ждым годом она уходила все дальше от нас, и уже начинало казаться странным, что это были мы - пылкие дети, которым жизнь представлялась такою преувеличенно сложной. А для Ивана Павлыча школа все продолжалась. Каждый день он не торопясь расчесывал перед зеркалом усы, брал палочку и шел на урок, и новые мальчики, как под лучом прожектора, проходили перед его строгим, любящим, внимательным взглядом. О, этот взгляд! Я вспомнил Гришку Фабера, который утверждал, что "взгляд - все" и что с таким взглядом он бы "в два счета сделал в театре карьеру". - Иван Павлыч, где он? - Гриша в провинции, - сказал Иван Павлыч, - в Саратове. Я давно не видел его. Кажется, он стал хорошим актером. - Он и был хорошим. Мне всегда нравилась его игра. Немного орал, но что за беда! Зато не пропадало ни слова. Мы перебрали весь класс - грустно и весело было вспоминать старых друзей, которых по всей стране раскидала жизнь. Таня Величко строит дома в Сталинграде. Шура Кочнев - полковник артиллерии и недавно был упомянут в приказе. Но о многих и Иван Павлыч ничего не знал - время как будто прошло мимо них, и они остались в памяти мальчиками и девочками семнадцати лет. Так-то мы сидели и разговаривали, и уже раза три позвонил профессор Валентин Николаевич Жуков и был обруган, даром что профессор, за то, что не приходит, ссылаясь на какую-то очередную затею со змеями или гибридами черно-бурых лисиц. Наконец он явился и застыл на пороге, задумчиво положив палец на нос. Ему, видите ли, почудилось, что он попал в чужой номер! - Ну, профессор, заходи, заходи, - сказал я ему. И он побежал ко мне, хохоча, а за ним в дверях появилась высокая, полная белокурая дама, которую, если не ошибаюсь, когда-то звали Кирен. Конечно, прежде всего, я был подвергнут допросу, перекрестному, потому что слева меня допрашивал Валя, а справа - Кирен. Почему, каким образом и на каком основании, взломав чужую квартиру, обойдя комнаты, обнаружив, что Катя живет у профессора В.Н.Жукова, я не нашел ничего лучшего, как оставить записку, совершенно бессмысленную, потому что в ней не было указано ни где меня искать, ни долго ли я пробуду в Москве. - Дубина, это была ее постель, - сказал Валя, - а в ногах лежало ее платье! Боже мой, да разве ты не догадался, что только женская рука могла навести у меня такой порядок? - Нет, в том, что женская, - сказал я, - у меня не было ни малейших сомнений. Кира захохотала, кажется, добродушно, а Валя сделал мне большие глаза. Очевидно, тень загадочной Женьки Колпакчи с разными глазами еще бродила в этом семейном доме. Женщины ушли в соседнюю комнату. Кирен кормила своего четвертого, так что, нужно полагать, у них нашлось о чем поболтать. А мы заговорили о войне. Во многом уже были видны признаки ее окончания, и Валя с Иваном Павлычем слушали меня с таким выражением, как будто именно мне предстояло в ближайшем будущем отдать командующему последний рапорт о том, что нашими войсками занят город Берлин: Валя спросил, почему мы не форсируем Вислу, и от души огорчился, когда я ответил, что не знаю. Что касается Севера, если судить по его вопросам, я командовал не эскадрильей, а фронтом. Потом Иван Павлыч заговорил о капитане Татаринове, и, немного понизив голос, чтобы не услышала Катя, я рассказал некоторые подробности, о которых не упоминалось в печати. Недалеко от палатки капитана, в узкой расщелине скалы, были найдены могилы матросов - трупы были положены прямо на землю и завалены большими камнями. Медведи и песцы растащили и перемешали кости - один череп был найден в трех километрах от лагеря, в соседней ложбине. Очевидно, последние дни капитан провел в одном спальном мешке с поваром Колпаковым, который умер раньше него. На письме к Марии Васильевне было написано сперва: "Моей жене", а потом исправлено: "Моей вдове". Под правой рукой капитана было найдено обручальное кольцо с инициалами М.Т. на внутренней стороне ободка. Я вынул из чемодана и показал золотой медальон в виде сердечка. На одной стороне был миниатюрный портрет Марии Васильевны, а на другой - прядь черных волос, и, отойдя к окну, Иван Павлыч надел очки и долго рассматривал медальон. Так долго рассматривал он, вытирал платочком усы и снова рассматривал, что, в конце концов, мы с Валей подошли к нему и, обняв с обеих сторон, повели и посадили в кресло. - Но Катя так похожа, боже мой! - сказал он, вздохнув. - В декабре будет семнадцать лет. Трудно поверить. Он попросил меня познать Катю и рассказал ей, что весной ездил на кладбище, посадил цветы и нанял сторожа покрасить решетку. До ночи сидели у нас друзья, и Кира уже успела съездить на Сивцев-Вражек покормить младшего и вернулась со старшей - той самой, которая в будущем подавала надежды стать знаменитой артисткой. Во всяком случае, по мнению Кириной мамы, покойная Варвара Рабинович со всей своей знаменитой школой "не годилась в подметки" этой девочке, которая еще в грудном возрасте умела великолепно "брать голос в маску", а теперь читала Пушкина не хуже знаменитого Степаняна. Валя много и не так скучно, как всегда, рассказывал о своих зверях - между прочим, о борьбе с грызунами в траншеях. Я спросил, удалось ли ему, в конце концов, доказать, что у змей от возраста меняется кровь, или это так и осталось в науке загадкой. Он засмеялся и сказал, что да, удалось. Это был превосходный день в Москве, начавшийся с того, что больше двух часов мы ждали, пока пленные немцы пройдут мимо нас, - лучше он начаться не мог! Это был день, когда вдруг сверкнуло в душе и осталось навеки ослепительное сознание победы. Еще она не была напечатана черными буквами на газетном листе, еще многие должны были отдать за нее жизнь, но уже она была ясно видна в том неуловимом "чувстве возвращения", которое было, казалось, разлито повсюду. Жизнь возвращалась на старые места, война сделала их совсем другими, и странным, молодым ощущением столкновения нового и старого была полна Москва лета 1944 года. А вечером был салют. Позывные "важного сообщения" прозвенели без четверти одиннадцать, и Валя сказал, что нужно немедленно бежать на двенадцатый этаж. Лифт был полон, и мы пошли пешком - совершенно напрасно, потому что дорогой выяснилось, что на двенадцатый этаж нельзя попасть иначе, как лифтом. Но мы каким-то образом все же добрались, и великолепная вечерняя Москва открылась передо мной, стеснив сердце горячим и острым волнением. Мы с Катей переглянулись улыбаясь. Взявшись за руки, мы стояли у какой-то стены. Как бы не торопясь, озарялось багровыми вспышками спокойное небо, а потом прямо над нами быстро летели вверх и медленно вниз пестрые цветные огни. Глава седьмая. ДВА РАЗГОВОРА Два дела было у меня в Москве. Первое - доклад в Географическом обществе о том, как мы нашли экспедицию "Св. Марии", и второе - разговор со следователем о Ромашове. Как ни странно, эти дела были связаны между собой, потому что еще из Н. я послал в прокуратуру копию моего объяснения с Ромашовым на Собачьей Площадке. Начну со второго. Осенью 1943 года Ромашов был осужден на десять лет - я узнал об этом от работника Особого отдела на Н., который снимал с меня допрос, когда в Москве разбиралось дело. Теперь оно, не знаю почему, было передано в гражданские инстанции и пересматривалось - тоже не знаю почему. Незадолго до моего отъезда из Н. мне сообщили, что в Москве следствие потребует от меня каких-то дополнительных данных. Все это было неприятно и скучно, и, вспоминая еще дорогой, что мне придется снова войти в утомительную и сложную атмосферу этого дела, я немного расстраивался - отпуск был бы так хорош без него! На второй день приезда я доложил, что явился, и был немедленно приглашен к следователю, который вел дело Ромашова... Приемная была общая - полутемный зал, перегороженный деревянным барьером. Широкие старинные скамьи стояли вдоль стен, и самые разные люди - старики, девушки, какие-то военные без погон - сидели на них, дожидаясь допроса. Я нашел кабинет моего следователя - на двери значилась его странная фамилия: Веселаго - и, так как было еще рановато, занялся перестановкой флажков на карте, висевшей в приемной. Карта была недурна, но флажки далеко отставали от линии фронта. Знакомый голос оторвал меня от этого занятия - такой знакомый, круглый, солидный голос, что на одно мгновение я почувствовал себя плохо одетым мальчиком, грязным, с большой заплатой на штанах. Голос спросил: - Можно? Очевидно, было еще нельзя, потому что, приоткрыв дверь к следователю, Николай Антоныч закрыл ее и сел на скамью с немного оскорбленным видом. Я встретил его в последний раз в метро летом 1942 года - таков он был и сейчас: величественный и снисходительно-важный. Насвистывая, я переставлял флажки на Втором Прибалтийском фронте. Прошло семнадцать лет с тех пор, как я сказал ему: "Я найду экспедицию, и тогда посмотрим, кто из нас прав". Знает ли он, что я нашел экспедицию? Без сомнения. Но он не знает - в печати об этом не появилось ни слова - о том, что среди бумаг капитана Татаринова обнаружены бесспорные, неопровержимые доказательства моей правоты... Он сидел, опустив голову, опираясь руками о палку. Потом посмотрел на меня, и невольное быстрое движение пробежало по бледному большому лицу; "Узнал",- подумал я весело. Он узнал - и отвел глаза. ...