. Впереди зима, темнота, желтый,
тусклый свет. И все-таки - день рождения! Я добрался до конца собственного
года. И чтобы веселей было дальше жить - подарки...
Они притаились в темноте, ждут, когда я проснусь. А я уже давно не
сплю, смотрю на тумбочку. Не очень они возвышаются... Но бывают невысокие
длинные подарки, очень нужные, например, фонарик, мне его подарили в прошлом
году. Он круглый, длинный, с большим прозрачным окошком в одном конце, в
другой вставляются батарейки. Он бы светил до сих пор, если б не упал у
меня. Мама говорит, я варвар, потому что вытекла батарейка. Другую я сам
разломал, одной все равно маловато. Папа обещал новые купить, если будут в
магазине, и у него в тот момент окажутся деньги в кармане, и он не забудет,
как обычно. Все вместе у него редко получается, то денег нет, то магазин
переехал на другую улицу. Но когда-нибудь он соберется с силами. Так говорит
мама - соберись с силами, Сема... Перед днем рождения он собирается, и вот -
подарки.
Не очень длинные подарки, они умещаются на тумбочке. В прошлый раз
что-то свешивалось, я даже подумал, что шнур от машины-самосвала. Не
выдержал, протянул руку, а это, оказывается, салфетка, они решили салфетку
постелить, для красоты. Подарки, правда, оказались ничего, но самосвал
остался в магазине. И не очень нужно, в нем батареек, говорят, хватает на
полчаса, потом катай его сам, а что в батарейках, я давно выяснил. Папа
обещал другой фонарик, особый, пока его нет в продаже. Сам светит, ему
батареек не надо.
Так что фонарика среди подарков быть не может.
Они не высокие, не длинные, и не круглые, подарки... Значит, мячика
тоже нет среди них. Ну, и хорошо, мячик трудно найти в траве, ходишь рядом и
не замечаешь. Надо не просто глазеть, как ты, а видеть, мама говорит.
Смотреть легко, потому что глаза даны, а вот видеть...
Сейчас мне даже смотреть трудно - еще темно. Я лежу и жду. Понемногу
идет время, первый день моего нового года. Ветер старается для меня,
разгоняет тучи, в окне становится светлей. Я вижу, на тумбочке что-то
чернеется плоское - одно, непонятной формы - второе... и еще, что-то тонкое,
длинненькое, совсем небольшое...
Я уже знаю. Догадываюсь, конечно. Насчет плоского почти уверен. Это
книга. У меня две любимые книги, про Робинзона и "Что я видел", а эта? Я
думаю, та самая, о прошлом земли, которую видел у Эдика, и даже начал
читать, сам! Очень медленно, правда, но все понял. Но он домой не дал -
пода-а-рок, говорит. Начало интересное - как произошла земля. Какая-то
звезда вырвала из солнца клок, получились планеты, они закружились,
завертелись, остыли, и появилась на них жизнь. И в конце концов, родился я.
Осенью, и сегодня мой день рождения.
Насчет второго подарка... Я думаю, это полезная вещь. Она тряпичная.
Это не очень интересно, но нужно. Может, рубашка или даже штаны. Штаны бы
лучше, в старых карманы продрались. Мама говорит, это необратимо. Без
карманов штаны неинтересны. А в новых просто должны быть карманы.
Насчет третьего подарка - не знаю. Может, мне показалось, там просто
тень, и не лежит ничего? Если очень хочется, то кажется.
Я лежу, не спешу вставать. Когда все потрогаешь, ждать нечего будет.
Этот парень меня удивляет, папа говорит, он умеет ждать, я не умею до
сих пор.
Он в меня, мама говорит.
Не, в меня...
И так они спорят почти каждый день, но не ссорятся. Пока бабка есть не
позовет. А сегодня выходной, и день рождения, сначала пойдем к морю, потом
обед, потом придет Эдик с тетей Соней, принесут подарок, будем есть
крендель, пить чай.
Вот настоящий первый день. Какой там Новый год... подумаешь,
договорились. А я жил и добрался до своего собственного дня.
У нас Мара
Она в доме инвалидов живет, после войны у нее другого места нет. Мама
говорит, надо бы ее взять на время, пусть поживет в нормальном доме.
Бабка ничего не сказала, Мара ее двоюродная сестра, но они не дружат.
Сами решайте, а место где для нее, где? В комнатах восемь и десять метров, с
ума сошли. Я в своей квартире за ширмой живу.
А потом говорит, я не против, пусть до лета поживет, все-таки у нее
больше никого. В переднюю можно топчанчик втиснуть.
До лета еще зима и весна, и Мара у нас живет. Маленькая старушка с
кривой спиной, сзади у нее под толстой шерстяной кофтой огромный бугор. Я
думаю, это не спина, что-то внизу подложено, и не может чувствовать, когда
трогают. Каждый день подкрадываюсь сзади, Мара сидит в больших железных
очках, лицо белое как мукой обсыпано, губы вытянуты хоботком и непрерывно
жуют, но у нее во рту ничего, кроме двух розовых челюстей, как у бабки,
только у нее зубы побольше; она тоже по вечерам кладет их в стакан с
марганцовкой, так что теперь у нас и в комнате и в передней зубы отмокают. У
Мары своя лампа и маленький столик перед кроватью, и больше ничего в
передней не помещается. Мара сидит перед своей кроватью на низкой скамеечке,
спиной к нам, покачивает большой головой с широким розовым пробором, волосы
у нее желтые и редкие, она смотрит в газету и слегка раскачивается, как
Цилин муж Арон, который молится целыми днями, сидя поперек кровати. Мара не
молится, она в бога не верит, говорит, я философ, и вообще, будь что будет.
