арелки - и не сразу поняла, почему за столом вдруг наступило молчание. Николай Васильевич поспешно встал, вышел, и слышно было, как неискренним голосом он сказал кому-то в передней: - Очень рад! Очень рад! Вот приятно. Глафира Сергеевна с Крамовым - вот кто были эти новые гости! - Плетусь себе потихонечку, по-стариковски, - смеясь, громко говорил Крамов, - и слышу за собой легчайшие шаги. Обгоняет интересная дама! Только что приосанился, подтянул галстук, поправил шляпу, смотрю - Глафира Сергеевна! Он повторил это, входя в столовую, и потом с новыми подробностями рассказал Рубакину и Малышеву, которые слушали его, напряженно улыбаясь. Он был смущен и, хотя держался самоуверенно-ловко, все же было видно, что он очень смущен. Глафира Сергеевна была еще в передней - пудрилась, подкрашивала губы. Никто не смотрел на Митю. Я вынесла посуду и постаралась подольше остаться на кухне, тем более что старушка была в отчаянии - потеряла соусник. Потом соусник нашелся, но появилась новая забота - какие-то перья, которые надо было приладить к разрезанной, лежавшей на блюде куропатке. Я приладила перья и вернулась. В столовой все уже было так, как будто ничего не случилось. Глафира Сергеевна сидела рядом с Митей. Неловкая минута прошла. Всегда она была молчалива. Глядя прямо в лицо собеседника своими большими, неподвижными глазами, она молчала; когда-то это обмануло даже Рубакина. Но в этот вечер! Как будто одно лишь ее появление должно было заставить всех бросить свои ничтожные разговоры и смотреть только на нее, заниматься только ею - так она вела себя в этот вечер. Она смело подшучивала над Крамовым, а Митя косился на них, поднимая брови, и пил так, что даже сдержанный Малышев поглядывал на него с беспокойством. Она произносила тосты и говорила, к моему удивлению, легко, непринужденно. Всегда в ее красоте было что-то тяжеловатое - медленные движения, низкий лоб, глаза, мрачневшие, когда она улыбалась. Но в этот вечер она держалась уверенно, свободно. Нежное лицо порозовело, зубы поблескивали. Точно что-то подняло и понесло ее куда глаза глядят... Мне уже случалось видеть Глафиру Сергеевну в такие минуты. И разговаривала она умно или по меньшей мере умело. Только над Рубакиным подшутила неловко, упомянув, как бы невзначай, о Лене Быстровой. Лена нравилась Петру Николаевичу, многие догадывались об этом, некоторые знали. Но знали и то, что он не выносил даже малейшего намека на эти отношения, едва наметившиеся и бережно охранявшиеся им от постороннего взгляда. Петр Николаевич покраснел и притворился, что не расслышал. Митя сказал, что ему нужно позвонить по телефону, и ушел в кабинет. Артист начал петь, и, слушая его, я думала о Мите. Но вот пение кончилось, а Митя все не возвращался - должно быть, не соединяли. Я тихонько вышла в переднюю - у Заозерских все комнаты выходили в переднюю - и заглянула в кабинет. Он сидел в кресле, закрыв лицо руками. - Полно вам, все еще уладится, Митя! Он поднял голову. - Что мне делать? Что мне делать, Таня? - Мне-то ясно, что вам нужно делать. Хотите, скажу? Он ничего не ответил. Телефон зазвонил, я сняла трубку. - Квартира Заозерского? Простите, пожалуйста. Нельзя ли попросить к телефону Дмитрия Дмитрича Львова? - Пожалуйста. Я передала трубку. - Слушаю вас. Артист запел арию Мефистофеля, и Митя жестом попросил меня закрыть дверь. - Да, да. - Он быстро переспросил: - Кто, вы говорите? У него было бледное, нахмуренное лицо с высоко поднятыми недовольными бровями. - Ну что ж, тем лучше, будем ждать. - И, простившись, Митя с досадой бросил трубку. - Что случилось? - Ничего особенного. Директор института назначил комиссию для проверки моей лаборатории. Он заведовал лабораторией в институте Габричевского. - Вот что: я уйду не прощаясь. Вы скажете, что у меня разболелась голова. Кстати, она действительно разболелась. Андрей дома? Я позвоню ему. Я крепко пожала ему руку, бесшумно закрыла входную дверь и вернулась в столовую. НОЧЬ Андрей спал так крепко, что не проснулся даже, когда я зажгла свет, чтобы причесаться на ночь. Потом пробормотал что-то, не открывая глаз, и я сказала: "Спи, спи!" Но это было, разумеется, лицемерием, потому что на самом доле мне хотелось немедленно рассказать ему о вечере у Заозерского. Я не будила его, он проснулся сам, и вовсе не оттого, что у меня несколько раз упала на пол гребенка. Он зажмурился, глубоко вздохнул и сразу открыл глаза, должно быть решив, что утро. Я засмеялась. - Это, оказывается, ты пришла? - сонным, добрым голосом сказал он. - А я смотрю и думаю, сон это или не сон? - Конечно, сон. Вот сейчас тебе приснится, что я сняла туфли и села рядом с тобой. Я сделала все, что сказала. - А потом? - А потом поцеловала тебя и пожелала доброй ночи. Погоди, не засыпай. Вот что мне нужно сказать тебе: у