чем в замочную скважину. Дверь отворилась наконец; он молча остановился на пороге, и Шахов, встретив его взгляд, торопливо стал прощаться с Галиной. -- Вы, товарищ барынька, на минутку выйдете отсюда, -- сказал Кривенко, -- подождите меня в коридоре. Нам тут кой о чем поговорить нужно. Оставшись наедине с Шаховым, он сердито посмотрел на него и прошелся туда и назад по казарме. -- Вот что, -- сказал он, остановившись перед ним, -- я тут для тебя принес кое что... Возьми. Шахов вдруг почувствовал в руке шершавую рукоятку револьвера. -- Зачем? -- Да так... Может-быть, ты сам захочешь... Возьми! Шахов задумчиво посмотрел ему в лицо, сунул револьвер обратно и потянул руку. -- Не нужно. Прощай! Кривенко, смотря в сторону, быстро пошел к дверям. Уже из коридора вместе с щелканьем замка донеслось глухо: -- Прощай! VIII В этот день перед судом прошло не менее десяти дел: о грабежах, убийствах, налетах, о сопротивлении власти, -- прежде чем гражданин Шахов прошел расстояние в двенадцать шагов, отделявшее узкую эстраду, на которой сидели члены суда, от комнаты подсудимых. Несмотря на поздний час, на холод, на темноту (Республика была бедна, и для зрителей не полагалось света), -- зал был полон. После трудового дня, после чортовой работы, десятки раз заставлявшей рисковать шкурой, которую приходилось ценить не дороже обыкновенной барабанной шкуры или даже дешевле ее, -- люди в солдатских шинелях считали себя в праве отдохнуть, а суд в ту пору был единственным театром революции; сходство довершалось тем, что освещена была только эстрада; в этом театре подсудимые должны были считать себя актерами на трагических ролях, -- и лучше всех играли те, которые играли последний раз в жизни. Почти все зрители были вооружены, а патроны в эти дни не любили подолгу гостить в обоймах; поэтому иногда случалось, что во время допроса свидетелей или обвиняемых оглушительный выстрел прерывал заседание; впрочем, через две-три минуты оно начиналось снова с тою разницей, что к судебной летописи, которую никто не вел, прибавлялось новое дело. Среди этих людей, принимавших живое участие в судоговорении, задававших со своих мест вопросы судьям, свидетелям, подсудимым, задолго до окончания дела выносивших приговоры, -- в этот день были два молчаливых зрителя; впрочем, не проронил ни слова только один из них -- женщина с подвязанной рукой, сидевшая неподалеку от эстрады, крепко зажав зубами потухшую папиросу; другой -- высокий сухощавый военный, сидевший в последних рядах, время от времени беспокойно бормотал что-то, не договаривая и заикаясь. Подсудимый был введен в зал под конвоем двух матросов с винтовками в руках; он разочаровал зрителей: на этот раз актер на трагических ролях играл свою живую роль со спокойствием повешенного, у которого крадут его веревку. Но если бы Республика была богаче, и зрительный зал был освещен не хуже эстрады суда, и если бы он взглянул на одно из тех двух лиц, которые с разных концов залы смотрели на него, не отрываясь, он снова лишился бы своего спокойствия и на этот раз до самой смерти: для него лучше было, что зрительный зал погружен в темноту. Дело началось докладной запиской, которую огласил председатель суда. Обстоятельства дела излагались кратко: начальник красногвардейского отряда Кривенко обвинял гражданина Республики Шахова в провокации и требовал, чтобы означенный гражданин был предан революционному суду. -- Будучи извещен о том, что гражданин Шахов, за которого я поручился перед Военно-Революционным Комитетом в назначенный час не явился к своей команде, -- негромко читал председатель суда, -- я отправился в номера, где он остановился, но не застал его дома; там же в номере мною было найдено письмо, из которого я убедился, в том, что: пункт первый... На основании прилагаемых к докладной записке бумаг, начальник отряда Кривенко требовал, чтобы означенный гражданин был расстрелян, -- тем более, что он с неизвестными целями втерся в доверие ответственных лиц, тем более, что эти лица давали ему поручения первостепенной важности, тем более, что, обманывая доверие республики, он выполнял эти поручения с неизменным успехом; Кривенко, будучи непосредственным начальником подсудимого, может засвидетельствовать это в любую минуту. Глухое жужжание вдруг поднялось во всех концах зрительной залы и покатилось по рядам: председатель суда толкнул колокольчик и спросил подсудимого, что имеет он возразить на докладную записку гражданина Кривенко. Подсудимый очнулся от своей задумчивости, провел рукой по лицу и ответил негромко: -- Ничего. -- Не имеет ли дополнить что-либо к своим показаниям свидетель? Да, свидетель имеет некоторые дополнения: он просит суд еще раз обратить внимание на то, что подсудимый в бытность его в отряде отличался храбростью и честностью, а даваемые ему