е верхушки холма лопнула мина.
-- Все вниз!-- срывая голос, орал Жук.
Никто из ребят не сдвинулся с места. Зденек, сильно побледнев, шарил по
карманам в поисках патронов. А мины уже рвались за нашими спинами, еще
мгновенье -- и нам пришлось бы худо, тем более что на подползающих власовцев
были брошены последние гранаты.
И в этот момент подоспели наши, с двух сторон раздалось мощное и
долгожданное "ур-ра!". На дорогу обрушились десятки мин, по ошеломленным
неожиданным ударом врагам застрочили пулеметы. Власовцы, почти было уже
добравшиеся до вершины, посыпались вниз, и мы с огромным облегчением били в
зеленые спины, ругались, кричали всякую ерунду и видели, как падают бегущие
к лесу фигурки, как гибнет оказавшийся в ловушке враг. Только одна группа
власовцев, используя как прикрытие грузовые машины, оказала сильное
сопротивление. Наша цепь откатилась назад, и тогда по машинам ударили
минометы. Когда все было кончено, я увидел, как власовский офицер застрелил
из пистолета двух солдат, поднявших кверху руки, а потом пустил себе пулю в
лоб: значит, понимал, что его ждет.
Ребята перевязали впавшего в беспамятство Рашида, и мы понесли его
вниз, обходя стороной лежащих на склоне холма убитых власовцев. Я насчитал
двенадцать трупов, хотя в пылу боя мне казалось, что мы уложили гораздо
больше. Зато вся дорога и прилегающее к ней поле были буквально завалены
трупами: я увидел, какое страшное опустошение могут произвести мины на
открытой местности, и подивился прозорливости Жука, который приказал в
первую очередь подавить "ишаков".
Когда мы спустились вниз, Зденек и Штефан стали прощаться. Они долго
жали нам руки, показывали на видневшуюся в отдалении деревню и звали в
гости. Мы обнялись и расцеловались.
-- Погодите! -- крикнул Жук уходящим чехам. -- На память, братцы,
примите.
И протянул Зденеку свои часы, а Штефану кинжал.
Проследив, чтобы Рашида побыстрее отправили в медсанбат, мы пошли к
пленным. Их было с полсотни, обалдевших, дрожащих от перенесенного кошмара,
и мы, столпившись вокруг, всматривались в их лица.
-- Из лагеря нас взяли,-- тянул откормленный детина, бегая глазами по
толпе,-- заставили, ей-богу!
-- Сукин ты сын, за кусок сала продался!
-- Тебя, земляк, тоже заставили?-- усатый сержант с забинтованной
головой подошел к власовцу в офицерской форме и с мясом сорвал с его кителя
Железный крест.
-- Волк тебе земляк,-- процедил офицер, с ненавистью глядя на нас, и
выкрикнул:-- Стреляйте, сволочи! Чего ждете?
-- Дешево отделаться хочешь!-- засмеялся сержант.-- Вешать тебя будем,
господин офицер. Противное дело, но ради такого гада попробую.
-- Кончать предателей!-- загудела толпа. В сопровождении штабных
офицеров подошел подполковник Локтев.
-- Савельев, обеспечить безопасность пленных,-- коротко отрубил он.--
Всем разойтись!
-- Да они человек тридцать наших положили!-- выкрикнул кто-то.
-- Всем разойтись!-- холодно приказал командир полка.-- В Советской
Армии нет места самосуду!
Недовольно ворча, солдаты расходились. Локтев подошел к Жуку, положил
ему руку на плечо.
-- Спасибо, Петя, правильно решил. Представишь ребят.
Жук весело козырнул:
-- Есть представить ребят!
-- С нами два чеха были, товарищ гвардии подполковник!-- выпятив грудь,
доложил я.
Локтев вопросительно посмотрел на Жука.
-- Новенький, тот самый кореш,-- пояснил Жук.-- А фамилии чехов я
записал, симпатичные гаврики. Держались на пятерку с плюсом.
-- Подашь вместе со своими,-- сказал Локтев,-- Потери?
-- Рашида подцепило, в ключицу навылет.
-- Жаль,-- Локтев помрачнел. -- Итого тридцать семь, из них двенадцать
убитых... Ладно, веди пленных.
Тесно сбившись в кучу, боясь поднять глаза, власовцы, осыпаемые
ругательствами встречных солдат, побрели к холму. Если бы ненависть могла
жечь, они бы превратились в труху.
Полк остановился на большой привал, а нас Жук повел прочесывать лес --
пленные показали, что нескольким власовцам в последнюю минуту все же удалось
скрыться. Мне было хорошо: плотину прорвало, со мной разговаривали, шутили
-- меня приняли. Но главное -- рядом шел Юра Беленький, которого Жук
выклянчил у Ряшенцева на место бедняги Рашида. Вконец расстроенный Виктор
Чайкин узнал, что кандидатуру его друга подсказал Жуку я, и на прощанье
пообещал: "Будешь за это ходить с битой мордой, попомни!" Мы хохотали, даже
сам Виктор под конец не выдержал и рассмеялся.
В отличие от меня Юру разведчики приняли сразу -- в полку он был
старожилом, пользовался славой храбреца и весельчака, и его общества искали.
Подтрунивал Юра над всеми, невзирая на чины и положение, а одна его шутка
могла бы иметь для Юры плачевные последствия, если бы у генерала, начальника
штаба корпуса, не обнаружилось чувство юмора.
