.
-- Никого?
-- Никого! -- Рихард повернулся. -- Беги, на лекцию опоздаешь. Я сам
разберусь.
-- Поймать бы -- пускай вставляют, -- она закинула авоську на плечо. --
Занимайся, я приду -- вымету.
Лариса убежала.
Куски стекла вынимались плохо, замазка засохла. Рихард то и дело
поглядывал на мостовую. Он соврал Ларисе. На камнях сидел мальчишка в рваных
джинсах и ковбойке и тер ушибленную ногу. Видно, упал и не успел драпануть
со всеми. Рихард высунул голову, с трудом перегнувшись через широкий, как
стол, подоконник.
-- Не видел, кто разбил?
-- А если я, то что?
-- Зайди сюда.
Он сидел на мостовой и не двинулся с места.
-- Да не бойся, не съем я тебя. Мне помочь надо...
Мальчишка поднялся, попробовал наступить на больную ногу и, немного
прихрамывая, косолапо двинулся в подворотню.
Рихард не раз видел его то на улице, то во дворе, когда выбегал за
дровами. Печи в доме были прожорливые, комнаты с высоким потолком, и
протопить их стоило большого труда. Однажды этот мальчишка помогал Рихарду
пилить и колол чурки лучше его.
Раздался звонок в дверь.
-- Заходи. Ты чего как из деревни?
Мальчишка сделал два маленьких шага вперед. Рихард порылся в кармане.
-- Давай измерим стекло и сходи в магазин, ладно? Вот тебе деньги.
Вставить-то надо, а то мы замерзнем, ночью холодно уже.
-- Дай линейку, я сам смерю.
-- Вон в том ящике поройся, найдешь...
Рихард сел за рояль. Взял два аккорда, написал что-то, снял с пюпитра
лист нотной бумаги, разорвал и вытащил чистый.
-- Ты из джаза? -- спросил мальчик, стоя на подоконнике.
-- Вроде.
-- Я тебя видел. Когда в парке конкурс танцев был, ты играл.
-- Разве это игра? Я там подрабатывал. Игра -- вот.
Рихард взял аккорд.
-- Так это же не музыка!
-- Это-то и есть настоящая музыка! Верней, с этого начинается музыка.
-- А я джаз люблю. Джаз -- это вещь.
-- Вещь! -- согласился Рихард, а заиграл польку Шопена, ту самую,
которую Лариса разучивала с утра, заиграл в ритме джаза.
-- Так что ли?
Мальчишка кивнул. Рихард оборвал игру и досвистел лейтмотив до того
места, где начиналась разработка темы.
-- Ну, я пойду, -- сказал мальчишка, пряча деньги в карман.
Рихард вышел его проводить.
-- Тебя как звать?
-- Пачкин...
В комнату пришли осенние сумерки, скрыли пестроту изразцов на печи.
Надо встать, принести настольную лампу, а Рихард сидел, размагнитившись.
Никак не мог взять себя в руки и заниматься дальше. Оглядел комнату, будто
видел первый раз, закрыл глаза.
Мать старалась приобщить его к музыке, а он гонял по улице. К музыке
потянулся, когда подрос. Оказался даже в музыкальной школе. Был период:
играл фанатически, сутками. Мать давила на его честолюбие, обещала концерты
с корзинами цветов и толпы поклонниц. Рихард поступил в консерваторию.
-- А вы не станете пианистом, -- сказал ему через месяц профессор Янис
Иванов. -- Увы, никогда!
-- Это почему? -- запальчиво спросил он.
-- Что же, батенька, думаете, всю жизнь можно бить баклуши, а потом,
когда заблагорассудится, сесть за рояль и все наверстать?! Уж извините,
чудес не бывает. Рубинштейн что говорил? Если он не играет один день,
замечает он сам, два -- замечает критика, а три -- слышит зритель.
Посмотрите на свои руки.
Рихард развернул ладони.
-- И что?
-- Ничего! Сядьте за рояль!..
Рихард заиграл. Иванов молча слушал, потом рукой приказал умолкнуть.
-- Так вот вам приговор. Ваши пальцы потеряли гибкость. Это не
восстановится.
Пришлось смириться. Рихард перебрался на историко-композиторский
факультет и был готов стать, скорей всего, педагогом.
К Ларисе, с которой Рихард был едва знаком, он заехал год назад за
нотами. Дверь в квартиру оказалась незапертой, и в комнате никого не было.
Он услышал плеск в ванной и открыл дверь. Лариса так растерялась, что даже
не крикнула. Тут он на ней и женился. Когда Лариса перешла жить к нему, в
эту комнату грузчики затащили еще один рояль.
-- Два рояля вместе -- это слишком! -- говорили его однокурсники. --
Брак между пианистами вообще следует запретить.
Возможно, друзья были правы. Они всегда правы, друзья, кроме тех,
конечно, случаев, когда они ошибаются. Рихарду и Ларисе вдвоем жилось
хорошо, хотя, бывало, они ссорились по пустякам и дулись друг на друга,
впрочем, неподолгу.
-- Ты почему в темноте?
Рихард не слышал, как вошла жена. Она щелкнула выключателем, и Рихард
зажмурился от яркого света.
-- Задремал, -- сказал он, чтобы ничего не объяснять.
Из выбитого окна дуло. Подросток по имени Пачкин не вернулся. Плакали
последние их денежки.
Пачкин не вернулся, и окно завесили на ночь одеялом...
