вухэтажных нарах, сплошь покрытых соломенными матрасами, сидели, лежали, спали, читали, беседовали и резались в карты сотни две людей. Мы еще не остыли от возбуждения, переживали прощание с мамами, которых заверили -- ложь во спасение,-- что едем в танковое училище. Мамы не верили и плакали, мы злились и святотатственно клялись. Мы курили добытый на толкучке "Беломор" и болтали без умолку, без всякой логики и связи. Наши разгоряченные головы никак не могли переварить столь внезапный поворот судьбы. Мы, вчера еще вольные птицы, еще не полностью сознавали, что больше не принадлежим самим себе, что стали крохотными и различимыми лишь под микроскопом кровяными шариками, которые гигантский военный организм гонит по своим венам и артериям. Мы убеждали себя, что счастливы, а на деле были сбиты с толку. Нас окружали совершенно незнакомые люди, наши будущие товарищи -- кто они? Калейдоскоп лиц -- симпатичных и неприятных, спокойных и встревоженных, одухотворенных и туповатых; вот этот с медалью "За отвагу" и с гитарой -- бывший фронтовик, из госпиталя, наверное; эти трое, что шумно "забивают козла",-- вчерашние ремесленники, в сильно поношенных гимнастерках мышиного цвета; этот папаша в аккуратно залатанном шевиотовом костюме -- токарь или фрезеровщик, руки изрезаны еще не зажившими царапинами от стружки. Разношерстная компания чужих друг другу людей, которых завтра породнит одинаковая форма, строй, совместная жизнь и общая участь. Кто знает -- с кем-то из них нам идти в атаку, кто-то из них нас выручит, перевяжет, вынесет или бросит на поле боя. -- С этим бы я в разведку не пошел,-- важно сообщил мне Сашка, показывая глазами на щуплого и сонного солдата, который меланхолически жевал домашние лепешки и время от времени зверски зевал. -- А он бы с тобой пошел? -- насмешливо спросил наш сосед сержант. Пока мы болтали, он проснулся, сбросил с головы полу шинели и, лежа на боку, крутил цигарку. -- Пашка, поди сюда! Этот малец не хочет с тобой идти в разведку. Пашка, тот самый щуплый солдат, подсел к нам, продолжая жевать лепешку. -- И правильно сделаешь, паря, со мной не ходи. В разведке, понимаешь, это, по грязи ползешь, костюм испачкать недолго. И немцы опять же без совести шпарят. А еще, понимаешь, это, гранатой оглушат и в свой фатерланд загонят. Лучше, паря, иди на кухню. Уничтожив багрового от стыда Сашку, солдат широко зевнул, улегся к себе на нары и быстро захрапел. Глядя на Сашкино лицо, сержант засмеялся, довольный. Я угостил его папиросой. -- Вы на Пашку не обижайтесь,-- утешил сержант, затягиваясь.-- Он и в госпитале был такой глумливый, хотя по морде и не скажешь. И в чем душа держится? Весь в шрамах, как старая собака. -- И ордена есть? -- извиняющимся тоном спросил Сашка. -- Кажись, две штуки,-- сержант погасил папиросу.-- Отвык, горло дерет. Переходите, мальцы, на махру -- здоровее. И вновь укутался с головой шинелью. -- Влип,-- самокритично признал Сашка. Нам было стыдно до слез, но урок мы запомнили. Я много раз вспоминал солдата Пашку, когда годы спустя какой-нибудь трепач со здоровой глоткой орал на собрании: "Таких мы с собой в коммунизм не возьмем!" Да погоди ты, горлохват, а может, это я с тобой не хочу идти в коммунизм? Может, из-за таких пустозвонов, как ты, мы вместо сотни сельских клубов строим один никому не нужный дворец-пирамиду и покрываем дороги вместо бетона твоим никчемным звоном? Ему, видишь ли, со мной не по пути. Так иди своим, вместе с такими же трепачами, и не мешай мне идти другим. Ничего, и на тебя Пашка найдется... -- В помещении не курить! -- в десятый раз послышался в дверях голос старшины.-- На губу отконвоирую! Все продолжали курить: людей, которые едут в запасной полк, гауптвахтой не очень-то напугаешь. -- Старшина, когда нас отправлять будут? Надоело. -- На тот свет торопишься? Там тоже, скажу тебе, не малина. -- А невесты там есть? -- А ну выходи! Давай, давай! Сейчас пол выдраишь добела -- никаких невест не захочешь! -- Виноват, товарищ старшина! Это я пошутил для поднятия солдатского духу. -- То-то же. (Строго.) Твоя гитара? Давай... вместо полов. -- ...Грустно сердцу мо-оему-у, что-то я тебя, корова, толком не пой-му-у-у! -- Отставить корову! Размычался, понимаешь. -- Что-нибудь такое, Володька, чтоб до печенок дошло! 