Мити, по-видимому, что-то не ладится на работе. Он тебе не звонил? - Нет. - Позвони ему. Андрей нахмурился. - Сейчас, пожалуй, поздно. - Не поздно. Я позвоню. Но он все-таки позвонил сам, хотя к телефону могла подойти Глафира Сергеевна. - Не отвечают? Он бросил трубку. - А что сказал Митя? - Я ничего не успела спросить. Он сразу же уехал. Окно в комнате было открыто, и когда Андрей погасил свет, почему-то сильнее стала чувствоваться свежесть осенней ночи. - Ты говоришь, он был расстроен? - Да, очень. Мне так жаль его. - Мне тоже. Тяжелая машина с железным лязганьем прошла по Ленинградскому шоссе. - Ты не представляешь себе, как она сегодня вела себя, - сказала я, чувствуя, что мое пылкое желание немедленно рассказать Андрею о поведении Глафиры Сергеевны прошло и что мне гораздо больше хочется спать, чем говорить о том, что мы, в сущности говоря, давно уже знали. - Пришла с Крамовым и весь вечер командовала. И знаешь что? Она поумнела. Андрей засмеялся. - Что же ты, Татьяна? - сказал он. - Меня разбудила, а сама уже спишь. Нет уж, тогда давай разговаривать. Кто-то прошел под окном, но у меня были закрыты глаза, и я догадалась об этом не по шагам, а по тени, косо скользнувшей по потолку, по стенам. Но тень скользнула не наяву, а во сне. - Ох, прости, совсем забыл, - сказал Андрей, когда я уже засыпала. - Тебе звонил из Рыбтреста Климашин. Климашин был заместителем директора Рыбтреста. - Просил передать, что договорился с наркомом о твоей командировке. - Что такое? - Я открыла глаза. - О какой командировке? - В Баку или в Астрахань. Он сказал, что тебе предоставляется выбор. - Да что он, с ума сошел? Я вскочила и зажгла свет. - Что с тобой? - Ведь он же обещал мне, что ничего не станет делать через голову Крамова! - сказала я с отчаянием. - Мы же договорились! А теперь Крамов снова подумает, что я стараюсь устроить свои дела за его спиной. - Позволь, но я по разговору с Климашиным понял, что ты сама поставила вопрос о командировке. - Не поставила вопрос, а просто сказала, что в лаборатории - выходит, и что теперь следовало бы организовать проверку в широком масштабе. Им только слово скажи - и вот, пожалуйста. Позвонили наркому. А нарком позвонит Крамову, и опять окажется, что у меня от него какие-то тайны... Черт бы побрал этого Климашина! И чего он так торопится, не понимаю. Не горит же его Рыбтрест! - Наверно, горит. Да ты сама-то хочешь ехать на промысел? - Конечно, хочу. - Ну и поедешь. - Он ласково погладил меня по лицу. Не сердись. Обойдется. Нечего было надеяться снова уснуть, тем более что Андрей вдруг объявил, что он страшно голоден, и, гляди, как он вкусно ест холодное мясо, оставшееся от обеда, я вспомнила, что за всеми хлопотами и заботами так и не поужинала у Заозерских. Мы присели к столу и долго, с аппетитом ели мясо. С прошлого выходного, когда у нас были гости, осталось вино, и осторожно, чтобы не разбудить Агнию Петровну, мы достали бутылку из шкафика, висевшего недалеко от ее изголовья, и выпили из горлышка - искать рюмки, стоявшие в том же шкафике, было рискованно, да и не к чему... Митя по-прежнему занимался вирусной теорией происхождения рака - вопросом, который был новостью в начале тридцатых годов и который казался руководителям Наркомздрава далеким от клиники, отвлеченным, неясным. По-прежнему он выступал на всех съездах и конференциях, по-прежнему его блестящие по форме, но преждевременные обобщения убедительно опровергались. Ему было трудно - это превосходно понимали и друзья и враги. На другой день я поехала в институт Габричевского. Митя был занят - показывал ленинградским микробиологам свою лабораторию, и мы перекинулись только несколькими словами. - Ох, не терпится кому-то меня проглотить! - с раздражением сказал он, когда я спросила о составе комиссии. - Ну ладно же! При случае скажу наркому, что очень рад: наконец представился случай познакомить его с моей работой. - Вы бы отдохнули, Митя. - А что? - У вас лицо усталое. - Это потому, что я ночь не спал. Ничего, Танечка, - сказал он, улыбаясь. - Не беспокойтесь обо мне. Все будет в порядке. Мне не хотелось уходить, и несколько минут мы молча стояли в коридоре. - Мы часто говорим о вас, Митя. - Спасибо. - Заходите к нам. - Непременно. НА ВОЛГЕ Нарком звонил Крамову - я поняла это, войдя в его кабинет. Все время, пока я старалась доказать, что ничего не знала о разговоре Климашина с наркомом, Крамов шагал из угла в угол. Не знаю, о чем он думал, останавливаясь время от времени, чтобы холодно взглянуть на меня, - должно быть, решал, что со мной делать - немедленно убить или приговорить к тягчайшему покаянию. - Полно оправдываться, Татьяна Петровна, ничего особенного не произошло, - любезным и даже еще более любезным, чем обычно, голосом сказал он. - Раз уже вы взялись за это дело, нужно