С утра они сидели, как всегда, каждый за своим роялем. Получив право
голоса, рояли затараторили на своем клавишном языке, заспорили, старались
перезвучать друг друга. Днем Лариса заспешила в консерваторию. Переодевалась
она быстро, раскидывая по обоим роялям одежду.
-- По-моему, звонят, -- перестав играть, крикнул муж.
Лариса открыла уже с сумкой в руках: за дверью стоял Пачкин.
-- Здрассте!
-- До свиданья! -- усмехнулась она и крикнула. -- Рихард! Это к тебе.
Она сбежала по лестнице, а круглолицый маленький Пачкин, похожий на
колобок, попятился, нагнулся и поднял стекло, большое, почти в рост его
самого. Рихард вышел в коридор. Нос у мальчишки расплющился лепешкой, и
через стекло лицо казалось голубым.
-- Магазин-то вчера был уже закрыт, -- объяснил он, боком пролезая в
дверь.
-- Не разобьем? -- спросил Рихард.
-- Подержи, я влезу на подоконник. -- сказал Пачкин. -- Теперь подай
стекло. Не задень за раму!
-- Руки порежешь!
-- Сам ты порежешь. Да ты играй, я вставлю. Пачкин прислонил стекло к
стене, вытащил из кармана нож и начал выцарапывать замазку из рамы. Рихард
не стал возражать и сел за рояль.
Долго Пачкин возился, пыхтел, сопел, забивая гвоздики. Наконец он
спрыгнул и подошел к роялю.
-- Замазки нету? Стекло обмазать...
-- В другой раз. Спасибо.
Пачкин потрогал метроном. Качнул маятник, и стрелка начала мерно
отсчитывать ритм. Передвинул грузик, и метроном зашагал быстрее.
-- Мешаю?
Рихард кивнул. Пачкин остановил метроном.
-- Ну, я пошел...
-- Руки помой!
-- Успеется!
-- Погоди, ты, небось, голодный? Я тебе бутерброд с колбасой сделаю.
-- Нет, я пошел!
-- Дома у тебя кто?
-- Мать. Она щас вообще-то в порту. А отец в море. Скоро вернется.
Через два месяца. Но не к нам. У него краля.
-- Это как?
-- Ну, баба другая...
Он помялся, раздумывая, говорить ли, но пробурчал:
-- А стекла-то я не бил.
-- Вот-те раз... А кто же? -- Рихард тут же пожалел, что так глупо
спросил.
-- Да там один... из рогатки. Мяч застрял в ящике для цветов, он хотел
его сбить и промазал.
-- Чего же ты не сказал?
-- А ты бы поверил? И потом... я хотел посмотреть, что у вас тут
играет. Я пойду.
-- Заходи, Пачкин!..
Но тот уже исчез.
Когда Лариса вернулась, сели ужинать. Она сдвинула пепельницу,
спросила:
-- Это ты положил деньги?..
-- Где?
-- Да вот, под пепельницу.
-- Это сдача. Он хороший малый...
-- Кто?
-- Пачкин! Хороший малый! Что-то в нем есть...
-- Ты все усложняешь, Рихард...
Прошло несколько обычных дней. Он сдал одну контрольную и готовился к
другой. У Ларисы приближался шопеновский вечер, на котором ей предстояло
выступать.
Как-то, услышав на улице крики, Рихард встал из-за рояля размяться и
подошел к окну. Усевшись на подоконник, чтобы лучше видеть, он в ораве
мальчишек поискал Пачкина. Найдя, поднял со своей северной трибуны руку в
знак приветствия. Мальчишка кивнул и помчался догонять мяч. Играл он изо
всех сил, чувствуя, что на него смотрят.
Рихард крикнул:
-- Пачкин, зайди!
Открыл дверь и протянул руку:
-- Как жизнь?
-- Бьет ключом, -- солидно ответил тот.
Рихард долго рылся в чемодане с книжками (все никак не соберут денег на
полки), вытащил "Остров сокровищ" Стивенсона.
-- Это тебе. Я ее раз пять читал.
-- Не, мне не надо. Мне читать некогда.
-- Возьми, говорю!
-- Ну, ладно. Так и быть, погляжу.
-- Ты чего делаешь в воскресенье?
Пачкин пожал плечами.
-- В устье Лиелупе поедешь? На яхте покатаемся -- у меня там друзья.
Порыбачим...
Пачкин кивнул, взялся за дверь. Лариса снимала плащ в коридоре.
-- А, это ты стекла бьешь?
Просто пошутила.
-- Ага!
Пачкин прошмыгнул на лестницу.
-- Зачем он тебе? -- спросила Лариса.
-- Ну, у мужчин могут быть свои интересы, женщинам они кажутся
чепухой...
-- Нашел тоже мужчину!
-- Я хочу взять его с нами на Лиелупе.
-- Вот еще! Только собралась расслабиться...
-- Ты и будешь отдыхать, он не помешает.
-- Вдруг чего случится... Я боюсь...
-- Да он самостоятельный...
Она ушла на кухню, ничего не ответив.
На следующий день Лариса, как всегда, опаздывала в консерваторию. Она
надевала плащ, когда в дверь раздался звонок.
-- Рихард дома?
Она заколебалась, не зная что ответить. В самом деле, Рихард очень
устает -- минуты нет свободной: лекции, халтура, чтобы заработать на жизнь.
Что ему надо, этому прилипчивому дворовому мальчишке? Пачкин потоптался у
двери.
-- Так его нету?
-- Нет-то нет... -- протянула Лариса. -- А ты чего хотел?
