да и потому знал в лицо изрядное количество петербургских шпионов. Он тщательно изучил их ухватки и распределил их по характеру, манере следить и т.п. и мог порассказать обо всем этом немало интересного. Шпиона он умел распознать с первого взгляда, часто по признакам, по-видимому, совершенно неуловимым, напоминая собою куперовских краснокожих в борьбе с враждебным племенем. Вдобавок он знал Петербург как свои пять пальцев и помнил наперечет все проходные дворы, которые в течение некоторого времени были предметом его специального изучения. Пересекши несколько таких дворов и сделав несколько крюков, где пешком, где на извозчике, мы через какие-нибудь полчаса "замели наш след", то есть окончательно отделались от шпионов. Тогда только мы направились к Тараканову взаправду. С массой всевозможных предосторожностей, знаков и сигналов, к которым Дворник питал слабость, мы вошли наконец в его квартиру. Тараканов, мужчина лет под 35, невысокого роста, толстенький и круглолицый, уже поджидал нас, так как его заранее уведомили о нашем приходе. Он сам открыл дверь и немедленно ввел нас в одну из задних комнат. Это была излишняя предосторожность, так как он был совершенно один в своей маленькой квартире; но Тараканов не мог обойтись без предосторожностей. Мы были уже раньше немного знакомы друг с другом, и потому в представлении не оказалось надобности. Тараканов прежде всего спросил, не видел ли нас кто-нибудь, когда мы всходили по лестнице. - Вы знаете, - прибавил он многозначительно, - там внизу живет девица, смуглянка с такими глазищами, что страсть, - цветочница или модистка, бог ее знает. Всегда смотрит на меня, когда я прохожу мимо. Я уверен, что она шпионка. Наш отрицательный ответ, по-видимому, успокоил его; тем не менее, повернувшись в мою сторону, он сказал с серьезным выражением лица: - Во всяком случае, вам не следует выходить. Днем вы можете попасться на глаза этой девице, вечером - швейцару, а этот уж наверное на службе у полиции. Тут очень опасно. Все, что вам понадобится, я буду приносить сам. Я покорно кивнул головою, тем более что чувствовал на себе строгий взгляд Дворника. Когда последний удалился, Тараканов проводил меня в предназначенную мне комнату, где я нашел маленький письменный столик, несколько книг по политической экономии и диван, который должен был служить мне кроватью. Тараканов рассчитал свою кухарку несколько дней тому назад: шутники говорили, будто бы он и ее заподозрил в шпионстве. Но Тараканов отрицал это, утверждая, что все это вздор и что он удалил ее просто потому, что она его обворовывала. Однако он и не пытался искать другой прислуги и получал обед из соседнего ресторана. Верный раз заведенному порядку, мой хозяин вскоре ушел из дому, обещая к вечеру вернуться. Но на улицах позажигали уже фонари, а его все еще не было. Я уже начал беспокоиться, как вдруг дверь отворилась и он предстал предо мной, здрав и невредим. Я приветствовал его с чувством живейшей радости и сообщил о своих опасениях. - Видите ли, я никогда не возвращаюсь домой прямо, - ответил он, - боюсь, как бы не проследили, и потому всегда делаю маленький крюк. Ну а сегодня для такого случая, понятно, я сделал крюк побольше. Я не мог не улыбнуться, слушая признанье этого почтенного чудака. В своей предусмотрительности он походил на доктора, который пичкал бы себя собственными микстурами, чтобы вылечить своего пациента. Весь вечер мы провели вместе, беседуя о разных разностях. При всяком малейшем шорохе Тараканов пугался и настораживал уши. Я пытался было успокоить его, говоря, что опасаться решительно нечего. - Знаю, батенька, - ответил он простодушно, - иначе я бы вас не пригласил к себе; но что же поделаешь? Боюсь. Часов около двенадцати мы разошлись. Все время, пока я не заснул, я слышал шаги своего хозяина, ходившего взад и вперед по комнате. На следующий день, когда он после чаю ушел на службу, явился Дворник с поручением для меня - написать маленький листок по поводу одного недавнего события, и принес необходимые матерьялы, газеты и книги. Я от души поблагодарил его как за посещение, так и за доставленную мне работу и просил прийти снова, если можно, завтра же или послезавтра, обещая окончить к этому времени свою работу. Весь вечер и добрую часть ночи я усердно писал и слышал от времени до времени, как Тараканов переворачивался с боку на бок в своей постели. Пробило два часа, три, четыре - он все еще не спал. Что за оказия? Не мог же я беспокоить его шумом, так как нарочно надел его туфли. Не мог мешать ему также и свет, потому что дверь моей комнаты была плотно заперта. Уж не захворал ли он? Я вспомнил, что накануне он выглядел довольно плохо, но тогда я не обратил на это внимания. Утром меня разбудил звон посуды, которую хозяин приготовлял для чая. Я поспешил одеться и вышел в