И.Грекова. Кафедра
---------------------------------------------------------------
OCR: Василий Зацепин
---------------------------------------------------------------
повесть
ЗАСЕДАНИЕ КАФЕДРЫ
Короткий зимний день кончается, чуть позолоченный солнцем. Паутинка, на
которой он повис, вот-вот оборвется. За окном в институтском саду ветер
колеблет промерзшие ветки деревьев. Кое-где на них мотаются два-три
уцелевших листа.
В комнате No 387 (третий этаж главного корпуса) идет заседание кафедры.
За массивным старомодным столом в углу у окна сидит заведующий кафедрой
профессор Завалишин Николай Николаевич, короче -- Энэн, так его зовут все за
глаза, а некоторые и в глаза. Он не обижается: хорошее имя -- Н. Н. В
прошлом веке так обозначалось нечто неизвестное, условное. "В ворота
гостиницы губернского города NN..." Он тоже неизвестен, условен.
С виду это низенький старичок с желтой конической лысиной, обрамленной
снизу и сзади венчиком белых волос. Стекла очков толщиной чуть ли не в палец
прикрывают его глаза, сообщая им выражение непостижимое. Седые уши,
шевелящиеся вставные зубы, пегие щетинистые усы -- все это делает его
внешность странноватой, если не страшноватой. Впрочем, привыкнуть к ней
можно. На кафедре уже привыкли. Кое-кто даже считает наружность Энэна
по-своему милой, как бывает милым откровенно карикатурный персонаж
кукольного спектакля. В обращении с людьми доброжелателен, не придирается --
чего еще можно хотеть от заведующего? А что иной раз поговорить любит, что
поделаешь. У каждого есть недостатки. Важно "не заводить".
Несколько поодаль, храня четкую самостоятельность, сидит заместитель
Энэна доцент Кравцов -- круглолицый брюнет, фигура огурцом, тонкие усики.
Этот крепко себе на уме. Несмотря на молодость (тридцать пять лет), у него
уже практически готова докторская на модную, современную тему "Методы
системотехники в теории самонастраивающихся систем". Он твердо рассчитывает
после смерти Энэна (или ухода его на покой, зла он ему не желает) занять его
место и навести на кафедре порядок. Дальше рисуются ему перспективы еще
заманчивее: член-корреспондент, возможно -- академик. Торопиться не надо, он
еще молод.
Помещение кафедры -- узкое, продолговатое -- половина какой-то парадной
приемной прежнего, дореволюционного здания. Потолки со ржавыми потеками
уходят ввысь, на пятиметровую высоту; под ними затейливая лепнина карнизов.
Старинное здание в полуаварийном состоянии. Институту давно уже обещано
новое где-то на окраине города, больше часа езды от центра. Постройка еще не
начата, но ремонтировать старое здание уже перестали.
По всему помещению в разнообразных позах сидят преподаватели кафедры --
доценты и ассистенты. Профессоров, кроме Энэна, нет ни одного, что ему
постоянно ставит в вину ректорат ("Мало работаете над выращиванием кадров").
Первым, по-видимому, будет выращен Кравцов.
На высоком железном ящике из-под импортного оборудования, так
называемом электрическом стуле, сидит Семен Петрович Спивак,
богатырь-бородач в вельветовых брюках, которого на кафедре зовут
"тучный-звучный". Он не тучен, а просто громоздок и занимает много места.
Ноги его расставлены в стороны, ботинки (размер сорок шесть) зашнурованы
невпопад. Черная борода вокруг рта обметана серебряной белизной, как меховой
воротник на морозе. Среди этой белизны ярко выделяется большой влажногубый
рот. Семен Петрович в целом красив, хотя излишне массивен и агрессивен на
вид. Студентки по нем обмирают, несмотря на его возраст (около пятидесяти) и
репутацию великого двойкостава. На железном ящике он сидит из принципа, с
тех пор как однажды во время заседания кафедры под ним рухнуло кресло. Семен
Петрович, вообще человек горячий, очень уж пылко с кем-то спорил, привел
неотразимый довод, трах! -- и готово. "Нельзя так переживать!" -- упрекала
его делопроизводительница Лидия Михайловна, единственный человек на кафедре,
кому было дело до мебели. Остальные отпускали плоские шутки, конечно, насчет
Александра Македонского, по традиции упоминаемого каждый раз, когда речь
идет о ломании стульев.
Новая мебель -- низкие тонконогие столы, хрупкие стулья и кресла в
форме не то корзин, не то рыболовных вершей -- была спущена кафедре в
прошлом году по институтскому плану переоборудования. Все приняли ее
безропотно, один Энэн наотрез отказался расстаться со своим
столом-мастодонтом изготовления тридцатых годов. И, как видно, не прогадал:
новая мебель оказалась прискорбно непрочной. Через полгода она, как говорили
преподаватели, "прошла уже период полураспада" -- у стола дверцы не
закрывались, а ящики, наоборот, открывались с трудом. От половины стульев
остались рожки да ножки, которые институтский столяр не брался
ремонтировать, говоря: "Дрова!" А стол Энэна с прибором каслинского литья
(чернильница в форме головы витязя) как стоял десятилетиями, так и стоит.
Недалеко -- от двери -- Лев Михайлович Маркин, полуседой, взъерошенный,
с выражением привычной иронии на тонком лице. Из иронии он себе сделал нечто
вроде службы.