-- Я? Да так...
Он застеснялся и повернулся, было, уходить.
-- Видишь ли? -- Лариса аккуратно подбирала слова. -- Рихард сейчас
ужасно занят. У него контрольные. Ты подрастешь, поймешь. У тебя свои дела,
у него свои. Извини, я опаздываю на лекцию. Извини!
Пачкин кивнул, но все еще стоял на месте. Потом протянул Ларисе книгу.
-- Отдайте, я прочел.
-- Отдам обязательно...
Несколько дней у Рихарда было нервных. Он сдал две контрольные, сделал
оркестровку пьесы. Без особого успеха, если не считать одного урока музыки с
дочкой замминистра торговли, бегал он в поисках заработка. Рихард плохо
спал, бормотал во сне. В воскресенье они никуда не сдвинулись. Лариса не
поехала к матери, осталась помочь ему. Утром, перед тем как сесть за рояль,
она сбегала в молочный за творогом и сметаной, тем единственным, что он ел.
У нее самой оставалось две недели до шопеновского концерта. Она буквально
вытолкала Рихарда пойти в парк погулять.
И действительно, развеявшийся и повеселевший, он пересек парк и шагал
домой по булыжникам улицы Виландес. Старухи, которые вязали, сидя под
древним вязом, перестали шевелить пальцами и смотрели ему вслед.
-- Это он играет, -- сказала одна старуха.
-- Не играет, а только жене мешает, -- возразила вторая.
-- Бренчит, понимаешь, вместо того, чтобы мелодию издавать, --
подтвердила третья.
И они стали опять молча вязать.
Теперь, после прогулки, Рихарду захотелось во что бы то ни стало
рвануть к приятелям на реку Лиелупе и выйти в море на яхте. Обязательно в
море. Под ноги ему катился мяч. Рихард разбежался и врезал по воротам из
портфелей. Попал! Мальчишки иронически поскалили зубы, и игра пошла дальше.
-- Как дела, старик? -- окликнул Рихард Пачкина.
Тот пробежал мимо, в гущу боя. Рихард еще раз позвал.
-- Чего? -- строго спросил Пачкин.
-- Подойди, говорю!
-- Ну!
-- Чего не заходишь?
Пачкин ногой остановил мяч.
-- Чего же приходить? Мешать вам заниматься?
-- Давно ты перешел на "вы"?
-- Куда перешел? -- не понял Пачкин и оглянулся на ребят, которые
торопились играть. -- У вас свои дела, у меня свои. Вы играете на рояле, а я
палкой на заборе, только и делов!
Он поднял щепку и затрещал по планкам палисадника. Добежал до ворот из
портфелей и, едва не сбив с ног проходившую старушку, ринулся к мячу.
-- Сумасшедший какой-то! -- пожилая женщина отстранилась к стене и
посмотрела на Рихарда, ища сочувствия. -- Псих ненормальный!..
Рихард ничего не ответил, прошел мимо.
Лариса оказалась дома.
-- Смотри-ка, ты порозовел! А то был бледный, как смерть...
Она поцеловала его в щеку.
-- Садись скорей, обедом накормлю. Соседи уехали, так что будем есть на
кухне.
-- У нас обед? Просто не верится. Знаешь, кто мне попался? Пачкин.
Странный все-таки мальчишка! То льнет, то отключается...
-- Сам ты еще мальчишка!
-- А ты против?
-- Не знаю. Что у вас общего? У тебя свои дела, у него свои... Между
прочим, прислали счет за прокат роялей. Где денег возьмем?
-- Завтра пойду грабить банк, -- сказал Рихард.
Он доел картошку и ушел в комнату. Рояль его, будто сорвавшийся с цепи
пес рявкнул так остервенело, что даже мальчишки на мостовой перестали играть
и подняли головы к окнам на втором этаже. Сердитые аккорды посыпались один
за другим.
Лариса на кухне мыла посуду и, услышав, пожала плечами. Этот прелюд
Скрябина Рихард никогда не играл. Она быстро составила грязные тарелки в
раковину, решив, что вымоет потом, вошла в комнату, намазала пальцы
питательным кремом, помассировала руки, подождала, пока крем впитался, и
села за рояль.
Каменные русалки под окнами наморщили носы: в нервный прелюд Скрябина
вмешался мягкий вальс Шопена.
Юрий Дружников. Пощечина
---------------------------------------------------------------
© Copyright Юрий Дружников
Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.
---------------------------------------------------------------
Рассказ
Я с удовольствием брился бы каждый день, но усы, а тем более борода
росли медленно. И я кромсал себя безопасной бритвой только раз в неделю.
Чтобы иметь стильную прическу, я по два часа просиживал в очереди к
несравненному Кузе, лучшему парикмахеру Усачевки. Пульверизатор у него был
поломан, Кузя наливал одеколон "Шипр" прямо на ладонь и огромными ручищами
приглаживал голову, будто пробовал, хрустит ли арбуз, созрел ли.
После стрижки мать, встречая меня, затыкала нос пальцами.
-- От настоящего мужчины, -- морщась, ворчала она, -- должно пахнуть
чесноком. Так всегда отец парикмахерам говорил.
Отца я смутно помнил. Он сам ушел от нас с матерью. А от той, другой
женщины, когда началась война, его оторвал военкомат. Мать называла отца
бабником.
