах уцелели по десять - двенадцать человек, и идти в атаку было некому. Тридцать третий Омский полк, попятившийся назад, был встречен огнем пулеметчиков офицерского заградительного отряда и японцев и потерял убитыми и ранеными до трехсот нижних чинов и унтер-офицеров. Командир полка застрелился. Красные разведчики сообщали изо всех сел, занимаемых белыми, что настроение у солдат подавленное, кое-где они митингуют. Допрашиваемые перебежчики показывали: "Кабы не японские войска в третьих эшелонах, какой бы дурак полез на рожон!.." В штаб НРА прибывали посланцы из партизанских отрядов. Дядя Коля приказал им держать связь непосредственно со штабом, принимая отдельные поручения Реввоенсовета ДВР для содействия наступавшей Пятой армии. Партизанских гонцов принимал командующий. Он внимательно присматривался к прибывавшим, щуря свои светлые глаза. Скупыми словами, не оставлявшими никаких сомнений или недоумений, он разъяснял задачу, которую надо было выполнить отряду в тылу у белых. Его неторопливая, большая, белая, с длинными сильными пальцами рука начинала скользить по карте, отмечая расположение, численность отрядов, их взаимодействие с соседями. В один из таких моментов в комнату вошел Алеша Пужняк, посланный по заданию дяди Коли для личной связи отряда Топоркова со штабом. Увидев тесный круг людей вокруг карты, лежавшей на столе, Алеша не посмел нарушить сосредоточенное молчание, сопутствующее важным делам и решениям. Впустивший его ординарец кивнул головой на командующего: вот, мол, сам - и вышел. В это время командующий негромко сказал: - Картина почти полная. Неясно только, на что мы можем рассчитывать в районе Раздольного. А именно там следовало бы кое-что предпринять. - Он обратился к кому-то из штабных: - Проверьте, нет ли кого-нибудь оттуда? Алеша козырнул: - Разрешите? Из отряда Топоркова связной Алексей Пужняк. Начштаба выслушал его. Пальцем поманил к себе. - В карте разбираетесь? Письменных предписаний не дам - возвращаться придется через фронт. Понимаете? Поэтому запомните хорошенько все, что вы должны передать командиру Топоркову... Через час в сопровождении двух вооруженных конных Алеша на всем скаку пересек линию фронта. Передал коня ожидавшим его железнодорожникам, распростился с провожатыми и, забравшись в тендер паровоза, шедшего на юг, к утру достиг расположения соседнего с Топорковым партизанского отряда. В четыре утра Пятая армия перешла в наступление. Артиллерия прямой наводкой расстреляла позиции белых. Зарницы взрывов обагрили рассвет. А вслед за артиллерийским обстрелом, превратившим в кромешный ад все поле предстоящей атаки, лавиной хлынули забайкальские кавалеристы на своих низких, мохнатых и свирепых нравом монгольских лошадках, которые зверели, слыша свист сабель и гиканье всадников. С конниками шли тачанки. Храпящие кони, пулеметное татаканье, ливень пуль... Передовые охранения и первые эшелоны Земской рати были смяты. Напрасно пытались белые офицеры остановить бегущих солдат. Из санитарных фур выбрасывали раненых. Ездовые резали постромки, чтобы скорее уйти от опасности. Артиллерийские расчеты бросали орудия. Пулеметчики забывали о пулеметах. Пехотинцы сбрасывали с себя всю выкладку. Вестовые бежали от своих подопечных офицеров. Офицеры на конях скрывались от своих солдат. ...