Это была минута, когда он обдумывал, как держаться со мной. Сложная задача! Очевидно, он успешно решил ее, потому что вдруг встал и смело подошел ко мне, коснувшись рукой шляпы. - Если не ошибаюсь, товарищ Григорьев? - Да. Кажется, впервые в жизни я с таким трудом произнес это короткое слово. Но и у меня была минута, когда я решил, как нужно держаться с ним. - Вижу, что время не прошло даром для вас, - глядя на мои орденские ленточки, продолжал он. - Откуда же сейчас? На каком фронте защищаете нас, скромных работников тыла? - На Крайнем Севере. - Надолго в Москву? - В отпуск, на три недели. - И принуждены терять драгоценные часы в этой приемной? Впрочем, это наш гражданский долг, - прибавил он с почтительным выражением. - Я полагаю, что вы, как и я, вызваны по делу Ромашова? - Да. Он помолчал. Ох, как было мне знакомо, как еще в детстве я ненавидел это мнимо значительное молчание! - Не человек, а воплощенное зло, - наконец сказал он. - Я считаю, что общество должно освободиться от него - и как можно скорее. Если бы я был художником, я бы залюбовался этим зрелищем эпического лицемерия. Но я был обыкновенным человеком, и мне захотелось сказать ему, что если бы общество своевременно освободилось от Николая Антоныча Татаринова, ему (обществу) не пришлось бы возиться с Ромашовым. Я промолчал. Ни слова еще не было сказано об экспедиции "Св. Марии", но я знал Николая Антоныча: он подошел, потому что боялся меня. - Я слышал, - начал он осторожно, - что вам удалось довести до конца свое начинание, и хочу от души поблагодарить вас за то, что вы положили на него так много труда. Впрочем, я рассчитываю сделать это публично. Это значило, что он придет на мой доклад и сделает вид, что мы всю жизнь были друзьями. Он предлагал мне мир. Очень хорошо! Нужно сделать вид, что я его принимаю. - Да, кажется, кое-что удалось. Больше я ничего не сказал. Но даже легкая краска появилась на полных бледных щеках - так он оживился. Все прошло и забыто, он теперь влиятельный человек, почему бы мне не наладить с ним отношения? Вероятно, я стал другим - в самом деле, разве жизнь не меняет людей? Я стал таким, как он, - у меня ордена, удача, и он может по себе, по своим удачам судить обо мне. - ...Событие, о котором в другое время заговорил бы весь мир, - продолжал он, - и прах национального героя, каковым по заслугам признан мой брат, был бы торжественно доставлен в столицу и предан погребенью при огромном стечении народа. Я отвечал, что прах капитана Татаринова покоится на берегу Енисейского залива и что он сам, вероятно, не пожелал бы для себя лучшей могилы. - Без сомнения. Но я говорю о другом - о самой исключительности судьбы его. О том, что забвение как бы шло за ним по пятам и если бы не мы, - он сказал: "мы", - едва ли хоть один человек на земле знал бы, кто он таков и что он сделал для родины и науки. Это было слишком, и я чуть не сказал ему дерзость. Но в эту минуту дверь открылась, и какая-то девушка, выйдя от следователя, пригласила меня к нему. Мне все время казалось, что если бы следователь, или следовательница (потому что это была женщина) не была такой молодой и красивой, она не допрашивала бы меня так подчеркнуто сухо. Но потом моя история увлекла ее, и она совершенно оставила свой официозный тон. - Вам известно, товарищ Григорьев, - так она начала, когда я сообщил ей свой возраст, профессию, был ли я под судом и т.д., - по какому делу я вызвала вас? Я отвечал, что известно. - В свое время вы дали показания. - Очевидно, она имела в виду допрос в Н. - В них есть неясности, о которых мне, прежде всего, необходимо поговорить с вами. Я сказал: - К вашим услугам. - Вот, например. Она прочитала несколько мест, в которых я дословно передал наш разговор с Ромашовым на Собачьей Площадке. - Выходит, что когда Ромашов писал на вас заявление, он был как бы орудием в руках другого лица. - Другое лицо названо, - сказал я. - Это Николай Антоныч Татаринов, который дожидается у вас в приемной. Кто из них был орудием, а кто руками - этого я сказать не могу. Мне кажется, что решение подобного вопроса является не моей, а вашей задачей. Я рассердился, может быть, потому, что донос Ромашова она почтительно назвала заявлением. - Так вот, остается неясным, какую же цель мог преследовать профессор Татаринов, пытаясь сорвать поисковую партию? Ведь он сам является ученым-полярником, и, казалось бы, розыски его пропавшего брата должны были встретить самое горячее сочувствие с его стороны. Я отвечал, что профессор Татаринов мог преследовать несколько целей. Прежде всего, он боялся, что успешные поиски остатков экспедиции "Св. Марии" подтвердят мои обвинения. Затем, он не является ученым-полярником, а представляет собою тип лжеученого, построившего свою карьеру на книгах, посвященных истории экспедиции "Св. Марии". Поэтому всякая конкуренция, естественно, задевала его жизненные интересы. - А у вас были серьезные основания надеяться, что розыски подтвердят ваши обвинения? Я отвечал, что были. Но этот вопрос теперь не подлежит обсуждению, потому что я нашел остатки экспедиции и среди них - прямые доказательства, которые намерен огласить публично. Именно после этого ответа моя следовательница стала быстро съезжать с официального тона. - Как нашли? - спросила она с