Стал я часто вспоминать отца после того, как в школе мы прошли рассказ
Шолохова "Судьба человека". Как и герой рассказа, отец мой попал в плен, но,
в отличие от шолоховского героя, получил после войны десять лет лагерей за
то, что сдался в плен живым. Я знал, что писать в книжках про лагеря нельзя,
в книгах должно быть все красиво и правильно, а не так, как в жизни, и
рассказ Шолохова мне нравился больше, чем история с моим отцом, который умер
за полгода до реабилитации, о чем нам прислали справку. Справка эта
обрадовала мать тем, что ее прислали нам, а не второй жене.
Не знаю почему, но с тех пор, как я начал бриться, мать стала
беспокоиться за мою генетику, видимо, опасаясь, что я стану таким же
бабником, как отец. Однако деньги на следующую стрижку все же давала.
Наспех сделав уроки, я тщательно утюжил свои единственные брюки, но они
у колен еще больше торчали. Видимо, тела при нагревании действительно
расширяются.
-- Когда вернешься? -- осторожно спрашивала мать, опасаясь большего,
чем происходило на самом деле.
-- Сегодня, -- бросал я и, чувствуя, как обыкновенное слово вдруг
становится хамским, прибавлял. -- Да ты не волнуйся.
К вечеру класс наш охватывало желание пройтись. Пройтись -- значит,
поговорить о протекающей вокруг нас жизни, о целесообразности поступления в
вуз и, конечно, о любви.
Темнеть стало рано. Мы сходились у школы или Новодевичьего монастыря.
Подняв воротники, брели до Зубовской площади по одной стороне улицы, а
возвращались по другой. Встречая ребят из своего класса, мы останавливались
под тусклыми фонарями, пожимали друг другу руки, будто не виделись год, и
солидно расходились, продолжая вести светские беседы.
Мужики ходили отдельно, считая общий разговор с девчонками несерьезным.
Они ж ничего не понимали ни в окружающей жизни, ни в делах, ни в любви.
Когда на пути попадались девчонки, кто-нибудь отпускал шуточку, и те под наш
громкий хохот удалялись.
Другое дело -- встречаться. Это совсем не то, что пройтись. Тут
остаешься один на один. И хотя вслух все мы это активно презирали, всем
хотелось встречаться и крутить любовь, как в кино. Именно это, пожалуй, и
было главной причиной того, что я часами сидел в парикмахерской, дожидаясь
творца мужской красоты Кузю, и каждый день тщательно гладил свои заношенные
до предела единственные брюки под улыбчиво-тревожным взглядом матери.
Я пробовал писать стихи и даже прочитал в библиотеке "Жизнь" Ги де
Мопассана. Но как только начинал думать о собственной любви, Ги помочь не
мог, и я ощущал некую неполноценность. Мне тоже хотелось встречаться, как в
кино, и вроде бы препятствий к этому не было, только я не знал, с кем. Ни
мне никто не нравился, ни я никому.
Обидно, когда никто из девчонок тобой не заинтересовался. Но я
изображал на лице полное равнодушие. Специально садился против зеркала во
время веселых радиопередач, стараясь не смеяться, -- тренировался держать
каменное лицо. В классе это считалось особым шиком.
Да, все хотели встречаться. Только мой друг Севка был против встреч с
девчонками и теоретически, и практически. В разговоре об этом он при удобном
и неудобном случае обычно сплевывал через плечо и сообщал:
-- Лично мне никто из них не нужен. Не до них...
Однажды, проходя мимо парты Жиловой, я услышал свою фамилию и замедлил
шаги. Жилова сидела спиной ко мне и видеть меня, мне казалось, не могла. Шла
речь об исправлении троек у какой-то ее подруги. А тройки эти, по мнению
всезнающей Жиловой, были оттого, что их владелице нравился я. Нравился чуть
ли не со второй четверти седьмого класса. Из-за этого-то она хуже учится,
чем может.
Я ей нравлюсь, то есть она в меня... И скрывает почти два года!
-- Не подслушивай! -- повернув голову и заметив, что я остановился,
крикнула Жилова.
Но поразмыслив, я пришел к выводу, что она, уж не знаю как, но
распрекрасно чувствовала меня у себя за спиной и специально говорила так,
чтобы я все услышал.
Подумаешь, сказал я сам себе в коридоре. Мало ли кому кто нравится! И
стал сосредоточенно думать, кто же все-таки она.
Плохо в нашем классе учились многие. То есть не то чтобы совсем плохо,
а так себе. А уж могли лучше абсолютно все, это как пить дать.
На уроке географии я составил карту размещения всех семнадцати девчонок
класса. Решил отгадывать по внешним приметам и, продвигаясь в меридиональном
направлении с юга на север, ставить нолики, а если найду -- крестик.
Крестиков получилось восемь, -- это был явный перебор.
Едва карта заполнилась, прозвенел звонок. Географический метод
результатов не дал.
На алгебре я приступил к операции гипноза, то есть решил смотреть на
каждую до тех пор, пока она на тебя не оглянется, и тогда читать мысли на
расстоянии. Смотрел я, высверливая глазами. Через некоторое время наши
взгляды сходились, но в ответ мне либо высовывали языки и строили гримасы,
либо показывали кулаки. Девчонкам в нашем классе палец в рот не клади.
Ситуация не прояснилась, и пришлось сменить все крестики на нолики.