0x08 graphic -- Есть по Чу-уйскому тракту доро-ога, много ездило там шоферов, ездил са-амый отчаянный шОфер, звали Костя его Снегирев. Он маши-ину трехтонную "Аму" как сестренку родну-ую любил. Чуйский тракт аж до са-амой границы он на "Аме" своей изучил... Рядом ремесленники лупили проигравшего колодой по носу и радостно ржали. Наискосок напротив серьезный немолодой человек, досадливо морщась на шум, вчитывался в толстую книгу. К нему подошел подвыпивший парень в гимнастерке, из-под расстегнутого воротника которой проглядывала тельняшка. -- Почитай вслух, папаша. Очень я обожаю, когда вслух читают. -- Боюсь, что ты не все поймешь. Это очень трудная для восприятия философская книга. -- Выходит, я дурак? Так, папаша? -- А ты кто по специальности? -- Сигнальщиком был на крейсере "Красный Кавказ". -- Видишь, а я в твоем деле ничего не понимаю. Значит, я дурак? -- А ты ничего, папаша, башковитый. Про Мысхако слыхал? -- Как же, конечно. -- Товарищ Куников у нас командовал, по имени Цезарь. Герой Советского Союза. Слыхал? За упокой его души -- по маленькой? Пошли. -- Что ж, за такого человека не грех выпить. Погоди, у меня есть селедка. -- Бери, папаша, свою селедку за жабры... По проходу, звеня медалями, прошел белобрысый младший сержант лет двадцати. По его затылку, еще не заросшему волосами, маленькой змейкой извивался красноватый шрам. Белобрысого остановил Пашка, что-то проговорил и кивнул на нас. Белобрысый обернулся, засмеялся и пошел дальше. Мы слушали, смотрели, завидовали тем, чьи глаза столько видели, и хотели побыстрее стать своими, раствориться в этом обществе столь разных и интересных людей. Мы понимали, что пока не имеем на это права, но все равно было обидно. Ну почему моряк подошел не к нам, почему белобрысый не сказал два слова? Хоть бы кто-нибудь нами заинтересовался, спросил, откуда мы и куда. -- Давай поедим,-- с горя предложил Сашка. Мы развязали вещмешки, достали хлеб и сало, жестяные кружки и сахар. Я пошел за кипятком, а когда вернулся, на моем месте сидел широкоплечий, наголо остриженный парень с вытянутым лошадиным лицом и вертел в руках Сашкину зажигалку. -- Сколько отдал? -- Сам делал, на заводе,-- важничал Сашка.-- У Мишки, пожалуй, не хуже. Я показал свою зажигалку, набранную из пластов разноцветного плексигласа, -- мою гордость. -- Где ты ее нашел?-- обрадовался парень;-- Петька, Ванька, нашлась моя пропажа! И, сунув зажигалку в карман, отправился к своей компании. -- Эй, шутник!-- мы бросились за ним.-- Отдай зажигалку. Парень присел на нары и подмигнул приятелям. Те засмеялись. -- А какие на ней приметы? Где риска? -- Никакой там царапины нет, отдай! Парень вытащил зажигалку. -- Айда сюда, свидетели! Во-он она, царапина! -- Ты сам царапину сделал! Отдай! -- А по жевалу не хочешь? Бац! Из глаз посыпались искры. Хохот, улюлюканье! Не успели мы с Сашкой очертя голову броситься на негодяя, как на наши плечи легли тяжелые руки. Мы резко высвободились и обернулись. Перед нами стоял человек лет тридцати, одетый в ватные штаны и кургузый, явно с чужого плеча, пиджачок. Черные жгучие щелочки-глаза, на широких татарских скулах сгущавшаяся к подбородку редкая щетина, тонкие полоски-губы -- выразительное лицо, оно и сейчас у меня перед глазами. -- Это твоя зажигалка?-- бесстрастно спросил человек. -- Моя, честное слово! -- Дорошенко, ты слышал, что сказал мальчик? К нашему удивлению, парень торопливо сунул мне зажигалку. -- Сявка!-- презрительно бросил человек и -- нам, доброжелательно:-- Не путайтесь со всякими проходимцами. -- За что облаял, Хан?-- недовольно протянул парень.-- О! Мы еле зафиксировали молниеносный удар. Парень облизнул разбитую в кровь губу. -- Ловко ты его!-- похвалил сверху какой-то зритель.-- Научи, Хан, или как там тебя кличут! -- Этому не учатся,-- Хан показал в невеселой улыбке редкие желтые зубы.-- С этим рождаются. Правда, Дорошенко? Притихший парень покорно кивнул. -- Спасибо,-- сказал я.-- Хотите хлеба с салом? У нас есть. -- Всякое даяние суть благо,-- сказал Хан и без всяких уговоров пошел за нами. Степенно, не жадно поел, поблагодарил кивком головы и ушел на свои нары. Мы проводили его глазами. -- Здоровый фонарь тебе поставили, малец,-- посочувствовал сержант, снова подсаживаясь к нам.-- А этой публики сторонитесь -- урки, досрочно освобожденные, что заявления на фронт подали. Есть среди них мальцы ничего, а другие как были ворьем, так и остались. Какого года? -- Двадцать... седьмого. А вы? -- Двадцать второго. Нас, которые с первых дней, мало осталось. После войны в музеях будут за деньги показывать. -- А почему вы так долго воюете, а не офицер? Сержант развел руками. -- Как-то не получалось. Посылали на трехмесячные курсы младших лейтенантов -- ранило, в другой раз посылали -- контузило, а потом сам отказался. Хотя один раз ротой командовал. -- Ротой?! -- Насмотритесь всего, мальцы, если успеете. Война-то к шапочному разбору идет. Нас в роте семь человек осталось, а я -- старший. Вот и командовал. В декабре сорок второго, в Сталинграде. -- Новиков-Прибой тоже о таком писал. В Цусимском бою эскадра следовала за головным кораблем, а на нем повыбивали офицеров, и эскадру вел простой матрос. -- Читал я "Цусиму", правильная книга. Только конец кто-то оторвал. Закуривайте махру, из дома прислали. -- Сержант, а кому на фронте опаснее всего? -- Трудно сказать, мальцы. Наверное, летчикам-истребителям и танкистам. И на сорокапятках -- когда против танков прямой наводкой. И минерам... и пехоту бьют за здорово живешь. А везучие везде есть. Мой комбат Катушев тоже с первых дней, а ни разу не зацепило. Однажды на противопехотную мину наступил, мы глаза закрыли, думали -- хана комбату, а ему только каблук оторвало. Везучий! У меня осколок в сантиметре от сердца застрял, на излете. Вот он, родимый, доктор подарил, майор медицинской службы. Сержант достал из кармана гимнастерки тряпицу и бережно ее развернул. Мы почтительно потрогали крохотный, величиной с половину горошины, кусочек металла. -- Еще чуть-чуть -- и "погиб смертью храбрых", ищи, Дуняша, нового мужика!