искренним изумлением. - Ведь это же было давно. Лет двадцать тому назад или даже больше? - Двадцать девять. - Но что же может сохраниться через двадцать девять лет? - Очень многое, - отвечал я. - И самого капитана нашли? - Да. - И он жив? - Ну, что вы конечно нет! Можно точно сказать, когда он погиб - между восемнадцатым и двадцать вторым июня тысяча девятьсот пятнадцатого года. - Ну, расскажите. Конечно, я не мог рассказать ей все. Но долго ждал приема профессор Татаринов, и, должно быть, многое успел он перебрать в памяти и обо многом переговорить наедине с собой, прежде чем занял мое место у стола этой красивой любознательной женщины. И о том, что подлежит суду, и о том, что не подлежит суду за давностью преступления, рассказал я ей. Старая история! Но старые истории долго живут, гораздо дольше, чем это кажется с первого взгляда. Она слушала меня, и хотя это был по-прежнему следователь, но следователь, который вместе со мной разбирал письма, некогда занесенные на двор половодьем, и вместе со мной делал выписки из полярных путешествий, и вместе со мной перебрасывал учителей, врачей, партработников в глухие ненецкие районы. Дневники штурмана Климова были уже прочитаны, и старый латунный багор найден - последний штрих, так мне казалось тогда, в стройной картине доказательств. Но вот я дошел до войны и замолчал, потому что беспредельная панорама всего, что мы пережили, открылась передо мной и в ее глубине лишь чуть-чуть светилась мысль, которая всю жизнь волновала меня. Это было трудно объяснить незнакомому человеку. Но я объяснил. - Капитан Татаринов понимал все значение Северного морского пути для России, - сказал я, - и нет ничего случайного в том, что немцы пытались перерезать этот путь. Я был человеком войны, когда летел к месту гибели экспедиции "Св. Марии", и я нашел ее потому, что был человеком войны. Глава восьмая. ДОКЛАД На этот раз я не добивался чести выступить с докладом в Географическом обществе и не получал любезного приглашения представить свой доклад в письменном виде. Я дважды отказывался от выступления, потому что прошел лишь месяц с тех пор, как была опубликована замечательная статья профессора В. о научном наследстве "Св. Марии". Когда он сам позвонил мне, я согласился. ...Все пришли на этот доклад, даже Кирина мама. К сожалению, я не запомнил ту маленькую приветственную речь с цитатами из классиков, которою она встретила меня. Речь немного затянулась, и мне стало смешно, когда я увидел, с каким покорным отчаянием Валя слушал ее. Кораблева я посадил в первом ряду, прямо напротив кафедры, - ведь я привык смотреть на него во время своих выступлений. - Ну, Саня, - сказал он весело, - уговор. Я положу руку вот так, вниз ладонью, а ты говори и на нее посматривай! Стану похлопывать, значит волнуешься. Нет - значит нет. - Иван Павлыч, дорогой. Разумеется, я ничуть не волновался, хотя, в общем, это было довольно страшно. Я беспокоился лишь, придет ли на мой доклад Николай Антоныч. Он пришел. Развешивая карты, я обернулся и увидел его в первом ряду, недалеко от Кораблева. Он сидел, положив ногу на ногу и глядя прямо перед собой с неподвижным выражением. Мне показалось, что он изменился за эти несколько дней: в лице его появилось что-то собачье, щеки обвисли над воротником была высоко видна морщинистая похудевшая шея. Конечно, мне было очень приятно, когда председатель, старый, знаменитый географ, прежде чем предоставить мне слово, сам сказал несколько слов обо мне. Я даже пожалел, что у него такой тихий голос. Он сказал, что я "один из тех людей, с которыми тесно связана история освоения Арктики большевиками". Потом он сказал, что именно моему "талантливому упорству" советская арктическая наука обязана одной из своих интереснейших страниц, - и я тоже не стал возражать, тем более что в зале зааплодировали, и громче всех - Кирина мама. Пожалуй, не стоило делать такого длинного вступления, посвященного истории Северного морского пути, хотя это была интересная история. Я довольно плохо рассказал об этом - часто останавливался, забывал самые простые слова и вообще "мекал", как потом объявила Кира. Но вот я перешел к нашему времени, обрисовал в общих чертах военное значение северной проблемы и остановился на исторической дате, когда товарищ Сталин заложил основание Северного флота. В эту минуту где-то далеко, в темном конце прохода, мелькнула и скрылась моя Катя. Она была немного больна - простудилась - и обещала мне остаться дома. Но как это было хорошо, что она приехала, просто прекрасно! У меня сразу сделалось веселее на душе, и я стал говорить увереннее и тверже. - Может быть, вам покажется странным, - сказал я, - что в дни войны я намерен доложить вам о старинной экспедиции, окончившейся около тридцати лет тому назад. Это - история. Но мы не забыли нашей истории, и возможно, что наша