тная любовь? Попробую воспроизвести один наш разговор, н котором я попыталась кое-что выяснить. Зубов. Люди всегда были рабами условностей, воззрений своего времени. Сенека писал: "Что было пороками, то теперь нравы". Если даже мораль меняется, то что говорить о моде? Древнему римлянину в его тоге и сандалиях сегодня и десяти шагов не дали бы пройти по улице, а в средние века вас бы сожгли на костре, появись вы на людях в своих джинсах. Вы уже не в первый раз намекаете, что я должен приобрести новый костюм, поскольку мой якобы вышел из моды. Между тем я привык к нему и считаю, что он превосходно выполняет свое назначение -- скрывает мою наготу. Таковы мои и не слишком изящные, но достаточно прочные ботинки, и старенькие часы, которые идут точно, и все прочее. Однажды, будучи на рынке, где продавались разные товары, Сократ воскликнул: "Сколько есть вещей, без которых можно жить!" Я. Вы еще скажете, что готовы, как Диоген, жить в бочке? Зубов. А вот этого я не скажу. Я не очень верю в искренность Диогена -- мудрец просто играл на публику. Лиши его зрителей -- и он перебрался бы в приличный дом. Тщеславие, игра на публику бывают сильнее здравого смысла: ведь жить в бочке очень неудобно. Но по большому счету древние, с их минимумом потребностей, были куда мудрее нас. Антисфен считал, что в дорогу нужно запасаться тем, чего не потеряешь даже при кораблекрушении. Я. Слова, Алексей Ильич, слова! Ваши любимые древние даже Сократ, были семейными людьми, и часто довольно состоятельными. Я что-то не припомню среди них уж очень бедных и целомудренных. Зубов. Не спорю, хотя были и такие. Однако, на вопрос человека, стоит ли ему жениться, Сократ ответил: "Делай, что хочешь -- все равно раскаешься", а Бион сказал: "Уродливая жена будет тебе наказанием, красивая -- общим достоянием"; Пифагор же на вопрос, когда надобно влюбляться, отвечал: "Всякий раз, как хочешь обессилеть". Отсюда ясно, что они относились к вашей сестре, как к неизбежному злу, а раз неизбежному -- они, даже не семейные, вовсе не были целомудренными в нашем понимании этого слова. В юности я знал одного воистину большого художника, превеликого сластолюбца, который доказывал, что нет такой женщины, в которую нельзя было бы влюбиться. "Не верите? -- говорил он.-- Тогда представьте себя на необитаемом острове, с ней вдвоем, и вы поймете, что живая женская ножка, даже и не очень стройная, куда более великое произведение, чем "Спящая Венера" Джорджоне". Однажды он мне признался, что по-настоящему гордится не славой, наградами и званиями, а десятком побед, одержанных над женщинами в молодости. Честно вам скажу, что совершенно его не осуждаю. Нет, человек, переживший несчастную любовь, вряд ли стал бы так рассуждать. Тем более Зубов приехал в город совсем молодым человеком и жил в нем безвыездно, такие вещи не скроешь. Что же тогда? Я заметила, что Зубов избегает разговоров, связанные с войной и с успехом его картины "На пенсию?". Первое меня не удивляло -- мало ли какие печальные воспоминания могут быть связаны у человека с войной; а вот его более чем прохладное отношение к успеху картины было мне совершенно непонятно. Дело в том, что я была убеждена в одном: под маской равнодушия и цинизма Зубов скрывает сильнейшее и неудовлетворенное честолюбие. Именно честолюбие! Скажи я об этом вслух -- меня бы никто не понял, даже его враги: Зубов -- и честолюбец? Полная чепуха! Разве может честолюбец перечеркивать собственные этюды, замазывать почти завершенные портреты, под которыми охотно подписался бы любой художник города? Но я знала Зубова лучше многих других. Когда он закончил "На пенсию?", первой он показал картину мне. По тому, как он быстро и глубоко затягивался сигаретой, я чувствовала его волнение, но мне не хотелось обижать его слишком быстрой и недостаточно продуманной реакцией, я долго стояла и смотрела, пытаясь поточнее сформулировать свое впечатление. Он не дождался, ненужно зевнул и с безразличием в голосе спросил: "Ну как, стоит выставлять эгу мазшо?" Я совершенно искренне и, не удержавшись, восторженно ответила, что картина превосходна, что особенно меня поражают глаза рабочего и руки -- таких говорящих глаз и рук я, кажется, у современных художников не видела, что картина чрезвычайно злободневна, успех ей обеспечен и прочее. Кажется, Зубов меня слушал с волнением; тем более меня поразил его ответ. -- Ольга, -- сказал он, -- вы хороший, благожелательный человек. К сожалению, вы ни черта не понимаете в живописи. Потом