--весело сказал сержант и снова улегся на матрасе.-- Солдат, мальцы, спит, а служба идет. Пересылка затихала. Сквозь широкое окно пробивался свет луны, отчетливо слышались скрипучие шаги прохожих. На улице лютый мороз, а у нас жарко, только уж очень накурено, дышать нечем. Вокруг храпели на все голоса, и лишь в самом углу на верхних нарах тихо бренчали на гитаре. Заснули и мы тяжелым и беспокойным сном. Мне снились кошмары, что-то меня душило, и я проснулся от собственного сдавленного крика. -- Навоевался?-- спросил сержант. В полутьме мерцал огонек его цигарки.-- Там забегали, в коридоре. Небось поднимать будут. -- П-а-адъем! Ежась и постукивая ногами, мы мерзли на платформе в ожидании посадки. Невдалеке несколько женщин разбивали ломами груду мерзлого угля. -- Бабоньки, идите к нам, погреем! -- А ты бери лом -- и грейся! -- Мне, бабоньки, для организма вредно лом подымать. -- С таким бы организмом шел пространщиком в женскую баню! На платформе хохочут. -- Вот вредная девка! Иди ко мне, рыжая! -- Нужен ты мне, такой щербатый. Я бы вот этого приголубила, черноглазого, который с гитарой. Спел бы али голос замерз? -- А тебя как звать? -- Катей. -- Эх, Катя, Катя, милая Катюша, для тебя готов пойти хоть в воду и в огонь! Ка-атя, Катя, сядь со мной, послушай, про-о любовь поет нам певучая гармонь! Эх ты, рыженькая, кабы не на фронт -- крутанули бы любовь! Ста-ан твой нежный я хочу обнять и тебя женой своей назвать, Катя, Катя, милая Катюша... -- По порядку номеров -- ра-ассчитайсь! -- Тебя-то как звать, черноглазенький? -- Гвардии рядовой Владимир Железнов! Пиши, Катюша! Берлин, до востребования! -- По вагонам! И мы поехали на запад -- в запасной полк. САШКА ПЛАЧЕТ Сашка плакал. Уткнувшись лицом в ладони, он трясся и всхлипывал, а слезы так и текли. Сашка вытирал их полотенцем, и лицо его было почерневшим и незнакомым. Сашка плакал, не стыдясь того, что на него без особого сочувствия, скорее с любопытством и завистью, смотрели десятки людей. Пять минут назад из штаба полка пришел командир роты, вызвал Сашку и дал ему прочесть коротенькую бумагу: "Гражданка Ефремова Е. А. предъявила документы, свидетельствующие о том, что ее сын, Ефремов А. К., родился в 1928 году, а посему подлежит немедленной демобилизации и откомандированию в распоряжение райвоенкомата". Утешать друга было бесполезно, и я молчал. Да и чем я мог его утешить? Тем, что и надо мной отныне висит дамоклов меч, и завтра в штаб, возможно, придет бумага на меня? -- Рад небось до смерти, а придуривается,-- кивая на Сашку, комментировал Петька Рябой. -- Значит, подмазала военкомат мамаша?-- допытывался Дорошенко. -- Уйдите,-- попросил я.-- Ничего вы не понимаете. -- Кусков десять отвалила, не меньше,-- продолжал Дорошенко и, гнусно осклабясь, добавил:-- А может, натурой? -- Хорошего парня обижаешь,-- неприязненно сказал Железнов.-- Трепач. Сашка затих и отнял от лица ладони. -- Почему так сразу и трепач?-- деланно возмутился Дорошенко.-- Пролезла к военкому, вильнула хвостом... Массивный, коренастый Дорошенко не упал -- с грохотом рухнул на пол землянки. -- Сволочь проклятая!-- вне себя от бешенства кричал Сашка.-- Вставай, я хочу еще раз трахнуть по твоей бандитской роже! Через мгновение на полу катался клубок. Дорошенко подмял под себя Сашку, сел на него и принялся молотить кулаками, Я бросился на помощь другу, но меня опередил Железнов. Коротким ударом в ухо он сбросил Дорошенко с Сашки и, улыбнувшись, назидательно произнес: -- Лежачего не бьют. Или у вашего брата по-другому принято? Видя, что общественное мнение явно не на их стороне, приятели Дорошенко сочли за благо не вмешиваться. Только Хан, свесившись с нар, проговорил с ленивой усмешкой: -- Дураков всегда бьют. -- Выйдем, потолкуем!-- задыхаясь от злобы, предлагал Дорошенко Железнову. -- А зачем мне с тобой выходить?-- весело возражал Железнов.-- Может, ты меня хочешь ножом пырнуть? -- Я с тобой еще поквитаюсь,-- мрачно пообещал Дорошенко.-- Попомни, с тебя причитается. -- Очень мне удивительно,-- Железнов пожал плечами.-- Долг-то за тобой, а не за мной. Это ведь ты вытащил из бачка со щами кусок мяса, когда с кухни нес. Животом не маешься? -- А ты видел, как я мясо жрал?