За одним столом рядышком две подруги -- Элла Денисова и Стелла
Полякова. Элла -- лучезарная блондинка с карамельно-розовой кожей -- по
праву считается первой красавицей кафедры ("Мисс Кибернетика", -- называет
ее Маркин). Это, впрочем, не слишком много значит, ибо женщин на кафедре
раз-два -- и обчелся. Стелла постарше ее, некрасива, с овечьим лицом, но,
что называется, стильная, модно одетая и, главное, обутая. Сейчас на ней
туфли на высоченной платформе. Она то и дело осматривает свою змеевидную
ногу, выставив ее боком из-под стола.
Прямо за ними -- ассистент Паша Рубакин, мутногла-зый, долговолосый,
рваные джинсы "под хиппи", папироса за ухом. Голос у него как из подполья,
разговор всегда не по существу, но чем-то интересный.
Рядом с ним как будто для контраста -- Дмитрий Сергеевич Терновский,
один из старейших сотрудников кафедры, немолодой, бело- и густоволосый, из
тех, что в давние времена назывались педантами: ровный пробор не сбоку, а
посреди головы, чеховское пенсне на цепочке, безукоризненный черный костюм,
после каждой лекции чищенный щеточкой. Кроме Терновского, все преподаватели
ходят с ног до головы в мелу. "Все мы одним мелом мазаны", -- говорит
Спивак. Он-то ухитряется измазать мелом не только перед и рукава, но и
спину.
За Терновским, опершись подбородком о кисти рук, скрещенные на спинке
стула, сидит Радий Юрьев -- узкоголовый, с откинутой назад шапкой густых
темно-рыжих волос, не первой молодости, но с полной обаяния юной улыбкой,
открывающей длинные желтые красивые зубы. Улыбка Радия совершенно непобедима
("проникающая радиация" -- говорят о ней на кафедре). В кафедральных спорах
и столкновениях Радий обычно выступает в роли буфера.
Кажется, только эти перечисленные и слушают докладчика, остальные
просто томятся. Кое-кто, еле скрывая, читает одним глазом роман.
Докладывает Нина Игнатьевна Асташова -- смуглая стреловидная женщина,
не очень-то красивая, не очень молодая (ближе к сорока), но стройностью и
стремительностью по-своему привлекательная. Что-то в ней от дикого животного
-- серны или косули.
Речь идет о двойках. Только что свалилась зимняя страда --
экзаменационная сессия, остались досдачи и пересдачи. "Не вся еще рожь
свезена, но сжата. Полегче им стало", -- выразил это Маркин словами
Некрасова. Он вообще по уши набит цитатами, поминутно вставляет их в
разговор, иногда даже удачно. Огромная память. "Нецеленаправленная", --
говорит о ней Кравцов.
Согласно плану заседаний кафедры обсуждаются итоги сессии. Асташова
говорит громко, на всем лекционном поставе голоса, рассчитанного на большую
аудиторию, с четкой дикцией, выделяющей концы слов, -- хоть сейчас
записывай. Опытные преподаватели часто так говорят -- громко, складно и
авторитетно, оставляя впечатление высокомерия, в общем-то ложное. Просто
профессиональная выучка.
Такова обстановка. Идет доклад.
-- Вопрос о двойках не нов. Каждую сессию мы его обсуждаем, толчем воду
в ступе. У этого вопроса нет решения. "В одну телегу впрячь не можно коня и
трепетную лань". Что нужно деканату? Казенное благополучие. Чтобы процент
хороших и отличных оценок неуклонно возрастал от сессии к сессии, а процент
двоек падал. И ведь возрастает, и ведь падает! Дважды в год мы участвуем в
унизительной процедуре -- слушаем доклад о ходе борьбы за успеваемость.
Высчитываются проценты, доли процентов, строятся диаграммы... И как не
стыдно такой ерундой отнимать время у занятых людей?
-- Правильно говорит! -- крупным басом одобрил Спивак.
-- Вам будет предоставлено слово, -- сказал Кравцов. (Энэн молчал,
загадочный за очками.) -- Продолжайте, Нина Игнатьевна.
-- Продолжаю. Мечта деканата -- чтобы все студенты учились отлично.
Явный абсурд, ибо само слово "отличный" значит "отличающийся от других".
Пятерка немыслима без фона. Это не эталон метра, хранящийся в палате мер и
весов. Экзаменатор, ставя оценку, мерит знания студента не по абсолютной, а
по относительной шкале.
-- Эх, не то! -- сказал, страдая, Спивак. -- Дело не в пятерке, а в
двойке.
Кравцов постучал карандашом по столу:
-- Прошу докладчика продолжать, а остальных -- воздержаться от
замечаний.
-- Продолжаю. С одной стороны деканат, с другой -- мы. Им нужно
формальное благополучие, нам -- неформальные знания. Конечно, проще всего
было бы пойти им навстречу: двоек не ставить совсем, троек -- минимум,
четверок и пятерок -- по требованию. Жизнь будет легкая, никто нас не
попрекнет, кроме нашей совести...
-- "Когтистый зверь, скребущий сердце, совесть", -- услужливо подсказал
Маркин.
-- Да, совесть, -- подчеркнула Асташова, потемнев лицом. -- А это, как
учит жизнь, опора хрупкая, ненадежная. Поведение человека диктует не
совесть, а объективная обстановка. Эта обстановка, хотим мы или нет, толкает
нас в мир фикций. Фиктивных оценок, фиктивных достижений, фиктивной
отчетности...
-- Не замахиваетесь ли вы слишком широко, Нина Игнатьевна? -- осторожно
спросил Кравцов.