довести его до конца. А что это, я слышал, вы икру на свои деньги покупали? - перебил он себя, засмеявшись. - Вот это уж совсем напрасная жертва. Я полагаю, что бюджет нашего института не пострадал бы от приобретения зернистой икры. - Это не имеет значения, Валентин Сергеевич. Мы с Леной Быстровой действительно покупали икру на собственные деньги, и Лена каждый раз ругалась, потому что икра была дорогая. Но не могла же я, в самом деле, звонить в Рыбтрест и от имени нашего высокопочтенного института просить двести граммов икры на бедность! - Итак, когда же вы намерены отправиться в путь? - Когда вы сочтете это необходимым. - Ох, не избалован! - тонко усмехнувшись, возразил Крамов. - Да что толковать, отправляйтесь хоть завтра! Я уже распорядился выписать вам командировку. И вот вам, Татьяна Петровна, мой совет на дорогу: до Саратова поезжайте поездом, а от Саратова до Астрахани - пароходом. Вы бывали на Волге? - Нет. - Ну, тогда нечего и говорить! Потеря времени небольшая, а ехать несравненно приятнее. Итак, - он широким движением протянул мне руку, - как говорят моряки: счастливого плавания и достижений! Помощник капитана зашел в нашу каюту, чтобы узнать, удобно ли мы устроились, и Лена - накануне отъезда мне удалось убедить Крамова послать со мной Лену Быстрову - с таким жаром поблагодарила его, что он даже смутился. Через несколько минут выяснилось, что он заходил во все каюты по очереди, но все равно это было приятно, и несколько минут мы говорили о том, какой он симпатичный, - загорелый, в ослепительно белом кителе и с седой бородкой. Красивые берега остались позади, выше Саратова, и с кем бы мы ни заговаривали на палубе, нам прежде всего спешили сообщить, что "самая-то красота" была вчера, а теперь до самой Астрахани пойдет степь и степь. Но и степные картины были так хороши, что мы не могли на них наглядеться. Это были дни, запомнившиеся мне неожиданными знакомствами, пестротой заваленных фруктами пристаней и базаров, новизной жизни большой реки, по которой навстречу нашему теплоходу шли бесчисленные караваны с хлебом. Маленькие пароходики, энергично пыхтя, тащили его в плоскодонных баржах, большие лодки - баркасы - были нагружены им до самых бортов. Проходили неторопливо нефтеналивные баржи, грузы перебрасывались с пароходов на поезда, с "воды на колеса", там, где к пристаням подходили железнодорожные пути. Это была Волга, в верховьях которой воздвигалась плотина, экскаваторы рыли землю, десятки деревень и сел были уже перенесены на новые места, а другие деревни и села готовились к небывалому переселению. Строился канал Волга - Москва, и отзвук этой огромной работы слышался повсюду: на пристанях, где принимали и отправляли грузы для канала, в разговорах волжан, ехавших с нами. И как же не похоже было все, что мы знали, на старую репинскую и горьковскую Волгу! Впрочем, краешек ее мы увидели на второй день нашей поездки: слепой старик с гуслями, точно сошедший с картины Васнецова, ехал на нижней палубе - загорелый, худой. Слабым, но приятным голосом он пел о том, как Ребятушки повскакали, Тонкий парус раскатали, На деревцо поднимали И бежали в день тринадцать часов, Не тринадцать вдоль Волги, а четырнадцать, Не тринадцать вдоль матушки, а четырнадцать. Насмотревшись на берега, однообразные, но приятные нежными оттенками красок, постояв на носу, где весело было дышать ветром, сразу же врывавшимся в грудь, так что начинало казаться, что еще мгновение - и ты взлетишь, раздувшись, как шар, посидев на корме, где было настоящее сонное царство, нагретое солнцем и жарким дыханием машины, мы покупали на очередной пристани арбуз и отправлялись в каюту. В Москве мы с Леной виделись каждый день, почти не расставались, но редко удавалось поговорить не об институтских делах. А между тем было одно совсем не институтское дело, о котором Лене хотелось - я это знала - поговорить со мной. Правда, это дело было давно "решено и подписано" любителями сплетен, нашедшимися и в нашем институте. Но оказалось, что оно было еще далеко не решено и представляло собой предмет тяжелых и даже мучительных размышлений. Недаром же при одном упоминании о нем Рубакин свирепел, а Лена становилась необычайно смирной и даже терялась, что было вовсе на нее не похоже. - Вот ты говоришь, что Андрей влюбился в тебя, еще когда вы были школьниками. Значит, он все время любил тебя - все эти годы, когда вы не переписывались и ничего не знали друг о друге? - Не знаю. Возможно, что он и не вспомнил бы обо мне, если бы мы не встретились в Анзерском посаде. Тогда, в Лопахине, была юношеская любовь, и она прошла вместе с юностью. Мы встретились совсем другими, и это чувство тоже стало другим. Лена задумалась. - Нет, - сказала она, - нет, что-то осталось в его душе, иначе он не полюбил бы так скоро. Мы помолчали. - Не