главная сила заключается именно в том, что война не отменила и не остановила ни одной из великих мыслей, которые преобразили нашу страну. Завоевание Севера советским народом принадлежит к числу этих мыслей. Я запнулся, потому что мне захотелось рассказать, как мы с Ледковым осматривали Заполярье, но это было далеко от темы доклада, и не очень ловко я свернул на биографию капитана. С непостижимым чувством я рассказывал о нем! Как будто не он, а я был этот мальчик, родившийся в бедной рыбачьей семье на берегу Азовского моря. Как будто не он, а я в юности ходил матросом на нефтеналивных судах между Батумом и Новороссийском. Как будто не он, а я выдержал экзамен на "морского прапорщика" и потом служил в Гидрографическом управлении, с гордым равнодушием перенося высокомерное непризнание офицерства. Как будто не он, а я делал заметки на полях нансеновских книг и гениальная мысль: "Лед сам решит задачу" была записана моей рукой. Как будто его история окончилась не поражением и безвестной смертью, а победой и счастьем. И друзья, и враги, и любовь повторились снова, но жизнь стала иной, и победили не враги, а друзья и любовь. Я говорил и все с большей силой испытывал то чувство, которое не могу назвать иначе, как вдохновением. Как будто на далеком экране под открытым небом я увидел мертвую, засыпанную снегом шхуну. Мертвую ли? Нет, стучат, забивают досками световые люки, обшивают толем и войлоком потолки - готовятся к зимовке... Моряки, стоявшие в проходе, расступились перед Катей, когда она шла к своему креслу, и я подумал, что это очень справедливо, что они так почтительно расступаются перед дочерью капитана Татаринова. Но она была еще и лучше всех - особенно в этом простом английском костюме. Она была лучше всех - и тоже каким-то образом участвовала в этом восторге, в этом вдохновении, с которыми я говорил о плавании "Св. Марии". Но пора было переходить к научной историй дрейфа, и я начал ее с утверждения, что факты, которые были установлены экспедицией капитана Татаринова, до сих пор не потеряли своего значения. Так, на основании изучения дрейфа известный полярник профессор В. предположил существование неизвестного острова между 78-й и 80-й параллелями, и этот остров был открыт в 1935 году - и именно там, где В. определил его место. Постоянный дрейф, установленный Нансеном, был подтвержден путешествием капитана Татаринова, а формулы сравнительного движения льда и ветра представляют собой огромный вклад в русскую науку. Движение интереса пробежало по аудитории, когда я стал рассказывать о том, как были проявлены фотопленки экспедиции, пролежавшие в земле около тридцати лет. Свет погас, и на экране появился высокий человек в меховой шапке, в меховых сапогах, перетянутых под коленями ремешками. Он стоял, упрямо склонив голову, опершись на ружье, и мертвый медведь, сложив лапы, как котенок, лежал у его ног. Он как будто вошел в этот зал - сильная, бесстрашная душа, которой было нужно так мало! Все встали, когда он появился на экране, и такое молчание, такая торжественная тишина воцарилась в зале, что никто не смел даже вздохнуть, не то что сказать хоть слово. И в этой торжественной тишине я прочитал рапорт и прощальное письмо капитана: - "...Горько мне думать о всех делах, которые я мог бы совершить, если бы мне не то что помогли, а хотя бы не мешали. Что делать? Одно утешение - что моими трудами открыты и присоединены к России новые обширные земли..." - Но в этом письме, - продолжал я, когда все селя, - есть еще одно место, на которое я должен обратить ваше внимание. Вот оно: "Я знаю, кто мог бы помочь вам, но в эти последние часы моей жизни не хочу называть его. Не судьба была мне открыто высказать ему все, что за эти годы накипело на сердце. В нем воплотилась для меня та сила, которая всегда связывала меня по рукам и ногам..." Кто же этот человек, самого имени которого капитан не хотел называть перед смертью? Это о нем он писал в другом письме: "Можно смело сказать, что всеми своими неудачами мы обязаны только ему". О нем он писал: "Мы шли на риск, мы знали, что идем на риск, но мы не ждали такого удара". О нем он писал: "Главная неудача - ошибка, за которую приходится расплачиваться ежедневно, ежеминутно, - та, что снаряжение экспедиции я поручил Николаю..." Николаю! Но мало ли Николаев на свете! Конечно, на свете много Николаев, и даже в этой аудитории их было немало, но только один из них вдруг выпрямился, оглянулся, когда я громко назвал это имя, и палка, на которую он опирался, упала и покатилась. Ему подали палку. - Не для того я хочу сегодня полностью назвать это имя, чтобы решить старый спор между мною и этим человеком. Наш спор давно решен - самой жизнью. Но в своих статьях он продолжает утверждать, что всегда был благодетелем капитана Татаринова и что даже самая мысль "пройти по стопам Норденшельда", как он пишет, принадлежит ему. Он так уверен в себе, что имел смелость явиться на мой доклад и сейчас находится в этом зале. Шепот пробежал по рядам, потом стало тихо, потом снова шепот. Председатель позвонил в колокольчик. - Странная судьба! До сих пор он действительно ни разу не был назван полностью - имя, отчество и фамилия. Но среди прощальных писем капитана мы нашли и деловые бумаги. С одной из них, очевидно, капитан никогда не расставался. Это копия обязательства, согласно которому: 1. По возвращении на Большую Землю вся промысловая добыча принадлежит Николаю Антоновичу Татаринову - полностью имя, отчество и фамилия. 