В этом стремительном отступлении, уже через час превратившемся в беспорядочное бегство, все перемешалось - дивизии, полки, батальоны, роты. Самая возможность организованного сопротивления исчезла. Японцы в третьих эшелонах попятились... Паника охватила войска белых. Противостоять панике никто не мог. В это утро оказалось, что никто не хочет погибать за Дитерихса. Все - и генералы, и офицеры, и солдаты - думали не о выполнении бредовой идеи балтийского немчика, а лишь о спасении своей жизни. Народно-революционная армия на всем протяжении прорвала фронт белых. Расчищая ей путь, партизанские отряды блокировали вражеские гарнизоны.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  ИДУЩИЕ ВПЕРЕД Глава двадцать первая СЕЛО 1 Длинные золотые нити, поблескивая в лучах солнца, проносятся над селом. Бабье лето! Самое время ходить по ягоды, по орехи. Но на сопках, в орешнике - посты, дозоры. ...Колодяжный устроился в развилине вяза. Снял с себя ватник, сложил вчетверо и уселся, поставив винтовку меж колен. Листва закрывала его со всех сторон. Не поворачивая головы, прищурившись, он оглядывал окрестность. Его глаза окружены сеткой мелких морщинок. От солнца и ветра кожа на лице и на руках стала коричневой, словно дубленой. Лишь в складках самых глубоких морщин, когда старик поднимает голову, виднеется белая, бледная кожа. Сдвинул Колодяжный на затылок старенькую ушанку с выцветшей красной лентой, седые волосы его засеребрились на свету. Ветер разметал их, спутал, вздыбил кверху чубом, и старик сразу стал бравым, словно ветер скинул с него много лет. Видно, в молодости был он заводилой, гулякой, первым парнем на деревне... Ничто не нарушает тишины ясного утра. Лишь чуть слышно ветер шелестит ветвями вязов, сосен, берез, орешника. Тепло сморило старика, сами собой закрывались его глаза. Борясь с дремотой, он вынул кисет, бумагу, насыпал табаку и ловко скрутил цигарку. Зажег спичку и закурил. Щурясь от едкого крепкого дыма, осмотрелся. Вьются над орешником стрекозы. Проплыла мимо нитка паутины. Зеленые кузнечики, прыгая, шевелят траву и надоедливо стрекочут. Красный муравей пробежал по ветке, вылез на листик, торопливо обшарил его, привстал, повертел головкой и прыгнул вниз. Колодяжный вздохнул: - Благодать-то какая! Неясный шорох привлек его внимание. Он прислушался. Кустарник справа зашевелился. Старик бросил цигарку, сбил на глаза ушанку, присел. Выждав, крикнул: - Стой! Движение в кустах прекратилось. Старик лязгнул затвором. - Вылазь, а то стрелять буду! Кусты раздвинулись. Из-за них выглянул мальчуган. Одет он был в полинявшую от стирки и солнца рубашку, застегнутую одной пуговицей на шее, и черные штанишки. Лицо мальчугана с коротким носом, покрытым веснушками, маленький треугольником рот, острые, что шило, глаза, белые, почти незаметные брови - все выразило изумление. Он не ожидал встретить здесь кого-либо. Озираясь, он повел по сторонам головой с оттопыренными ушами. Старик вышел из-за кустов, изобразив на лице строгость. - Тебе чего здесь надо? Чего ты лазишь, где не след?! Мальчуган испугался было, но, разглядев, что строгость старика напускная, улыбнулся. - А я орехи собирал... Во, полный картуз! Хочешь? - и протянул Колодяжному картуз, доверху наполненный желтыми орешками. - А ты чего тут делаешь? - Много знать будешь, скоро состаришься! - пошутил старик. Улыбка раздвинула его усы. Он кивнул головой, беря горсть орехов. - Здеся ходить нельзя, милый! Иди, сынок, домой... Ты чей будешь? - А батькин... Мишка. Старик подумал: "Басаргин, значит, столяров сынишка". - Батьку-то Павлом звать? Мальчуган утвердительно кивнул, занятый орехами. Старик заметил строго: - Ну, так вот, Михаил Павлыч, дуй до дому, быстро - одна нога здесь, другая там! - Он повернул мальчугана. Шершавой рукой провел по его голове и легонько подтолкнул. - Давай до дому, сынок! Но в ту же секунду он прижал мальчика к земле и сам присел. Картуз с орехами