помню, где я читала, что, если не можешь понять, любишь ли, - значит, не любишь. Это неправда. Ведь ты же долго не могла понять? - Несколько лет. - А потом оказалось, что любишь? - Не то что оказалось. Я все время думала о нем, и это постепенно проникало в самую глубину моей жизни. Не знаю, как тебе объяснить... Без этих мыслей о нем у меня становилось пусто на душе. Ты понимаешь? - Конечно. А теперь тебе не кажется странным, что ты сомневалась так долго? - Нет... Иногда мне кажется, что я еще и теперь сомневаюсь. В нашей каюте койки были расположены одна над другой, я лежала на верхней, и Лена не знала, что я вижу ее лицо - бледное, с широко расставленными, взволнованными глазами. Она гладко причесывалась последнее время, и мне нравилось, что стал виден ее большой чистый лоб с незагорелой полоской под волосами. Лена бросила в окно папиросу и сейчас же взяла другую. "Еще и теперь"... Казалось, она хотела спросить меня, что это значит, но передумала, должно быть, решила, что я не отвечу. И не ошиблась. - И знаешь, самое трудное, - задумчиво сказала Лена, - то, что себя как-то перестаешь узнавать. Всегда я была решительная, а тут все думаю, думаю. И ничего не могу придумать, только мучаю его и себя. - И очень хорошо, что мучаешь. Я приподнялась на локте, чтобы Лена поняла, что я вижу ее. - Почему? - Потому что это значит, что ты хочешь сказать ему правду. Да, да! Правду, только правду, как бы это ни было трудно. И если ты не уверена, колеблешься - не нужно бояться сказать ему об этих сомнениях. Не нужно жалеть его, - сказала я, волнуясь, - потому что неправда, пусть самая маленькая, может отравить вам лучшие годы. Впрочем, не вам - тебе. Мы помолчали. - Я не сомневаюсь, что Петр Николаевич любит тебя. Он человек сдержанный. Для того, чтобы глубоко узнать его, нужны, мне кажется, годы. Об этой сдержанности я тоже догадалась не сразу. Зато когда догадалась, поняла многое: и то, что он подшучивает над всеми, а на самом деле застенчив. - Да, да. - И то, что он тяготится своим одиночеством, а не женился до сих пор только потому, что относился к семейной жизни очень серьезно. - Ты думаешь? - Без сомнения. И даже то, что он любит музыку и очень неплохо играет на рояле. - Неужели? - Вот видишь, даже и ты этого не знала! - А я вообще знаю о Петре Николаевиче мало, - задумчиво сказала Лена. - Расскажи мне еще что-нибудь о нем. - Что ж еще? Все хорошо. И все будет хорошо, но при одном условии: если ты его действительно любишь. Лена встала с койки и поцеловала меня. - Ты понимаешь, в чем дело, - сказала она нерешительно. - Я прежде только влюблялась, так что тогда все было совершенно другое. А теперь... Не знаю, как это получается, но мне все время некогда, и я чувствую, что это потому, что я тороплюсь поскорее увидеть его. У тебя было так с Андреем, когда ты еще не знала, любишь ты его или нет? Большие, черные, остроконечные лодки, на которых вровень с бортами были навалены арбузы и дыни, качались на пятнистой воде. Суда стояли в два ряда, так что для того, чтобы добраться до пристани, нужно было пройти через другой пароход; шумная, разноцветная толпа двигалась повсюду - на набережной, на ведущей в город дороге... И все это: люди, лодки, дорога, мост через какую-то речку, на берегу которой спокойно лежали большие черные свиньи, - все это было пропечено солнцем и пахло рыбой, нефтью, смолой. Это была Астрахань - великое рыбное царство! По дороге в гостиницу, где для нас был оставлен номер, мы заглянули на рыбный базар. Огромные темно-серые чудовища с острыми спинами, с острыми, как пики, носами свисали с потолка вниз головой - осетры. Другие, тоже страшные, лежали на прилавках, разинув тупые морды, - сомы. Длинные белые косы вязиги болтались у дверей. Большие стеклянные банки-бочонки были полны икрой - паюсной, на которую мы посмотрели с презрением, и зернистой, которая, казалось, только и ждала, чтобы мы за нее принялись. Я спросила: - Почем зернистая? Продавец сказал ту же цену, что и в Москве. - Почему так дорого? - Первый сорт. Вот постоит дня два и станет подешевле. - Быстро портится? - Переходит в другой сорт, - дипломатично ответил продавец. - А правда, что на кило зернистой икры кладут двадцать пять граммов соли? Он усмехнулся. - Это, говорят, в старину действительно была такая пропорция. Но тогда зернистую икру вообще не готовили в жаркое время. А теперь положите двадцать пять граммов на кило, так вы ее с промысла до магазина доставить не успеете, как она уже в другой сорт перейдет. Вообще-то это секрет, как ее готовят. Мастер ее у нас в отдельном помещении солит, куда посторонним вход воспрещен. - Вот что! - А как же! - Что же это за мастер такой, который один только знает, как икру солить? - Не один, правда. Но их немного. А вы думаете, готовить икру - это