Я подкрадываюсь, протягиваю руку, еще немного и дотронусь, наконец, узнаю,
что в этой шерстяной возвышенности на ее спине таится.
Но она все видит, слышит, и, не поворачиваясь, говорит мне - " нельзя".
Я делаю вид, что ничего такого не хотел, а только подошел с вопросом, к
ней все обращаются с вопросами, она все знает и дает ответы. Потом ей
говорят - Мара, кушать... - она встает и ковыляет к столу. Здесь она
удивляет всех, потому что непонятно, как может столько еды поместиться в
небольшом теле, да еще кривом. Она за столом рассказывает истории про людей,
которые страдали от обжорства, а она им советовала поменьше есть, и даже
совсем пропускать некоторые дни, это, полезно. Она ест, ест, и даже бабка,
ее двоюродная сестра, вздыхает, но ничего не говорит.
Но вот наступает особый день - среда, Мара за общий стол не идет, она
голодает, она сидит на своей скамеечке и читает, пока мы едим. Когда народ
расходится, Мара вытаскивает из-под кровати корзинку, в ней несколько старых
книг и бумажный пакет. Она долго разворачивает хрустящую бумагу, наконец,
развернула, там пара больших желтых пачек, это ее любимая "Кама", лечебная
мука. Мама смеется, обычный овес, только размолотый, но Мара знает лучше, и
никто, конечно, не спорит с ней. Пусть голодает, ей полезно, считает папа,
он ведь врач. Пусть очистится, он говорит, у нее столько шлаков... Я смотрю
на Мару - где ее шлаки? Наверное, в спине, в той самой возвышенности,
которую она не дает мне потрогать, она как часовой на посту, со своей
горбатой спиной в толстой шерстяной кофте.
Она берет пачку своей любимой муки, и говорит мне - принеси
кипяточку... как нищий на рынке, я слышал, у него такой голос.
Бабка вздыхает - Мара замаливает грехи.
Какие грехи?
Она не объясняет, молча наливает в большую кружку горячей воды из
чайника, только что вскипел, и я несу, правой рукой держу за ручку, левой
поддерживаю правую руку, потому что тяжело.
Неси осторожно, и подальше от себя, говорит бабка, а то давай я...
Нет, я сам, сам - и я несу на вытянутых руках горячую воду для особой
еды, которая очищает Мару и лечит, так она говорит, хотя все сомневаются, но
никто не спорит, потому что Мара все знает лучше, у нее муж был философ.
Мама говорит - он был старик.
Она же тоже старая.
Тогда она была молодая.
А спина такая же?
Спина у нее такая всегда. Муж ее любил, он говорит - Мара, ты философ
лучше меня. И она никогда не готовила, они ходили в ресторан до войны.
В ресторан ходить дорого, но Мара была богатой, а муж бедный, старый и
философ.
И он получил молодость, богатство, и горб в придачу - это говорит папа,
когда его кроме мамы никто не слышит, и меня, конечно, потому что я слышу и
знаю все, что говорят в комнатах и на кухне. Я все знаю и могу, только
дотронуться до Мары не удается, хотя стараюсь каждый день. У Мары немцы
сожгли мужа. Она уехала, а он не успел.
Это темная история, хмурится папа, но не нам ее осуждать.
Мэрочка не виновата, говорит бабка, он, как всегда, где-то бродил, а
тут машина, никто ведь не знал, что последняя.
Очень странная история, говорит мама, ей следовало подождать.
Не будь такой решительной, отвечает папа.
А ты когда решительный? Тебя взяли, одели в форму, впихнули в поезд, ты
о нас ничего не знал, пока не нашел в этой деревне, в Чувашии.
Не ссорьтесь, дети, нас мало осталось, говорит бабка, обвинить легко, а
защититься трудно, всего не объяснишь, чужую судьбу руками не разведешь.
Мара ставит кружку на колени, у нее специальная досочка, как столик, и
начинает готовить полезную еду. Наклоняет пачку над кружкой, трясет ее, и
ничего не получается, пар сразу смачивает желтую как песок муку, она не
хочет сыпаться в воду. Тогда Мара говорит мне - принеси ложку, и, подумав,
добавляет - пожалуйста, она держит это слово, как золотой рубль, бабушка
говорит, у нее есть один золотой, на похороны, пусть держит. И вот слово
сказано, сегодня среда, прошла неделя, я бегу за ложкой, бабушка тут же
подает ту самую, которую Мара любит - большую, темную, это серебро, осталась
одна у нас, остальные мама обменяла во время войны мне на молоко и масло.
А Мара тогда жила на юге, она всегда устраивалась, не хуже, чем твой
Бер, мама говорит папе.
Папа молчит, он плохое слышать не любит.
Не осуждай, и тебя не осудят, отвечает за него бабка, Мара с детства
больная, у нее спина.
Я сам вижу - спина, но что в холме под шерстяной старой кофтой, не знаю
- мягко там или твердо, а, может, как нарыв - переливается... а может кость,
твердая как камень? или вдруг окажется, сверху что-то привязано, а на самом
деле спина как спина? И как она спит, тоже никто не видел, она ложится в
своем уголке, лицо покрывает простыней, и храпит. Но стоит кому-нибудь
приблизиться, Мара тут же - кто там?.. высовывает большой белый нос,
смотрит, не идет ли кто трогать ее спину.