упал на траву, орехи рассыпались. Мальчуган сдвинул брови и сердито сказал: - Но... не баловай! Старик пригрозил ему: - Тише! Из-за кустов вышел Кузнецов. Он нагнулся, пробежал опушку и опять нырнул в заросли. На солнце блеснул его люстриновый пиджак, в который он облачился после ухода белых. Часовой крикнул: - Стой! Куда? Кузнецов остановился, испуганно осмотрелся. Разглядев партизана, он сказал успокоительно: - Свои, свои! - и вышел из кустов. Вытянул из кармана носовой платок, снял очки. Партизан внимательно смотрел на его обрюзгшие, покрытые седоватой щетиной щеки, тонкие, бледные губы и мешки под глазами. Кузнецов протер очки, надел их и, смотря поверх, спросил партизана: - Не признали, Егор Иванович? - Признал, - отозвался старик. - Только ты пошто крадучись тут ходишь? Смотри, кругом посты, ненароком зашибут. Поздно будет отзываться-то! Знаешь сам, какое ноне время. Куды собрался? Ходу здесь нету. Рыжеусый сунул платок в карман и заложил руки за спину. - Крадучись, говоришь? А дело мое такое деликатное... Его без чужих глаз делать надо. Травку я разную собирал. Лечебную. Обладающую медикаментозными свойствами. Есть такие травки. - Как не бывать, есть. Но ты, однако, ветинар? - Ветеринар я по образованию. Так уж получилось. А склонность я имею к врачеванию людей. Вот травка то и годится. Видишь, она мала, сила же в ней большая содержится! - Ветеринар вынул из кармана какую-то травку. - Вот, например, валериана официналис альтронифоля, - сказал он важно. - При сердечных заболеваниях применяется. Старик взглянул на него: - А лекарствами не трафишь? - Нет, я все больше травкой. Старик понимающе качнул головой. - Это верно... Иная травка большую, однако, силу имеет. Кузнецов механическим движением выбросил травку, которую только что показывал, сунул руки в карманы. - Ну, я пойду. - Прощевай! Да, будь добренький, захвати с собой Басаргина мальчонку. Нашел время орехи собирать. Отведи домой. Мишка поднял брошенную фельдшером травку, долго рассматривал ее, потом сунул в картуз с орехами. Услышав, что речь зашла о нем, он встрепенулся. Сияющее лицо его потускнело. - А я тута буду! - сказал он, насупясь. - "Тута!" - передразнил его старик. - Нельзя тута... Вот ветинар предоставит тебя к батьке. А ты батьке скажи, чтобы он тебе ухи нарвал: не лазь, куда не след... - А вот и не скажу! - протянул Мишка. - А я тогда сам скажу! - припугнул его старик. - А вот и не скажешь! - совсем развеселился Мишка, поняв, что дед шутит. Ветеринар тронул его за плечо. - Пошли. Они спустились по косогору к дороге. Фельдшер перестал обращать на мальчика внимание, занятый своими мыслями. Тонкие губы его сжались. Поверх очков он рассматривал окрестные сопочки. Ему стало жарко. Он снял свою помятую соломенную шляпу. Покатая, с залысинами голова его блестела от пота. Мальчуган вспомнил об орехах. С орехами Мишка вытащил и травку, которую бросил ветеринар. Он пожевал ее - невкусно, пощипал невидный цветок ее. Решил: надо отдать рыжеусому, пусть лечит кого-нибудь. Фельдшер отошел уже далеко. Мишка пустился за ним вприпрыжку. Догнав, дернул за рукав: - Дяденька! Тот вздрогнул, обернулся и с досадой сказал: - Чего тебе? Мишка протянул ему валериану. - На, возьми травку. Лечить будешь. Фельдшер посмотрел на Мишку, взял травку и раздраженно бросил ее в придорожные кусты. - Иди ты со своей травкой, знаешь куда... Мишка простодушно сказал: - Это не моя, а твоя! Фельдшер нахмурился. - А чего ты, собственно, ко мне привязался? Он отвернулся и крупными шагами пошел в село. Мишка обиделся. Губы его сложились в плаксивую гримасу, глаза покраснели и наполнились слезами. Он хотел заплакать, но ветеринар ушел уже далеко. 