столовую. Вид у бедняги действительно был неказистый: он весь осунулся, побледнел, даже пожелтел; глаза впали, выражение лица было самое унылое. - Что с вами? - спросил я его. - Ничего. - Как ничего? Да вы посмотрите на себя в зеркало: краше в гроб кладут. Да и не спали вы до четырех часов. - Скажите лучше - не спал всю ночь. - Ну так, значит, вы больны. - Нет. Я просто не могу спать, когда кто-нибудь есть у меня. Тут я все понял. - Я вам сердечно благодарен, - сказал я, крепко пожимая ему руку, - но не хочу больше причинять вам столько беспокойства и немедленно же ухожу от вас. - Что вы? Что вы? Нет, пожалуйста, не делайте этого. Знай я, что вы так это примете, я не сказал бы вам ни слова. Вы должны оставаться у меня. Все это пустяки. - Но ведь вы можете серьезно заболеть. - Не беспокойтесь. Во-первых, я могу спать днем, а, наконец, еще лучше принять что-нибудь на ночь. Потом мне сообщили, что в подобных случаях он действительно принимал хлорал, когда уж ему становилось невмоготу. Разговор на этом прекратился. Я смотрел на Тараканова со смешанным чувством изумления и глубокого уважения. Этот человек был забавен своей трусостью, но как поразительно было зато его самоотвержение. Мне было известно, что дверь его дома всегда была открыта для всех, находившихся в моем положении, и некоторых из наших он удерживал по целым неделям. Сколько нравственного мужества должен был иметь этот человек, чтобы добровольно идти навстречу этой пытке страха? Когда на следующий день Дворник пришел за рукописью, я заявил ему, что ни за что не хочу оставаться здесь больше, и попросил отыскать мне поскорее другое убежище. К моему большому изумлению, Дворник согласился на это без особенных возражений. - Сегодня я видел Серова, - сказал он, - он про тебя спрашивал. Если хочешь, я переговорю с ним. Ничего лучше этого нельзя было придумать. Дело было вскоре улажено, и дня через два я уже получил утвердительный ответ от Серова. Тараканову я сказал, что должен на время уехать по делам из Петербурга, и распрощался с ним самым дружеским образом. - До свиданья! До свиданья! - повторял он на прощание. - Счастливого пути. Жду вас по возвращении. Не забывайте, я всегда к вашим услугам. Под покровом ночной темноты я покинул его жилище. На этот раз меня никто не сопровождал, так как я знал адрес Серова, с которым издавна мы были большие приятели. II В залитой ярким светом комнате, вокруг большого стола, на котором сверкал кипящий самовар, сидело несколько человек - вся семья Серова и два-три близких приятеля. При моем появлении хозяин дома встал мне навстречу и радушно протянул мне обе руки. Борис Серов был человек уже пожилой. Его длинные густые волосы были почти совершенно белы. Но не годы посеребрили эту львиную голову, так как Серову едва перевалило за пятый десяток. Он был замешан еще в движении первых лет царствования Александра II. Около 1861 года, занимая пост военного врача в Казани, он принял деятельное участие в военном заговоре Иваницкого и Черняка - этом замечательном эпизоде русского революционного движения, к сожалению почти позабытом нынешним поколением. Серову, который только каким-то чудом спасся сам, суждено было видеть собственными глазами беспощадную расправу правительства над всеми его товарищами. Вскоре после этого он переехал в Петербург. Однако с тех пор он навсегда остался на примете у полиции, которая почти ежегодно являлась к нему с обыском. Раз десять его арестовывали и сажали в крепость, но арест всегда ограничивался несколькими днями. Серов был травленый волк, и жандармам никогда не удавалось найти каких-нибудь улик против него. Правда, он больше не принимал активного участия в движении, так как годы постоянных попыток, оканчивавшихся неудачами, погасили в нем то, что составляет душу всякой революционной деятельности, - веру. От пылкого энтузиазма юных лет он перешел к тому разъедающему скептицизму, который является язвой образованных людей в России, где поэтому так мало зрелых людей, а все - либо юноши, либо старики. Но никакой скептицизм не мог вытравить из сердца Бориса Серова горячей любви и своего рода культа к тем, кому посчастливилось удержаться в рядах борцов. Это чувство, при его рыцарской, безгранично отважной натуре, заставляло его оказывать всякого рода услуги революционерам. Благодаря долголетнему опыту он прекрасно овладел всей техникой конспирации. Он умел превосходно организовать корреспонденцию, отыскивал места для хранения запрещенных изданий, собирал пожертвования, подписки и месячные взносы. Но в чем ему не было равных, это - в трудной и важной роли "укрывателя". Он подвизался в ней много лет и раз даже устроил маленькую пирушку, чтобы отпраздновать десятилетний юбилей своего благополучного пристанодержательства. Будучи человеком в полном смысле слова бесстрашным, он ничего