2. Капитан заранее отказывается от всякого вознаграждения. 3. В случае потери судна капитан отвечает всем своим имуществом перед Николаем Антоновичем Татариновым - полностью имя, отчество и фамилия. 4. Самое судно и страховая премия принадлежат Николаю Антоновичу Татаринову - полностью имя, отчество и фамилия. Когда-то в разговоре со мной этот человек сказал, что только одного свидетеля он признает: самого капитана. Пусть же он теперь перед всеми нами откажется от этих слов, потому что сам капитан теперь называет его - полностью имя, отчество и фамилия! Страшная суматоха поднялась в зале, едва я кончил свою речь, - в передних рядах многие встали, в задних стали кричать, чтобы садились - не видно, а он стоял, подняв руку с палкой, и кричал: - Я прошу слова, я прошу слова! Он получил слово, но ему не дали говорить. В жизни моей я не слышал такого дьявольского шума, который поднимался, едва он открывал рот. Но он все-таки сказал что-то - никто не расслышал - и, тяжело стуча палкой, сошел с кафедры и направился к выходу вдоль зрительного зала. Он шел в полной пустоте - и там, где он проходил, долго была еще пустота, как будто никто не хотел идти там, где он только что прошел, стуча своей палкой. Глава девятая. И ПОСЛЕДНЯЯ Вагон шел до Энска, значит, все эти люди, расположившиеся где придется - на полу и на полках - в переполненном, полутемном вагоне, ехали в Энск. В прежние времена этого было достаточно, чтобы его народонаселение увеличилось чуть ли не вдвое. Мы познакомились с соседями, или, вернее, с соседками (потому что это были студентки московских вузов), и они сказали, что едут в Энск на работу. - На какую же? - Еще неизвестно. На шахты. Если не считать подкопа в Соборном саду, о котором Петька когда-то говорил, что он идет под рекой и что в нем "на каждом шагу скелеты", в Энске никогда не было ничего похожего на шахты. Но девушки утверждали, что едут на шахты. Как всегда, уже через три-четыре часа в каждом отделении образовалась своя жизнь, не похожая на соседнюю, как будто тонкие, не доверху, дощатые стенки разделили не вагон, а чувства и мысли. В одних отделениях стало шумно и весело, а в других скучно. У нас - весело, потому что девушки, немного погрустив, что не удалось остаться на летнюю работу в Москве, и поругав какую-то Машку, которой это удалось, стали петь, и весь вечер мы с Катей слушали современные военные романсы, среди которых несколько было забавных. В общем, девушки пели до самого Энска, даже ночью - почему-то они решили не спать. Так и прошла вся недолгая дорога - тридцать четыре часа - в пенье девушек и в дремоте под это молодое, то веселое, то грустное, пенье. Прежде поезд приходил рано утром, а теперь - под вечер, так что, когда мы слезли, маленький вокзал показался мне в сумерках симпатичным и старомодно-уютным. Но прежний Энск кончился там, где кончился широкий, в липах, подъезд к этому зданию, потому что, выйдя на бульвар, мы увидели вдалеке какие-то темные корпуса, над которыми быстро шли багрово-дымные облака, освещенные снизу. Это был такой странный для Энска пейзаж, что я даже сказал девушкам, что, очевидно, где-то в Заречной части пожар, и они поверили, потому что дорогой я долго хвастался, что родом из Энска и что мне знаком каждый камень. Но оказалось, что это не пожар, а пушечный завод, выстроенный в Энске за годы войны. Я видел, как необыкновенно изменились за время войны наши города - например, М-ов, - но я не знал их в детские годы. Теперь, когда мы с Катей шли по быстро темнеющим Застенной, Гоголевской, мне казалось, что эти улицы, прежде лениво растянувшиеся вдоль крепостного вала, теперь поспешно бегут вверх, чтобы принять участие в этом беспрестанном огненно-дымном движении облаков над заводскими корпусами. Это было первое, но верное впечатление - перед нами был хорошо вооруженный город. Конечно, для меня он был прежним, родным Энском, но теперь я встретился с ним, как со старым другом, - когда вглядываешься в знакомые изменившиеся черты и невольно смеешься от нежности к волнения и не знаешь, с чего начать разговор. Еще из Полярного мы писали Пете, что приедем навестить стариков, и он рассчитывал подогнать к этому времени