2 Кузнецов огородами добрался до избушки, которую отвели ему. Из окон его избы видны были школа, превращенная в штаб отряда, площадь и проезжая дорога. На площадь выходила и лавка Чувалкова. Сам Чувалков сидел на табуретке у дверей лавки, в тени, выглядывая на улицу. В этот час покупателей не было. Чувалков сосал леденец и посматривал на штаб, не пропуская никого, кто входил или выходил оттуда. Не выходя из лавки, Чувалков видел весь конец. Он заметил и Кузнецова, когда тот переходил улицу. Не раз, еще при белых, Кузнецову приводилось разговаривать с Чувалковым. Во хмелю фельдшер был словоохотлив, а Чувалков умел всегда вовремя подлить водки своему собеседнику и так занять его, что тот и не замечал, что сам Чувалков пил мало, а все больше угощал. Чувалков редко открыто высказывал свои мысли, часто облекая их, когда нельзя было умолчать о своем мнении, в евангельские изречения, очень удобные для того, чтобы вложить в них любое содержание. Так получилось, что за короткое время Чувалков узнал всю подноготную Кузнецова, а последний знал о Чувалкове только то, что считал возможным сказать о себе лавочник. Иногда, подвыпив, Кузнецов, обливаясь пьяными слезами, сетовал на то, какую несчастную, маленькую и подленькую жизнь он прожил: он терзался тем, что когда-нибудь ему придется держать за нее ответ. А то, что она была и маленькой, и мелкой, и подлой, он сам хорошо понимал. Чувалков слушал молча, сочувственно кивал головой. Сочувствие распаляло фельдшера, он тянулся с пьяной улыбкой к Чувалкову и твердил: - Всю душу свою выложил, исповедаюсь тебе, Николай Афанасьевич, какой я есть гнус и каин! Чувалков не разуверял, не утешал, но, когда он начинал говорить о том, что волновало фельдшера, все облекалось в такие слова, что вдруг вся жизнь Кузнецова приобретала какую-то значимость и оказывалась направляемой божьей рукой и волею и сам он превращался в "орудие господа", и это возвышало его в собственных глазах. Его тянуло к Чувалкову, хотя лавочник ничем не выказывал своего расположения к фельдшеру, кроме угощения, в котором он, впрочем, не отказывал никому из односельчан. Фельдшер заметил раскрытую дверь лавки Чувалкова, подумал-подумал и побрел к ней. - Здорово! - сказал он хозяину. - Христос с тобой, - отозвался Чувалков и пододвинул гостю вторую табуретку. Они стали смотреть на улицу, на штаб, живший своей жизнью. - Ворочаются! - сказал Чувалков. - А чего им не ворочаться! - ответил Кузнецов. - Видно, скоро и во Владивостоке хозяиновать будут. Нашито, слышно, отступают. Конец, видно, выходит. Прищурившись, Чувалков посмотрел на фельдшера и погладил свою бороду обеими руками. - Кому конец, а кому начало! - сказал он загадочно. Кузнецов хмуро глянул на хозяина. У того глаза светились какой-то затаенной мыслью. Кузнецов кивнул на штаб: - Этим, что ли, начало? Мало радости, Николай Афанасьевич! - И этим... и другим! - опять тем же тоном сказал Чувалков. - Что-то загадки вы загадываете! - Господь не даст воцариться Ваалу! - сказал Чувалков. Кузнецов досадливо махнул рукой. - Господь! - хмыкнул он с непередаваемым выражением. - Далеконько ему до нас, грешных... Шатается земля под ногами, и свет в глазах темнеет. Что будет? Куда податься? За кого держаться?.. - Он посмотрел на Чувалкова. - А друг за друга! - живенько вставил Чувалков. - Друг за друга, а господь - всем нам опора! Вот ты ко мне ходишь, я с некими людьми беседы веду, у тех свои братья по духу! По единому камню крепости воздвигаются. Вот и надо воздвигнуть крепость в стане Вааловом... Возносится