не преувеличивал, никогда не принимал созданные чьим-нибудь живым воображением миражи за действительную опасность. Но где опасность существовала, там уж он ее не просмотрит. Он издали чуял приближение жандармов и даже, подобно хорошей охотничьей собаке, обнаруживал следы их пребывания, когда их самих уже не было на месте. По осанке стоявшего на углу городового он угадывал, было ли ему приказано следить за его домом или нет. По некоторым едва уловимым интонациям в голосе дворника, по тому виду, с каким он снимал шапку при встрече с ним, Серов решал безошибочно, был ли у того разговор с полицией и в каком смысле. На основании каких-то таинственных признаков он мог определить, грозит ли дому обыск или нет. Тот, кого он брал под свое покровительство, был поэтому как у Христа за пазухой. Чтобы дать понятие о его репутации как "укрывателя", достаточно сказать, что именно у него поместили Веру Засулич после суда, в то время как жандармы рыскали по всему городу, разыскивая ее, и когда для партии было в некотором роде вопросом чести не дать ее им в руки. Софья Перовская, большая приятельница Серова, говаривала, что раз она видит в окне его квартиры сигнал безопасности, она входит туда с гораздо большей уверенностью, чем император - в свой дворец. Таков был человек, на попечение которого я переходил теперь. Присоединившись к компании, сидевшей вокруг стола, я очень весело провел вечер, как и все остальное время, которое пробыл там. Это было не только самое безопасное, но и самое приятное из убежищ. Серов никогда не налагал на человека излишних стеснений, которые бывают столь тягостны, а иногда просто невыносимы. Днем я обыкновенно работал в одной из задних комнат, чтоб не попасться на глаза кому-нибудь из случайных посетителей или пациентов Серова; по вечерам мне разрешалось даже выходить из дому. Но чаще я проводил вечера дома, среди его семьи, которой украшением были две милые девушки, его дочери; с ними у меня очень скоро завязалась самая тесная дружба, явление столь обычное у нас в России и столь естественное в данном случае, принимая во внимание наши относительные роли - покровительствуемого и покровительниц. Однако мое пребывание здесь продлилось не больше недели. Раз как-то, вернувшись домой к обеду, Серов обратился ко мне и, улыбаясь, произнес с легким кивком головы свое обычное: - Что-то пахнет! - Что такое? что такое? - воскликнули в один голос дамы. - Пока еще ничего особенного, но - что-то пахнет. - Ждете обыска или что? - спросил я. - Как бы вам сказать, - ответил Серов задумчиво, точно взвешивая что-то про себя. - Немедленного обыска я не жду, а на днях, вероятно, заглянут. Во всяком случае, вам следовало бы перекочевать отсюда. Возражать было нечего: Серов знал, что говорит. После обеда он отправился предупредить наших, и в тот же вечер я с огорчением распрощался с его радушной семьей и в сопровождении одного приятеля снова пошел колесить по городу. Через несколько дней я узнал, что у Серова действительно был обыск - "санитарный визит", как он называл эти периодические нашествия полиции; но, ничего не найдя, жандармы принуждены были убраться, как всегда несолоно хлебавши. III Оттилия Густавовна Горн была старуха лет семидесяти. Она была датчанка родом и даже плохо говорила по-русски. Во всяком случае, ей не было никакого дела до наших "проклятых" вопросов. И тем не менее это была "нигилистка", мало того - ярая террористка. История ее обращения в нигилизм настолько оригинальна, что заслуживает того, чтобы рассказать о ней. Еще молодой женщиной Оттилия Густавовна перебралась с первым мужем в Ригу, где вскоре осталась вдовою. Спустя некоторое время она сочеталась законным браком с одним русским и переехала в Петербург, где ее новый супруг получил какое-то местечко при полиции. Без сомнения, она мирно дожила бы здесь свои дни, ни разу даже не задумавшись о нигилизме, терроризме и т.под., если бы судьбе не было угодно сделать датскую принцессу Дагмару женой наследника русского престола. Как это ни странно, именно это обстоятельство толкнуло Оттилию Густавовну в ряды недовольных. Вот как это случилось. Как датчанка и женщина довольно фантастическая, она задалась честолюбивой мечтою доставить своему благоверному одну из многочисленных придворных должностей в штате цесаревны. Для приведения в исполнение своего проекта Оттилия Густавовна отправилась лично к датскому посланнику, прося его употребить свое влияние в пользу ее мужа на том основании, что ее первый супруг с полстолетия тому назад был не то поставщиком чего-то, не то маленьким чиновником при копенгагенском дворе. Как и следовало ожидать, посланник попросту выпроводил ее. Но Оттилия Густавовна не так-то скоро расставалась с однажды засевшей ей в голову мыслью. Через некоторое время она снова явилась в посольство с теми же