Предыстория этого случая была такова. Как известно, разведка у немцев
работала неплохо, и когда на нашей передовой появлялось высокое начальство,
немцы иной раз об этом узнавали и делали вывод о готовящемся наступлении.
Поэтому генерал из штаба корпуса решил проверить готовность передовых
подразделений инкогнито, в солдатской форме. Командир корпуса лишь
предупредил Локтева, что в расположении полка появится солдат-специалист из
штаба и ему следует оказывать всяческую помощь. Но... Юра Беленький лежал с
генералом в госпитале и знал его в лицо.
И вот в траншее появился незнакомый пожилой "солдат", за которым в
почтительном отдалении следовал начальник штаба полка майор Семенов.
"Солдат" присматривался к бойцам, вступал с ними в разговоры, шутил и, на
свою беду, неосторожно выругал младшего сержанта Беленького за то, что он
вскрывал штыком консервную банку.
-- Службы не знаете, солдат!-- делая страшные глаза, рявкнул Юра.-- Как
разговариваете со старшим по званию?
Майор Семенов издали делал отчаянные знаки и грозил кулаком.
-- Виноват, товарищ гвардии младший сержант!-- спохватившись, вытянулся
генерал.
-- На первый раз прощаю,-- великодушно сказал Юра, усаживаясь.-- Давно
в армии?
-- Двадцать семь лет, товарищ гвардии младший сержант!
-- Должны были бы изучить устав,-- упрекнул Юра.-- Ладно, вольно,
товарищ... генерал!
Генерал на мгновенье растерялся, потом расхохотался и протянул Юре
руку, которую тот почтительно пожал.
Не удивительно, что Юру приняли как своего. Только Саша Двориков, к
общему недоумению, не подходил к новичку и даже не смотрел в его сторону.
-- Ничего не понимаю.-- Музыкант пожимал плечами.-- Земляки, корешами
были... Заморыш, чего морду воротишь?
Но Саша бормотал что-то невнятное, отворачивался, и ребята пристали с
расспросами к Юре, который долго жался, напускал на себя таинственность,
сдерживал смех, всеми силами показывая, что он буквально давится
невысказанной историей.
-- Не могу,-- разводя руками, вздохнул он.-- Тайна, покрытая мраком.
-- Черт с тобой,-- буркнул Заморыш,-- рассказывай. Все равно эти
гаврики выжмут.
-- Три месяца назад мы лежали в одной палате,-- не без удовольствия
начал Юра.-- Я еще скрипел, а на Заморыше все зажило как на собаке --
ковылял по коридорам и покорял сестер своими усиками. И вот однажды приходит
в палату довольный, рожа блестит, на нас смотрит снисходительно.
"Договорился?"-- спрашиваю. Кивает, змей, важничает! Смотрю -- достает
из-под матраса гимнастерку и цепляет на нее ордена. Молчу -- сам, думаю, не
выдержишь. Так и есть, через минуту нагибается, шепчет:
"Трепаться не будешь? Смотри мне! Нюрка из перевязочной пригласила на
чаек с печеньем. В двадцать четыре ноль-ноль, после дежурства".
"Врешь!"
"Чтоб мне на этом месте провалиться! Сказала -- приходи на второй этаж
в десятую комнату, номер мелом написан. Дай-ка мне еще твой орденок, пусть
блестит побольше".
Я -- пожалуйста, я человек добрый. А Заморыш улегся на кровать,
донельзя важный, осматривает рожу в зеркальце и уже не говорит, а изрекает:
"Не зря девки на меня глаза пялят. Они, девки, понимают, в ком
настоящий шарм!"
-- Врет он, собака,-- Заморыш сплюнул.-- Ну погоди же!
-- Не мешай! -- зашумели на него ребята.-- Дуй дальше!
-- Меня, конечно, это слегка задело,-- иронически похлопав свою жертву
по плечу, продолжал Юра.-- Нет, думаю, так дело не пойдет! Когда время
подошло к двадцати четырем, минуток без пятнадцати, кое-как взгромоздился на
костыли, разыскал в пустой комнате кусок мела -- госпиталь в бывшей школе
находился -- и вполз на второй этаж. Иду и смотрю на двери. А вот и комната
номер десять. Стираю десятку, пишу мелом девятку, а на девятой комнате --
соответственно десятку. Сделав это благородное дело, спускаюсь в палату,
ложусь в постель и притворяюсь мертвым. Слышу: "тук-тук" -- значит, Заморыш
отправился пить чай с печеньем... Остальное, братцы, со слов -- свидетелем
не был. Подходит Заморыш к десятой комнате и стучится: "Открой, Кисонька,
это я, твой ласковый дружок Сашутка!" Молчание. Снова стучит, уже погромче:
"Лапочка, отвори дверцу, чаю хочется, в горле пересохло!" Трах! Дверь
распахивается, и на пороге в одних кальсонах появляется заспанный
дед-рентгенолог: "Щенок! Я тебя таким чаем угощу, что на том свете икаться
будет!"
Чтобы дать Юре досказать концовку, мы остановились перед лесом. Когда
все утихли, Жук возвестил:
-- Антракт закончился, гаврики, занавес поднимается!