Негров надо освобожда-а-ть, она жует губами, - но только постепенно,
иначе взбесятся, свобода тяжкая ноша, да-а...
Мара, вы рассуждаете как фашисты, сердится мама, у нее нет высшего
образования, как у Мары, она не может объяснить, но всегда за
справедливость. Папа молчит, потому что он специалист, Сема узкий
специалист, Мара говорит, все врачи такие, ему нечего сказать о неграх.
Бабка тоже молчит, что она может сказать? Как сегодня на рынке? Фанни
Львовна, вы же образованная женщина, папа говорит, когда спорит с ней. Я все
забыла, она отвечает, и от знания мир лучше не стал.
А Мара верит, что знание сила, и что простая мука ей поможет. Она,
наконец, достает из пакета полную ложку с горкой, еще одну, и еще, и
размешивает, мука постепенно намокает, темнеет, из желтой становится
коричневой, красноватой, падает на дно, падает, падает, а Мара все
размешивает, размешивает, пока не получится грязноватое болотце, и она,
вытянув шею, несет ложку ко рту, и, вытянув губы трубочкой, всасывает эту
жижу, и несет новую ложку, она лечится, очищается от шлаков...
Потом до ужина она сидит на своей скамеечке, кривая, белая, даже не
смотрит в газету, жует губами, о чем-то думает, трясет большой головой с
редкими желтыми волосами.
Ужин, Мара, иди! - и она идет, ест... у нее спрашивают про жизнь, как
зародилась без бога в горячем болоте, про негров, которых надо освободить,
про еврейское государство, которое недавно образовалось... про все, все,
все...
Потом она уходит в свой угол, я сижу за столом, доедаю кашу, вечно ты
возишься, плохо жуешь, бабка говорит... оглядываюсь - в передней свет, на
скамеечке кривая шерстяная спина... смотрю на спину, думаю - что там?..
Но Мара недолго жила у нас, после Нового года поругалась с бабкой,
говорит, хватит, мне там лучше, с вами не о чем поговорить. И уехала обратно
в дом инвалидов, у нее соседка тоже философ.
Катя
А топчан остался, пусть будет, бабка говорит, возьмем прислугу, мне
надоело вам готовить, я тоже философом быть хочу.
И к нам приехала девушка Катя, бабка нашла ее на базаре. Она в деревне
живет, там голодно, так что пусть у нас побудет, поможет мне за еду.
Пусть, говорит папа, скажем, она родственница вам.
Лучше вам, про меня соседи знают.
Катя ростом с маму, только гораздо толще, даже странно, ведь голод у
них. Они от картошки пухнут, папа говорит. Волосы у нее кудряшками, мама
знает, это завивка горячими щипцами, очень модная. Катя странно говорит,
русские и эстонские слова вместе, и еще какие-то, никто не понимает. Так
говорят только на границе России и Эстонии. Раньше была такая граница, а
теперь мы одна страна. Катя ест больше, чем мы все, и даже больше, чем Мара
ела. И ничего делать не хочет. Бабка заставляет ее хотя бы посуду мыть. Как
только вечер, Катя бежит на танцы. У моря старая больница, там еще лечатся
солдаты и матросы. Столько времени с войны прошло, а они никак не вылечатся.
Папа говорит, там много калек, их некуда отправлять, дома нет, родных убили.
Но не все калеки, есть больные солдаты и матросы. С ними большие трудности,
они дерутся друг против друга после танцев. Папа говорит, странно, ведь
воевали вместе.
У русских всегда так, бабка говорит, умирают как герои, а живут как
волки.
Ну, мам, неправда ведь, все люди разные, мама отвечает ей.
Правда, правда, я долго с ними жила, знаю.
У вас однобокий взгляд на вещи, Фанни Львовна, считает папа, он
конспектирует Сталина, говорит, он очень ясно пишет.
Делает еще ясней. Бабку не переспорит никто.
Но дальше все молчат, и она уходит на кухню, ужин не готов еще.
Мы с Катей дружим. Она любит на своем топчане лежать, когда дома никого
нет. Иди, говорит, на животе покатаю. Я сажусь, у нее живот большой, мягкий,
она меня качает и смеется. Скоро я от вас убегу, говорит, скучные вы люди,
евреи.
Катя прожила у нас зиму, потом у нее живот еще больше начал расти. Мама
говорит, это уже слишком, пусть обратно едет. У нее в деревне мать, правда,
пьет, но все равно свой дом.
Катя уехала, а бабка говорит, оставьте мне топчанчик, я тут хочу спать.
Как я раньше не понимала, здесь лучше, чем в комнате за ширмой.
Мам, смеется мама, это потому что в передней, у тебя родимые пятна
старины.
Бабка рукой махнула, хватит старой дамой жить.
Я заболел
В декабре снег растаял, пошли дожди, и я заболел ангиной, потому что
ноги промочил. Меня кормят малиной и красным стрептоцидом, таблетки как
огонь, а потом тошнит. Зато я ем каждый день варенье, сколько хочу. Правда,
приходится в кровати лежать. Но я могу весь день читать книги. Я читаю книгу
"Что я видел". И про Робинзона, мне с ним не хочется расставаться, раскрою в
любом месте, все интересно, хотя теперь уже знаю, что будет, раскрыл в конце
и прочитал. Я каждый раз ему другие слова говорю, например, не уезжай,
ничего хорошего там, или не сажай пшеницу, свиньи вытопчут. Он говорит,
спасибо, откуда ты знаешь? Мне не хотелось, чтобы он с острова уехал, я
сказал маме, она засмеялась, это все-таки сказка, человек не может быть
столько времени один.