приставаниями. На этот раз посланник оказался настолько неучтивым, что расхохотался ей прямо в лицо. Такая кровная обида возбудила в пылком сердце Оттилии Густавовны чувство неумолимой ненависти к злополучному дипломату. Но как отплатить ему за оскорбление? К сожалению, ничего не оставалось, как хранить в глубочайших тайниках души свои планы мести без малейшей надежды когда-либо осуществить их. Так прошли годы. Между тем началось революционное движение, и первые террористические акты как громом поразили умы благополучных россиян. Тогда блестящая мысль внезапно осенила голову пылкой старухи. "Вот, вот что нужно", - повторяла она себе изо дня в день и кончила тем, что воспылала безграничным энтузиазмом к нигилистам. Быть может, она надеялась, что, начавши с Трепова, Мезенцова и Кропоткина, они доберутся наконец и до ее смертельного врага и уж наверное величайшего негодяя в мире, датского посланника; а может быть, и попросту ненависть к одному из представителей высших сословий мало-помалу распространилась на всех ему равных по положению. Трудно разгадать психологию взбалмошной семидесятилетней старухи. Одно только не подлежало сомнению: Оттилия Густавовна стала ярой террористкой. Она держала меблированные комнаты, занимаемые преимущественно студентами, которые все почти были более или менее "сочувствующими", если не прямо членами партии. Сначала они посмеивались над несколько запоздалым политическим пылом своей хозяйки. Но понемногу они стали относиться к ней серьезнее. Во время обысков, которых не избегает ни одна почти студенческая квартира, Оттилия Густавовна обнаруживала редкую смелость и находчивость. Она уносила из-под самого носа жандармов разные компрометирующие бумаги, письма, книги, пользуясь тем, что ее преклонный возраст ставил ее вне всяких подозрений. А на допросах всегда держала себя с тактом и осторожностью, достойными всяческой похвалы. Студенты познакомили ее с некоторыми из членов организации, и, таким образом, она начала свою революционную карьеру хранением у себя запрещенных изданий, конспиративной переписки и т.д., пока наконец не сделалась одной из лучших укрывательниц нелегального люда. Доверять ей можно было безусловно, так как она была воплощением честности и осторожности, что доказала не раз. Все эти черты из ее биографии и характеристики мне сообщил мой спутник, пока мы шагали с ним по улицам столицы, направляясь к маленькому домику на Каменноостровском проспекте, принадлежавшему Оттилии Густавовне. Хозяйка уже поджидала нас. Это была высокая, крепко сложенная женщина, с энергической, почти воинственной осанкой; на вид вы бы дали ей не больше 55-60 лет. Хотя мы виделись в первый раз, она приняла меня с распростертыми объятиями, как родственника, возвратившегося после долгого отсутствия. Тотчас появился на столе самовар с целым подносом всевозможных булочек и печений. Она показала мне мою комнату, где я нашел решительно все, что мне могло понадобиться для моего удобства и комфорта. За чаем Оттилия с живостью осведомилась о двух-трех из моих приятелей, которым пришлось пользоваться ее гостеприимством. Очевидно, познакомившись лично с террористами, которыми вначале она восторгалась только издали, она полюбила их с материнской нежностью. Кстати же сказать, она была бездетна. Но вся сила ее привязанности сосредоточивалась на тех, кто находился в данную минуту на ее попечении. Мне стоило большого труда уговорить ее не тормошиться из-за меня без всякой нужды. Но с мужем она решила познакомить меня во что бы то ни стало. Старик уже разделся и лежал в постели, но Оттилия Густавовна приказала ему встать, и через несколько минут он со смущенным видом вошел в мою комнату, наскоро натянув на сухие плечи изорванный халат и шаркая истоптанными туфлями. С виноватой, кроткой улыбкой на беззубом рте он протянул мне руку, кивая своей лысой головкой. Почтенный старик был в полном послушании у грозной супруги. - Если нужно, - сказала Оттилия, сверкнув очами, - я пошлю его завтра в полицию навести кой-какие справки. Старичок, улыбаясь, продолжал кивать головой. Энергическая Оттилия и его совратила в нигилизм. У этой-то доброй женщины провел я все время, пока не прошла гроза и полиция, погнавшись за другими, не позабыла наконец обо мне, после чего я мог снова вынырнуть на волю под другим именем и в другой части города. ТАЙНАЯ ТИПОГРАФИЯ Устроить тайную типографию, дать свободной мысли, борющейся против деспотизма, такое могучее орудие, как печатный станок, - это было страстным желанием всех организаций, лишь только они чувствовали себя в силах предпринимать что-нибудь серьезное. Еще с 1860 года, когда стали появляться первые тайные общества, имевшие целью вызвать крестьянскую революцию, как "Земля и воля", "Молодая Россия", мы встречаем у них в зачаточной форме нечто вроде