я не раз пыталась возобновить этот разговор, но тщетно -- Зубов либо не отвечал, либо говорил, что ему некогда и прощался. А когда картину снимало телевидение, он сказался больным и не пришел. Он явно не любил свой шедевр и нисколько его не ценил! А почему, я узнала после Большого Пожара, когда ко мне явилась неожиданная гостья. Это была пожилая дама-искусствовед, она приехала из Москвы за спасенным передвижным фондом Третьяковки и пришла поблагодарить меня за содействие. Я ей рассказала, что видела, потом речь зашла о Зубове, и тут выяснилось, что они были коротко знакомы -- учились вместе до войны в художественном училище. И вот что я услышала. К четвертому курсу Алексей Зубов был не просто многообещающим художником -- и преподаватели, и товарищи по учебе единодушно сходились в том, что ему предстоит блестящее будущее. В частных коллекциях сохранились несколько написанных им в то время портретов, они, как считают специалисты, не уступают работам молодого Серова; самые крупные художники беседовали со студентом четвертого курса на равных и не считали зазорным брать от него в подарок наброски и этюды; это был тот редкий случай, когда люди искусства, вообще-то не очень склонные отдавать дань уважения молодости, признавали несомненный и очень крупный талант. И тут произошло чрезвычайное происшествие. С началом войны студенты училища, юноши и многие девушки, решили добровольцами уйти на фронт. Зубов отказался. Это было его право -- слово "добровольно" предполагает свободу воли, но чрезвычайным в его поступке были во всеуслышание сказанные им слова. Он заявил: из винтовки может стрелять кто угодно, а создавать шедевры -- один из миллиона, и жизнь этого одного нельзя подвергать опасности. И уехал с училищем в эвакуацию, один-единственный юноша среди девушек. Сначала они относились к нему просто холодно, а потом, когда на добровольцев стали поступать первые похоронки, Зубову объявили бойкот: если раньше его слова воспринимались как высокомерные и обидные, то теперь они казались кощунственными. С Зубовым никто не разговаривал, от него отвернулась даже влюбленная в него девушка. Через год ему вручили диплом при полном молчании, никто его не поздравил и не пожал ему руку, а когда он уехал, никто не поинтересовался -- куда. Кончилась война, бывшие фронтовики возвращались и заканчивали родное училище; одни особых высот не достигли, другие становились крупными художниками, и лишь о Зубове никто ничего не слышал. Потом узнали, что он обосновался в провинции, кого-то учит, что-то пишет, и, человеческое сердце отходчиво, жалели, что такой талант не состоялся. Даже то, что со временем он стал известен как незаурядный эксперт и реставратор, не изменило впечатления: все-таки дар истолкователя и реставратора, даже выдающийся, нельзя сравнить с талантом творца. Вот и все, что я услышала тогда, в больнице. Еще была одна деталь, но о ней чуть позже. Так оно и получилось: разгадку смерти Зубова я искала и нашла в его жизни. Какая страшная расплата -- за один поступок! "Гений и злодейство -- две вещи несовместные?" Думаю, что были гении, не отличавшиеся чистотой нравов, но не могу припомнить ни одного воистину великого творца, который совершил бы подлость и остался после этого столь же великим в памяти человечества; сколько я помню, бесчестию и подлости гений всегда предпочитал смерть: иногда он мог пойти на компромисс, как Галилей, но никогда на злодейство. Не знаю, стал ли бы Зубов гением, да и то, что он сделал, не назовешь злодейством; не мне его судить -- его осудили товарищи, живые и мертвые. Какой ужасный надлом претерпело его творчество, какой неверной стала кисть в руках человека, в душе которого вечной занозой засели непростительные слова. Не много ли -- за одинединственный поступок? Наверное, не много: те, кто ушел добровольно, тоже совершили один-единственный поступок, и многие заплатили за него жизнью. Теперь мне кажется, что Зубов все отдал бы за то, чтобы повернуть вспять время и тех слов не произносить. Тогда, в больнице, я возразила собеседнице: а разве "На пенсию?" -- не яркое свидетельство незаурядного таланта, не возрождение мастера, на котором вы поставили крест? Да, согласилась она, картина очень хорошая: ее показывали по телевидению и, действительно, собирались выдвигать на премию. Но лишь несколько человек знали, что это плагиат -- Зубов украл ее у самого себя! В юности он написал портрет неизлечимо больного скульптора: его глаза столь впечатляли, беспомощные