-- вызывающе крикнул Дорошенко. -- Не я, так другие видели. -- Я видел,-- неожиданно вступил в разговор Сергей Тимофеевич.-- И должен признаться, это было отвратительное зрелище. Все притихли. Хан два раза щелкнул пальцами, и Дорошенко, махнув рукой, торопливо полез на нары. Скверный он был человек, циничный и грязный, много крови нам перепортил. И погиб он так же мерзко, как и жил, месяца два спустя. Я даже не мог проводить Сашку -- мы отправлялись на стрельбище. Он больше не плакал -- выплеснул всю горечь в драке с Дорошенко, но уходил на станцию в совершенно угнетенном состоянии. -- Не смотри так, будто виноват, ты-то здесь ни при чем,-- только и сказал он на прощанье. -- Сашка,-- попросил я,-- наши мамы не должны увидеться. И к моей не ходи -- прячься от нее, ладно? Сашка кивнул, и мы крепко обнялись. Так я остался без друга. И с этой минуты до самой посадки в эшелон я сто раз на день вздрагивал при мысли о том, что в любой момент меня могут ознакомить с коротенькой бумагой и вышвырнуть из полка за ненадобностью. Я еще не знал, что буквально за несколько часов до отъезда на фронт я окажусь в Сашкиной шкуре -- да что я говорю, куда в более худшем положении!-- и попаду в маршевую роту лишь благодаря самой позорной сделке, какую когда-либо заключал. ПОДРУЖИЛИСЬ КОТ С МЫШКОЙ... После отъезда Сашки мне было очень одиноко. Впервые я по-настоящему понял, что такое друг, которому можно поверить все и быть понятым, потому что мозги его настроены на ту же радиоволну. Три года мы почти не расставались; мы часто спорили и даже ругались, но ненадолго, потому что были друг другу необходимы. А в запасном полку -- и говорить нечего. Начальство привыкло к тому, что мы всегда вместе, и старалось нас не разлучать. Все у нас было общим -- темы для разговора, интересы и кошельки; по вечерам мы читали вслух, опуская отдельные подробности, письма от Таи и Милы и засыпали, прижавшись, под двумя одеялами и двумя шинелями. И теперь мне не хватало Сашки на каждом шагу: все солдаты уже успели притереться друг к другу, и не к кому было приткнуться. И тут на Сашкино место перебрался Хан. Когда я вспоминаю Хана, перед глазами встает такая сцена. Мы ввалились в землянку полуживые от холода и усталости. Весь день мы ползали по снегу, ходили в атаку на проволочные заграждения, преодолевали полосу препятствий, стреляли, бросали гранаты -- и все пять раз повторяли, потому что командир полка был нами недоволен. Отсутствовал, по его мнению, в наших действиях фронтовой огонек: и "ура!" мы кричали без подлинного энтузиазма, и ползали, словно ревматические черепахи, и гранаты бросали так, что они должны были неминуемо разорвать нас в клочья. Скорее всего командир полка был прав, но люди, дошедшие до крайней степени усталости, меньше всего на свете бывают озабочены оправданием действий начальства. Как следует очиститься от примерзшего к одежде и ботинкам снега не хватило сил, и мы ввалились в землянку в таком неуставном виде, что старшина пришел в ярость. Он тоже был по-своему прав, этот старшина, с него тоже требовали, но он совершил одну ошибку: вместо того чтобы сделать козлом отпущения меня, или Митрофанова, или другого, столь же безобидного солдата, старшина схватил за грудки первого попавшегося на глаза. Им оказался Хан. -- Кру-гом!-- заорал старшина.-- Я тебе покажу, как свинарник устраивать! Взять лопату и очистить дорогу до кухни! И чтобы не сачковать -- лично проверю! Хан не сдвинулся с места и улыбнулся. Ого, какая это была улыбка! -- Но-но,-- отступая на шаг, пробормотал старшина. Хан молча смотрел на него и улыбался. -- Но-но,-- уже совсем тихо повторил старшина и, сделав вид, что о чем-то вспомнил, быстрым шагом ушел в каптерку. Я был свидетелем этой сцены и клянусь, что старшина до смерти испугался. А ведь Хан только улыбался, он не сказал ни слова! Темный это был человек. От службы он не отлынивал, не лез к начальству, говорил ровным и тихим голосом, но было в его щелочках-глазах что-то такое, что порождало смутные предчувствия большой опасности. Как выразился Сергей Тимофеевич: "Вроде прирученного тигра -- не дай бог услышит запах крови". Над Дорошенко и компанией Хан имел какую-то непонятную нам власть -- видимо, это шло с той поры, когда они вместе сидели. Когда во время зарядки я, размахивая руками, случайно задел по носу рябого Петьку Бердяева и мы сцепились, как одичавшие коты, Хан наступил каблуком на Петькину руку и так посмотрел ему в глаза, что Петька передо мной чуть ли не извинялся и даже угодливо стряхивал с меня снег. "Ханов дружок",-- однажды услышал я за своей спиной и очень этим гордился. Отношение к нему у меня было сложное. Я не мог забыть, как десять дней назад он вступился за нас на пересыльном пункте, и был благодарен ему