типографий, которые держались, однако, всего лишь по нескольку недель. Ясно, что вольная пресса, существовавшая в ту пору за границей, даже с таким писателем во главе, как Герцен, уже не удовлетворяла партии действия в России. За последние десять или пятнадцать лет, когда движение приобрело небывалые дотоле размеры и силу, недостаточность вольных станков, работавших в Швейцарии и Лондоне, день ото дня становилась очевиднее, и потребность в местной подпольной печати, которая бы могла немедленно отвечать на всякие злобы дня, делалась все более и более настоятельной. Вот почему все быстро сменявшие друг друга революционные организации старались иметь свои типографии. Но, казалось, какой-то злой рок тяготел над попытками этого рода: все они оказывались крайне недолговечными. Полиция открывала типографии, лишь только они успевали чем-нибудь заявить о своем существовании. Так, типография каракозовцев продержалась всего лишь несколько месяцев. Нечаевцы также завели свой печатный станок, но должны были держать его все время закопанным где-то, и только полиция после разгрома организации вынесла его на свет божий. Типография долгушинцев была захвачена немедленно после выпуска двух первых и единственных листков. Чайковцы тоже не раз пытались устроить типографию и уже приобрели шрифт и превосходный станок. Но приступить к работе им не удалось, и пять лет все типографские принадлежности валялись без употребления где-то на чердаке. Действительно, трудности, с которыми сопряжено устройство тайной типографии в стране, где следят за каждым шагом, казались непреоборимыми, потому что они связаны с самим характером типографской работы. Можно прятать книги, газеты, людей; но как скрыть печатный станок, когда он сам дает о себе знать, во-первых, шумливой и сложной работой, требующей довольно большого количества людей, и затем постоянной привозкой и увозкой массы бумаги - то чистой, то печатной. После многочисленных попыток, терпевших одна за другой жестокую неудачу, устройство тайной типографии всеми было признано делом не только трудным, но прямо невозможным, праздной мечтой, ведущей лишь к бесцельной трате денег и гибели лучших сил. Мысль о тайной типографии была отброшена окончательно. Люди "серьезные" просто не хотели больше об этом слушать. Нашелся, однако, мечтатель, фантазер, который ни за что не соглашался признать непреложность общепринятого мнения и с жаром доказывал, что даже в самом Петербурге можно устроить типографию и что он ее устроит, если только его снабдят необходимыми средствами. Мечтателя этого звали Ароном Зунделевичем; он был виленский уроженец, сын одного мелкого лавочника-еврея. В организации, к которой он принадлежал (принявшей впоследствии имя "Земли и воли"), над планами Зунделевича посмеивались, как над фантазиями неисправимого оптимиста. Но вода точит и камень. После многих усилий Зунделевичу удалось побороть недоверие товарищей и получить на свою затею около 4000 рублей. С этими деньгами он отправился за границу, закупил там и доставил в Петербург все необходимое, и наконец, выучившись набирать сам и преподав это искусство еще четырем из своих друзей, он устроил с ними в 1877 году в Петербурге тайную типографию, первую, которая была достойна этого имени, так как она правильно работала и выпускала в свет довольно порядочные брошюрки, а впоследствии и газетку. План Зунделевича был так прост, естествен и умен, что целых четыре года, несмотря на упорнейшие розыски, полиция не могла напасть на след типографии, которая была открыта благодаря глупой случайности: смешав фамилии, полиция явилась по ошибке в ту именно квартиру, где помещались народовольческие станки. Типография погибла, но за провалом первой возникали другие, устраиваемые по тому же образцу и работавшие без перерыва. И вот с тех пор из каких-то неведомых тайников раздавался по временам могучий голос, который разносился от моря до моря по всему лицу русской земли, покрывая робкий лепет лицемеров и дикие завывания льстецов. И радостно трепещут, заслышав его, сердца борцов, и дрожит деспот за стенами своего неприступного дворца, потому что чует он, что ополчилась на него великая сила, пред которой рассеются его легионы и падут его твердыни: сила вольной мысли, сила любви и бескорыстной преданности народному благу. Эта сила, вооружившись огнем и динамитом, ринулась в смертный бой, который окончится лишь с гибелью деспотизма. И в этом славном бою тайная типография была тем знаменем, вокруг которого кипела самая жаркая сеча и на которое устремлялись тревожные взоры бойцов. Пока развевалось это знамя, пока никакие усилия врагов не могли вырвать его из рук его защитников, никто не унывал и не отчаивался в судьбе партии, даже после самых жестоких разгромов. Но как объяснить изумительный факт существования тайных типографий