поручения выполнял, неоднократно рискуя своей жизнью; так он участвовал в занятии революционными войсками Зимнего дворца, так под Сельгилевым он блестяще выполнил приказ разоружить ударные батальоны; свидетелю известно также, что под Гатчиной подсудимый был взят в плен Красновскими казаками; разумеется, если бы подозрения свидетеля, изложенные им в докладной записке, были вполне справедливы, то подсудимому стоило сказать несколько слов, чтобы его отпустили на все четыре стороны; между тем подсудимого приговорили к расстрелу, и этот приговор был бы приведен в исполнение, если бы Гатчина не была взята нашими войсками. Правда, революционная совесть свидетеля заставляет его сказать, что повидимому все это он делал с целью втереться в доверие ответственных лиц, на что указывают некоторые фразы из найденного письма, но тем не менее свидетель еще раз предлагает суду принять во внимание все эти обстоятельства. Когда свидетель кончил, крупные капли пота катились по потемневшему лицу; не глядя ни на кого, заложив руки за спину, он прошел через эстраду и вернулся на свое место. Председатель суда, с напряженным вниманием рассматривавший свои руки, оторвался от этого занятия и строго посмотрел на подсудимого. -- Что имеет подсудимый возразить на дополнительные показания? Подсудимый ответил не повышая голоса: -- Ничего. Снова глухое жужжание покатилось по рядам зрителей. Сухощавый военный пробормотал что-то; сосед его, которого он беспрестанно толкал, ерзая на стуле, расслышал только два слова: "нарочно... умереть". Слово было предоставлено общественному обвинителю, начавшему свою речь с того, что ему не о чем говорить: дело яснее, чем карандаш; судя по бумагам, по свидетельским показаниям, оно представляется следующим образом: подсудимый, в бытность свою на фронте в 1915 году, был арестован, неизвестно, за что, но, по мнению общественного обвинителя, за уголовное преступление, -- в этом его убеждает самая внешность подсудимого. Желая избежать наказания и будучи, повидимому, осведомлен о политической работе в действующей армии, подсудимый выдал сперва одного, потом другого и третьего подпольного работника. Не исключена возможность того, что целый ряд организаций был провален по вине подсудимого: общественный обвинитель не уверен и в том, что подсудимый не имел никакого отношения к деятельности контр-разведки, -- не исключена возможность того, что он стоял во главе ее. Одним словом, виновность подсудимого не требует никаких доказательств, он сам не отрицает ее, он сам готов приговорить себя к смертной казни; но, собственно говоря, дело не в этом человеке; дело в том, что Республика в опасности; враги ее собирают силы; именно поэтому подсудимый заслуживает высшей меры наказания; в этом никаких сомнений нет и быть не может; кто не с нами, тот против нас. Это яснее, чем карандаш, и не требует решительно никаких доказательств. -- Не имеет ли подсудимый сказать что-либо по поводу речи обвинителя? -- Ничего. На этот раз ответ подсудимого приводит сухощавого военного в бешенство; он яростно трет лицо, порывается встать, но остается на месте. -- В таком случае, не найдется здесь кого-нибудь, кто взял бы на себя защиту подсудимого? Это был последний вопрос судоговорения, после чего суд обычно удалялся на совещание и, спустя некоторое время, выносил приговор; тот кто задавал этот вопрос, почти никогда не получал ответа: люди в серых шинелях держали в руках еще неостывшие винтовки и на приглашение защитить почти всегда отвечали требованием обвинения. Но на этот раз защитник нашелся: военный, сидевший в последних рядах, поднялся со своего места и прошел между зрителями, молча следившими за неожиданным адвокатом, взявшим на себя защиту в таком безнадежном деле. Он шел сгорбившись, неловко выкидывая вперед длинные ноги; подходя к эстраде, он снял фуражку, и клок волос упал ему на лоб и повис, вздрагивая и качаясь. Его появление было встречено членами суда с удивлением: его знали; председатель молчаливо и почтительно указал ему на его место. Но никогда еще ни один подсудимый не встречал своего защитника с таким ужасом, как "означенный гражданин Шахов, виновность которого не требовала никаких доказательств"; он подавил крик, внезапная дурнота сжала ему горло, он, как затравленное животное, озирался вокруг себя сумасшедшими глазами. -- Гражданин, объявите суду ваше имя, фамилию и должность, занимаемую вами. Но гражданин-защитник не отвечает, гражданин-защитник нервно трет ладонями лицо и, заикаясь, начинает свою речь, и первые же звуки его голоса бросают подсудимого в дрожь. -- Я х-хочу сказать в-все, что з-знаю об этом д-деле. В-вы обвиняете этого ч-человека в том, что он был п-провокатором. Он н-не был п-провокатором. Он сидел в военной тюрьме и ему г-грозила петля на шею, п-потому что по п-приговорам