за это. С другой стороны, я видел, что Хана никто не любил и все боялись, и не знал, как объяснить его внезапно возникшую ко мне привязанность. Мысль о том, что Хана соблазнили остатки домашних продуктов и не очень большие деньги, на которые у приходивших к ограде колхозниц можно было купить лепешки с маслом, я сразу отбросил -- не такой человек Хан, чтобы польститься на крохи. Я принял бы другую версию -- шахматы, к которым Хан относился с уважением, хотя, по его словам, играл плохо. "На курорте партнеров не было",-- пояснил он. Когда мы с Сашкой играли, Хан сидел рядом и внимательно смотрел, иногда он просил восстановить позицию и растолковать ему, почему был сделан именно этот ход, а не другой, спорил и самокритично признавал свою ошибку. Пока в полку был Сашка, Хан ни разу не навязывал себя в качестве партнера -- говорил, что это нам будет неинтересно. Но и впоследствии мы играли в шахматы очень редко: Хан был слишком самолюбив, чтобы проигрывать, он буквально желтел лицом и потом долго не разговаривал. Иногда мы беседовали о жизни. О себе Хан не рассказывал, на вопросы отмалчивался; о его прошлом ходили темные слухи, но прямо спросить его об этом я не решался. Своих убеждений он не высказывал, но и моих не оспаривал. Хан любил, когда я рассказывал ему о книгах; приключенческую литературу он не воспринимал -- "вранье и дешевка", со скукой внимал поэзии, зато много расспрашивал о бальзаковских персонажах, из которых, к моему искреннему удивлению, ему больше всего понравился не Феррагус и не Вотрен, а герой "Обедни безбожника", простой водонос, который пожертвовал собой, чтобы безвестный студент стал врачом. В ту ночь Сергей Тимофеевич и я чистили на кухне картошку. Я поведал ему о своих беседах с Ханом. -- Самопожертвование вообще сложная штука,-- размышлял Сергей Тимофеевич,-- оно дает человеку право без зазрения совести жертвовать другими. Но водоносу из новеллы Бальзака была присуща, пожалуй, высшая, бескорыстная форма самопожертвования. Поэтому он и понравился Хану, который умен и сознает, что он-то никогда ни для кого ничем не пожертвует, а посему восхищается людьми, на это способными. Кстати, и к вам его влечет, извините, некоторая наивность в ваших суждениях. Не льстите себя мыслью, что вы для него что-то значите. Он просто хочет понять, чем дышат люди из мира, от которого он был надолго оторван, и вы показались ему подходящим объектом для изучения. Деньги у вас есть? -- Есть,-- ответил я с некоторым колебанием,-- они у Хана на хранении. -- Понятно,-- с легким скепсисом произнес Сергей Тимофеевич.-- Хотите, дам вам совет? Не сходитесь с ним слишком близко. Откровенно говоря, я не придал значения этому разговору, слишком импонировало мне покровительство Хана. Но через два-три дня, когда мы доели остатки купленного на рынке сала, я попросил у Хана деньги на лепешки с маслом. -- Какие деньги? -- Хан улыбнулся. Я не уточнял. А Хан перебрался на свое прежнее место, к Дорошенко, и меня больше не замечал. Впрочем, я к нему не обращался, сознавая, что в его глазах отныне значу не больше, чем скорлупа от съеденного ореха. Более того, я был даже рад, что избавился от странного приятеля, общение с которым всегда меня тяготило, словно в нем была какая-то фальшь. ДОЛГОЖДАННЫЙ, ЗЛОСЧАСТНЫЙ, СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ Какую бы жизнь человек ни прожил, какие бы испытания ни перенес -- все равно, заглянув в свое прошлое, он наверняка отыщет одну минуту, решившую его судьбу. Цвейговские "роковые мгновенья" были у каждого; только проявления их и масштабы оказывались разными. Нынче трудно найти сторонников теории "песчинки, попавшей в глаз монарха", или "насморка Наполеона в день Ватерлоо": крутые повороты истории решают не мифические случайности, а прозаические закономерности. Но, как бы это ни было обидно, признаемся самим себе: личную судьбу каждого человека определила одна минута. Будь она иной, жизнь пошла бы совсем в другом направлении, и мы были бы другими, и все у нас было бы не так, как сейчас,-- короче, не та судьба. Я знаю в своей жизни несколько таких минут, но больше всего запомнилась одна, когда я уже в буквальном смысле слова уходил в другую судьбу, а в двух шагах от нее меня остановили и, как утопающему, протянули соломинку. Дело было так. С утра нам объявили, что мы уже не просто рота ПТР, а маршевая рота: вечером -- в эшелон и на фронт. Этого дня все ожидали по-своему: одни с нетерпением, другие с тревогой; но никто, наверное, не ждал его с таким огромным напряжением, как я. Значит, Сашка не подвел, моя мама не узнала о его возвращении, и ничто больше мне теперь не угрожает. Сергей Тимофеевич и Володя, посвященные в мои тревоги, жали мне руки, а я беспричинно смеялся, непрерывно искал общения, не мог усидеть на месте -- словом, был в состоянии того нервного возбуждения, которое не может остаться незамеченным и причины которого воспринимаются по-разному. -- Завертелся как наскипидаренный, прилипала железновская,-- съязвил Дорошенко, который не мог забыть своего позора и люто меня ненавидел.