почти под самым носом полиции в стране, подобной России? - Это объясняется исключительно преданностью своему делу со стороны тех, кому в них приходилось работать, и той чрезвычайной заботливостью, с какой принимались малейшие предосторожности, чтобы оберечь типографию от всяких опасностей. Никто не ходил туда; никто, кроме тех, кому это было необходимо, не знал даже, где она помещалась. Осторожность доходила до того, что не только члены организации, которой типография принадлежала, но даже редакторы и сотрудники печатавшегося там органа не знали, где она находилась. Обыкновенно только один из них посвящался в тайну, и затем уже он вел все сношения, избегая по возможности личных посещений. Во время моего участия в редакции "Земли и воли" эта роль выпала на мою долю. Сношения наши с типографией устраивались в нейтральных пунктах, из самых надежных. Там я сдавал рукописи, получал корректуры и назначал время и место следующего свидания. В случае чего-нибудь непредвиденного или когда личные сообщения почему-нибудь прерывались, я посылал обыкновенно открытку, назначая условным способом срок следующего свидания. Один только раз мне пришлось побывать самому в типографии, и вот по какому случаю. Это было 30 ноября, в тот самый день, когда должен был выйти первый номер нашей газеты. Утром ко мне пришел Александр Михайлов и рассказал, что, зайдя по делу в дом Трощанского, он едва не угодил в ловушку, устроенную там жандармами, и спасся только благодаря своей находчивости и ловкости. В то время как целая своря полицейских с криком гналась за ним по пятам, он сам стал кричать, показывая рукой вперед: "Держи! держи!" - и тем сбил с толку и толпу и полицейских, мимо которых ему приходилось бежать. Мне очень хотелось поместить это известие в номере, главным образом чтоб подразнить Зурова, тогдашнего градоначальника, который клялся, что типография не могла быть в Петербурге, так как в подобном случае он непременно бы открыл ее. Этим-то поводом я и воспользовался, чтобы самому посмотреть нашу типографию и познакомиться с наборщиками, которые давно меня звали в свою берлогу. Типография помещалась на Николаевской улице, в двух шагах от Невского. Со всевозможными предосторожностями я добрался до квартиры и позвонил условным образом. Мне отворила Мария Крылова, и я вошел с чувством благоговения, какое должен испытывать правоверный, переступая порог храма. В типографии работало четыре человека: двое мужчин и две женщины. Мария Крылова, хозяйка квартиры, женщина лет 45, была одним из старейших и наиболее заслуженных членов партии. Она привлекалась еще по делу Каракозова и была сослана на житье в одну из северных губерний. В 1874 году ей удалось бежать из ссылки. С тех пор она была "нелегальной", не переставая работать для революции всеми возможными способами вплоть до 1880 года, когда она была арестована в типографии "Черного передела", как солдат на своем посту. Таким образом, в продолжение шестнадцати лет она оставалась в рядах революционеров, работая без устали в самых скромных и в то же время опасных ролях. Она перебывала во всех типографиях, начиная с первой, и была одной из лучших наборщиц, несмотря на то что от развившейся у нее прогрессивной близорукости она почти ничего не видела. Василий Бух, сын генерала и племянник сенатора, жил у Крыловой в качестве квартиранта. У него был паспорт чиновника какого-то министерства, и он ежедневно выходил из дому в определенное время с гигантским портфелем под мышкой, в котором он уносил номера газеты и приносил бумагу для печатания. Это был молодой человек лет 26-27, бледный, с изящной аристократической наружностью и до такой степени молчаливый, что иногда по целым дням решительно не открывал рта. Он-то и служил посредником между типографией и внешним миром. Фамилия третьего из обитателей квартиры так и осталась тайной. Уже больше трех лет он находился в рядах партии и пользовался всеобщей любовью и уважением; но его настоящего имени никто не знал, потому что тот, кто ввел его в организацию, умер, а все остальные звали его не иначе как "Птицей" - прозвище, данное ему за голос. Когда после отчаянного четырехчасового сопротивления типография "Народной воли", где он работал, принуждена была сдаться и солдаты ворвались в дом, он покончил с собой выстрелом из револьвера. Так безыменным он жил, безыменным и сошел в могилу. Его положение в типографии было едва ли не самым тяжелым. Дело в том, что в видах осторожности он вовсе не прописывался в полиции, так как каждый предъявленный паспорт, хотя бы самый лучший, все же лишняя опасность. Поэтому ему приходилось постоянно скрываться и по целым месяцам не показывать носа за порог квартиры, чтобы не попасться на глаза дворнику. Вообще все работавшие в тайных типографиях порывали почти всякие сношения с внешним миром и