дерево к небу, шумит листами-то, а корни его червь гложет. Мал червь, а дерево точит, и падает оно! Велика сила у червя господня, не слышна уху работа его, а и в нем воля господа живет. Вот и мы черви господни!.. - Мудрено! - уставился Кузнецов в пол. - Черви, черви! - сказал он, помолчав, и дальнейшие слова его показали, что ничего мудреного для него не было в словах Чувалкова. - Человек червя-то вот как! - Кузнецов показал, будто растирает что-то на полу ногой. - И все, нет червя!.. - Он даже скрипнул зубами от охватившей его неожиданной дрожи страха и ненависти. - Вот у тебя землю отняли? Отняли! Что ты сделал? Молитовки твердишь! А спасут тебя молитвы, когда у тебя лавку отберут?.. И отберут, у них это один момент!.. Вот тебе и крепость! Тьфу! Слушать тошно, Николай Афанасьевич. - Землю отобрали, а душу не отберут! - сказал Чувалков спокойно. - Была бы душа, а господь надоумит. Кузнецов зло посмотрел на Чувалкова. Пораженный и сбитый с толку спокойствием собеседника, он сказал: - Да ты знаешь что-нибудь, что ли, Николай Афанасьевич? Не томи. - Верую! - сказал Чувалков. Кузнецов отвернулся, махнув рукой, - его совершенно не затронуло слово, сказанное Чувалковым. Увидев это, Чувалков тихо проговорил: - Коли лодка перевернулась, дурак тот, кто идет ко дну. Влезь на лодку, осмотрись, примерься, да и обратно ее ворочай, чтобы опять сесть. Не понимаешь? А еще фершал!.. Он наклонился к Кузнецову и вполголоса заговорил: - Вот ты говоришь, скоро "они" хозяиновать во Владивостоке будут. Пущай!.. Сколь годов воевали, теперь, кроме этого, ничего не знают. Солдат понаделали. А разве солдат работник? Землю разорили, хозяйство развеяли. Теперя победят - что увидят? Жрать нечего. Заводов нет. Машин нет. Ни-ча-во нету! И денег нету... Все чисто пустыня аравийская. Понял? И вся Расея такая. Теперя за голову возьмутся, зубами пощелкают, пощелкают, да на поклон к загранице пойдут - взаймы просить, машин, да инженеров, за припасу всякого. Понял? А те, думаешь, что? - Ну, откажут! - кивнул головой Кузнецов. - Значит, нам крышка. - Не откажут! - сказал Чувалков. - Охотой дадут, чего хочешь. Но для порядку своих пришлют. Деньги дадут, да из своих рук не выпустят. Понял? А у кого деньги, тот и хозяин. Вот и начнут полегоньку лодку-то переворачивать, пока опять не станет на воду как след... Силой-то с большаками сладу нету. Понял? А тута против денег-то что они сробят? Ничего! Все кричат "буржуй" да "буржуй", - а буржуя господь хозяиновать учил не одну сотню лет. Дай малому ребенку соху в управу - он те напахает куды почто! Понял? А коли большой его за руку поведет, тут и малый с сохой управится. Только соха-то пойдет туды, куды большому надо! - И Чувалков рассмеялся тихим, клокочущим смехом, ударив Кузнецова по плечу. - Понял? Кузнецов усомнился. - Сидишь тут в лавке, выдумываешь! - сказал он. - Чтобы кто-нибудь большевикам помог... вряд ли! Чувалков вдруг сказал шепотом: - Не я, большие головы придумывали. Некий человек мне открыл... Увидал, что я душою поослаб, руку помощи протянул, утешил, свет открыл. Не ведаем ни дня и часа, когда посетит нас господь своей милостью, сказано в Библии. Недолго царство врага рода человеческого продлится, еще не исполнился торжества своего, а мера его уже измерена и дни его сочтены. Велел ждать, готовыми быть, точить древо-то, ныне растущее! - Кто велел-то? - тоже шепотом спросил Кузнецов, оглядываясь по сторонам. - Некий человек нездешний, издалека, - уклончиво сказал Чувалков. - Русский? - Перед богом все равны! - уклонился от ответа Чувалков. Кузнецов понимающе кивнул головой. - Ну, пора идти! - сказал он. - Пока! - ответил Чувалков и добавил: - Ты ко мне часто-то не заходи. Коли что надо будет, я тебя сам найду. Богово дело втайне делать надо. Пусть правая рука не знает, что творит левая, сказано. Понял? Кузнецов хотел сказать, что ни о каком боговом деле ничего не знает, но Чувалков проводил его и закрыл дверь. 