-- Думает, на фронте пряниками кормят... Я даже его не отбрил -- настолько мне было радостно и легко; более того, я готов был простить его и по-дружески обнять: "Кто старое вспомянет -- тому глаз вон! Ведь нам вместе сражаться, ходить в атаку, мы обязательно должны стать друзьями!" Готов был, но сдержался -- уж очень он был мне противен... Между тем в нашу землянку прибыла медицинская комиссия, человек пять врачей из санчасти. От очередной проверки никто не ждал ни хорошего, ни плохого: всех нас уже осматривали не раз до призыва. И мы раздевались, ворча: не очень-то приятно вертеться перед врачами в костюме Адама только для того, чтобы услышать неизбежное: "Проходи, следующий". И мимо комиссии потянулась голая цепочка. -- А ну-ка,-- врач подозвал меня поближе.-- Грыжа? -- Чепуха,-- беспечно ответил я, не без гордости поглядывая на товарищей.-- Не помешает. -- Это нам лучше знать,-- сказал врач, ощупывая небольшую припухлость на моем животе.-- Напряги живот... Вот так... -- Да она мне абсолютно не мешает,-- встревожился я.-- Даже не замечаю! -- Фамилия, имя? -- Полунин Михаил. Честное... -- Пойдете на операцию, Полунин,-- сообщил врач.-- Запишите его в санчасть. Хан -- два дня назад он был произведен в ротные писари -- сделал карандашную пометку в большой линованной ведомости. -- И этот подмазал! -- засмеялся Дорошенко. Кровь бросилась мне в голову, я с трудом удержался на ногах. -- Как это "в санчасть"?-- пролепетал я.-- Грыжа мне абсолютно не мешает, я хочу ехать со всеми! -- Сделаем операцию, и поедешь,-- отмахнулся врач.-- Следующий! Я не сдвинулся с места. -- Никуда я не уйду, посмотрите меня еще раз! Вы не имеете права делать операцию без моего согласия! -- Не мешай мне своими глупостями,-- обозлился врач.-- Марш отсюда! -- Что у вас такое? -- меня подозвал майор медицинской службы, видимо председатель комиссии.-- Грыжа? На операцию. -- Но ведь это займет две недели...-- простонал я.-- А война уже заканчивается! -- Месяц, а то и побольше,-- поправил председатель и, обращаясь к коллегам, изволил пошутить:-- А этот солдат, кажется, совершенно серьезно полагает, что без его участия победа невозможна! -- Неостроумно!-- выпалил я. -- Советский врач не имеет права издеваться над солдатом! -- Кругом!-- заорал председатель.-- Мальчишка! Мир рухнул. Я не знаю, как добрался до нар. Я плакал так, как десять дней назад плакал Сашка, бессильно и безнадежно. Мне казалось, что я никчемный неудачник, что жизнь потеряла всякий смысл и отныне меня ждет сплошное серое существование. Сергей Тимофеевич и Володя меня утешали: они говорили, что наступление на Берлин еще не начато, а союзники топчутся на месте, три-четыре недели пролетят быстро, и я успею -- пусть к шапочному разбору, но все-таки успею. Я ничего не воспринимал, потому что знал одно: вечером рота уедет на фронт, вся целиком -- кроме меня да еще Хана, который не в счет. Я видел, как мои товарищи весело примеряют новое обмундирование, слоняются по землянке, ошалевшие от новизны ощущений, и чувствовал, что между мною и ними пролегла пропасть. Сразу же после завтрака с нетерпением ждавший обеда, я не пошел за стол, потому что одинаково невыносимы были и сочувственные взгляды и насмешки. -- Собирайся в санчасть, -- напомнил Хан, ротный писарь, которого теперь так же презирали, как раньше боялись; власть его даже над своей компанией рухнула в ту минуту, когда все узнали, что Хан остается, что он трус. Удивительно, как меняется человек, стоит лишь обстоятельствам сорвать с него маску и обнажить его сущность! Все и сейчас понимали, что Хан опасный тип, от которого лучше держаться подальше, но никто его не боялся! Потому что он противопоставил себя коллективу, оказался ниже его, ниже самого слабого и безнаказанно обижаемого солдата в роте -- Митрофанова. Будучи умным человеком, Хан это понял. Он имитировал кипучую деятельность, помогал менять обмундирование и подгонять его по росту, оказывал мелкие услуги тем, с кем раньше и словом не перебросился, и в результате еще больше растрачивал свою личность. Он дал петуха -- такие вещи публика прощает только любимцам, а Хана никто не любил. -- С вещами,-- добавил Хан. Я надел шапку и бушлат, взял вещмешок и направился к двери. Все были возбуждены, у каждого были свои дела, и я ни с кем не прощался -- кому нужны прощальные напутствия неудачника? Я лишь крепко пожал руку Володе Железнову, поискал глазами Сергея Тимофеевича и велел ему кланяться. -- Ничего, брат, не поделаешь, служба такая,-- сказал Володя и похлопал меня по плечу. Сердце мое разрывалось. Когда я подходил к двери, меня окликнули. Я оглянулся -- ко мне спешил Сергей Тимофеевич, на ходу надевая гимнастерку. Он просил подождать, оделся и вышел вместе со мной из землянки. -- Страдания молодого Вертера,-- хмыкнул он, искоса поглядывая на меня.