вели жизнь отшельников. Но бедной птице пришлось обречь себя на положение настоящего узника, замурованного навсегда в четырех стенах. Это был совсем еще молодой человек лет 22-23, высокий, тонкий, с худощавым лицом, обрамленным прядями длинных иссиня-черных волос, оттенявших еще больше его мертвенную бледность - результат долгого лишения свежего воздуха и света и постоянного пребывания в атмосфере, наполненной ядовитой пылью свинца. Живыми оставались только глаза, большие и черные, как у газели, лучистые и бесконечно добрые и грустные. У него была чахотка, и он знал это, но все-таки не хотел покинуть свой пост, потому что был опытным наборщиком и заменить его было некем. Четвертым наборщиком была девушка, жившая под видом служанки Крыловой. Я забыл ее фамилию. Это была миловидная блондинка 18 или 19 лет, с голубыми глазами, которую можно было бы назвать очень красивой, если бы не тяжелое, угнетающее нервное напряжение, никогда не сходившее с ее бледного лица. Она казалась живым воплощением тех непрерывных мук, которых стоит людям долгая жизнь в этом роковом месте, под угрозой ежечасной, ежеминутной гибели. После обычных приветствий я объяснил цель своего посещения и спросил, можно ли будет поместить в номере заметку о забавном утреннем происшествии с Михайловым. Мне ответили, что можно, и всем мое предложение очень понравилось. Мы тотчас принялись за работу. Номер был уже сверстан, и нужно было выбросить что-нибудь, чтобы очистить место для моей заметки, которую я тут же и набросал на клочке бумаги. Меня провели по всем комнатам и объяснили, как происходит работа. Самая типография была крайне несложной: несколько касс с разными шрифтами, маленький цилиндр, только что отлитый из какой-то темно-бурой упругой массы, очень похожей на столярный клей и сладковатой на язык; большой, тяжелый цилиндр, покрытый сукном и служивший в качестве пресса; несколько пропитанных чернилами щеток и губок в корзинке; две-три банки типографских чернил. Все было расположено таким образом, что в четверть часа могло быть убрано в большой шкаф, стоявший тут же в углу. Мне объяснили технику работы и рассказали о некоторых маленьких уловках, к которым прибегали, чтобы отвратить подозрения со стороны дворника, приносившего ежедневно в квартиру воду, дрова и пр. Основным правилом было не прятаться, насколько возможно, а, напротив, показывать всю квартиру как можно чаще. Наборщики пользовались всяким поводом, чтобы пустить дворника во внутренние комнаты, конечно предварительно убрав оттуда все подозрительное. Когда повода не было, его сочиняли. Так, долго не могли придумать, под каким бы предлогом залучить его в одну из задних комнат. Наконец Крылова пошла раз к дворнику и сказала, что туда забежала крыса, которую нужно убить. Дворник явился; понятно, ничего не нашел, но дело было сделано: теперь он побывал во всех комнатах и мог засвидетельствовать, что нигде не видел ничего подозрительного. Раз в месяц в квартиру обязательно являлись полотеры. Наборщики весело шутили и смеялись, припоминая все свои хитрости. Но мне было не до смеха. Глубокая грусть овладела мною при виде этих людей. Невольно я сравнил их ужасную жизнь с нашей, и мне стало стыдно. Вся наша деятельность при дневном свете, среди возбуждающей обстановки борьбы, в кругу товарищей и друзей, разве не была она праздником по сравнению с поистине каторжным существованием, на которое эти люди обрекали себя в своей унылой, темной норе. Мы распрощались. Я медленно спустился по лестнице и вышел на улицу возбужденный, взволнованный. Мысли самые противоположные теснились в моей голове. Я думал об этих людях, о революционной борьбе, ради которой они так беззаветно жертвовали собой, думал о нашей партии. Вдруг меня озарила мысль, объяснившая мне мое волнение. Не они ли, эти высоко самоотверженные люди, - истинные представители нашей партии? Эта типография, не есть ли она живое олицетворение всей революционной борьбы в России? Чувство, противоположное тому, которое до сих пор давило меня, зажглось в моей груди. Нет, мы непобедимы, думалось мне, пока еще не иссяк родник этого скромного, анонимного героизма, величайшего из всех героизмов; мы непобедимы, пока у нас будут такие люди. ПОЕЗДКА В ПЕТЕРБУРГ ВСТУПЛЕНИЕ Громкий и продолжительный стук в дверь заставил меня вскочить с постели. Что бы такое могло быть? Будь я в России, первою моей мыслью было бы, что явились жандармы. Но дело происходило в Швейцарии, и, следовательно, с этой стороны опасаться было нечего. - Qui est la?