-- Напротив, замах чисто местного масштаба: я говорю о наших вузовских
делах. Как учитывается наша работа? По среднему баллу, по проценту двоек.
Это же курам на смех! Кто как не мы сами ставим себе эти оценки? Давайте
сравним с другими областями производства. Где это слыхано, чтобы работа
завода, фабрики, мастерской оценивалась по отметкам, которые они сами себе
выставили? А у нас получается именно так! Формальные критерии, -->
не[Author:C] подкрепленные объективными способами контроля, неизбежно
порождают очковтирательство.
Услышав "очковтирательство", Кравцов насторожился и подал голос:
-- Я возражаю. Голословное обвинение.
-- Не голословное. Давайте будем честными. Пусть каждый спросит себя,
сколько двоек он бы выставил, если б не давление сверху?
-- Я? Столько же, сколько сейчас, -- сказал Спивак.
-- Верю. Но вы исключение. Правило известно: три пишем, два в уме.
-- Не согласен, -- сказал Кравцов. -- Я ставлю оценки без всякого
давления.
-- Вы тоже исключение, -- нелюбезно ответила Асташова, оскалив
косенький зуб.
-- Нина Игнатьевна права, -- сказал Терновский. -- Прежде чем поставить
двойку, трижды задумаешься. Поставишь -- всем хуже: студенту, тебе самому,
кафедре, факультету... А толку что? Ты ему двойку, а он к тебе же вернется
пересдавать, как бумеранг. А время на пересдачи в нагрузке не предусмотрено,
идет прямехонько в перегрузку. Ну ладно, к перегрузкам нам не привыкать.
Главное, приходит он, чаще всего зная не лучше, а хуже, чем в прошлый раз.
Опять двойка. А деканат его еще раз пришлет. И еще, и еще. По действующим
правилам нельзя пересдавать больше двух раз -- на третий ставится вопрос об
отчислении. А деканат, как известно, боится отсева. Вот и присылает "в
порядке исключения" раз за разом. Капля долбит камень. Учтешь все это,
подумаешь-подумаешь -- и поставишь тройку. Все равно этим кончится.
-- Нет, не все равно! -- загремел Спивак. -- Кому все равно, пусть
убирается вон из вуза!
-- Позвольте, товарищи, мы, кажется, перешли к обсуждению, не дослушав
доклада, -- вмешался Кравцов. -- Нина Игнатьевна, мы слышали ваши
критические замечания. Но критика без конструктивных предложений бесплодна.
Что, в конце концов, вы предлагаете?
-- Неужели не ясно? Предлагаю прекратить практику оценки работы
преподавателей, кафедр, института в целом по успеваемости студентов.
Ликвидировать дутые отчеты о ходе борьбы за успеваемость. Избавить нас от
мелочной опеки деканата...
-- Ну, это невозможно, -- солидно сказал Кравцов. -- В нашем
обществе...
-- Именно в нашем обществе это и возможно. В частности, в вузе. Пусть
нашу работу оценивают по выходу, по качеству работы наших выпускников.
-- Утопия. Еще предложения?
-- Только самые общие. Подбирать людей тщательнее, доверять им больше,
контролировать меньше. И, главное, контроль должен быть квалифицированным.
Кругом зашумели. Кравцов застучал по столу костяшками пальцев:
-- Товарищи, товарищи, вы не даете докладчику кончить.
-- Да у меня, пожалуй, все. То, что я говорю, одним известно, другим
неприятно, а третьим просто неинтересно. Недаром профессор Завалишин спит.
Все поглядели на Энэна -- он и в самом деле спал. Такая уж у него была
особенность: длящаяся речь одного человека действовала на него неодолимо.
Что-то на него наваливалось, мягко давило, он погружался в сон, как в
огромный, размером с мир, пуховик. Правда, спал он непрочно, все время
сохраняя какой-то контакт с происходящим и отдаленно понимая, о чем речь.
Как только упоминалось его имя, он просыпался. Вот и сейчас он приподнял
голову, открыл глаза, дернул дважды щекой и, дважды заикнувшись, сказал:
-- Я не сплю. Я все слышу.
-- Значит, мне показалось. У вас были закрыты глаза.
-- Веки тяжелы, -- сказал Энэн, снова закрыл глаза и опустил голову.
-- Тоже мне Вий, -- шепнула Элла.
-- Хорошо, что спит, -- ответила Стелла. -- Не дай бог, проснется,
начнет говорить... На заре ты ее не буди.
-- Может быть, есть вопросы к докладчику? -- спросил Кравцов, пытаясь
ввести заседание в русло. Маркин поднял руку:
-- Позвольте вопрос. Тут как будто упоминались два персонажа: конь и
трепетная лань. Как это понимать?
-- Деканат и мы, -- пояснил Спивак.
-- Кто конь и кто лань?
-- Конь -- деканат, а трепетная лань -- мы.
-- Как раз наоборот, -- сверкнула глазом Асташова. -- Трепетная лань --
деканат. Трепещет-то он, а не мы. Если бы мы трепетали, давно бы не было
двоек.
-- А нельзя ли, -- не унимался Маркин, -- рассмотреть эту конфликтную
ситуацию как парную игру с нулевой суммой?
-- Глупо, -- ответила Нина.
-- Товарищи, товарищи, не будем оскорблять друг друга, -- вмешался
Кравцов. -- Нам еще предстоят прения по докладу. Кто хочет выступить?