простое дело? Это умение очень тонкое, которое из рода в род передается. Мастер-икряник! Шутка ли - первый человек на промыслах. Мы с Леной переглянулись. - Интересно... Кажется, продавец был разочарован, когда после этого содержательного разговора я попросила его отвесить полкило воблы, к которой мы пристрастились за последние дни. ЗЕРНИСТАЯ ИКРА По правде говоря, мы не очень прислушивались к тому, что рассказал продавец на рыбном базаре, да и трудно было поверить, что в наше время могло сохраниться такое странное отношение к секрету приготовления икры. Но оказалось, что дело обстояло именно так. Мы подъехали к икорному заводу на катере, который долго шел среди "крепей" - так называются в здешних местах непролазные заросли камыша. Директор встретил нас на пристани, рабочие осторожно перенесли наш багаж на берег, и мы отправились в контору поговорить о задачах нашей командировки и познакомиться с главным мастером завода Тимофеем Петровичем Зиминым. Это был маленький плотный старик, бородатый, с умным лицом, в железных очках ("из староверов", шепнул мне директор - и в прошлом один из владельцев завода). Мы шли в контору и уже поднимались на крыльцо, так что расспрашивать было неудобно. - Прошу познакомиться, - сказал директор. Мы назвали себя. - Как же, слышал! Писали из треста. Наука! Шутка ли! Большое дело! Пожалуйста! С уверенностью старого человека, который и рад бы, да не надеется встретить в жизни что-нибудь новое, он повел нас на плот. По самой неторопливости, с которой, поводя рукой, он показывал нам свое хозяйство, нетрудно было догадаться, кто на икорном заводе считает себя главным человеком. Множество лодок разного размера и вида - большие серпообразные, с высокими носом и кормой; поменьше, с перегородками, между которыми шевелилась в воде живая поблескивающая масса рыбы; совсем маленькие, без палубы, с косыми парусами - одна за другой подходили к плоту. Небольшие дощатые помещения стояли на нем, и в распахнутые двери этих помещений рабочие прямо с лодок бросали руками рыбу - частиковую, как объяснил нам Зимин, - сазана, судака, щуку. Красную рыбу - осетра, севрюгу - принимали отдельно. Готовясь к поездке, я прочитала кое-что о приготовлении икры и не увидела ничего нового по сравнению с тем, что прочитала: рабочий сильным ударом по голове "чекушил" - оглушал - рыбу и, разрезав ее вдоль по брюху, вынимал икру. Другой рабочий пробивал икру через "грохотку" - так называется туго натянутая на раму сетка из пеньковых ниток. При этом отдельные икринки проваливались в подставленный под грохотку чан, а пленки оставались на сетке. Потом икру промывали и везли для консервирования на завод, где ее уже никто больше не называл икрой, а "продукцией" или "продуктом". В полукилометре от базы-плота на плоском песчаном берегу стоял бревенчатый дом. Это и был завод - маленький, но по тем временам один из лучших в астраханском хозяйстве. На знакомство с приготовлением икры мы с Леной решили, по первому впечатлению, отдать дня четыре - и добрую неделю путешествовали с плота на завод и обратно, постепенно пропекаясь под жарким астраханским солнцем. Рыбой мы пропахли с головы до ног, "продукции" напробовались до такой степени, что больше не могли на нее смотреть - а приходилось! С Зиминым научились говорить на его икряном языке - "ястык, тузлук, тарама, галаган", рабочим и служащим прочли несколько лекций; об этом я еще расскажу... В первый день я попросила директора отвести нам две комнаты - одну для жилья, другую под лабораторию. Мы привезли из Москвы несколько ящиков лабораторного оборудования. Директор дал одну комнату хорошую на заводе, а другую плохую - в бараке, очень душную, с низким потолком, так что Лена, плохо переносившая жару, не могла спать и мне мешала. Но, зайдя однажды в лабораторию, которую мы развернули на заводе, и увидев микроскоп, центрифугу, термостат и другие, в общем, весьма обыкновенные приборы, директор подумал и перевел нас из барака к рыбачке Прасковье Ивановне Бурминой. Это была невысокая, крепкая женщина, черноглазая, скуластая, говорившая на таком великолепном русском языке, что мы невольно заслушивались, когда, сложив сильные руки на груди, она заводила свои неторопливо-плавные рассказы. Мне запомнился один из них - о весеннем ходе "бешенки", когда эта рыба с оглушительным плеском косяками идет вверх по Волге, прыгая на склонившиеся над водой деревья, застревая в кустах, выбрасываясь на берега, где ее уже ждут с нетерпением собаки и кошки. Стаи бакланов, хлопая крыльями, выгоняют ее на мели и глотают целиком рыбу за рыбой. Суда сворачивают в сторону, уступая дорогу, потому что никакой другой промысел во время хода "бешенки" невозможен. Лена спросила Прасковью Ивановну, откуда такое название - бешенка. - Бешеная, вот и бешенка, - неторопливо