* - спросил я по-французски. ______________ * Кто там? (фр.) - Я, - отвечал на русском языке хорошо знакомый голос. - Отпирайте скорей. Я зажег свечу, так как было еще темно, и стал поспешно одеваться. Сердце у меня сжалось недобрым предчувствием. Недели две перед тем один из самых близких моих друзей*, серьезно замешанный в последнем покушении на царя, после непродолжительного пребывания за границей отправился обратно в Россию, и вот уже несколько дней мы ждали с беспокойством известия о его переходе через границу. ______________ * Николай Морозов, по слухам умерший в Шлиссельбургской крепости. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Страшное подозрение, которого я не решался формулировать даже самому себе, мелькнуло у меня в голове. Я наскоро накинул платье и отворил дверь. В комнату стремительно вошел Андрей, не снимая шляпы, даже не здороваясь. - Николай арестован, - сказал он вдруг надломленным голосом и упал на стул. Николай был наш общий друг. Несколько мгновений я смотрел на него упорным, неподвижным взглядом, точно не понимая, что он говорит. Затем я повторил про себя эти ужасные два слова, сначала механически, едва слышно, точно эхо, а потом - с страшной, раздирающей душу отчетливостью. Мы оба молчали. Казалось, что-то холодное, неумолимое, роковое надвинулось на нас со всех сторон, заполнило всю комнату, все пространство и проникло в самую глубь нашего существа, леденя кровь и парализуя мысль. То был призрак смерти. Однако отчаянием делу не поможешь. Прежде всего следовало удостовериться, точно ли все погибло, или еще можно предпринять что-нибудь. Я стал расспрашивать подробности. Оказалось, что Николай арестован на границе и, что всего хуже, со времени его ареста прошло уже четыре дня: вместо того чтобы уведомить нас о случившемся телеграммой, контрабандист послал ради экономии простое письмо. - Где же письмо? - спросил я Андрея. - У Владимира*. Он только что приехал и ждет вас у меня. Идем. ______________ * Иохельсона. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Мы вышли. Заря только что занялась на востоке и бледным светом заливала пустынные улицы спящего города. Молча, понурив голову, двигались мы вперед, погруженные каждый в свои мрачные думы. Владимир поджидал нас. Мы были с ним приятели и давно уже не видались. Но не весела была наша встреча. Ни дружеского приветствия, ни вопроса, ни улыбки. Молчаливо и грустно пожали мы друг другу руку. Так встречаются люди в доме, где есть покойник. Владимир прочел вслух письмо контрабандиста. Николай был арестован на прусской границе, около Вержболова, и заключен пока в местную тюрьму. Что произошло дальше, никто не знал, так как контрабандист со страху немедленно перебрался в Германию и сообщаемые им дальнейшие известия были в высшей степени сбивчивы: сначала думали, что Николай взят как дезертир, но потом прошел слух, что в дело вмешались жандармы: это уж пахло политикой. Что касается самого ареста, то ясно было только одно: контрабандист тут был совершенно ни при чем. Он всячески оправдывался в письме и, выразив свое душевное огорчение по поводу случившегося, просил прислать немедля следуемые ему деньги. Арест, очевидно, произошел благодаря неосторожности самого Николая: просидев целый день где-то на чердаке, он не вытерпел наконец и вышел прогуляться. Это была непростительная, ребяческая оплошность. - И что за глупость, что за мальчишество, - воскликнул я. - Вылезать на улицу в маленькой деревушке, где всякого нового человека тотчас же заметят. Забавляться в такую минуту! Всякий дурак теперь границу переходит. Так вот же нет, ему нарочно нужно было совать голову в петлю. В тридцать лет, несмысленочек! Ну и поделом, поделом ему... Будет знать теперь, как куражиться! Меня душило бешенство, и вместе с тем я до крови кусал себе губы, чтобы удержаться от рыданий. Андрей, точно раздавленный горем, сидел подле стола, перевалившись всем телом на правый локоть, почти лежа на столе. Его долговязая фигура, освещенная тусклым, мерцающим пламенем свечи, казалась точно безжизненной. Я остановился перед ним. - Ну так что же теперь делать? - вдруг спросил он меня. Я только что хотел сам задать ему этот вопрос. Ничего не отвечая, я быстро повернулся от него и снова зашагал взад и вперед по комнате. "Что же теперь делать? - спрашивал я себя. - Что делать в таком безнадежном положении? Принимая в расчет путешествие Владимира, со времени ареста должно было пройти дней пять. Добраться отсюда до русской границы - возьмет еще дня три. А в течение семи дней жандармы сто раз смогут открыть настоящее имя Николая и под сильным конвоем препроводить его в Петербург. Положение безвыходное! Но почем знать? Может быть, они оставили его в Вержболове или где-нибудь по соседству. Он так глупо попался, что, чего доброго, они примут его за невинного подлетка. Но нет, не может быть. До нас дошли слухи, что жандармы поджидали кого-то из-за границы. Положение безнадежное! Но что-нибудь нужно же предпринять". - Надо послать Рину, - сказал я наконец со вздохом. - Если еще можно сделать что-нибудь, то сделает только она. - Да, да