давно обещанный отпуск. Никто не встретил нас на вокзале, хотя я телеграфировал из Москвы, и мы решили, что Пете не удалось приехать. Но первый, кого мы встретили у подъезда между сердитыми львиными мордами дома Маркузе, был именно Петя, которого я сразу узнал, даром что из рассеянной, задумчивой личности с вопросительным выражением лица он превратился в бравого, загорелого офицера. - Ага, вот они где! - сказал он, как будто долго искал и, наконец, нашел нас. Мы обнялись, а потом он шагнул к Кате и взял ее руки в свои. У них было свое - Ленинград, и когда они стояли, сжимая руки друг другу, даже я был далек от них, хотя, может быть, ближе меня у них не было человека на свете. Тетя Даша спала, когда мы ворвались в ее комнату, и, вероятно, решила, что мы приснились ей, потому что, приподнявшись на локте, долго рассматривала нас с задумчивым видом. Мы стали смеяться, и она очнулась. - Господи, Санечка! - сказала она. - И Катя! А сам-то опять уехал! "Сам" - это был судья, а "опять уехал" - это значило, что когда мы с Катей лет пять назад приезжали в Энск, судья был на сессии где-то в районе. Стоит ли рассказывать о том, как хлопотала, устраивая нас, тетя Даша, как она огорчалась, что пирог приходится ставить из темной муки и на каком-то "заграничном сале". Кончилось тем, что мы силой усадили ее, Катя принялась за хозяйство, мы с Петей вызвались помогать ей, и тетя Даша только вскрикивала и ужасалась, когда Петя "для вкуса", как он объяснил, всадил в тесто какие-то концентраты, а я вместо соли едва не отправил туда же стиральный порошок. Но, как ни странно, тесто прекрасно подошло, и хотя тетя Даша, положив кусочек его в рот, сказала, что мало "сдобы", видно было, что пирог, по военному времени, вышел недурной. За обедом тетя Даша потребовала, чтобы ей было рассказано все, начиная с того дня и часа, когда мы пять лет тому назад расстались с нею на Энском вокзале. Но я убедил ее, что подробный отчет нужно отложить до приезда судьи; зато Петю мы заставили рассказать о себе. С волнением слушал я его. С волнением - потому что знал его больше двадцати пяти лет и теперь он вовсе не казался мне другим человеком, как его рисовала Катя. Но то загадочное для меня "зрение художника", которое всегда отличало Петю в моих глазах от обыкновенных людей, теперь стало определеннее и точнее. Он показал нам свои альбомы - последний год Петя находился уже не в строю, работал художником фронтового театра. Это были зарисовки боевой жизни, часто беглые, торопливые. Но та нравственная сила, которую знает каждый, кто провел в нашей армии хотя бы несколько дней, была отражена в них с удивительной глубинной. Часто я останавливался перед незабываемыми картинами войны, инстинктивно сожалея, что одна, бесследно исчезая, сменяет другую. Теперь я увидел их в едва намеченном, но глубоком, может быть, гениальном преображении. - Ну вот, - добродушно улыбнувшись, сказал Петя, когда я поздравил его, - а судья говорит, что плохо. Мало героизма. И сын рисует, - добавил он, выпятив нижнюю губу, как всегда, когда бывал доволен. - Ничего, кажется, способный. Катя достала из чемодана письма от Нины Капитоновны, которая еще жила с Петенькой под Новосибирском, и тетя Даша, всегда интересовавшаяся бабушкой, потребовала, чтобы некоторые из них были прочитаны вслух. Бабушка по-прежнему жила отдельно, не в лагере, хотя директор Перышкин лично посетил ее и, принеся извинения, просил вернуться в лагерь. Но бабушка "поблагодарила и отказалась, потому что смолоду кланяться не приучена", как она писала. Отказалась и вдруг, поразив весь район, поступила в культмассовый сектор местного Дома культуры. "Учу шить и кроить, - кратко писала она, - а тебя и Саню поздравляю. Я его давно узнала, еще когда мал был, и чтобы вырос, я его гречею кормила. Он славный... А ты не замучай его, у тебя характер неважный". Это был ответ на письмо, в котором мы сообщили ей, что нашли друг друга. "Не спала всю ночь, - писала она, получив известие о том, что найдены остатки экспедиции, - все думала о бедной Маше. И думала, что это к лучшему, что страшная судьба твоего отца осталась ей неизвестна". Петенька был здоров, очень вырос, судя по фото, и стал еще больше похож на мать. Мы вспомнили Саню - и долго молчали, как бы вновь остановившись с тоской перед этой бессмысленной смертью. Еще весной Катя стала хлопотать пропуска в Москву для бабушки и Петеньки, и была надежда, что мы увидим их на обратном пути. Старая моя и Катина мысль, чтобы одной семьей поселиться в Ленинграде, не раз была повторена в этот вечер. Одной семьей - с бабушкой и обоими Петями, маленьким и большим. Но большой немного смутился, когда в будущей квартире, которая была уже получена в воображении, и не где-нибудь, а на Кировском проспекте, мы отвели ему студию в стороне, чтобы никто не мешал. Кажется, он