Вся трудность, понял я, в том, что у Жиловой слишком много подруг. Мой
друг Севка получил ответственное задание навести справки. Сам он, как
известно, ни с кем не встречался, называя любовь простой биологией, в
отличие от сложной биологии, которой серьезно занимался. Но ради дружбы
Севка согласился потратить свое драгоценное время на эту ерунду. Жилова ему
безнадежно симпатизировала и ради этого даже занялась биологией. В одной из
задушевных бесед с Жиловой Севка как бы невзначай выведал секретное имя.
-- Это Колютина, -- гавкнул Севка и хлопнул меня по шее. -- Она ничего.
С научной точки зрения. На четыре балла потянет.
Итак, Колютина! Динка Колютина... Как же я сразу сам не сообразил?
Действительно, когда я на нее смотрел, она не показала мне язык, как
все остальные, но скорчила гримасу и при этом заметно порозовела. Ведь Динка
ни с кем не встречается и вечером выходит только пройтись. Ясно, что у нее
никого нет. А главное, когда мы первенство школы в баскетбол выиграли, она
подарила мне шоколадку. Не кому-нибудь другому, а мне. Вполне можно было
против ее имени поставить крестик. Впрочем, это мне теперь так кажется.
Колютина... Ночью она просыпается и просит: "Дай, мама, мне перо,
бумагу". И пишет письмо: "Я вас люблю, чего же боле? Что я могу еще
сказать?" Всю ночь слезы капают на бумагу. А утром девичья честь побеждает:
Колютина сжигает письмо на газовой плите, а пепел выбрасывает в
мусоропровод.
Жизнь моя пошла иначе. Ни о чем другом, кроме любви, я теперь думать не
мог.
В перемену я подошел к Динкиной парте. И тихо, но так, чтобы слышала
Жилова, сказал:
-- Колютина, пойдем вечером в кино, у меня случайно есть лишний билет.
Билетов у меня не было, но это не важно.
Жилова отвернулась, сделав вид, будто что-то уронила под парту и
хмыкнула. Динка покраснела, отрицательно качнула головой, вскочила и
побежала из класса в коридор.
И то обстоятельство, что она смутилась, еще более возвысило меня в
собственных глазах.
После уроков Колютина сама подкралась ко мне в раздевалке и, отводя
глаза куда-то в сторону, сказала:
-- Знаешь, я, кажется, передумала и, наверное, в кино смогу, если,
конечно, успею выдолбить алгебру, которую, ну, в общем...
И замолчала, растерянно глядя в потолок. Все ясно: она в меня по уши!
Я взял у Севки до завтра часы, чтобы засечь, на сколько Динка опоздает,
и секунда в секунду подошел к воротам монастыря. Под надписью "Филиал
Исторического музея" уже переминалась с ноги на ногу Колютина.
-- Ты давно ждешь?
-- Нет, -- ответила она. -- Полчаса.
-- А насчет билетов я тебе наврал.
-- Ой, это же еще лучше!
Мы отправились гулять. Оказывается, она не хуже меня рассуждала о
смысле жизни, и у нее появлялись интересные мыслишки. Она даже умела
спорить, хотя в конце-то концов во всем оказывался прав я. Даже в области
фигурного катания, которым она занималась два раза в неделю, а я никогда.
Дошагали мы до стадиона. Там было пусто и полутемно.
-- Дин-ка-а-а! -- крикнул я что было мочи.
-- Ка! ка! ка! -- ответило эхо.
-- Тс-с-с, -- она закрыла мне рот ладошкой, и я почувствовал запах
каких-то необычайных духов.
Она поняла.
-- Нравятся?
-- А это какие?
-- Мамины, -- ответила она и быстро побежала по ступенькам между
трибунами вверх.
Спускалась она, прыгая на одной ноге, и при этом смеялась и непрерывно
болтала о всякой ерунде. Вернувшись, она погладила меня по голове и сказала:
-- Ты настоящий мужчина.
-- С чего ты взяла?
-- Вижу. Молчишь -- значит много думаешь. И не пристаешь с
глупостями...
Когда мы шли обратно, я чувствовал, как вся она светится вниманием и
заботой, как серьезно слушает, что говорит ей ее идеал. Хотя говорил я с ней
небрежно, острил как попало, не обдумывая заранее, что скажу, она все равно
каждый раз смеялась, прямо-таки заливалась смехом. Глаза у нее блестели, и в
них было написано: "Ты самый замечательный, самый остроумный человек на
свете. Даже если б на твоем месте оказались Райкин или Никулин, мне не было
бы так весело, как с тобой".
Она была счастлива. В мерцающем свете уличных фонарей мне даже
показалось, что она довольно-таки симпатичная, чего раньше, когда мы
прогуливались в мужской компании и обсуждали девчонок, я ни за что бы не
отметил.
Отца у Динки тоже не было и, как мы выяснили, начав с полунамеков, он
был там же, где и мой, то есть в местах отдаленных, но, кажется, еще был
жив.
-- Без мужчины в доме еще лучше, спокойнее, -- повторил я фразу,
которую не раз слышал от матери.
Динка посмотрела на меня внимательно, словно вдруг усомнившись в
чем-то, и сказала глухо, почти про себя:
-- Без мужчины в доме горе...
Она пошла так быстро, что я помчался за ней вприпрыжку.
На Усачевке возле школы Динка остановилась и долго выбирала место на
стене, где будет установлена мемориальная доска с моим профилем и надписью:
"Здесь учился..." и все такое. Колютина смотрела то на меня, то на стену,
словно телепатически переносила мой профиль, усовершенствованный Кузей, на
серую кирпичную кладку. Профиль с достоинством улыбался. Вдруг Динка
спросила:
-- Хочешь, домой тебя провожу?