Растянувшись цепочкой и держась в нескольких метрах друг от друга, мы
углубились в густой смешанный лес. Далеко власовцы уйти не могли: лес
прорезали дороги, по которым уже непрерывно шли войска. Разгромленная нашим
полком часть опоздала буквально на считанные минуты: еще немного, и ей,
возможно, удалось бы ускользнуть в глухой горно-лесной массив, а оттуда -- в
Австрию, к американцам. После удачного боя настроение у ребят было
приподнятое и не очень серьезное: Заморыш беззлобно ругался с Юрой, и по
обеим сторонам от них слышались смешки -- приятелей подначивали. Лишь
Музыкант бесшумно ступал своими толстыми ногами и поводил огромными ушами.
-- Эй, кореши,-- сердито призвал к порядку Жук.-- Не ловите ворон!
Подражая Музыканту, я шел, стараясь не наступать на сухой хворост и
чутко прислушиваясь к лесным звукам. Одна высокая сосна вызвала у меня
подозрение: в ее густой кроне, как мне показалось, что-то темнело. Задрав
голову вверх, я сделал несколько шагов назад, споткнулся о толстый сук,
рухнул на кучу валежника и тут же вскочил с бьющимся сердцем: всем своим
телом я ощутил под слоем хвороста чье-то чужое тело.
-- Юра, Петя, у вас есть закурить?-- прерывающимся голосом спросил я,
пяля глаза на валежник. Жук, тихо свистнув, сделал знак, и ребята,
подтянувшись, окружили подозрительное место полукольцом. Больше всего на
свете я боялся, что ошибся, что стану всеобщим посмешищем, но, к счастью,
ошибки не было: из-под валежника явственно торчал белый клок рубашки.
-- Вставай, земляк,-- предложил Жук, щелкая затвором автомата.--
Простудишься.-- И, подождав, добавил:-- Ревматизм наживешь, а попробуй
достань путевку на Мацесту, когда сезон вот-вот начинается...-- Валежник
зашевелился.-- Только уговор: не баловаться, не то дырок понаделаем --
никакой портной не заштопает... Вот так, земляк. Клешни, между прочим,
положено задрать кверху.
Отряхиваясь от ползающих по телу муравьев, на ноги поднялся
двухметрового роста детина в нижней рубахе, чуть не лопающейся на могучей
груди. Я разгреб валежник, вытащил оттуда китель и туго набитый планшет, из
которого на землю посыпались... десятки порнографических открыток. Никакого
оружия у власовца не оказалось.
-- Настоящий солдат,-- похвалил Жук.-- Не какую-нибудь муру вроде
автомата с собой захватил, а самое заветное! Мишка, ты его унюхал, ты и
веди. Беленький, дуй со своим корешом за компанию, а то лоб здоровый, как бы
из конвоира кишмиш не сделал. Пошли, гаврики!
Многоопытный Юра срезал со штанов власовца пуговицы, и мы повели его в
полк. Это был мой первый пленный, и я ног под собой не чуял от гордости.
-- Хлопнулся на него, чувствую, амортизирует! -- захлебываясь, в пятый
раз излагал я.-- Как считаешь, правильно, что сам его не поднял, а для виду
попросил у вас закурить? А вдруг он бы выпалил?
-- Правильно, правильно,-- отмахиваясь, смеялся Юра.
ТРИ СМЕРТИ
В последние дни каждым из нас владела одна навязчивая идея: поймать
Власова. Слишком много ненависти вызывала омерзительная личность бывшего
советского генерала, ставшего гитлеровским холуем. Мы спали и видели, как
ведем в свое расположение предателя номер один,-- точно так же, как
участники уличных боев в Берлине мечтали самолично усадить Гитлера в
железную клетку.
И когда в плен попадались власовцы -- а они поднимали кверху руки менее
охотно, чем даже эсэсовцы,-- мы прежде всего задавали им вопрос:
-- Где Власов?
Фотографии командующего "Русской освободительной армией" ни у кого не
было, и это усиливало нашу подозрительность: ведь он мог переодеться! В
каждом средних лет и постарше пленном, независимо от звания, мы видели
Власова и с немалым разочарованием убеждались в своей ошибке. Пленные же, не
сговариваясь, показывали, что Власов скрывается где-то поблизости и надеется
удрать в Австрию вместе с остатками дивизии своего генерала Буйниченко. И мы
без устали круглыми сутками прочесывали леса, проверяли документы у
проезжавших по дорогам офицеров, которые выходили из себя от одной мысли,
что их принимают за переодетых власовцев. Однажды мы даже нарвались на
крупный скандал, когда вытащили из машины багрового от гнева майора, который
отказывался предъявлять документы и лишь орал на нас, срывая голос. Каков же
был конфуз, когда выяснилось, что майор по фамилии Денисенко направляется к
нам принимать полк у Локтева, назначаемого заместителем командира дивизии. К
слову сказать, новый комполка оказался человеком злопамятным, в чем мне,
увы, пришлось убедиться на собственной шкуре.
А Власова все-таки изловили -- недалеко от города Пльзень, до которого
мы не дошли километров шестьдесят. По нынешней версии, принятой в военной
литературе, закутанный в одеяла Власов прятался в легковой машине, и его
выдал собственный шофер. Теперь я не сомневаюсь, что это так и было, но в те
дни наш полк облетела другая, более красивая легенда.