Поднялся Спивак, расправил плечи, грудь колесом. Брюки его торжественно
струились, не свисали -- ниспадали.
-- Все это чушь собачья, сотрясение воздуха. "Абсолютная шкала,
относительная..." Двойка есть двойка, я ее нутром чувствую. Сам был
двоечником. Двоечник -- это жизнелюб, сибарит. Если его вовремя не огреть
двойкой, он так и будет кейфовать. По себе знаю. Если бы не профессора
нашего университета, щедро ставившие мне двойки, я так бы и кейфовал до сих
пор. Низкий им поклон за эти двойки. Правда, тогда были другие нравы,
ставить двойки никто не боялся. Вот если бы я учился сейчас, в нашем
институте, я так бы и не превратился в человека.
-- Роль труда в процессе очеловечивания обезьяны, -- вставила Стелла,
играя ногой.
-- Вот именно! Труд, труд и еще раз труд! А не эти, как их, вздохи на
скамейке и не прогулки при луне. Мы, педагоги, должны бороться за свое
святое право на двойку. Нас гнут, а мы не гнемся. Нас толкают, а мы
упираемся. Итак, да здравствует двойка!
-- Двойка, птица-двойка, кто тебя выдумал? -- спросил Маркин, но смехом
поддержан не был.
Кравцов раздумывал, сразу ли давать отпор демагогическому выступлению
Спивака или повременить. Решил повременить. Могучего темперамента Семена
Петровича он побаивался.
-- Кто еще хочет высказаться? Только строго по повестке дня, без
лирических отступлений. Элла Борисовна, может быть, вы?
Элла заговорила неохотно:
-- Двоек, конечно, много. Борьба за успеваемость -- это в принципе
хорошо. Но надо и о студентах подумать. Какие там вздохи на скамейке! Им и
на стуле вздохнуть некогда. Задания, задания... Даже списать и то надо
время, а его нет...
Она, сама недавно кончившая вуз, еще не успела перестроиться на
преподавательскую точку зрения и всегда была на стороне студентов. В ней еще
не угасла классовая вражда угнетенного к угнетателю.
-- Им созданы все условия для работы, -- заметил Кравцов, разглядывая
свои ногти.
-- Все условия?! А в общежитие номер два вы ходили?
-- Пока нет.
-- То-то что нет. Там не условия, а один кошмар. На днях трубы
полопались, буквально нечем мыться. Ходят с чайниками на колонку. Парням-то
ничего, они не страдают, а девчонкам трудно... Жаловались мне как куратору
-- женщина женщину всегда поймет. За исключением коменданта. Ходила я к ней
-- этакая скифская баба, только курган вокруг нее строить. Ничего делать не
хочет...
-- Естественно, -- сказал Маркин. -- Человек, уровень благополучия
которою не зависит от количества и качества его работы, ничего никогда
делать не хочет.
-- А мы? -- крикнул Спивак. -- Наш с вами уровень благополучия если и
зависит от количества и качества работы, то в обратном смысле. Меньше
работаешь -- лучше живешь.
-- Опять преувеличение, -- кисло заметил Кравцов. -- Но продолжим
заседание кафедры. Кто еще хочет высказаться?
Поднял руку Радий Юрьев. Встал, заразительно улыбаясь. Всем сразу стало
казаться, что все хорошо.
-- Товарищи, -- сказал Радий, -- надо искать необходимые компромиссы.
Здесь многие стараются что-то перевернуть, изменить радикально. Каждый из
нас, дай ему волю, таких бы дров наломал! Не надо, будучи преподавателем
вуза, пытаться решать государственные вопросы. У каждого своя специальность.
И только в двух вещах каждый считает себя компетентным -- в медицине и в
управлении государством. Нина Игнатьевна, ваши конструктивные предложения,
простите, наивны. Они на уровне самолечения или, еще хуже, знахарства. Я,
например, знаю одного хорошего математика, который вдруг свихнулся и занялся
иглоукалыванием; возможно, это прекрасная вещь, по пусть ею занимаются
врачи, а математики -- своими делами. На наш век их хватит.
-- Могу только солидаризоваться, -- одобрил Кравцов. Радий поблагодарил
его поклоном и сел. Нина Асташова сверкнула на него гневным взглядом. Встал
Паша Рубакин и глухим, подпольным голосом заговорил:
-- По поводу последнего выступления я вспомнил один анекдот. Можно, я
его расскажу?
-- Только в пределах регламента, две-три минуты, -- сказал Кравцов,
взглянув на часы.
-- Не беспокойтесь, я мигом. Этот анекдот немецкий, но я буду
переводить. Приходит домой муж и застает приятеля со своей женой, а она
очень некрасива. Муж говорит приятелю: "Ich muss, aber du?" (я должен, но
ты?). У меня все. Уложился я в регламент?
-- Уложились, -- с неудовольствием сказал Кравцов, -- но анекдот ваш
никакого отношения к делу не имеет. Прошу остальных товарищей беречь свое и
чужое время и не уклоняться от темы. Кто еще хочет высказаться?
Он зевнул.
Преподаватели вставали один за другим, отчитывались за итоги сессии.
Те, у кого процент двоек был выше среднего, нервничали, ссылались на
объективные причины (чаще всего упоминалась картошка). Исключение составил
все тот же Паша Рубакин: он заявил, что единственная причина плохой
успеваемости в его группе -- низкое качество преподавания.