отвечала она. - А по-вашему, та же селедка. Еще моя бабка говаривала, что от нее будто можно взбеситься. Конечно, суеверие! Да и то сказать: как насмотришься на все это ее безрассудство, даже иной раз плюнешь с досады! Мы возвращались из лаборатории около полуночи, и Лена, которая утверждала, что нужно непременно отдыхать перед сном, каждый раз предлагала одно и то же развлечение: посидеть на крыльце и посмотреть на небо. И действительно, небо было такое, что стоило на него посмотреть: непроницаемо-черное, с нежными рассыпанными звездами, горевшими ярко под сводом, опустившимся со всех сторон на притихшую землю... По правде говоря, нужно было обладать некоторой смелостью, чтобы предложить Зимину это состязание, тем более что стояла сильная жара - до 40 градусов - и еще никому в мире не было известно, как относится промытая лизоцимом икра к подобной температуре. Но мы все-таки предложили. Лена была убеждена, что Зимин откажется, и действительно, судя по его осторожно-ироническому отношению к тому, чем мы занимались, естественно было предположить, что он не станет противопоставлять свой способ "науке". Но он согласился - как видно, задело за живое! Директор, с которым отправилась разговаривать Лена, долго думал, молчал, курил... Потом взял лист бумаги и составил по пунктам условия состязания. Самый лучший сорт осетровой зернистой икры предоставлялся в неограниченном количестве спорящим сторонам. Каждая из них должна была приготовить по десяти "закатанных" банок - на заводе был цех, в котором "закатывались", герметически закупоривались, банки. Открывать их решено было, начиная с пятого дня, через день. Лучший дегустатор завода определит, какая икра - наша или зиминская - "тронется" первая. Уж не знаю, что на этот раз Зимин сделал со своим "продуктом", должно быть нечто особенное, иначе он не поглаживал бы свою бороду с таким смиренным видом. Зайдя в лабораторию, он скромно поставил банки с икрой на стол и сказал добреньким голосом: - Ну-с, барышни, как дела? Мы ответили, что дела ничего, и рядом с его банками поставили свои. Он посмотрел на них и усмехнулся. - Стало быть, сколько дней, вы полагаете, не тронется ваша икра? - спросил он. Я сказала храбро: - Это будет видно. А ваша? - Моя-с? - он прищурился. - В такую жару? Дней пять-шесть, не больше. Не знаю, с какой целью он сказал неправду. Но мы сразу догадались, что икра простоит не пять-шесть дней, а гораздо больше. Я не сразу поняла, что в действительности представлял собой наш спор и почему вокруг него в поселке началось такое волнение. Тимофей Петрович Зимин - это был человек старой, купеческой Волги, Волги каторжного труда грузчиков, нищеты, ночлежек, знаменитых крестных ходов. И секрет Зимина был секретом, в котором отразились традиции этой навсегда исчезнувшей Волги. А мы, две молодые женщины, приехавшие из Москвы и заявившие, что сама икра содержит вещество, которое может предохранить ее от заражения, - мы были представителями новой, советской культуры. Вот почему с таким волнением следили за нашим состязанием рабочие икорного завода. Вот почему Прасковья Ивановна сказала нам: "На это дело народ смотрит". Вот почему очередной номер стенной газеты вышел под шапкой: "Кто кого?" Вот почему мы поступили правильно, подвергнув наше маленькое открытие риску, возможному в новом деле. Прошло пять дней, и в присутствии директора и обеих спорящих сторон дегустатор - маленький старичок с морщинистым, суровым лицом - открыл первые банки. По правде говоря, мне стало страшно, когда, найдя, что "продукт" Зимина сохранил все свои первоклассные вкусовые свойства, дегустатор взял из нашей банки ложечку икры, понюхал ее и, значительно сощурясь, положил в рот. Уж не знаю, что именно он делал с ней во рту и почему, причмокнув, пожевал губами. Наконец он проглотил икру и, помолчав, сказал, что "разницы между пробами не обнаружил". Точно такая же сцена повторилась через два дня. На этот раз дегустатор начал с нашей банки, и я заметила, что тень искреннего удивления пробежала по лицу Зимина, когда, проделав все свои магические движения, дегустатор объявил, что икра по-прежнему соответствует всем требованиям, предъявляемым всесоюзным стандартом к сорту "экстра". Однако в тех же официальных выражениях он отдал должное икре Зимина. - Ну-с, барышни, а вы, оказывается, молодцы, - сказал Зимин, рассматривая нашу икру через лупу, которую он вынул из кармана. - Однако проиграете-с. Я сказала: - Посмотрим. - Проиграете-с, - твердо повторил старик. - Слабнет ваша икра. Еще денек - и тронется... Без сомнения, мы с Леной худели весь этот месяц - от жары, от волнений, от напряженной работы. Но мне показалось, что по-настоящему мы начали худеть с той минуты, как Зимин заявил, что наша икра "слабнет". Едва за ним закрылась дверь, как мы