-- Валяй! -- снисходительно ответил я.
Зашуршали листья и побежали по асфальту. Закапал мелкий дождь, сонный и
ленивый, будто раздумывал, становиться сильней или перестать. Мы вошли во
двор.
-- Смотри! -- прошептала Динка и, встав на цыпочки, взяла меня за
палец.
На голых ветках липы повисли тяжелые капли -- дрожащие бусы из дождя.
Мы вместе тронули ветку. Бусы посыпались на нас.
-- Может, и до двери проводишь? -- спросил я.
-- Провожу! -- тряхнула головой Колютина, и волосы выбились из-под ее
голубой вязаной шапочки.
Она вошла в подъезд и, не оглядываясь, стала в полутьме подниматься по
ступеням, плавно и бесшумно, приподняв руки, точно дирижер. Я попытался было
ей подражать, но скакал хромым козлом.
У окна, между этажами, она остановилась. И я ощутил ее порывистое
дыхание совсем рядом возле своих губ. Динка заботливо, как моя мать, вытерла
ладонью капли дождя с моих щек, качнулась, словно сделала какое-то "па" на
льду, наши взгляды перемешались, и оказалось, что мы целуемся. Я сжал ее
локти, но она мгновенно вырвалась и убежала.
На губах моих остался горьковатый привкус листьев, мокрых от дождя.
Теперь по вечерам, когда мне телефонили друзья, чтобы пройтись, я под
разными предлогами отказывался, поскольку ждал другого звонка. У Динки
телефона не было, и она звонила из автомата. Мы встречались, и на свежем,
только что выпавшем снегу рядом с моими подметками сорок второго размера
отпечатывались каблучки красных сапожек тридцать пятого. Я по-прежнему
гладил брюки, правда, уже не так тщательно и не каждый вечер. Не разлюбит же
меня Колютина из-за каких-то там мятых брюк! К мастеру Кузе я тоже больше не
ходил и быстро зарос.
Мы встречались. Но встречаясь, я уже не мог пройтись с ребятами от
монастыря до Зубовской и обратно. Автоматически я попал в разряд людей,
которых мой друг Севка называл пропащими.
-- Пропащие хуже лишних людей из девятнадцатого века, -- вещал он, --
ибо становятся рабами. С научной точки зрения.
С ним трудно было не согласиться: или девчонки, или настоящая мужская
компания. А соединить и то, и другое никак не удается.
Решили мы, например, как-то идти на хоккей, а Динка вмешивается,
говорит, что тоже пойдет. Я играю в баскетбол, а она приходит болеть, и
ребята отпускают по этому поводу шуточки. Я на лыжах, и она тоже хочет на
лыжах. Долго думал я, чем бы удивить интеллектуалов из нашего класса, и
решил прочитать Гегеля. Пойму, не пойму -- прочесть. И Динка захотела сидеть
со мной в читальне. Оказывается, она тоже давно собиралась постичь Гегеля.
Единственное, что было точно интересно, -- стоять с ней в подъезде,
когда она меня провожала, и целоваться. И еще сжимать в руках ее длинные,
какие-то бескостные пальцы так, что она постанывала от боли, но рук не
отнимала.
Но и провожания ее мне скоро надоели. И все, что она мне рассказывала,
я уже слышал. Спорить с ней было не о чем. Она во всем со мной сразу
соглашалась, и это начало меня злить.
Начал я избегать Динку. Даже не пришел однажды к монастырю, где она
ждала меня чуть ли не до ночи. Спросила, почему не пришел; я сказал, что был
занят. И она не обиделась.
Динка просто не понимала, что происходит и почему она мне мешает.
Севка поймал меня однажды в коридоре и стал вертеть пуговицу на моей
куртке. Потом спросил:
-- Ты с Колютиной-то хоть целуешься?
-- Само собой.
Я отобрал оторванную пуговицу и в деталях набросал несколько сцен,
большую часть позаимствовав из Мопассана. А в конце сказал:
-- Надоела она мне...
-- Детский сад все это. С научной точки зрения, -- объяснил мой друг.
На другое утро, когда мы с ним снова стояли в коридоре и я втолковывал
ему про Гегеля и философию духа, ко мне подошла Жилова.
-- Почему ты избегаешь некоторых девочек? Можно ведь честно объяснить,
и все...
Ну где ей понять, что я разочаровался в лучших чувствах? Оказывается,
на деле получается совсем не так, как об этом твердят в книжках и показывают
в кино! Только время тратишь, а его и без того мало. И решил я разом
отвязаться и от Жиловой, и от Динки.
-- Чего Колютина ко мне пристает? -- возмутился я. -- Целоваться ей
надо, вот что!
Севка заржал молодым жеребцом на весь коридор.
Жилова вспыхнула, прикусила губу и испуганно отскочила от меня. А я
повернулся к Севке, довольный, что наконец-то свободен.
-- Ну, ты герой! -- похвалил меня Севка. -- Вечером пройдемся по-мужски
и все выясним насчет свободы духа.
На большой перемене, когда дежурные выгнали всех из класса, чтобы
проветрить, в коридоре меня отыскала Жилова.
-- Зайди в класс, -- строго сказала Жилова. -- Там тебя ждут. Очень
срочно!
-- Кто?
Неудовольствие изобразилось на моем лице. Не ответив, она исчезла.
Пожав плечами и сунув руки в карманы, медленной походкой я независимо вошел
в класс.