-- Разве я преподаватель? Такой человек, как я, только по недоразумению
может работать в вузе. У меня развитие лягушки. Даже ниже -- лягушачьего
эмбриона. Обещаю к следующей сессии подтянуться и повысить свое развитие
хотя бы до уровня курицы.
К парадоксам Рубакина все уже привыкли и внимания на них до обидного не
обратили. Один Кравцов сказал:
-- Вашу самокритичность можно только приветствовать. Но какой пример вы
подаете студентам своим внешним видом? Мы боремся с длинными волосами...
Тут отворилась дверь и вошла высокая, белокурая, баскетбольного роста
девушка в замшевой юбочке до середины бедра. Робко остановилась, держась за
дверную ручку. Ноги у нее были такие длинные, статные, туго обтянутые, что
вся мужская часть кафедры (кроме Энэна, который спал) не без удовольствия
уперлась в них глазами.
-- Что вам нужно, девушка? -- опоминаясь, спросил Кравцов.
-- Матлогику сдать.
-- А в сессию почему не сдали?
-- Двойку получила...
-- Вот перед нами, -- сказал Кравцов, картинно протянув руку, -- одна
из тех двоек, о которых сегодня шел разговор. Причем типичная. Вот что,
девушка. У нас идет заседание кафедры. Если б не такие, как вы, оно бы
кончилось много раньше. Подождите-ка в коридоре, пока мы кончим.
Девушка вышла.
-- "Матлогика", -- иронически повторил Терновский (он был на кафедре
главным ревнителем чистоты языка). -- Некогда сказать "математическая
логика". Матлогика, мат-статистика, матанализ -- сплошной мат...
-- Веяние времени. Они и бездельничая торопятся, -- сказал Спивак.
Элла, которая сама говорила "матлогика", обиделась:
-- А почему нельзя? Говорите же вы "сопромат", а не "сопротивление
материалов", "комсомол", а не "коммунистический союз молодежи"?
-- Ну, это уже вошло в традицию.
-- Но для того, чтобы вошло в традицию, кто-то должен был начать. И
ему, наверно, доставалось от консерваторов.
-- Вообще вопрос о чистоте языка спорный, -- сказал Спивак. -- В таких
спорах не бывает правых. Старые люди обычно отстаивают нормы своей
молодости.
-- Я не так уж стара, но говорить "матлогика" не буду, -- сказала как
откусила Нина.
-- Нет, я за новаторство во всем, -- заявила Стелла, -- в моде, в
языке, в поведении... Что же, по-вашему, так и носить длинные юбки? Надо
упрощать, укорачивать.
-- А как же макси? -- спросил Маркин.
-- Не привьются, -- категорично ответила Стелла.
-- Не знаю, как с юбками, а в языке нужна позиция разумного
консерватизма, -- сказал Терновский. -- Если студентов не поправлять, они
бог знает до чего докатятся. Этот чудовищный жаргон, помесь английского с
нижегородским... Квартира у них "флетуха", девушка -- "гирл -->
[Author:C] "...
-- А иной раз и по-русски такое отмочат -- закачаешься, -- заметил
Маркин. -- На днях один новатор обогатил меня на экзамене термином... в
смешанном обществе не решаюсь его повторить.
-- А бывает и интересно, -- вступилась Элла. -- Вот у меня студент
вместо "мощность" сказал "могущество". Разве не хорошо? "Могущество
множества"...
Тут усы Энэна зашевелились, и он произнес нараспев:
-- А что даст тебе знать, что такое ночь могущества?
-- Николай Николаевич, вы хотите выступить? -- спросил Кравцов.
-- Боже упаси. Это я про себя. Продолжайте, пожалуйста.
-- Что же, по-вашему, не надо поправлять студентов, когда они делают
ошибки? -- вскинув пенсне, сказал Терновский.
-- Поправлять надо, но только кричащие ошибки, явно противоречащие духу
языка, -- сказала Нина не очень уверенно.
Тут Энэна прорвало -- он заговорил. Сначала тяжко, с запинками, усердно
помогая себе щекой и усами, а потом все бойчее и глаже. Так, бывает,
расходится хромающий человек.
-- Зачем исправлять? Подавать пример. Помню, когда я учился, у нас
читал лекции профессор X. Он нас прямо околдовывал своей речью. Слушали мы
его развесив уши. Абсолютная художественная культура слова. Мы подражали ему
не только в лексиконе -- в интонации. Был у него один особый коротенький
крик вроде клекота ястреба, им он выражал торжество правды -- "что и
требовалось доказать". И мы за ним, доказав теорему, вскрикивали
по-ястребиному. Тогда из университета пачками выходили студенты, говорившие,
как X., писавшие, как X. Еще теперь иногда, встретив старого человека, я
вдруг у него спрашиваю: "А вы тоже учились у X.?"
Когда Энэн говорил, он так отвлекался от всего окружающего, что чужой
речи уже не слышал. Привыкшие к этому преподаватели перебрасывались словами,
почти не понижая голоса.
-- Ну, пошли воспоминания, пиши пропало, -- вздохнула Элла. -- Минимум
на полчаса. А мне Витьку из садика брать, после семи не держат. Дома обеда
нет -- кошмар!
-- А главное, -- ответила Стелла, -- когда он разговаривает, я просто
не могу на него смотреть! Все шевелится -- усы, зубы... Зубная техника на
грани фантастики.
-- Поглядите на цветущую липу, -- говорил Энэн, усердно работая лицом.
-- Вас никогда не поражало, что все эти цветы, в сущности, обречены? В
лучшем случае одно семечко из тысячи даст росток, один росток из сотни
разовьется в дерево...