с Леной стали пробовать прочность отдельных икринок, сперва пальцами, потом языком, и не нашли, что они стали менее прочными, чем прежде. Но, может быть, опытнейший мастер увидел то, на что мы по своей "икорной малограмотности" не обратили внимания? Наконец наступил решающий день! Едва войдя в лабораторию, я бросилась к шкафу - взглянуть, не показался ли "бомбаж" - так называется вспучивание банок, когда испортившаяся икра начинает бродить. Нет! Но и банки Зимина выглядели совершенно так же, как прежде. Два сотрудника Института рыбного хозяйства приехали накануне вместе с корреспондентом областной газеты. Комсомольцы выставили у дверей лаборатории пикет: желающих увидеть своими глазами "кто кого" оказалось слишком много. Фоторепортер, явившийся в последнюю минуту, показал мне снимок, который был сделан не знаю кем и когда, но на котором можно было различить стеклянный шкаф и в нем два ряда банок, ничем не отличавшихся друг от друга. В присутствии всех этих уважаемых людей, которых не перечислила я и половины, дегустатор вскрыл банку с икрой Зимина. Уже по тому выражению, с которым, еще держа икру во рту, он скосил глаза на Зимина, я поняла, что тот проиграл и его "экстра" не выдержала испытания. - Подалась. Все смотрели на Зимина. Он криво усмехнулся. - Девятый день, - разводя руками, сказал он. - Для подобной температуры это, господа, рекорд еще небывалый. Он растерялся, иначе не назвал бы нас господами. Но он был прав: до сих пор максимальной нормой хранения считались восемь дней - и не при сорокаградусной жаре, а в обычной комнатной температуре. Все заговорили разом, когда дегустатор произнес свое определение. Он подождал несколько минут, открыл одну из наших банок - и все замолчали. Должно быть, он сам волновался, потому что, прежде чем взять пробу, едва не всунул в банку свой длинный морщинистый нос. Потом положил ложечку икры в рот и замер, закатив глаза под лоб и всей душой уйдя в свое дело. И все замерли: директор, крепко упершийся обеими руками о стол, Прасковья Ивановна, присутствовавшая на пробе, сотрудники рыбного института и даже фоторепортер, который крутился до сих пор по комнате, наставляя на всех свою "лейку". - Качество сорта "экстра" полностью сохранилось, - с важностью сказал дегустатор. Оно сохранилось, это качество, и на десятый, и на одиннадцатый, и на двенадцатый день. Когда мы вернулись в Москву, специальная комиссия Главэкспорта явилась в нашу лабораторию, и главный дегустатор, уже не сморщенный старичок, а прекрасно одетый, атлетического сложения красивый человек, на двадцатый день попробовал нашу икру и нашел, что "качество сохранилось". Лишь на тридцать третий день при комнатной температуре промытая лизоцимом икра стала портиться, а на льду сохранялась полтора года. ВОЗВРАЩЕНИЕ Рубакин, встретивший нас на перроне, сказал, что Андрей условился поехать вместе с ним, но его вызвали по срочному делу. Он просил, чтобы я не беспокоилась, если ему придется поздно вернуться домой. - А где он? Что случилось? - Честное слово, ничего не случилось, - торопливо и, как мне показалось, растерянно ответил Рубакин. - Ну, как съездили? Похудели-то как! Кожа да кости! - Петр Николаевич, что случилось? - Да ничего же, я вам говорю! Дома у вас все в порядке, я вчера заходил. Павлик здоров, читает букву "А" и сердится, что мама Таня так долго не едет. - Куда вызвали Андрея? - Вот беспокойная душа! - разведя руками, сказал Рубакин. - По-видимому, авария на строительстве метро, - шепнул он, взяв меня под руку и идя рядом в шумной, двигавшейся к зданию вокзала толпе. - Его еще вчера вызвали. Он не ночевал дома. - Вот что! Вы бы так и сказали! Кроме лабораторного оборудования, мы везли с собой два пуда икры - нашей, зиминской и нейтральной. Рубакин с шофером институтской машины пошел получать наш багаж. Лена зачем-то побежала за ними и через несколько минут вернулась взволнованная, я видела это с первого взгляда. - Знаешь, что он сказал? Нашу лабораторию переводят в Рыбтрест. - Что такое? - Первый этаж институтского здания отдают Горздраву, и Крамов ходатайствует о передаче лаборатории в Рыбтрест. - Он с ума сошел? - Кажется, готовится приказ наркома. - Ну, нет! Этого не будет! Лена с досадой махнула рукой. - Ты не допустишь? - Нет, не я. - А кто же? - Мы. - Объясните, Петр Николаевич, что это значит? - спросила я, когда багаж был осторожно погружен на институтский пикап и мы налегке отправились к трамваю. - Неужели это правда, что нашу лабораторию... - А, Елена вам уже доложила! Разумеется, правда! - Но почему же в Рыбтрест? Мы занимались вопросом о саморазогревании торфа, - что же, если бы работа удалась, лабораторию перевели бы в Главторф? Мы выделили лизоцим из хрена - значит, в Плодоовощ или куда там еще? Что это за чепуха, в самом деле? - Не