А как же я?
Ты разве один? У нас постоянно кто-нибудь дома.
К нам никто не приходит.
Она вздохнула, это все война, где наши друзья...
Я не поверил, что Робинзон сказка, там фамилия, и он сам рассказывает о
себе.
Ну, она говорит, может быть, но вряд ли он там долго жил. Может
несколько лет. Но я согласна, ничего хорошего потом не было, он от людей
отвык. Вот и ты, сидишь дома, дома... Ничего, скоро пойдешь в школу, там
много детей. Еще устанешь от них.
Но я раньше устал, ноги начали болеть, и ходят плохо.
Папа нахмурился, начал щупать ноги, взял трубку слушать сердце и
легкие. Слушал, слушал... нет, говорит, своим я не врач. Позвал знакомого
врача, тот тоже послушал, посмотрел на папу, и говорит - да, хотя мне не
хочется тебе говорить.
Оказывается, у меня сердце заболело от ангины, и теперь я должен
лежать, лежать, лежать... Зачем лежать? Но на следующее утро понял, встать
не могу, так у меня болят ноги, руки, шея, и все, все... И я не могу
перевернуться с одного бока на другой, больно. Не бойся, говорит папа,
главное, ничего не бойся, это пройдет, пройдет, и снова будешь здоровый. А я
и не боюсь, это они боятся. Переворачиваюсь постепенно, медленно, сначала
одну ногу... долго-долго тяну... потом другую... Мне давали лекарство,
гадость жгучую, большими ложками порошок, и скоро у меня заболел живот.
Я лежал два месяца, не мог встать, а потом стало лучше, но папа сказал
- ни в коем случае не вставать, сердце задето.
Вот тогда я заплакал, потому что могу встать, и нельзя.
Бабка села на кровать, все уйдите. Положила руку на лоб, говорит,
мальчик должен терпеть, вырастешь сильным, не будешь бояться. Нельзя
бояться. Все пройдет, надо уметь терпеть боль, страх, все. Терпи, Алик, ты
вырастешь как надо.
Она не утешала меня, и мне спокойно стало, я говорю:
Да ладно... ничего...
Она засмеялась, опять да ладно... вылитый отец.
Я лежал до лета, а потом понемногу встал, только не бегай, мама
говорит. Сейчас поедем на дачу, там совсем поправишься, только бегать и
кататься на велосипеде пока нельзя. У меня нет велосипеда, так что не
страшно, а бегать как-нибудь смогу, когда никто не видит. Я пробовал на
улице, пробежал немного, вдруг стало трудно дышать, сердце заколотилось, я
остановился.
Так и будет все время?
Нет, нет, папа говорит, обязательно выздоровеешь, но пока будь
осторожен, не навреди себе.
Он уже навредил, бабка говорит, сколько учила, чтобы ноги сухие,
теплые, а он на площадке этой дурацкой заигрался.
Не дурацкой, там хорошо играть, я снежки лепил, бросал в дерево. А
потом пришел мальчик, и мы с ним бросались. Тот самый, с которым подрались
вначале. Он снова пришел, и не дрался. Я обрадовался, и про ноги забыл.
Что теперь говорить, мама говорит, мы все можем заиграться, зачем
мальчика ругать. Он будет осторожней, правда, Алик?
Дача мадам Киви
В начале мая поехали на дачу. Тетю, которая сдала нам две комнаты,
зовут мадам Киви. Она пьет, сказала бабка, только глянула, ненадежно, Зина.
А что нам с ней, детей крестить, папа говорит.
Мама с бабкой как засмеются, нет, крестить не будем. А что смеются?
И мы переехали к мадам Киви, на электричке полчаса, лес сосновый и
еловый, шишки да иголки, скользко ходить по ним. Ближе к осени будут
маслята, папа говорит, мы с мамой до войны собирали здесь.
Там где собирали, до сих пор опасно, вдруг мины, мама говорит.
Мы недалеко будем гулять, ничего.
Мама вздохнула, теперь везде опасно.
Не преувеличивай. Поживем до осени и уедем, а мадам Киви буду платить
каждый месяц, не сразу.
В большом саду белый домик, перед ним бассейн, только нет воды. Нам
разрешили пользоваться кухней, электроплитки две, сама мадам все время в
своих комнатах, у нее много места осталось, и еще на втором этаже. Однажды я
заглянул к ней, дверь была открыта, она сидит на кровати неодетая, увидела
меня, говорит, а, докторский сынок... не смотри на меня, не смотри... и
пальцем погрозила. Когда-то она была красавицей, мама говорит, известной
певицей, потом война, она спилась, сын у нее исчез, его в армию хотят взять,
найти не могут.
Прячется в лесу, бабка говорит, плохо кончит, лучше бы явился. Эта
власть надолго, а они, дураки, не верят. Немцы им были милей.
Ну, мам... говорит ей мама, вовсе не всем.
Знаю я, моего сына кто выдал? Он по дурости своей остался с семьей,
думал, если Марта эстонка, его пожалеют.
Ничего не думал, он не успел, ты же знаешь, а потом прятался около
дома, Марта его тайком кормила.
Может, сама и выдала, кто знает. Видеть ее не могу.
Нет, нет, говорит папа, Марта не могла, там же его дети.
У папы теперь отпуск, мы все в саду сидим.