За дверью стояла Колютина. Бледная, ни кровинки в лице. Сейчас будет
уговаривать, чтобы я не обижался, не сердился и попросит вечером
встретиться.
-- Здравствуй! -- сказала она и загадочно улыбнулась.
-- Мы что, не виделись?
-- Виделись! Но я еще раз, для вежливости.
Почему она улыбается? И дышит так, словно три раза пробежалась до
актового зала на пятом этаже и обратно.
Динка подошла ко мне вплотную, и я испугался, что сейчас она поцелует
меня и кто-нибудь откроет дверь и увидит. Но она только пристально
посмотрела мне в глаза. И не успел я вынуть руки из карманов, размахнулась и
врезала по щеке так, что я едва устоял.
Пока я соображал, что к чему, Колютина плавно, по-дирижерски взмахнула
руками и выскользнула из класса, аккуратно притворив за собой дверь.
Я огляделся. Никого. Даже дежурных нету. Хорошо еще, что без
свидетелей.
Щеку жгло. Я держался за нее обеими руками, точно болел зуб. Неплохо бы
дать ей сдачи. Да, конечно, дать сдачи! Сразу бы надо сообразить. Ну, да
ничего, успею. Как? А вот так!
На следующей перемене я попросил Севку позвать Колютину в класс.
-- Скажи, англичанка зовет...
-- Англичанка? Пожалуйста.
Когда все выходили, я спрятался за дверью. Сложил руку лопаточкой и
жду. А Динка не идет.
И вот дверь открывается.
-- Здравствуй! -- говорю я.
-- Мы что, не виделись? -- спрашивает Динка и краснеет.
-- Виделись! -- гробовым голосом говорю я. -- Но еще раз, для
вежливости.
Размахиваюсь посильней, так, чтобы она не подумала, что я какой-нибудь
слабак, и...
Придумал я это великолепно, но не очень был уверен, что такое на
следующей перемене произошло бы. Все-таки я понимал разницу: она дала мне
пощечину, а я ее ударю. И вообще, как любил повторять отец, это остроумие на
лестнице. Так говорят французы, когда кто-нибудь с опозданием чего-либо
сообразит.
Тут зазвенел звонок, и перемена кончилась. Ребята повалили в класс, я
сел за парту вместе со своей пощечиной, так и не придумав, что с ней делать.
С того дня при встречах с Колютиной я отворачивался первым, чтобы как
следует показать свою мужскую гордость. Но Колютина делала вид, будто вовсе
не замечает меня.
Само собой, Динка расскажет о пощечине всему классу, и я буду опозорен.
Придется в другую школу переходить. Но Динка никому не сказала. Я на чем
свет стоит ругал толстуху Жилову, которая помогла подстроить эту ловушку,
хотя Динка даже Жиловой не сказала, зачем звала меня в класс. Уж Севка бы
мгновенно сообщил.
И все равно я злился на нее. Почему мне так обидно? Почему? Чего в ней
страшного -- в пощечине? Раньше на дуэлях убивали, и то ничего.
В библиотеке я взял толковый словарь и на букву "П" отыскал: "Пощечина
-- удар по щеке ладонью". Только и всего -- удар по щеке. Не поддых, не по
шее даже. Не ножом, не кастетом, не кулаком -- просто ладонью. А так обидно.
Нет, врет толковый словарь: пощечина -- удар не по щеке, а по чему-то еще.
Мать что-то почувствовала и с тревогой смотрела на меня по вечерам, но
спрашивать не хотела. Да и спросила бы, ничего не сказал бы, поэтому-то она
и не спрашивала.
Я поймал себя на том, что слишком часто думаю о Колютиной. Учусь с ней
года четыре, встречался целых два месяца, а, оказывается, совершенно ее не
знаю. Не такая уж она бесхарактерная. А если вдуматься, так даже смелая.
Оглядываться на нее я боялся. Она всегда теперь смотрела насквозь,
будто не только меня, но даже моей парты в принципе не существует. А когда
меня вызывали к доске, я спиной чувствовал ее ироническую улыбку: "Ну, чего
этот трепач может сказать заслуживающего внимания?" Я краснел, путался, нес
чушь и даже по любимой истории стал получать натянутые трояки.
В такой ситуации невольно станешь мрачным. А Динка веселилась, даже
танцевала на переменах, напевая нечто ритмически-четкое. Может, это было
показное, а может, ей стало легко жить после того, как она от меня
отвязалась?
Мне казалось, что заболеваю. Разве плохо мне было бегать с ней по
Воробьевым горам вдоль Москвы-реки и ловить ее лыжи, когда она летела в
молоденький сугроб? И не мне ли завидовали ребята, когда после баскетбола
Динка дожидалась меня возле мужской раздевалки, легко и просто брала под
руку, а они, толкаясь, топали вокруг нас? А в читалке, разве не Динка
выписывала мне цитаты из Гегеля, которые я потом, подглядывая в ее
шпаргалки, декламировал Севке?
Мне не хватало ее серьезного интереса к моим ерундовым делам. Лучше бы
она съездила еще раз по другой щеке, но смотрела на меня и видела, что я
существую.
Нет, так больше продолжаться не может, надо что-то делать, как-то
действовать. Мужчина я, в конце концов, или нет?
И я решил подойти к ней. Решить-то решил, но не знал, как.
Сперва я снова отправился к мастеру Кузе и, просидев в приемной часа
полтора, измяв только что выглаженные брюки, получил свою порцию "Шипра". Я
вспомнил, что говорил отец матери о запахе чеснока, но решил, что "Шипр"
надежнее.