-- Как это он на липу перескочил? -- спросила Элла.
-- Поток сознания, -- пояснила Стелла.
-- Правильность языка, его здоровье, -- говорил тем временем Энэн, --
создается коллективными усилиями людей, которым не все равно. Страсти,
бушующие вокруг языка, -- здоровые страсти. Губит язык безразличие. Каждый
из спорящих в отдельности может быть и не прав. Творческая сила -- в самих
спорах. Может быть, одно из тысячи слов, как семечко липы, даст росток...
Достоевский гордился тем, что ввел в русский язык новый глагол
"стушеваться". Кажется, он ошибся -- это слово употреблялось и до него. Но
уже несомненно Карамзин выдумал слово "промышленность" -- самое живое
сегодняшнее слово...
-- От двойки до Карамзина, -- сказал Маркин, -- и все по повестке дня.
-- Помолчите, -- одернула его Нина, слушавшая Энэна со складкой
внимания между бровей. -- Как раз когда заходит речь о самых важных вещах...
-- О самых важных вещах лучше не рассуждать публично.
-- Пошлость, -- спокойно сказала Нина.
-- Благодарю, -- поклонился Маркин.
-- И как это он терпит? -- тихо сказала Элла. -- Я бы на его месте
обиделась. А нашей Нине только бы порассуждать, да еще публично. Ей хорошо,
у нее старший, Сашка, и покупает и варит. Все равно что бездетная.
Энэн продолжал бормотать все невнятнее:
-- Да, семечко липы... О чем это я? Надо так преподавать, чтобы
выходила собачка...
-- Какая собачка? -- спросил Спивак.
-- Долго рассказывать. В другой раз, -- сказал Энэн и умолк.
-- Товарищи, -- сказал Кравцов, вставая и одергивая пиджак на выпуклой
талии, -- мы работаем свыше трех часов. Разрешите мне подвести итоги
дискуссии.
Все радостно зашевелились. Итоги -- значит, будет все же конец.
-- Мы слышали здесь рад темпераментных выступлений: Нины Игнатьевны,
Семена Петровича и других. Жаль, не все в этих выступлениях было по
существу. Кое-что было преувеличено, излишне заострено. Конечно, критика и
самокритика необходимы, но они не должны переходить в демагогию. Позиция
деканата правильная. Нас отнюдь не призывают к снижению требовательности,
как здесь некоторые пытались представить. Наоборот! Требовательность надо
повышать, одновременно добиваясь повышения успеваемости за счет методической
работы, мобилизации резервов... Гимн двойке, который тут пропел Семен
Петрович, был в высшей степени неуместен...
Спивак выразил протест каким-то гневным междометием, похожим на
хрюканье вепря. Кравцов заторопился дальше:
-- Да, неуместен. Не воспевать надо двойку, а бороться с нею, изжить
это позорное явление. На повышенные требования ответим повышенной отдачей. В
условиях вуза борьба за успеваемость равносильна борьбе за качество. Задача
подготовки высококвалифицированных специалистов...
И так далее, и так далее. Речь его была как галечник: много, кругло,
обкатанно. Преподаватели томились, привычно скучая. Эта скука входила в
ритуал собраний, ее терпели, ловя вожделенный момент, когда голос говорящего
чуть-чуть повысится: значит, идет к концу. И в самом деле, голос повысился.
Кравцов закончил умеренно-патетической, приличной масштабу собрания фразой и
вежливо спросил спящего Энэна:
-- Разрешите закрыть заседание, Николай Николаевич?
-- Да-да, конечно.
Все начали вставать, одеваться. Женщины натягивали теплые сапоги,
прятали туфли в ящики столов. Стелла в безумно расшитой дубленке красила
перед зеркалом зеленые веки. Мужчины, выходя за дверь, жадно закуривали. Тут
и там от группы к группе перекидывался смех.
В коридоре, грустно ожидая, стояла на своих нескончаемых ногах давешняя
блондинка в замшевой юбочке. Увидев выходящих с кафедры людей, она робко
выдвинулась вперед. Бледное голодное личико выражало мольбу.
-- Матлогика... -- сказала она еле слышно.
-- Лев Михайлович, договоритесь о пересдаче, -- распо-рядился Кравцов и
заспешил по коридору об руку со своим пузатым портфелем.
-- Какой предмет? -- спросил Маркин.
-- Матлогика...
-- Да-да, я и забыл. По поводу этой матлогики у нас на кафедре была
дискуссия. Большинство (Нина Игнатьевна в том числе) считает, что надо
говорить "математическая логика".
-- Математическая логика, -- покорно повторила девушка. На полголовы
выше Маркина, она глядела на него, как кролик на льва.
-- Кстати, на дворе Крещение, -- сказал Маркин. -- Я хочу задать вам
классический вопрос. Как ваше имя?
-- Люда...
-- Этого мало. Фамилия?
-- Величко.
-- Отлично. Люда Величко. -- Он вынул записную книжку. -- Буду иметь
честь. Вторник, в два часа пополудни. Устраивает это вас?
-- Устраивает. Спасибо. До свидания, -- поспешно сказала Люда и на
рысях двинулась прочь.
-- Что это значит? -- спросила Нина.
-- Я осуществлял свою воспитательную роль, стоя на позиции разумного
консерватизма.
-- Не консерватизма, а идиотизма. И почему нельзя было договориться с
ней раньше?
-- Вы же слышали, Кравцов приказал ей обождать в коридоре.