Наивные вы, глупые. Я и не то видела, дети родителей расстреливали,
потому что люди сволочи, только о себе, о себе...
Бабка заплакала, она давно не плакала, не кашляла, а зимой у нее был
сильный кашель, папа говорит, сердце плохо тянет.
А что оно тянет?
Сердце насос, кровь расносит по телу, с кислородом, легкие его из
воздуха берут. Если сердце плохо работает, кислорода не хватит всем,
приходится часто дышать, одышка.
Я вспомнил, как тяжело дышал раньше, теперь прошло.
У тебя еще не совсем прошло, надо осторожней быть.
И на лыжах нельзя?
Потерпи годик, будешь всю жизнь здоров. Мама выздоровела, потому что
лечилась.
Я ничего не сказал, мама не совсем выздоровела.
Папа посмотрел на меня, говорит, ничего, дача нам всем поможет.
Борис и Муся
В середине лета к мадам Киви вселился Борис Аркадьевич, майор, он
работает в милиции, у него жена Муся, толстая, нарядная и веселая, детей у
них нет. Они по вечерам играют в карты, а мы в лото. Он быстро с нами
познакомился, все время хохочет, и Муся тоже, они меня угощают печеньем. Но
он бывает дома редко, а Муся спит целый день, вечером выходит в сад, сидит
на скамейке и зевает. Мама говорит, она самка, это ужас, а Борис дурак с
усами. Папа смеется, кстати, Борис тоже еврей.
Открыл тайну, бабка говорит, я сразу узнала, черновцы какие-нибудь. Рад
безумно, что в нормальную страну попал.
Фанни Львовна, говорит папа, не забывайте, у нас теперь одна страна.
Она ничего не ответила, а мне - собирайся, пойдем за малиной, и мы с
ней ушли.
Надо пройти несколько домиков, выходишь прямо в лес, но это еще не лес,
а заброшенные сады, здесь раньше жили люди, а теперь нет никого, только
сосны шумят и шевелятся кусты.
Страшно, спрашивает бабка.
А чего бояться?
Как хорошо, когда не знаешь, чего бояться, она говорит, и засмеялась. Я
тоже не боюсь, жизнь прошла, чего бояться. Старый да молодой, оба дураки.
Мы шли, иногда попадались почти целые домики, другие совсем разбиты,
загородки упали, это дачи людей, которые не вернулись после войны. Малина
везде разрослась, мы собирали, нет, это она собирала, а я ел. Бабка собирает
и рассказывает мне про довоенную жизнь, как здесь гуляла с сыновьями.
У нас тоже была дача, только подальше отсюда. Там теперь голо.
И с мамой гуляли?
Зина самостоятельной была, жила отдельно, с мужем.
С папой?
У нее был первый муж, Борис.
А где он?
Неизвестно, наверное, в Сибири. Но они еще до войны развелись.
Почему?
Она засмеялась, много хочешь знать, милый, сама не знаю. Он скучный
был, хотя богатый, у него были свои дома, они и сейчас стоят вдоль моря. А
сам Борис пропал, жив или нет, никто не знает.
Зачем одному столько домов?
Чем больше, тем лучше. Наследство от семьи. Много людей копило, потом
умерли, ему все досталось. В жизни редко дают, чаще отнимают, а если много,
то что-то, может, останется. Так многие думают. Дураки.
А у него осталось?
О, она засмеялась, специалисты отнимали, чисто метут.
А если он вернется, отдадут ему дома?
Как же, догонят и еще дадут. Он и не спросит, кто же теперь отдаст
обратно... Надо забыть, жить дальше, какие еще дома...
Она быстро собирала, я быстро ел, и наелся, ягод много. Потом мы пошли
домой, а вечером сидели вместе с Борисом и Мусей на балкончике у них перед
комнатой, там деревянный стол из досок, и стулья из соломы. Пили чай с
печеньем. Потом Борис говорит, я спать, вставать рано. И мы ушли.
Только легли, потушили свет, вдруг грохот, и сразу крик. Муся, неси
наган, Борис кричит.
Мама бежит к окну, папа не встал, ну, что там?
Через забор кто-то лезет!..
Туда или сюда, спрашивает папа, он хочет спать.
Убегает... убежал.
Утром Бориса уже не было, Муся говорит, только легли, в саду шум...
смотрят, тень у забора шевелится. Там тазик остался, бабка стирала белье.
Кто-то перелез к нам, спрыгнул с забора, и ногой в таз попал. Борис вскочил,
выбежал на веранду, где мы вечером чай пили, но опоздал. Он говорит,
застрелил бы мерзавца, наверное, сын хозяйки прячется в лесу, ночью за едой
приходит. А Киви говорит - ничего не знаю. Язык не ворочается у артистки, с
утра до ночи ликер, ликер...
Теперь облава.
Только никого не нашли.
Дядя Юлик
В июле стало жарко, мадам Киви наполнила бассейн через шланг, теперь в
нем воды по колено. Но мне запретили даже болтать ногами в воде, еще
простудишься, тебе нельзя. Я хотел в воду, а потом расхотел, лазил по кустам
у забора, там тоже растет малина, и начал даже бегать, но чтобы бабка не
видела, она смотрела за мной из окна.
Подожди, потом все сможешь, дай сердцу отдохнуть, папа говорит.
Ладно уж, пусть отдыхает.