Мы не зря так увлекались проверкой документов на дорогах: здесь был
один интимный секрет, о котором поведал мне Жук. Дело в том, что на всех
изготовленных у нас документах скрепки ржавели, а немцы, с присущей им
аккуратностью, скрепляли даже фальшивые удостоверения скрепками из блестящей
нержавеющей стали. Этот педантизм дорого обошелся многим переодетым в
советскую форму диверсантам, которых гитлеровский обер-убийца Отто Скорцени
под конец войны десятками забрасывал в наше расположение. И вот, как
разнеслось по полку, ребята из разведроты соседней дивизии остановили
"виллис", в котором ехали генерал и два офицера. Добродушно подшучивая над
чрезмерной бдительностью разведчиков, генерал протянул документы (уже
ошибка. Наши генералы обычно поругивали проверяющих) и, вытащив фляжку,
предложил выпить за победу (вторая ошибка -- станет генерал по дороге
выпивать запанибрата с солдатами!). Но решили дело скрепки, блестевшие между
потрепанными листками документа.
-- Попрошу выйти из машины!
Генерал пытался застрелиться, но разведчики скрутили ему руки.
Задержанных под усиленной охраной привели в "Смерш", где выяснилось, что
"добродушный" генерал и Власов -- одно лицо.
Слышал я и другие версии пленения Власова, правдоподобные и не очень,
имевшие хождение в солдатском фольклоре, но никого не осуждаю за выдумки:
ведь они лишь свидетельствуют о том, как болезненно относились наши солдаты
к самому факту измены Родине.
О том, что Власов пойман, мы узнали шестнадцатого или семнадцатого мая,
точно не помню. Узнали с опозданием, и это дорого нам обошлось.
Ранним утром пятнадцатого мая в полк прибежал пастух-чех из близлежащей
деревни и рассказал, что видел в лесу нескольких подозрительных людей в
штатском. Они сидели у оврага, подкреплялись холодными консервами и тихо
разговаривали на русском языке. Пастуху удалось остаться незамеченным, и он,
бросив на произвол судьбы стадо, решил предупредить "Руде Армаду".
Мы всю ночь пробыли в лесу, сильно устали, но ребята и слышать не
хотели, чтобы ложиться спать. Чем черт не шутит, а вдруг -- Власов? Жук
задал пастуху несколько вопросов, и мы кружным путем отправились занимать
тропу, по которой скорее всего должны были пройти власовцы.
Спустя полчаса мы их увидели. Они тихо ступали по тропе, настороженно
глядя по сторонам. Грязные, обросшие щетиной, в явно чужой одежде, власовцы
подходили все ближе к нам, притаившимся по обе стороны тропы. Впереди с
автоматом в руках шел молодой широкоплечий парень, а за ним -- еще трое,
вооруженные пистолетами. Жук предупредил, что власовцев нужно брать живьем
-- если не будут сопротивляться. Долго казнил он себя за то, что принял
такое решение.,.
-- Руки вверх!-- не показываясь из-за кустов, выкрикнул Жук и пустил
над головами власовцев короткую очередь.
Но те были вышколены неплохо. Власовцы мгновенно упали на землю и,
ориентируясь на голос, осыпали кусты градом пуль. Тогда автоматически
вступил в действие второй вариант: Музыкант и Юра, лежавшие в кустах по
другую сторону тропы, одну за другой бросили несколько гранат, и огонь сразу
же прекратился.
-- Трое наповал!-- кричал нам с тропы Юра.-- Сюда, ребята!
Мы склонились над Заморышем. Автоматная очередь прошила ему грудь, и он
был без сознания. Жук разорвал на Саше гимнастерку, быстро перебинтовал его
и погладил посеревшее лицо друга.
-- Заморыш, братишка... кореш ты мой...
-- Понесем его, Петя,-- сказал Приходько.-- Может, успеем.
Жук кивнул, и я впервые увидел на его лице слезы.
-- Понесли, быстро!-- вставая, приказал он, и мы, осторожно подняв с
земли потяжелевшее тело Заморыша, двинулись в обратный путь.
-- Этот, который из автомата палил, живой и невредимый, а трое
наповал!-- весело доложил Юра.-- Чего вы там?.. Заморыш!
Вытащив из кобуры "вальтер", Жук подошел к власовцу, который стоял на
тропе и смотрел на нас ненавидящим взглядом.
-- Четверо наповал,-- сквозь зубы поправил Жук и разрядил пистолет в
убийцу, от руки которого умирал Заморыш.
Жук взял его на руки и понес, как спящего ребенка, маленького,
беззащитного.
А через несколько часов перед строем полка расстреливали Дорошенко.
Иногда я вспоминал его и радовался, что этот отвратительный парень ушел
из моей жизни. Я встречал на фронте ребят, бывших когда-то уголовниками: они
частично сохранили свой жаргон, блатные ухватки, любили петь "перебиты,
поломаны крылья, тихой болью всю душу свело" и "как живут филоны в лагерях",
но в большинстве своем снова стали людьми. Лишь после смерти Заморыша я
узнал, что до армии, точнее до тюрьмы, он был вокзальным вором.
А другие -- таких было очень немного, но они были -- так и не,
вернулись к честной жизни. Все их презирали и рано или поздно выбрасывали из
своей среды,
Таким был и остался до конца Дорошенко.
Оказавшись в штрафной роте, он счастливо отделался "малой кровью":
получил осколочек в мякоть ноги и по закону считался искупившим свою вину. В
полк он пришел из медсанбата всего несколько дней назад, и я увидел его
только тогда, когда нас выстроили по тревоге.