в-военно-полевых судов за п-подстрекательство к бунту в-вешали. Я пот-том объясню п-почему... Или н-нет, еще минуту. Гражданин защитник теряется, растерянно смотрит на членов суда и с мучительной гримасой восстановляет ход своих мыслей. -- В-вы говорите, что он был п-провокатором. Н-нет, это неправда. Мне н-нечего его защищать, он сам может з-защищаться, но он молчит и им-менно потому что он молчит, я р-решил говорить. Он выдал т-только одного человека и д-достаточно один раз взглянуть на него, чтобы с-сказать, что ему это обошлось дороже, чем тому, кого он в-выдал. Я-то это з-знаю лучше, чем вы, п-потому что человек, к-которого он выдал, известен мне от п-первого до последнего дня его жизни... Этот человек бывший прапорщик Л-литовского полка Раевский; накануне п-повешения он бежал из военной тюрьмы. В-вместо него был повешен солдат, п-приговоренный к смерти за оскорбление п-полкового командира. Впоследствии эт-тот самый п-прапорщик Раевский принял другую фамилию. Его зовут теперь... Весь зал поднялся на ноги; за шумом нельзя было расслышать, чем окончил свою речь защитник, и прошло не менее пяти минут, прежде чем до последнего человека в зале долетели его заключительные слова: -- Его зовут Т-турбиным, и он, граждане судьи, теперь стоит п-перед вами. Глухое жужжание превратилось в бешеный шум, заглушивший беспомощный колокольчик председателя; этот шум увеличился втрое, -- стекла задребезжали от криков, -- когда женщина с подвязанной рукой вскочила со своего места и бросилась по лестнице на эстраду; никто не удерживал ее; она подбежала к подсудимому и крепко сжала в своих руках его руки. Конвойный матрос хотел было остановить ее, но махнул рукой и отошел в сторону. Никто не заметил, как члены суда удалились на совещание. Не прошло и пятнадцати минут, как они вернулись обратно. Приговор был прочтен при таком молчании, что, казалось, его можно было поймать руками. Он был яснее, чем тот самый карандаш, о котором упоминал общественный обвинитель, и кончался простым словом, как на крыльях, в одно мгновение облетевшим всю залу: -- Оправдан! IX Часы революции бегут вперед, -- один день не равен другому; да может-быть день и не день вовсе, а ночь, и это -- все равно, потому что эта ночь уже отлетела. Над сумерками встает рассвет, а за рассветом падает вечер, и никто не смотрит на часы, все живут по часам революции. На Николаевском вокзале сквозь разбитую стеклянную крышу падает снег и среди железных столбов, задымленных стен, на черных шпалах, он кажется случайным гостем. Паровозный дым стоит в неподвижном воздухе, и маленький смазчик в огромных полотняных штанах шатается между колес; по узким доскам бегут в вагоны солдаты, -- еще десять, двадцать минут и рельсы дрогнут, и вдоль паровозных колес начнет гулять туда и назад стальная рука, облитая зеленым маслом. -- Куда отправляется отряд? -- А черт его знает куда! То ли в Казань хлеб отбирать, то ли в Сибири революцию делать! Трещат доски, крепкая ругань бьет в уши, солдатские мешки горбами катятся в широкую дверь вагона. -- А где же начальник ваш? -- А ты начальнику не мешай! Видишь, начальник девочку фантазирует! Топят чугунки, ругают машиниста, поют песни и никто не тревожит начальника; пусть его фантазирует. И только снег пробирается сквозь разбитые стекла сетчатой крыши и падает на меховую шапочку, на солдатскую фуражку, на лицо и на губы; и на губах он тает в одно мгновение, потому что ему помогают таять другие губы. -- Ну что ж, Галя, надо ехать! В самом деле пора уже ехать! Последний солдат, придерживая полотняный мешок, вбежал по шатким доскам, маленький смазчик в последний раз прошел по перрону, тыкая в колеса своей остроносой лейкой. Вот только еще один раз поцеловать холодные губы; еще раз почувствовать на своей щеке дрожание ресниц, еще раз взглянуть на милое лицо. Он оставляет ее наконец и быстро, не оглядываясь, идет к своему вагону. Она идет вслед за ним вдоль перрона; рельсы вздрагивают наконец -- и машет рукой, и улыбается, и смахивает слезы. Один вагон за другими медленно проходит мимо нее, и вот знакомое лицо глядит на нее из темной двери. Она берется за поручни и внезапно десятки рук подхватывают ее: вот только еще раз поцеловать, а потом спрыгнуть обратно на каменную площадку перрона -- да нет, куда там! Уж и вокзал исчез из виду, только дымная полоса стоит над кирпичной водокачкой; нельзя спрыгнуть, некуда спрыгнуть! Зато можно смотреть друг другу в глаза и дышать черной теплотой вагона и слушать стук колес. А они стучат все быстрее и быстрее, все торопливее перебирают рельсы, ветер хлещет, и катятся навстречу огни. И чорт ли там разберет, куда мчится этот поезд? Справа плывут поля и слева плывут поля, города и деревни мелькают, и революция летит над ним, горящими крыльями зажигая охладелую землю.