3 Придя домой, Кузнецов захлопнул дверь и навесил крючок. В раздумье он стал ходить большими шагами по комнате, непрестанно поглаживая свои рыжеватые усы. Чем больше он ходил, тем сильнее волновался, вспоминая беседу у Чувалкова. Зря говорить Чувалков не стал бы. ...Стало смеркаться. Кузнецов, как был в сапогах, лег на кровать. Немигающим взглядом следил он за стрелкой часов-ходиков, однообразно тикавших в тишине над этажеркой с книгами, покрытыми пылью, пакетами, бумажками и коробками вперемежку с заржавленными ветеринарными инструментами. В дверь постучали. - Эй, Кузнецов! Дома? Спишь, что ли?.. Подавив вздох, Кузнецов намеренно громко зевнул, встал с кровати и, шаркая ногами, подошел к двери. Он долго шарил по ней руками, словно не находя крючка, и бормотал вполголоса: - Сейчас, сейчас... Эка... Сейчас... Одну минутку... Пришедший сказал: - Засвети-ка огонь! Дело есть. Кузнецов зажег лампу. Ее свет озарил позднего гостя. - Вот что, Иван Петрович, - заговорил Топорков. - Как с теми лошадьми, которые у тебя на излечении находятся? - А что им сделается, лечатся, - ответил фельдшер. - А ну, пойдем посмотрим, которых можно забрать... У нас сейчас каждая лошадь на счету. Фельдшер с готовностью надел шляпу и пошел вперед. - Выступаете? - спросил он. - Далеко? - Нет, недалеко... В карантине, где стояли партизанские кони, было душно и темно. Тишину нарушало лишь тяжелое сопение больных лошадей да хруст травы, которую они жевали. Командир заметил: - Чего же ты без света коней держишь? Покалечатся в темноте. - Никак не покалечатся. Научно доказано, что темнота действует на животных успокаивающе, - сказал Кузнецов. Он чиркнул спичкой, зажег лампу. Кони повернули головы на свет. Командир по-хозяйски потрепал одного по шее. У нескольких лошадей на холках зияли раны. Нечего было и думать о том, чтобы их использовать. Командир досадливо поморщился. - Чего-то долго не заживает у них. Чем ты их лечишь? - Слезами лечу-с... - неожиданно зло проговорил Кузнецов. - Йоду нет. Марганца нет. Аргентум нет... Поверьте, сердце кровью обливается, а лечить нечем. Вот слезами и лечу. Только карболка еще есть... Выйдет - не знаю, что дальше делать буду... Осмотр продолжался. У одного коня на ноге вздулся огромный нарыв. Левая задняя нога распухла. Кожа на ней растянулась и потрескалась. Сухой жар палил ногу. Когда люди стали ее рассматривать, конь запрядал ушами, начал часто вздрагивать, прижался в угол стойла и косился оттуда налитыми кровью глазами. Топорков резко сказал: - Чего же ты не разрежешь нарыв? Фельдшер широко развел руками. - Наука не рекомендует производить вскрытие абсцесса прежде его полного созревания. Командир посмотрел на него. - Наука, наука!.. Созреет, так его и резать незачем, сам прорвется. А я бы, знаешь, с мужицкой практикой, без науки, три дня тому назад выпустил бы ему гной из нарыва, а сегодня он мог бы в строй пойти! - сказал он. Остальные лошади были здоровы, но раскованы. Командир задумался. Потом осмотрел копыта, привычной рукой поднимая к свету ноги лошадей. - Что с этими? - А усталость роговой оболочки была-с... Трещины на копытах... Я распорядился расковать их. - Не вижу никаких трещин. По-моему, они годны в строй. Нам сейчас каждая лошадь дорога... Пришлю коваля, пусть заберет их и