Перед строем выступил подполковник Локтев.
-- Товарищи!-- восклицал он.-- Среди нас есть подлец, запятнавший знамя
нашего полка! Этот негодяй ограбил старика и его жену, представителей
братского народа, освобожденного Советской Армией! Они видели, как грабитель
бежал в расположение полка. Смир-но!
Четверо -- Локтев, принявший командование полком, майор, седоватый
подполковник из военного трибунала и совсем дряхлый старик чех, явно
смущенный тем, что происходит, начали обходить ряды. Время от времени чех
останавливался и умоляюще говорил что-то сопровождавшим, но Локтев
отрицательно качал головой и продолжал, бережно держа под руку, вести
старика вдоль рядов.
Мы стояли по стойке "смирно", нам было безумно стыдно.
Дорошенко вытолкнули из рядов сами солдаты, увидевшие, как он пытается
выбросить из кармана и придавить ногой древние медные часы-луковицу и
позолоченное обручальное кольцо.
Через пять минут Дорошенко расстреляли перед строем, и не было ни
одного человека, который бы о нем пожалел.
И меньше всего -- мы. Из-за этого мерзавца нас оторвали от постели
умирающего Заморыша. Жук, который впервые нарушил свой воинский долг и
отказался идти на построение, рассказал, что Саша на короткое время пришел в
сознание и просил не поминать его лихом. Теперь он снова впал в
беспамятство, и хирург, повидавший за войну тысячи смертей, честно
предупредил, что вот-вот начнется агония.
Саша умирал трудно, и почерневший от горя Жук не спускал с него глаз. С
ним вместе Жук провоевал три года, и хотя был старше двадцатилетнего
Заморыша всего на семь лет, относился к нему как отец: строго отчитывал за
проступки, даже наказывал, но во всех его репликах, обращенных к маленькому
другу, сквозили гордость и неприсущая Жуку теплота. Оба они были одиноки и,
как часто бывало на фронте, предполагали после демобилизации поселиться
вместе.
И теперь Заморыш умирал -- из-за непоправимой ошибки, допущенной его
старшим другом
Мы хоронили его под вечер, на деревенской площади. Вокруг, обнажив
головы, стояли чехи. Локтев произнес короткое прощальное слово и бережно
прикрыл краем знамени обострившееся лицо прославленного разведчика
Александра Дворикова, по прозвищу Заморыш.
Навсегда в моей памяти осталась последняя ночь войны: мы сидим в
палатке вокруг врытого в землю стола, заставленного бутылками трофейного
сухого вина, Музыкант бряцает на гитаре, а черный, как земля, Жук пьет, не
пьянея, стакан за стаканом и с невыразимой печалью напевает, качая тяжелой
головой:
Не для меня придет весна-а-а,
Не для-я меня Дон разольется, и сердце радостно забье-ется
Восторгом чувств -- не для ме-еня...
ВСЕ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КОНЧАЕТСЯ
Теперь, когда война закончилась, у солдат заныли старые, незалеченные
раны. Никто не жаловался, пока шли бои, где каждый шаг мог оказаться
последним и для здорового и для трижды лежавшего в госпиталях -- не
угадаешь.
А нынче, когда изнурительные походы остались позади и смерть больше не
летала над головой, когда можно было часами в истоме валяться на берегу
речки или в лесной тени, обнаружилось, что солдаты устали. Они прощупывали
под багровыми шрамами не извлеченные в госпиталях осколки, все чаще
вспоминали о ревматизме, подхваченном во фронтовой слякоти, прислушивались к
неровным толчкам перетруженного сердца и без конца говорили о женах,
ребятишках и семейном уюте. Минометчики с тревогой думали о том, будет ли им
послушен, как прежде, комбайн, автоматчики уже видели себя у токарных и
фрезерных станков -- словом, душою солдаты были дома, по которому безмерно
истосковались.
У солдат оказалось слишком много свободного времени, и это губительно
сказывалось на дисциплине. Поняв, что личным составом все более овладевают
демобилизационные настроения, высшее начальство, преодолевая пассивное
сопротивление снизу, осуществило весьма болезненный для фронтовиков, но
безусловно необходимый перевод армии на мирные рельсы.
В полк прибыли только что выпущенные из училищ молодые и щеголеватые
лейтенанты. На их гимнастерках горели начищенные до блеска пуговицы, а на
ногах скрипели хромовые сапоги. Это уже были по-настоящему обученные
офицеры, знающие устав и службу куда лучше своих коллег-фронтовиков,
"выстреленных" из краткосрочных курсов младших лейтенантов (каждые три
месяца -- повышение, если не ранят и не убьют). Юные офицеры для начала
вытеснили с должностей командиров взводов фронтовиков-сержантов и стали
задавать тон в дисциплине: общий подъем, боевая и строевая подготовка,
караульная служба, устав, выправка и внешний вид.
Правда, разведки все эти новшества до поры до времени не коснулись.
После завтрака Жук уводил нас в лес, где мы выбирали уютную полянку, спали,
загорали и вели бесконечные споры о прошлом, настоящем и будущем.