-- Желаю вам, Миша, чтобы эти слезы были последними в вашей жизни. Не сердитесь, я вызвался вас сопровождать не для того, чтобы высказать эту сентенцию. Я не очень люблю давать советы, но сейчас мне хочется это сделать. Я остановился и с надеждой посмотрел на него. -- Вам могут помочь только два человека,-- сказал Сергей Тимофеевич.-- Одного из них, главного врача, я во внимание не принимаю. Вы низко оценили его остроумие, и он просто не станет вас слушать. Второй человек -- это Хан. -- Хан?-- вырвалось у меня.-- Каким образом? Так пошла та самая минута, о которой я говорил в начале этой главы. -- Сначала один вопрос: грыжа и в самом деле вам не мешает? -- Честное комсомольское слово!-- воскликнул я.-- Вы же знаете, вам врать не стану. -- Верю. Денег, насколько я догадываюсь, Хан вам не вернул? -- Ни копейки. -- Я в этом не сомневался. Тогда дело плохо. К сожалению, у меня тоже денег нет, все оставил племяннику, который в едином лице составляет всю мою родню. У Володи, увы, ничего нет, если не считать мелочи... А между тем в данном конкретном случае я не погнушался бы дать взятку. -- Хану?! -- Да, ему. Он теперь всесильная личность, ротный писарь! Не сомневаюсь, что врач, приговоривший вас к операции, уже забыл о вашем существовании. Если Хана материально заинтересовать, другими словами, дать ему денег, он вычеркнет вас из одного списка и внесет в другой. -- Сергей Тимофеевич!-- закричал я, загораясь безумной надеждой.-- Что же мне делать? -- Поговорите с Ханом,-- сказал Сергей Тимофеевич.-- Может быть, вам удастся пробудить в нем какую-то человечность -- обаяние молодости! Но лично я в это верю слабо. Надеюсь, что он сам вам что-нибудь подскажет. Дерзайте, юноша, терять вам нечего. Я помчался в землянку -- говорить с Ханом. Выслушав мою сбивчивую просьбу, он усмехнулся. -- А что я буду с этого иметь? Сгоряча я чуть было не напомнил ему о тех деньгах, но вовремя сдержался, потому что погубил бы все. В секунды высшего нервного возбуждения ум обостряется, и мне в голову пришла -- нет, примчалась -- дикая мысль. Потом, через полчаса, я осознал, что сделал гнусность, но тогда я жил в другом измерении. 0x08 graphic -- Пятьсот рублей!-- вырвалось у меня. -- Кусок,-- все с той же усмешкой поправил Хан. -- Хорошо, тысячу! Я пишу маме письмо, что одолжил у тебя деньги, и попрошу немедленно выслать их на твое имя! Деньги у нее есть, она работает и получает от отца семьсот рублей по аттестату. Идет? -- Письмо -- из рук в руки?-- подумав, спросил Хан. -- Тогда пиши. У меня дрожало перо, когда я писал это письмо. Наверное, поэтому мама в нем так сомневалась -- может, и через почерк передаются какие-то флюиды? Правда, потом она мне сказала: "Я не могла поверить, чтобы ты, зная мое положение, оказался способным возложить на меня такое тяжелое обязательство". Хан прочитал письмо, сличил адрес на конверте с записью в моем личном деле, затем резинкой удалил из ведомости пометку "в санчасть на операцию" и велел мне получать обмундирование. Я взял первое попавшееся не глядя; переоделся, залез в самый глухой угол землянки и, трясясь, просидел там до самого построения. И лишь тогда, когда эшелон отмахал несколько сот километров, я окончательно пришел в себя. И последнее -- чтобы покончить с этой историей. Во время одной из наших бесед на вагонных нарах Сергей Тимофеевич сказал: -- Меня мучает одна мысль. Мы едем на фронт, навстречу многим опасностям и случайностям, от которых никто из нас не застрахован. Сейчас я рад за вас, и вы счастливы, но кто знает, не будете ли вы горько раскаиваться в том, что последовали моему совету. Говорю об этом не потому, что помышляю снять с себя ответственность; я искренне считаю, что вы поступили правильно. Но когда думаю о том, что Хан получит деньги за ваши страдания, быть может, за вашу кровь -- мне становится не по себе... Знаете что? Представьте себе, что вы -- верующий, а я -- священник. Так вот, я снимаю с вас грех: напишите матери, чтобы она никаких денег Хану не высылала. Пусть лучше за тысячу рублей купит килограмм масла для ребенка и себя. -- Но ведь это обман...-- робко вымолвил я. -- Вы считаете, что лучше обмануть мать? -- жестко спросил Сергей Тимофеевич.