не имел ничего против того, чтобы одна женщина, о которой Катя отзывалась с восторгам, иногда мешала ему. Но, разумеется, в этот вечер никто не сказал о ней ни слова... Еще весь дом спал, когда вернулся судья. Он так зарычал и стал сердиться, когда тетя Даша собралась поднять нас, что пришлось притвориться и полежать еще полчаса. Точно как пять лет назад, он долго фыркал и кряхтел в кухне - мылся. И слышно было, как прошел по коридору и с него гулко падали капли. Катя снова уснула, а я тихонько оделся и пошел в кухню, где он сидел и пил чай, босой, в чистой рубахе, с еще мокрыми после мытья головой и усами. - Разбудил все-таки! - сказал он и, шагнув навстречу, крепко обнял меня. Когда бы я ни вернулся в родной город, в родной дом, суровое: "Ну, рассказывай" неизменно ждало меня. Старик желал знать, что я делал и правильно ли я жил за годы разлуки. Строго уставясь на меня из-под густых бровей, поросших длинными, толстыми волосами, он допрашивал меня, как настоящий судья, и я знал, что нигде на свете не найду более справедливого приговора... Но на этот раз - впервые в жизни - судья не потребовал у меня отчета. - Все ясно, - сказал он, с довольным видом проведя под носом рукой и уставясь на мои ордена. - Четыре? - Да. - И пятый - за капитана Татаринова, - серьезно сказал судья. - Это трудно формулировать, но получишь. Это действительно было трудно формулировать, но, очевидно, старик серьезно взялся за дело, потому что вечером, когда мы снова встретились за столом, сказал речь и в ней попытался подвести итоги тому, что я сделал. - Жизнь идет, - сказал он. - Зрелые, законченные люди, вы приехали в родной город и вот говорите, что его трудно узнать, так он изменился. Он не только изменился - он сложился, как сложились вы, открыв в себе силы для борьбы и победы. Но и другие мысли приходят в голову, когда я вижу тебя, дорогой Саня. Ты нашел экспедицию капитана Татаринова - мечты исполняются, и часто оказывается реальностью то, что в воображении представлялось наивной сказкой. Ведь это к тебе обращается он в своих прощальных письмах, - к тому, кто будет продолжать его великое дело. К тебе - и я законно вижу тебя рядом с ним, потому что такие капитаны, как он и ты, двигают вперед человечество и науку. И он поднял рюмку и до дна выпил за мое здоровье. До поздней ночи сидели мы за столом. Потом тетя Даша объявила, что пора спать, но мы не согласились и пошли гулять на Песчинку. По-прежнему, сменяя друг друга, торопливо бежали над заводом огненно-темные облака. Мы спустились к реке и прошли до Пролома, подле, которого худенький черный мальчик в широких штанах когда-то ловил голубых раков на мясо. Как будто время остановилось и терпеливо ждало меня на этом берегу, между старинных башен, у слияния Песчинки и Тихой, - и вот я вернулся, и мы смотрим друг другу в лицо. Что ждет меня впереди? Какие новые испытания, новый труд, новые мечты, счастье или несчастье? Кто знает... Но я не опускаю глаз под этим неподкупным взглядом. Пора было возвращаться, Кате стало холодно, и, пройдя вдоль набережной, заваленной лесом, мы повернули домой. В городе было тихо и как-то таинственно. Мы долго шли, обнявшись, и молчали. Мне вспомнилось наше бегство из Энска. Город был такой же темный и тихий, а мы маленькие, несчастные и храбрые, а впереди страшная и неизвестная жизнь... У меня были мокрые глаза, и я не вытирал этих радостных слез и не стеснялся, что плачу. ЭПИЛОГ Чудная картина открывается с этой высокой скалы, у подошвы которой растут, пробиваясь между камней, дикие полярные маки. У берега еще видна открытая зеркальная вода, а там, дальше, полыньи и лиловые, уходящие в таинственную глубину ледяные поля. Здесь необыкновенной кажется прозрачность полярного воздуха. Тишина и простор. Только ястреб иногда пролетит над одинокой могилой. Льды идут мимо нее, сталкиваясь и кружась, - одни медленно, другие быстрее. Вот проплыла голова великана в серебряном сверкающем шлеме: все можно рассмотреть - зеленую косматую бороду, уходящую в море, и приплюснутый нос, и прищуренные глаза под нависшими седыми бровями. Вот приближается ледяной дом, с которого, звеня бесчисленными колокольчиками, скатывается вода; а вот большие праздничные столы, покрытые чистыми скатертями. Идут и идут, без конца и края! Заходящие в Енисейский залив корабли издалека видят эту могилу. Они проходят мимо нее с приспущенными флагами, и траурный салют гремит из пушек, и долгое эхо катится не умолкая. Могила сооружена из белого камня, и он ослепительно сверкает под лучами незаходящего полярного солнца. На высоте человеческого роста высечены следующие слова: "Здесь покоится тело капитана И.Л.Татаринова, совершившего одно из самых отважных путешествий и погибшего на обратном пути с открытой им Северной Земли в июне 1915 года. Бороться и искать, найти и не сдаваться!"