Жук очень изменился, стал неразговорчив и подолгу лежал на спине, глядя
в небо и думая о чем-то своем. Мы старались не лезть ему в душу, зная по
себе -- у каждого из нас гибли друзья,-- что эта депрессия рано или поздно
пройдет сама собой. Нам уже было известно, что Локтев забирает Жука в
дивизионную разведку, и каждый втайне надеялся перейти вместе с ним.
Но моим надеждам не суждено было сбыться: я попал в затяжную полосу
неприятностей, хотя для первой из них следовало подобрать другое слово.
Началось с того, что я презрел старинную солдатскую заповедь: "Никогда
не попадайся на глаза начальству". Болтаясь после обеда без дела по
расположению, я не заметил, что полк обходит командир дивизии,
генерал-майор, известный своим крутым нравом. Когда я обратил внимание на
генерала и на длинный шлейф сопровождающих его офицеров, было уже поздно.
-- Что это за чучело? -- загремел генерал, когда я, лихо козырнув,
пытался побыстрее удалиться от этого опасного места.
Меня окриком вернули, и генерал, вскипев, начал разносить командира
полка за мой чудовищный внешний вид. Вспоминаю, что выглядел я действительно
на редкость безобразно. Правый погон еле держался на болтающейся пуговице,
левый был запачкан смолою, испытавшие немало передряг брезентовые сапоги
покрылись грязными пятнами, а продранные на коленках штаны я никак не
удосужился заштопать -- все не хватало времени.
-- На пять суток!-- вынес свой приговор генерал, оборвав оправдательный
лепет нового комполка майора Денисенко.
Зато вторая неприятность оказалась куда более серьезной.
Я уже писал о том, что взвод разведки считался "личной гвардией"
командира полка. У Локтева, конечно, был ординарец, но как-то само собой
получилось, что основные заботы об устройстве быта командира разведчики
взяли на себя, не говоря уже о сопровождении в бою. Все знали о личной
дружбе Локтева и Жука, и никто не удивлялся тому, что разведчики, не успев
подыскать пристанище для себя, оборудовали жилье командиру полка; никто не
задавал Локтеву вопросов, откуда на его столе появляются всевозможные
деликатесы, каких не вкушает и куда более высокое начальство. Любовь была
взаимная: в свободное время Локтев частенько сиживал у разведчиков, играя в
шахматы, беседуя на вольные темы,-- одним словом, отдыхал душой. Он гордился
своими ребятами, которые ухитрялись добывать нужную информацию и "языков"
даже в условиях затяжной обороны, когда командиры других частей для той же
цели вынуждены были проводить кровопролитную разведку боем, а разведчики, в
свою очередь, гордились своим "хозяином" -- умным, красивым,
бескомпромиссным и бесстрашным человеком. Однажды произошел совершенно
анекдотический случай, который доставил много веселых минут всей армии. Во
время отпуска -- единственного за всю войну -- Локтев сделал предложение
своей школьной подруге, с которой все годы переписывался. Ее отец, командир
одного из полков нашего корпуса, узнав о готовящейся свадьбе, выклянчил на
несколько дней отпуск и прилетел в Москву, чтобы высказать свою родительскую
волю: "Ты мне отдаешь Савельева или Заморыша с Музыкантом, а я тебе -- дочь.
Иначе свадьбы не будет!" Локтев холодно козырнул, взял чемодан и отправился
на аэродром. Благодаря невесте, не потерявшей голову и чувства юмора,
свадьба все-таки состоялась, но свое родительское благословение обиженный
папа пробурчал сквозь зубы.
Нынешний командир полка майор Денисенко до нового назначения работал в
штабе дивизии и, конечно, был наслышан о "локтевских ребятах". Будучи,
однако, человеком среднего ума, он не мог понять, что их отношение к Локтеву
носило не служебный, а глубоко личный характер. Поэтому Денисенко
недоумевал, почему его попытки установить с разведчиками внеслужебные
отношения не имеют никакого успеха. На все намеки и просьбы нового командира
Жук, вытянувшись по уставу, могильным голосом отвечал:
-- У вас есть ординарец, товарищ гвардии майор!
-- Так он ни черта не умеет, пустое место!
-- Смените ординарца, товарищ гвардии майор!
Портить отношения с известным всей армии Петром Савельевым
предусмотрительный Денисенко не стал, но за разбитые горшки пришлось сполна
заплатить мне. Денисенко хорошо запомнил меня по фамилии и в лицо, поскольку
я дважды доставлял ему неприятности: принимал деятельное участие в
вытаскивании его из машины (забрал у него из кобуры пистолет) и дал повод
для жестокой взбучки, которую он получил от генерала. К сожалению, я не внял
советам ребят и однажды легкомысленно прошел мимо палатки командира полка.
-- Полунин!
Я подбежал и отдал честь. Денисенко вышел из палатки, держа в руках
гимнастерку.
-- Куда девался Васька, не знаешь?
-- Представления не имею.
-- Как отвечаешь?!
-- Не могу знать, товарищ гвардии майор!
-- Как это Локтев его терпел! Выгоню к черту. Держи, пришей
подворотничок.
И швырнул мне свою гимнастерку.
Локтеву разведчики с радостью оказывали подобные услуги, не дожидаясь
его просьбы и радуясь тому, что он даже в походах выглядит подтянутым и
элегантным. Наверное, попроси меня Денисенко по-человечески, я бы и ему
пошел навстречу, все-таки командир полка. Но он так взбесил меня своей
бестактностью, что я, забыв про всякую осторожность, пошел на прямое
хулиганство.