-- Пишите, поверьте мне, пишите. Я так и сделал: на первой же станции выскочил из вагона и бросил письмо в почтовый ящик. О Хане я больше ничего не слышал. В ЭШЕЛОНЕ -- Широка Расея! Пока проедешь -- рожа от сна опухнет! Ох и спали же мы в эшелоне! Первые двое суток в нашем товарном вагоне стоял густой, насыщенный храп. Поднимались мы лишь для того, чтобы пожевать сухой паек, бросить сонный взгляд в окошко, подкинуть дровишек в буржуйку, и потом снова блаженно вытягивались на застланных сеном нарах. Под тобой -- шинель, в изголовье -- шинель, на тебе -- шинель: сколько же шинелей у солдата? Одна, но зато длиннополая, колючая, родная, "одежа-выручалочка". Это была главная, лелеемая, сладкая мечта -- выспаться. И когда днем спать стало больше невмоготу, отдохнувшие мозги заполнились праздными мыслями. -- До чего, братцы, я жалею, что проснулся! -- Утробу небось набивал? -- Наворачивал, к вашему сведению, гречневую кашу с телятиной. Язык проглотишь! Под конец сунул в рот вилку -- не тот вкус, царапается. Просыпаюсь -- в зубах клок сена торчит! -- Что же ты теперь, Пашка, ржать будешь? -- А мне сало жареное с луком приснилось. Макаю, значит, туда картошку... -- Братья славяне, уговор, -- нетерпеливо прервал Володя Железнов.-- Кто про жратву первый заговорит, тому всю ночь у буржуйки сидеть, огонь караулить. -- Не-е,-- завертел головой исхудавший Кузин, давно прикончивший привезенный из дому брусок сала.-- О чем тогда еще говорить? Искренний вопль Кузина всех развеселил, но предложение проголосовали и приняли. А вскоре Володя, лежавший у окна, мечтательным тоном сообщил: -- Во-он баба корову повела, молочка бы парного испить... -- Или, на худой конец, всю ночь у печки просидеть!-- радостно проревел Кузин. -- Сам влип!-- беззлобно рассмеялся Володя.-- Баста, так дальше жить нельзя. Если в запасном полку Володя зарабатывал себе добавку, устраивая по вечерам сольные концерты на кухне, то в эшелоне ему пришлось худо. Вагона-ресторана у нас не было, хлеб и консервы -- вот весь сухой паек на долгий путь следования. Совет Сергея Тимофеевича "удовлетворяться малым" Володя решительно отверг, как недостойный солдата. Эшелон останавливался чуть ли не на каждом полустанке, и Володя с гитарой в руках отправлялся на концерт. У теплушек суетились женщины, предлагая лепешки, вареную свеклу, семечки, жмых и прочие скудные излишки военного времени. -- Почем курица?-- весело спрашивал Володя девушку, которая раскладывала на газете куски жмыха. Девушка заливалась смехом.-- Золото кончилось, песней плачу!.. "Если же на по-оле брани лягу я с свинцом в груди, ты тогда не плачь, родна-ая, и домой меня не жди. Пусть другой верне-ется из огня, заскрипят по-ходны-ые ремни, Лина, полюби его ты, ка-ак меня, автомат с плеча сними..." Ух, самого за душу берет... Ну, плати: курица или поцелуй -- на выбор! Девушка перемигивалась с подругами. -- А мы тоже уплатим песней! Как у наших у ворот, У самой калитки! Немцы Гитлера давили На суровой нитке! -- Мало! -- кричал Володя.-- Еще куплет! Скоро Гитлеру могила Скоро Гитлеру капут! Скоро русские машины По Германии пойдут! -- Расплатились, черти,-- соглашался покладистый Володя.-- Ну, а как же с поцелуем, сероглазка? -- После венца хоть всю исцелуй!-- смеялась девушка. -- А пойдешь за меня?-- допытывался Володя. -- Кто ж за тебя, за такого, не пойдет...-- вздыхала девушка.-- Угощайся, жених! У Володи обнаружилась удивительная способность мгновенно вызывать к себе доверие даже таких несговорчивых людей, как железнодорожные служащие. Поэтому он всегда знал, сколько времени простоит эшелон на станции. Если в запасе было несколько часов, он брал с собой Сергея Тимофеевича и меня, и мы отправлялись искать дела: разгружать машины с тесом, пилить дрова, тянуть электропроводку. В результате наш паек пополнялся буханкой хлеба, крынкой молока, а то и куском домашней колбасы. А один начальник станции, попав под обаяние Володиной личности, дал нам чрезвычайно выгодный подряд: заколоть его, начальника, индивидуальную свинью. Всю операцию осуществил Володя, Сергей Тимофеевич и я выступали в роли подсобных рабочих. Щедрый начальник отвалил нам килограмма два сала и полмешка картошки, и мы устроили в теплушке лукуллов пир, праздник еды, настоящую оргию насыщения. К сожалению, за десять дней дороги таких заказов больше не попадалось, и вообще мы чаще работали "за спасибо": места шли голодные, вдовьи, рука не поднималась брать с измученной женщины за вспаханный огород или починенную крышу. А после Киева эшелону и вовсе дали "зеленую улицу", получасовые стоянки не позволяли развернуться частной инициативе, и мы полностью перешли на паек. -- Ничего, на фронте отъедимся,-- успокаивал Володя и разворачивал перед нами ослепительные перспективы, нещадно при этом привирая. -- Как только солдат попадает на передовую,-- излагал Володя,-- ему тут же выдают вот такую банку красной икры, вот такой кусок масла и сколько хошь хлеба. Это на завтрак. На обед солдату положен молочный поросенок с хреном, борща от пуза и двести граммов белого. А на ужин -- блины со сметаной! Все смеялись, даже наивный Кузин, и разговоры о еде как-то сами собой прекратились, а после случая на станции Чернигов стали и во