-- Кравцов прикажет ей ходить на голове -- вы и это будете
приветствовать?
-- Еще бы! С такими-то ножками!
-- Хватит пошлостей!
Она быстро пошла по коридору мимо черных, уличными огнями умноженных
окон. Маркин шел следом, слегка прихрамывая. На ходу становилось заметно,
что у него одна нога короче.
-- Нина, не торопитесь. Позвольте, я вас провожу.
-- Не надо.
-- Что изменилось со вчерашнего дня? Вчера вы меня терпели.
-- Вы мне надоели своим паясничеством.
Пошли молча, она впереди, он за ней.
-- Нина, это нечестно, -- сказал он вдруг сломанным голосом. -- Вы
пользуетесь... Ну да что говорить. Она хмуро смягчилась:
-- Ладно, идите.
...Лестница мраморная, перила широкие, в три ладони. Как прекрасно было
бы кататься на таких перилах в детстве. Вжик -- и внизу. Студенты до сих пор
катаются...
Она шла легко, чуть скользя по этим перилам перчаткой.
НИНА АСТАШОВА И ЕЕ БЛИЗКИЕ
Холодный ветер гонит-гонит, и такая тревога во всем. Дымные струи
поземки мечутся по голому льду. Не люблю зимних свирепых вечеров. Мимо
мчатся машины в слезящихся пятнах огней; сливаясь, они превращаются в
полосы, лучи, мечи.
Машины -- дикие звери нашего городского мира. Пещерные медведи,
саблезубые тигры. Человекоядные. Гудеть им запрещено, они мчатся молча,
стиснув зубы. Лишь изредка прорывается короткий сдавленный сигнал: это шофер
не выдержал, нажал гудок -- опасность близка. Я вздрагиваю и вспоминаю Лелю.
Любимая моя подруга и, в сущности, единственная, она погибла под машиной
шесть лет назад, как раз зимой, вечером, в часы пик. Димке было всего
полгода. Разумеется, я его взяла.
Помню, Кирилл, Лелин муж, незадолго перед тем ее бросивший (глупое
слово, Лелю нельзя было бросить, как и меня), -- Кирилл приехал ко мне
разговаривать о судьбе сына. Он даже не скрывал облегчения, когда я сказала:
"Беру". Брала-то не я, брали мы с Сашей, моим старшим, ему тогда было
десять. Я его, конечно, спросила, и он твердо сказал: "Берем". Кирилл думал,
что я буду его упрекать, сидел поникший, уронив голову со спутанными редкими
кудрями, сквозь которые просвечивала кожа. В юности, светлокудрявый, он был
похож на Есенина. А мы в школе увлекались Есениным, томик стихов зачитали до
дыр, до россыпи. Может быть, и Кирилл-то ее привлек своей есенинской челкой,
мягко и гибко игравшей на белом лбу. На поверку человечек оказался мелкий,
но не в этом дело. Есенин тоже был в чем-то мелок, с цилиндром и перчатками,
но в поэзии поднимался до величия...
Погасший, облезший, Кирилл сидел, опустив голову, и мне было его жаль.
Уж больно единодушно все его осуждали: "если б не он, была бы жива..."
Терпеть не могу эту формулу "если б не...". Кто знает, что было бы? Нельзя
по произволу изменять прошлое, вынимать из него отдельные звенья. Прошлое
органично растет вместе с человеком и вместе с ним образует будущее...
Кириллу я так и сказала: "Не убивайтесь, в том, что случилось, вашей
вины нет". Как он обрадовался, бедняга!
Мы с ним остались друзьями, хотя раньше, при Леле, я его не очень
любила. Безотносительно к тому, что он от нее ушел. Упаси бог судить со
стороны о семейных неурядицах. Мало ли что там может быть! Какая тоска
(физическая, духовная) может погнать человека от одной женщины к другой? С
общепринятой точки зрения, бросить жену с грудным ребенком -- абсолютно
дурной поступок, предел непорядочности. Не знаю, как для кого. Я лично
тысячу раз предпочла бы, чтобы от меня ушли, чем из жалости остались. Линия
наименьшего сопротивления: лгать, продолжать тянуть. Так что Кирилла я не
осуждаю.
До сих пор он иногда заходит поглядеть на сына. Смотрит на него
грустно, скованно. В новой семье у него детей нет, да, кажется, и ладу не
слишком много.
Димка, конечно, не знает, что дядя Кира ему отец. Я его официально
усыновила, дала свою фамилию, а отчество -- Григорьевич, как у Саши.
Сашиного отца я когда-то очень любила, эта любовь так до конца и не погибла
даже в потоке подлостей. Осталась благодарность за бывшее мое неотъемлемое
счастье. Гриша, Гришка, Гришастый -- до чего же он был хорош, покуда не
начал врать...
Из института домой провожал меня Лева Маркин. Зря я с ним резка и зря
позволяю всюду за мной ходить -- все замечают и над ним посмеиваются. Мои
резкости он терпит безропотно (я бы на его месте не стерпела). Конечно,
гуманнее было бы прямо сказать ему "нет". Но я не решаюсь, мне страшно
остаться без его преданности, без возможности в любую минуту позвонить ему и
услышать: "Конечно, все что хотите, когда хотите".
Люди считают меня смелой, а, в сущности, я трусиха. Я не боюсь того,
чего обычно боятся женщины: темноты, выстрелов, мышей, техники (сама чиню
пробки в квартире). Не боюсь выступать публично, отстаивать свое мнение. В
высшей степени не боюсь начальства. И вместе с тем втайне, внутри себя,
непрерывно боюсь. Чего? Пожалуй, судьбы, чего-то нависшего, подстерегающего.