-- Что это такое?-- минут через пять спросил Денисенко, ошеломленно
глядя на свой подворотничок, вкривь и вкось пришитый толстыми черными
нитками.
-- Ваша гимнастерка, товарищ гвардии майор!-- дерзко отчеканил я.
В жизни еще на меня никто так не орал. Хорошенько отведя душу,
Денисенко подозвал своего адъютанта, бросил на меня испепеляющий взгляд и
приказал:
-- Вышвырнуть этого субъекта из взвода разведки! Чтоб духу его там не
было! Я обмяк.
-- Куда именно?-- предупредительно спросил адъютант.
-- На кухню, в обоз, к чертовой бабушке! Ординарца -- сменить! Ты чего
стоишь? Кругом марш!
Жук выругал меня последними словами, побежал к Денисенко хлопотать, но
тот упрямо твердил: "В обоз!" Тогда Жук пошел на обострение, и часом спустя,
бок о бок с Васей Тихоновым, я занимался строевой подготовкой под
начальством старого друга, ныне помкомвзвода Виктора Чайкина.
Через несколько дней, со скандалом забрав с собой чуть ли не половину
ребят, Жук ушел в дивизионную разведку. С тех пор я потерял его из виду,
хотя время от времени получал с оказией приветы, а впоследствии, с переходом
на тыловой паек, то буханку хлеба, то банку тушенки, которые тут же
съедались в дружеском кругу. Ни разу не встречал я больше Музыканта,
Приходько и других ребят, ушедших с Жуком, и лишь на марше увидел на
мгновенье промелькнувшего в машине подполковника Локтева. А Юра Беленький
так и остался в разведке, правда уже без "педалей" -- командир полка счел
велосипеды излишней роскошью.
Мы прожили в палаточном лагере еще недели две, пока не пришел
долгожданный приказ. Разобрав палатки, погрузив на автомашины и повозки
имущество полка, мы в полном походном снаряжении выстроились на дороге.
-- Домой шагом марш!-- весело скомандовал комбат Ряшенцев.
И мы отправились домой -- пешком по Европе.
ГЛАВА О СЧАСТЛИВОМ ЧЕЛОВЕКЕ
Последующие два месяца мне как-то не запомнились. После бурной
фронтовой жизни, с ее острыми переживаниями и опасностями, эти месяцы
промелькнули довольно уныло и бледно.
Наша дивизия вновь расположилась в сыром лесу, километрах в пяти от
разрушенного белорусского городка, и мы с первых же дней принялись за
возведение капитального жилья. Работали на совесть, потому что знали, что
если не успеем построить к зиме казармы, то будем мерзнуть в палатках. С
утра до позднего вечера мы расчищали территорию, рыли котлованы под
фундаменты, заготавливали и перетаскивали на своих плечах строительный лес,
тесали и пилили бревна, а к ночи, выжатые до основания, без сил валились на
"перины", как прозвали ребята набитые соломой тюфяки. Мы быстро обносились и
похудели -- тыловой паек не шел ни в какое сравнение с богатыми фронтовыми
харчами. Мы понимали, что страна оголодала за войну и большего не в
состоянии нам дать, но одним пониманием сыт не будешь.
Первое время нас поддерживали посылки от Жука и мешок картошки, честно
заработанный Виктором в МТС за ремонт дизеля. Но в дальнейшем ускользать на
приработки не удавалось, а посылки приходить перестали: Локтев и Жук уехали
в Москву на парад Победы в составе колонны Первого Украинского фронта.
(Несколько месяцев спустя я смотрел кинорепортаж о празднике Победы и,
увидев проходящих по экрану Локтева и Жука, насмерть перепугал соседей своим
ликующим воплем.)
Старшие возрасты демобилизовывались, и мы всем полком провожали
убеленных сединами ветеранов.
В новеньком, с иголочки, обмундировании, надев ордена и медали, они
стояли в прощальном строю, и на глазах старых солдат были слезы. После
торжественной церемонии ряды перемешались, "папаши" обнимали и целовали
"сынков", которые так долго были их равноправными товарищами, и донельзя
взволнованные уходили на станцию.
Уехал и папа Чайкин, старый ворчун и, к моему искреннему удивлению,
дважды орденоносец: лишь после его отъезда я узнал, что ротный писарь подбил
гранатами два танка и вместе с Виктором прямо на поле боя вытащил из горящей
тридцатьчетверки тяжело раненных, полузадохнувшихся ребят. На прощанье папа
Чайкин неожиданно для всех расчувствовался и, осыпав поцелуями своего
"непутевого молокососа", откровенно прослезился.
-- Первый раз батя разнюнился!-- поражался Виктор, у которого самого
глаза были на мокром месте.-- Сдает старик, не иначе!
Не покидали мысли о доме и меня. Было обидно, конечно, что не заработал
никакой награды и что не пройтись мне по главной улице города с высоко
поднятым носом, но я успокаивал себя тем, что войну хотя и к шапочному
разбору, но повидал. Теперь очень хотелось учиться, читать умные книги и
набираться знаний, чтобы стать таким же образованным и уважаемым человеком,
каким был Сергей Тимофеевич Корин и каким так хотел стать незабвенный друг
Володя Железнов. Мать засыпала меня письмами. Она сообщала, что двадцать
восьмой год в армию до сих пор не призвали, и требовала, чтобы я на этом
основании просил о демобилизации. На этот случай она выслала мне мой
паспорт. Виктор, знавший мою историю, предлагал переговорить с Ряшенцевым,
но я никак не мог на это решиться: как-то неловко было перед ребятами.