Я залезал на толстую липу у самого забора, сидел, ждал папу с работы, у
него отпуск кончился. Однажды вижу, он появился в конце улицы, и не один, с
ним какой-то высокий дядя. Я быстро слез, даже чуть-чуть порвал штаны,
побежал к калитке, выбежал им навстречу. Они еще далеко были, я побежал. И
вдруг упал, нога подвернулась, что ли. И сердце забилось быстро, даже больно
билось. Но я тут же вскочил, мне говорила бабка, если ноги целы, не лежи.
Папа с дядей даже не успели заметить, разговаривали, а у меня колено стало
белым, проехался по земле, а крови нет. Я ждал, что будет кровь, все-таки
ничего себе приложился, но ни капельки красной не вижу! Испугался, бабка все
время говорит, ты малокровный... Где же моя кровь? И все-таки похромал им
навстречу, а сам поглядываю на колено. Смотрю, появились мелкие-мелкие
капли, растут... их так много, что кровь потекла вниз по ноге.
Папа, наконец, увидел меня, что с тобой, откуда кровь?
Посмотрел - ничего страшного, сейчас залечим. Но крови-то сколько, ты
не малокровный больше, вот что значит дача, свежий воздух.
Дядя наклонился, говорит, здравствуй младший Миркин, я твой дядя Юлик.
Мама уже навстречу - Юлик вернулся, заплакала.
Что ты, Зиночка, он говорит, я смотрю, он сам плачет, только тихо,
слезы по щекам бегут.
Он высокий, худой, очень загорелый. Мы пришли, бабки не было, она ушла
за продуктами, с другой стороны дачи тоже дорога есть. Потом пришла, тоже
плакала, говорит, я бы повесила этого сволоча рядом с Гитлером.
Фанни Львовна, нельзя вслух, хотя я не стал бы вам мешать. Юлик
засмеялся, у него голос хриплый, густой.
Мы обедали, папа спрашивает, Таня где.
Приедет осенью, вот устроюсь.
Потом они с папой и мамой разговаривали. Юлик вытащил бутылку из
куртки, папа замахал руками, тебе нельзя!
Мне все можно, я теперь почти свободный.
Почему почти?
Он улыбнулся, потом скажу. Помнишь, мы с тобой бога ругали?
Папа говорит, поэтому я стал врачом, верю, когда вижу и знаю.
Как же ты в призрака веришь?
Какого призрака?
Который по Европе бродит.
Папа смеется, ты шутник, у нас мальчик растет, я с ума не сошел с ними
спорить.
Потом я спросил у мамы, какой призрак, она засмеялась, раньше мы злые
на богатых были, любили русских.
А теперь?
Теперь мы умней, никого не любим, больше узнали.
А что, что узнали?
Что попали в мясорубку.
Что ты мальчику голову морочишь, говорит бабка, какая мясорубка, ему
жить и жить.
Так ничего и не понял.
Вечером Юлик уехал, ему нельзя оставаться, и даже приезжать запретили,
а он все равно приехал. Он будет жить не очень далеко отсюда, там даже
лучше, воздух здоровый и летом суше, чем у нас, потому что море далеко.
Поселок в лесу.
Мама говорит, у него нездоровый вид.
Ему трудно помочь, папа сказал, он далеко зашел, а слушать никого не
хочет. Согревался напитками, говорит. Хоть бы Таня его встряхнула...
Я стал думать, что с Юликом случилось, ничего не придумал, и заснул.
На даче в гостях
Мы познакомились на даче. Толстенькая женщина с добрыми глазами.
Учительница музыки. Она живет с мамой, похожей на нее, только толще и
старше. Они говорят басом, и у обеих усики над верхней губой. У нас
временное жилье -- дача, а они здесь постоянно, в деревянном двухэтажном
доме на высоком втором этаже. Мне понравилось у них. Уютно и просторно, и
видно, что не каждый день убирают. Везде книги и журналы, валяются, где
попало, даже на полу. Они живут не одни, но Карлуши не было дома, он гулял.
Учительницу зовут Ангелина. "Сейчас будем слушать музыку" - она взяла
легкими пальцами очень толстую пластинку, темную, как будто из железа, и
подошла к проигрывателю. Сейчас будет дырочкой искать штырек... Я знал, что
это трудно, но она сразу надела пластинку, и мы стали слушать. Голос
пробивался через треск.
Что поделаешь, старая-престарая... Она вздохнула, - да и видеть его
надо было, не просто слушать.
Голос извивался, шутил, смеялся над нами, а потом ударил короткими
словами -- и конец.
У него руки длинные, белые и гибкие, как лебеди, и он все-все руками
мог изобразить. Впрочем, почему мог... Он жив, и поет еще.
Где тела сплете-е-нные колыхал джаз-банд... выговаривал голос, а потом
вдруг: И души вашей нищей убо-о-жество было так нелегко - разгадать... Вы
ухо-о-дите, ваше - ничтожество... Полукровка. Ошибка опять.
Вдруг я услышал, кто-то царапает дверь. "Это Карлуша" -- Ангелина
побежала открывать. Вошел небольшой пес, низкий и длинный как такса, но с
мордой и ушами от других собак.
Это наш Дон Карлос. Карлуша, познакомься с гостями.
Карлуша выбрал меня, подошел и протянул лапу. Она теплая и тяжелая. На
шее у него две складки кожи, свисают и болтаются, когда он ходит. "Карлуше
семнадцать лет..." Ого, а мне только семь будет. Карлуша лег и стал слушать
музыку. Розовый живот поднимается и опускается, по нему ползают блохи.
Карлос, говорит старушка, что ты демонстрируешь свои достоинства...