После гибели Лели боюсь машин. Часто вижу сны -- кто-то из детей гибнет под
машиной, я кричу от ужаса и бросаюсь туда, под смерть. Просыпаюсь, сердце
стучит, слава богу -- сон.
Заседание кафедры было долгое, нудное. Докладывала я неудачно. Энэн
спал, а потом нес обычную невнятицу. Когда он говорит, остается впечатление,
будто кто-то при тебе чешет правой ногой левое ухо. Говорили и другие --
каждый о своем. Никто меня, в сущности, не поддержал. Видимо, разговор о
двойках, об их причинах и следствиях, попросту изжил себя.
Мою неудачу заметила не я одна. Даже Лева Маркин, не упускающий случая
меня похвалить, на этот раз молчал. Шли мы домой молча. Он хромал, я
старалась об этом помнить и идти медленнее.
Он довел меня до моего подъезда. Мы остановились, он явно ждал, что я
его приглашу зайти (иногда я это делаю). Я не пригласила.
-- До свидания, спасибо за компанию. Вы были на редкость разговорчивы.
Шутки он не принял.
Глаза у него были такие горькие, что мне стало не по себе. Надо бы
сказать сразу, по-честному: люблю другого, уходите, не мучьте себя. Нет, к
этому я, трусиха, не была готова. А может, сказать? Именно сейчас.
Пока я колебалась, он, ссутулившись, стал уходить. Даже не попрощался.
Минуту-две я глядела ему в спину, потом потеряла ее в потоке машин. Когда
кто-нибудь при мне переходит улицу, у меня всегда екает сердце. Какой-то
психоз -- вечное это предчувствие беды. Каждый раз, как идти домой, боюсь: а
вдруг беда уже случилась?
Вошла -- все тихо. Шаги -- появился Саша. Неохотно помог мне раздеться.
-- Все благополучно? -- спросила я. Он кивнул. Отлегло.
Вошла в кухню. Отменная чистота. С помощью чистоты он обычно выражает
свой гнев. Я сказала, подлизываясь:
-- Ну и ну! Все так чисто и красиво...
Молчит.
В детстве его звали Сайкин. Толстенький, сдобный, глаза как изюминки.
Сейчас Саша высок, строен, узок в поясе, широк в плечах. Имени Сайкин
терпеть не может, говорит: "Дамское сюсюканье" (и все равно в мыслях я его
иначе не называю). Строг, взыскателен.
-- Есть хочешь? Обед в холодильнике.
-- Спасибо, не хочу.
-- В институте обедала? Ну как хочешь.
Строг, строг. И не улыбнется. Догадываюсь: пришел Валентин. Сайкин его
не любит и каждый раз дуется -- то больше, то меньше.
Вошла в свою комнату -- так и есть, Валентин. Спит на моей тахте, ноги
свесились, крупная голова глубоко провалилась в подушку.
За что, спрашивается, я его так люблю? Ведь и некрасив, строго-то
говоря. Похож на актера Фернанделя огромностью, лошадиностью. Большие грубые
губы, лицо костистое, все в выпуклостях. Спит и чуть-чуть всхрапывает.
Вероятно, напился.
Да, мой любимый пьет. Еще не алкоголик, но на пути к этому. Путь
извилист, усеян розами, терниями и женщинами. Вероятно, я должна была бы
вмешаться: что-то запретить, чего-то потребовать. Но этого я и пытаться не
буду: не мой репертуар.
И еще одна причина есть, по которой я не хочу вмешиваться. В ней мне
стыдно признаваться даже себе: очарование пьяного Валентина. Напившись, он
никогда не теряет облика. Напротив, становится лучше: такой добренький,
веселый, раскованный.
Вспоминаю, как шли мы с ним вместе с банкета в Доме кино. Праздновали
прием его картины -- прошла на ура (его фильмы всегда либо с треском
проваливаются, либо вдут на ура -- середины нет). Ужин был при свечах --
новинка моды. Актеры, актрисы, поставленные голоса, тосты, непонятные шутки,
смех, от которого качались огни свечей. Я там чужая -- не понимаю шуток.
Поглядывали на меня с вежливым любопытством. Я даже уловила шепоточки: Софья
Ковалевская, синий чулок. Одета я была, по-моему, неплохо, но под их
взглядами чувствовала себя замарашкой: то, да не то...
Удивительно, что Валентин взял меня с собой -- не побоялся. Жена у него
киноактриса, но он ее не снимает из принципа, а она из принципа не ходит на
его банкеты. Красивая женщина, куда красивее меня. Рослая, белокурая,
авторитетная. Мы познакомились на каком-то закрытом просмотре, про фильм она
сказала "сырой". Красивая, безусловно. Кроме жены, у него еще дочь лет
четырнадцати, очень высокая, некрасивая, похожая на него, с такими же
крупными, но юными, пушком обметанными губами. На эти губы я смотрела с
нежностью. Девочка где-то уже снимается; разговор о ролях, о том, кто кого
продвигает... Временами, вспышкой, момент импровизированной игры: два-три
слова, жест, интонация, намек на улыбку -- и тогда видно, что талантлива. В
матери я таланта не вижу, одна вескость. Видно, дочка в отца не только
лицом, но и одаренностью, которая в Валентине видна с первого взгляда.
В их киношном мире, ско