Так продолжалось до середины августа, и я уже начал было привыкать к
будням тыловой жизни, как в течение недели произошли события, перевернувшие
все вверх дном.
В один прекрасный день Виктор, напустив на себя крайне таинственный
вид, повел меня в штаб батальона, где Ряшенцев, улыбаясь, вручил мне
маленький листок. Это была выписка из приказа о награждении гвардии рядового
Полунина медалью "За отвагу". Я прочитал, на мгновение совершенно обалдел и
вместо уставного: "Служу Советскому Союзу!" под общий смех присутствующих
бросился комбату на шею. Потом, это я помню абсолютно точно, ударился
вприсядку, что-то вопил -- одним словом, чуть не помешался от счастья.
Неожиданно мне в голову пришла ужасная мысль, и прерывающимся от страха
голосом я спросил, не розыгрыш ли это, поскольку никаких подвигов за собой я
не припомню. Но развеселившийся Ряшенцев заверил, что все в полном порядке и
что медаль, которую мне на днях вручат, сделана из такого же серебра, как те
две, что звякают на груди у хохочущего Виктора Чайкина.
Едва я успел вернуться к себе и вызубрить наизусть пять-шесть волшебно
прекрасных строчек выписки из приказа, как меня окликнули.
-- Полунин, на выход!
Я высунул голову из палатки -- и протер глаза: передо мной, с вещмешком
в одной руке и чемоданом в другой, стоял брат. Этого уже было слишком много
для одного человека, и от криков, с которыми я бросился в широко распахнутые
братские объятия, могли, наверное, поднять по тревоге полк.
Брат ехал домой -- медицинская комиссия его демобилизовала. Слава богу,
война закончилась, и солдат с наспех залеченными ранами незачем было держать
под ружьем. По дороге он повидался с отцом, благо волею судьбы они оказались
в одной армии, и отец велел передать, что тоже собирается ко мне нагрянуть.
Я во все глаза смотрел на брата, радуясь происшедшей в нем перемене.
Два года назад, когда я провожал его на фронт, брат был щуплым подростком с
почерневшим от бессонницы типичным лицом солдата, которого изводит нарядами
вне очереди старшина. Теперь же он был уверенным в себе здоровым малым с
широкими плечами, привыкшими к тяжести полевой рации и карабина; он много
раз участвовал в боях, брал Минск, Кенигсберг и Берлин, заработал пулю в
бедро и орден, ленточка которого уже успела обтрепаться.
До самого отбоя мы сидели, говорили и никак не могли наговориться. Мы
долго ахали, когда установили, что восемнадцатого апреля нас разделяли
несколько десятков метров: в тот день полк брата пошел через деревню у
Шпрее, где погиб Митя Коробов. Если бы я не спал, как сурок, а смотрел на
проходящую колонну, мы могли бы встретиться еще четыре месяца назад!
За ночь брату нужно было добраться до Минска, где знакомый военный
комендант обещал посадить его на московский поезд, и мы расстались -- как
оказалось, ненадолго.
Прошло несколько дней. Внешне ничего не изменилось, я жил прежней
жизнью: радовался, когда давал норму -- десять кубов земли в день, вместе со
всеми считал дни до воскресенья, когда можно было поспать лишний часок, по
вечерам перечитывал Таины письма и с отбоем мгновенно засыпал. И в то же
время шестое, подсознательное чувство мне подсказывало, что предстоят
большие перемены.
И вот однажды командир взвода вызвал меня из котлована.
-- Комбат приказал явиться,-- сообщил он.-- К тебе какой-то майор
приехал. Приведи себя в порядок -- и быстро!
Какой там может быть порядок! Не чуя под собой ног, я бросился в штаб
батальона. За столом рядом с Ряшенцевым сидел отец -- постаревший, с седыми
висками, самый родной из всех майоров.
Моя судьба решилась в несколько часов. Ряшенцев взял у меня паспорт и
отправился в штаб дивизии, откуда возвратился с предписанием о моей
демобилизации, как шестнадцатилетнего, ввиду несовершеннолетия. Не успел я
как следует осмыслить эту новость, как Ряшенцев "от имени и по поручению"
вручил мне медаль и временное к ней удостоверение. Даже сейчас, когда я пишу
эти строки, то волнуюсь, вспоминая: стоит ли говорить, что творилось в моей
душе тогда?
Отец, с первых дней провоевавший всю войну, быстро нашел с Ряшенцевым
общий язык; они понравились друг другу, а военные люди в таких случаях редко
ограничиваются на прощанье простым рукопожатием. На ужин в честь своего
гостя Ряшенцев созвал друзей-офицеров, каждый из которых принес "сухой
паек"-- по банке свиной тушенки; гвоздь программы, трехлитровую бутыль
водки, комбат всеми правдами и неправдами добыл сам. За столом оказались и
мы с Виктором. Пока офицеры знакомились с отцом и находили общих знакомых,
мы, забившись в угол и махнув рукой на все приличия, съели по килограммовой
банке тушенки -- подвиг, который легко совершил бы в то время каждый солдат
на нашем месте. Я вспоминаю об этом не только потому, что мы впервые за два
месяца досыт