После этого отправился к Динке во двор и стал ждать.
Сидел я на скамейке и повторял фразу, с которой начну: "Прости меня.
Давай поговорим".
Часа через два у нее в окне погас свет -- видно, она собиралась
пройтись. Я подошел к подъезду, шепча: "Прости меня. Давай поговорим". По
лестнице кто-то спускался. "Прости меня. Давай поговорим..."
Хлопнула дверь. Колютина в голубой шапочке вприпрыжку выскочила из
подъезда. "Прости меня. Давай поговорим". Ну же!.. Но язык мой словно
приклеился к небу.
Поглядел ей вслед и, когда она скрылась, сказал громко самому себе:
-- Прости меня. Давай поговорим!
Что было сил, я ударил себя сперва по одной щеке, потом по другой и
уныло побрел к дому.
Динка меня презирала. Я сидел сзади через три парты, но для нее я
испарился, исчез с лица земли, стал космической пылью.
Мне необходимо было излить кому-нибудь душу, и я предложил Севке
вечером пройтись.
-- Не могу, старик, встречаюсь, -- ответил он.
-- Неужели с Жиловой?
Он, как благородный человек, промолчал.
-- А как же твои принципы с научной точки зрения? -- осведомился я.
-- Дело не в том, что она девчонка, -- объяснил Севка. -- Она здорово в
биологии сечет.
-- В простой или сложной? -- ядовито поинтересовался я.
Но мой друг, видно, окончательно стал рабом и, сияя, заявил:
-- Вообще!
Пропал человек. А я остался расти в одиночестве. Это было одиночество,
к которому никак не приставишь слово "гордое".
Четверть века спустя я прочитал в старинной восточной книге, что не
женщина несчастна, если она полюбила первой любовью подлеца. Несчастен
подлец, который не воспользовался последней возможностью стать человеком.
Прочитал и возмутился. Ну и загнули! Подумаешь!..
Но тут передо мной возникла Динка в своем черном школьном фартучке.
-- Здравствуй! -- она усмехнулась.
-- Давно не виделись, -- сказал я.
-- Да, двадцать пять лет... Но еще раз, для вежливости.
Она размахнулась и...
Постарев и многое позабыв, я помню эту историю, точно она произошла
вчера. Только звали Динку не Динка и фамилия ее была не Колютина.
С той поры бывало в жизни всякое, но щека моя от той пощечины до сих
пор горит.
Юрий Дружников. Как избавиться от клички
---------------------------------------------------------------
© Copyright Юрий Дружников
Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.
---------------------------------------------------------------
Рассказ
Записка не укладывалась в рамки разговора и потому обиженно лежала на
зеленом сукне стола.
Спор шел о любви и дружбе. Мы разгребали гору записок с вопросами и тут
же отвечали на них. Бумажки с вопросами, на которые был дан ответ, я бросал
в картонную коробку из-под сливочных тянучек. А эта записка лежала. Как-то
не цеплялась она за тему.
Сцена в актовом зале, куда меня пригласили на диспут, была маленькая,
но уютная. Стол, накрытый скатертью, и два скрипучих стула, на которых мы
восседали.
Из зала на нас глядели сотни три пар глаз. Диспут затянулся, записки
приносили все новые и новые, а эта лежала. Время от времени я возвращался к
ней глазами:
Как избавиться от клички?
Только кличку не называйте.
Рыжий.
Слова избавиться и не называйте подчеркнуты двумя жирными чертами.
Имени, разумеется, нет.
Мне было неловко. В самом деле: человеку это важно, и он ждет ответа, а
ты молчишь, будто тебе на него наплевать.
Пододвинул я записку своему соседу, моему бывшему однокласснику Вальке,
волею судеб сделавшемуся учителем литературы Валентином Георгиевичем.
Длинный и складывающийся только пополам, как циркуль, Валька прочел записку,
ухмыльнулся и, подмигнув мне, вернул клочок обратно. Дескать, выкручивайся
сам. Валька с детства был простым и легким. Никаких проблем не решал и мимо
любых сложностей умел проплывать с улыбкой, их не задевая.
По правде говоря, я чувствовал трудно объяснимую близость с человеком,
написавшим записку. В том, что он переживает и что это серьезно, я был почти
уверен. Если б человек не страдал от клички, думалось мне, стал бы он такую
записку писать, да еще на диспуте о любви?!
Когда обзовут тебя в третьем классе -- еще куда ни шло. А если в
восьмом? Ведь в твоем восьмом непременно есть человек, подстриженный под
мальчика, который лучше всех в классе, а может, во всей школе или даже
микрорайоне. И ты уже полтора месяца собираешься позвать этого человека на
каток. А когда решаешься наконец подойти, вдруг сзади слышишь:
-- Седни в хоккей придешь играть, Кастрюля?..
И та, к которой ты шел долгих полтора месяца, начинает смеяться.
Смеется, не может остановиться. Откуда ей знать, что в воскресенье, в
походе, ты потерял казенную кастрюлю? Ей просто смешно. И она больше не
принимает тебя всерьез.
Прочти сейчас я вслух эту записку, даже не называя прозвища этого
человека, подписавшего ее, всем станет смешно. Те, у кого нет клички, будут
смеяться над тем, у кого она есть. А у кого она есть, будет хохотать над
собой, дабы никто не подумал, что у него комплекс. И один человек
почувствует себя несчастным, решив, что весь зал дразнит его одного. А вдруг
он недавно проходил в классе "Бе