Карлуша вздохнул, и пошел на кухню. Слышно, как он чавкает. "Он курицу
любит, а другого мяса не ест. Он у нас самый старый."
Старушка все время улыбается, у нее глаза живей, чем у дочери.
Наверное, потому что родила ребеночка, а дочь не смогла, я подумал, а потом
спросил у мамы.
Они известные люди были. У них родственник президент.
Президент в Америке.
В Эстонии до войны тоже был президент.
А кто это пел?
Вертинский, был такой певец. Говорят, живой еще, но далеко живет.
Потом мы часто ходили к ним. "Иди, погуляй с Карлушей". Я надеваю
ошейник на теплую шею, а поводок несу отдельно. Карлуша идет впереди,
оглядывается, как старший брат, который все знает лучше меня, показывает
дорогу. Мы идем мимо сосен, по гладким шелковым иголкам, пересекаем
муравьиные дорожки, и нигде не встречаем людей. И я представляю себе, что
Робинзон, живу на своем острове, а со мной верный друг. Карлуша сам знает,
когда хватит гулять, ведет меня домой.
Приходим, на середину комнаты выдвинут стол с белой длинной скатертью,
она блестит, переливается -- старинная. Мы пьем чай и едим пирог. Он
подгорел, зато с малиновым вареньем. Ангелина подкладывает мне все новые
куски, подливает чай, и вздыхает. Потом мы снова слушаем голос из старой
жизни, прощаемся. "Карлуша, проводим гостей ". Они идут до большой дороги,
отсюда видна наша дача. У дома я оборачиваюсь -- женщины с собакой нет, уже
рано темнеет, это август, становится прохладно.
Скоро домой, тебе в школу пора.
В больницу к папе
Никого тогда не нашли, на даче у мадам Киви, а потом, это было уже
зимой, пришел папа с работы, слушали радио. Сына мадам Киви поймали, он был
бандит, нельзя от армии убегать. Прятался много лет, сначала от немцев в лес
убежал, а потом от наших тоже.
Это ужасно, говорит мама, но пора им понять.
Двадцать пять лет дали, говорит папа, двадцать пять лет...
Никто больше ничего не сказал, ни мама, ни бабка, молча съели обед, и
папа на работу ушел. А потом перестал приходить на обед, берет с собой, или
я приношу ему еду, когда он дежурит в воскресенье. Это на дороге в школу, не
доходя, - большой дом из серых камней, нужно постучать в дверь или
позвонить. Мне открывают, к доктору Миркину сын? и я прохожу по коридору, по
каменному полу, мимо больших дверей, их много, это палаты с больными, слышу
оттуда разговоры, смех, или зовут сестру по-эстонски - ыде, ыде...
Я иду дальше, в конце коридора кабинет дежурного врача, там сидит папа,
дремлет или читает.
Сынок, он улыбается мне, вот хорошо, я уже проголодался, как у тебя
дела.
Я ставлю на стол сумку, там кастрюлька с супом, еще горячим, потому что
идти недолго, и кастрюлька со вторым, мясо с картошкой например, или тушеные
овощи, он их любит. Он ест суп, я смотрю, у него волосы спереди редкие, по
щекам глубокие морщины, виски седые. Но он не старый, мама говорит, это
война устроила нам жизнь.
Так как твои школьные дела?
Я там учусь, вот и все дела.
Про школу
Рассказывать не интересно, в школе никаких дел, учиться нравится, но
ходить туда не люблю, много шума, холод постоянный, ребята почти все злые
или глупые. И все время боишься, вдруг спросят, а я не знаю...
И каждый день так, хотя я учусь хорошо и отлично, все равно неуютно
там.
Так у тебя нет друзей, совсем?
Ты же знаешь, Эдик есть. Еще Севка. Но они тоже мало гуляют. У нас
места мало, я к ним иногда хожу.
Нормально в школе, я всегда говорю, мама вздыхает, все у него
нормально, туда бежит, и обратно скорей.
Пусть мальчик дома живет, среди своих, кто его любит, бабка говорит.
Время ненадежное, лучше, если к семье привязан, кругом чужие люди, успеет
нахлебаться.
Хотя бы с этим Голубевым еще подружился, он ведь еврей, Алик, да?
Голубев украинец.
Это он так говорит, удивляется мама. Замечательный мальчик, мать
еврейка, отец еврей, а он украинец.
У Голубева отец не еврей, а военный прокурор, смеется папа.
Никуда не денешься, бабка говорит, мальчик должен не бояться своей
нации.
Голубеву легче будет жить, папа говорит, пусть украинец, я не против.
Но ты еврей почему-то... мама не согласна.
У меня украинцев нет в роду.
Все шутишь, а я ненавижу этих червей.
Да ладно тебе... папа говорит. Но пока евреев не любят, скрываться
некрасиво. А вообще, какой я еврей, посуди, что во мне еврейского? Ну, да...
- он почему-то засмеялся, и это все.
Так нельзя думать, говорит Фанни Львовна, нужно гордиться, уважать.
Чем тут гордиться, я заработал или заслужил?
И они начинают спорить, а мне скучно, пусть я еврей, пусть меня не
любят, мне интересней книжки, в них разные люди, и хорошие и плохие.
Наконец, ты полюбил читать, говорит мама.
Я всегда любил, просто медленно читаю, строчку прочту и все представляю
себе, представляю... Потом очнусь, сижу перед книгой, ты что заснул, бабка
говорит, это он так читает, боже мой.
А что тебе задали, какие уроки?