кипятитесь, доктор. Скоро только блины пекут. Дело гораздо сложнее, чем вы думаете. Вас не переводят в Рыбтрест, а передают промышленности. Понятно? - Нет. - На последнем Ученом совете Крамов произнес длиннейшую речь о задачах нашего института. Он объявил, что его обвиняют в голом теоретизировании, в отрыве от практики. Так вот, с целью доказать, что все это клевета, он передает рыбной промышленности одну из лучших лабораторий своего института. Правда, он скорбит. Он делает это скрепя сердце. Но в то время, когда "Правда" в каждой передовой указывает, что наука должна всемерно помогать промышленности, он, профессор Крамов, не считает себя вправе остаться в стороне. Что с вами, Татьяна? - Ничего особенного. - Вы побледнели. - Плохо спала... А вот и наш номер. Андрей не позвонил ни в семь, ни в восемь часов, и в конце концов я не выдержала и поехала к нему на работу, надеясь, что мне удастся хоть передать ему бутерброды, - я не сомневалась в том, что он ничего не ел со вчерашнего дня... Доктор Белянин, начальник Андрея, полный, пожилой, с оглушительным голосом, с красным мясистым лицом, остановил меня, когда я со всех ног влетела в подъезд управления. - Татьяна Петровна, здравствуйте! - так громко, что я невольно вздрогнула, закричал он. - Я вас напугал? - Здравствуйте, Илья Ильич. - Супруга разыскиваете? Он на трассе. - Знаю, что на трассе. Вы его увидите? - Я к нему еду. - Вот что! Так возьмите меня с собой. - Не могу, честное слово. Вас не пропустят. - С вами-то? Мне бы только бутерброды ему передать и сказать два слова. Ведь я сегодня из командировки вернулась. Мы полтора месяца не виделись. - Не могу. Мы вместе вышли на улицу. Белянин тяжело сел в машину. Потом, едва не вывалившись на мостовую, открыл дверцу и сказал: - Я передам бутерброды. - Ну, я вас очень прошу. У меня все документы с собой. Вы скажете, что я из Горздрава. Несмотря на свою внешность, Белянин был человек добрый и деликатный. Он подумал, сделал сердитое лицо и закричал: - Садитесь! Я не сразу поняла, что произошло на том участке, куда был вызван Андрей и куда одновременно с нами подошли одна за другой три санитарные машины. Рабочие, мокрые с головы до ног, сбрасывали с грузовиков мешки с землей или песком прямо в воду, под которой не видно было ни мостовой, ни панели. По крутой улице вода стремительно сбегала вниз, к ярко освещенному, переброшенному через другую широкую улицу деревянному мосту. Никого не было на этом мосту, только, переливаясь через настил, бежала, тяжело поблескивая, вода, и то, что заставляло мокрых людей бросать на мостовую мешки с песком, происходило не на земле, а глубоко под землей, в вырытом под мостом котловане. Не знаю, что это было и что делали метростроевцы в этой путанице рухнувших перекрытий, вывернутых щитов, оборванной проволоки, под потоками земли, струившейся в котлован вместе с водой. Потом Андрей объяснил мне, что дождь размыл бровку котлована, и пятиэтажное каменное здание, стоявшее вплотную рядом с ним, повисло над десятиметровой пропастью, в которой работали люди. Такой же мокрый, как все, в прилипшем к телу пиджаке, он быстро шел куда-то по колено в воде. Сестра с красным крестом на рукаве плаща бежала за ним, озабоченно спрашивая о чем-то и оглядываясь в ту сторону, где санитары поднимали с земли человека с беспомощно болтающимися ногами. Андрей! Место аварии было ярко освещено, он был в светлой полосе, я - в темной, и когда я окликнула его, он остановился и стал всматриваться, не узнавая. - Это я! Он бросился ко мне и чуть не упал, поскользнувшись на мокром бревне. - Ты здесь, как ты попала сюда? Я не мог встретить тебя. Рубакин был на вокзале? - Да, да. Все хорошо. Ты скоро вернешься домой? У него на щеке было большое пятно грязи, я стала оттирать его платком, он не дал и поцеловал мою руку. - Часа через два. Уже справились, сейчас начнут возить грунт по мосту. Ты звонила Мите? - Нет. - Позвони. Или даже съезди. Хорошо? - С ним что-нибудь случилось? - Нет. Но ты съезди. Кругом стояли люди, но Андрей все-таки сказал быстрым шепотом: - Ох, как хорошо, что ты наконец приехала! Белянин закурил, он попросил папиросу и, прежде чем взять ее, стал искать, обо что вытереть мокрые руки. Мне не хотелось уходить, но Андрей разговаривал с нетерпеливым выражением, и я, сунув ему бутерброды, ушла. Митя жил недалеко от Крымской площади, в маленьком деревянном доме, на месте которого стоит теперь огромное здание одного из московских вузов. Вход был со двора, через запущенный сад, в котором на кустах постоянно висели мокрые наволочки, простыни. Бузина разрослась у веранды, летом - нарядная, сейчас черная и голая, придававшая этой веранде и самому дому грустный, покинутый вид. У Мити было темно, но в передней горела лампочка - полоска света чуть виднелась под выходившими