Сначала они спрашивали, потом перестали, я хорошо учусь. Мама говорит,
я не вмешиваюсь, все в порядке. Зачем в школу ходить, эти собрания, два-три
симпатичных лица, от остальных тошнит.
А мне своих собраний хватает, папа говорит, везде одинаково, давай то,
надо это... что им скажут в газете, то и надо.
Иногда в гостях меня спрашивают, какой был твой первый день в школе,
почему-то всем интересно. Ничего интересного. Никакой день. Но я его помню
все равно, хотя два года прошло. Дождик шел такой мелкий, будто туман
летает, воздух сырой, вода везде.
Наш гнилой климат, папа говорит.
Почему же мы не остались к Чувашии, где жили?
Почему, почему... кому мы там нужны, мы чужие, бабка говорит.
А здесь нужны?
Она засмеялась, боже мой, этот мальчик уморит вопросами. Не мы нужны, а
нам нужно. Нам нужно там, где родились.
Мам, не забивай мальчику голову, мама говорит. Здесь наш дом, вот и
все.
В тот день нас заставляли фотографироваться во дворе у стенки серой.
Вставать на ящик, чтобы повыше. Я получился очень серьезный, только уши
торчат. Раньше я не видел, что у меня такие уши. Ладно, хотите знать,
расскажу как следует про первый день.
Такой первый день
Завтра пойдем, говорит мама, совсем замотались с этими санаториями,
болезнями, дачами, а детей учить надо всегда. Посмотрим еще, кто
учительница.
Мама недоверчивая, а папа говорит, все равно, главное, школа русская, а
не эстонская, нам русский язык важней, на нем вся страна говорит. И мы всю
жизнь на русском говорим.
Какая еще страна, говорит бабка, мы до войны тихо спокойно жили, своя
республика.
Что ты, мам, говорит мама, вспомни, как эстонцы любили нас, твоего сына
кто выдал немцам?
У каждого народа свои предатели... Папа не любит споры.
Ехали на трамвае, сначала вдоль развалин, домики разбомбили, когда
освобождали город, папа говорит, без бомбежки не могли освободить. А потом
так и не убрали мусор, зато здесь будет новый проспект. Немного проехали, и
вылезли. Через дорогу школа, трехэтажный кирпичный дом. Зачем сюда, я
спросил, рядом с нами тоже школа, пятиэтажная, за ней большой двор и даже
сад. Мама говорит, та школа эстонская, нам не нужно. Потом оказалось, ехали
по кругу, прямая дорога двадцать минут, я теперь хожу пешком.
Мы перешли дорогу, дверь заколочена. Мама говорит, идиотизм, все
парадные теперь такие, это что, обязательно при новой власти? Папы не было,
а то бы он ответил, нечего ругать власть, она нас спасла от немцев, помолчи.
Мы нашли калитку за домом, вошли в небольшой дворик, а там не
продвинуться, такая толпа. У двери стоит большая тетка, спрашивает вы кто.
Мама сказала, Алик Миркин, нам показали угол, в котором собирается наш
класс. Подошли, вышла из дома тетя, высокая, тонкая, в шляпке круглой, у нее
большое лицо, бледное, очки толстые, увеличивают глаза. Мама говорит, она
дальнозоркая, это лучше, чем близорукая учительница.
А потом говорит - боже, так это Анна... удивилась и замолчала.
Анна подошла ко всем, говорит я Анна Юрьевна, классный руководитель,
буду вести все уроки до пятого класса, мы подружимся. Она улыбнулась, а
потом увидела маму и не обрадовалась.
Это мой сын, Анна, говорит мама. Анна положила мне руку на плечо,
говорит - хорошо, с ним мы точно подружимся. Пойдемте в класс, и мы все
пошли за ней.
В классе надо снимать верхнюю одежду, почти у всех плащи или пальто, а
раздевалка не работает, в ней нет света и могут украсть. Поэтому родители
сняли одежду со своих детей, и стали с ней вдоль стен, сами одетые. Стало
похоже на вокзал, зато тепло. Детей больше чем столов, узких, со скамейкой
для двоих.
Это парты, мама говорит, садись быстрей вперед, сзади будет сброд, я
уже вижу.
Я сел поближе к двери на третий ряд, рядом женщина одна, она маме
говорит, здравствуй, Зиночка, и придвигает ко мне своего мальчика, это мой
Эдик. Я их видел не раз, зачем она говорит... Это тетя Соня, мамина подруга,
они через двор от нас живут.
Там были одни мальчики. Папа удивлялся, зачем дети раздельно? Бабка
засмеялась, успеется, пусть учатся без отвлекания. Папа тоже засмеялся, и
мама, это вечером до первого дня было.
Парт всем не хватило, сзади поставили стулья в два ряда, а родители все
время стояли у стен, все ждали, что скажет Анна Юрьевна.
Будем знакомиться, она говорит, я увидел, она добрая, улыбается.
Пришла еще одна женщина, нас снова начали переписывать, мама мне
подсказывала фамилию, зачем, я давно знаю, что Алик Миркин, так и сказал. В
классе оказалось сорок восемь человек, мама говорит, страшно много, Анна не
справится.
Ты знаешь ее?
Старая история, еще до войны.
Ты представляешь, она говорит вечером папе, у них Анна учительницей
будет.
Какая Анна?
Не притворяйся, та самая.
Папа помолчал, и говорит, ну и что, старая история, она все равно
хороший учитель, Алику повезло.
А бабка ничего не сказала, брос