руки творца были столь выразительны, что родные боялись показать картину обреченному. Тогда я поняла все -- Деду незачем казнить себя за смерть Зубова. Как говорили древние, день смерти человека судит его прожние годы, кажется, это изречение имеет в виду смерть мучительную, а не мгновенную, которую Плинийстарший полагал высшим счастьем человеческой жизни, но Зубов обрек себя на мучительную. Он приучил меня любить древних авторов за то, что они изначальны: к их философии жизни и смерти последующие умы, по его мнению, ничего не прибавили. И сегодня, когда прошло целых шесть лет и поле воспоминаний очистилось от всяких наслоений, я думаю, что день смерти Зубова был лучшим днем его жизни. Вот как все было. Когда пожар начался и стал стремительно распространяться, Зубов побежал в свою мастерскую к телефону и вскоре возвратился. Согласна с Васей -- не имел Зубов права нас обманывать, но -- вот парадокс! -- обстоятельства сложились так, что именно этот обман и спас нескольким людям жизнь. Скажи тогда Зубов правду -- и мы заметались бы в поисках спасительного выхода; и вовсе не обязательно, что мы полезли бы на крышу, что в самом деле было бы правильно -- скорее всего мы попытались бы спуститься по центральной внутренней лестнице, где нас ждала почти неминуемая гибель. Другое дело, что о наших интересах Зубов и не задумывался, но объективно, обманув людей, он принудил их дожидаться прихода пожарных, которые спасали их не вслепую, а наверняка. Так что Васин упрек Зубову я снимаю. А в остальном он вел себя безупречно, проявив и мужество, и высшее самообладание. Зубов сразу же решил, что будет спасать полотна старых мастеров, "а эти, -- он с усмешкой кивнул на картины современных художников, -- еще понапишут шедевров". Я была его главной помощницей: приволокла стремянку, снимала и подавала вниз картины, передвигалась на новое место, снова снимала... Дыма уже и при мне было много -- проникал из всех щелей, но выручили высокие потолки -- дым шел наверх. Да и окна мы распахнули. Зубов покрикивал на нас: "Быстрее, черт вас побери!", он был сильно возбужден, но, казалось, не испытывал и подобия страха, наоборот, даже шутил. "Внукам будешь рассказывать, как Айвазовского спасла!" -- это уборщице, и мне: "Оля, вы так ловко взлетаете на стремянку, что я впервые верю Дарвину: человек действительно произошел от обезьяны!", "Олепька, побыстрее снимите эту всадницу, она того и гляди грохнется с лошади в обморок!" Согласитесь, что так вести себя мог только мужественный, одержимый идеей человек. Подтащенные к окнам картины, если пожарные прийти не успеют, он собирался в последний момент сбрасывать вниз -- авось разлетятся только рамы, люди же, по его словам, всегда успеют забраться по винтовой лестнице на крышу, а о себе сказал, что капитан покидает судно последним. Настаиваю на том, что он хоть и был возбужден, но совершенно нормален; я чуточку усомнилась в этом лишь тогда, когда он не позволил мне, как минут через пятнадцать Деду, снять свою картину. "Не лезьте не в свое дело! -- грубо одернул Зубов. -- Я де говорил вам, что вы ни черта не понимаете в живописи!" Теперь-то я знаю, почему он не хотел спасать свою картину. Наверное, я была бы в выставочном зале до конца, если бы не вдруг явившаяся ужасная мысль. Я побежала к телефону и набрала номер кабинета Сергея -- никто не отвечал, тогда я позвонила в ясли заведующей и спросила, где Саша Несторов. "Киношники опять забрали, мучают ребенка, -- пожаловалась она -- Вивисекция какая-то, хоть бы вы, как друг семьи Нестеровых, вмешались, Ольга Николаевна". О пожаре она ничего не знала. Я позвонила в 01 Нине Ивановне и все ей рассказала; с картинами было покончено, они меня больше не интересовали; уговоры Зубова я не слушала и, помню, с силой оттолкнула его, когда он пытался меня удержать; винтовая лестница была вся в густом дыму, я вытащила из ведра с водой половую тряпку, обмотала ею лицо, полезла по лестнице наверх, нащупала рукоятку люка, открыла его и выбралась на остекленную крышу. Больше всего я боялась, что стекло не выдержит, но оно оказалось прочным, и через минуту-другую я уже была на правом крыле здания, на крыше технического этажа, под которым находилась киностудия. Здесь меня подкарауливала страшная неудача: решетчатая металлическая дверь, отделявшая технический этаж от десятого, оказалась запертой на замок. Я трясла ее как полоумная, била по ней руками и ногами; ужаснувшись тому, что зря теряю время, прокляла дверь и тем же путем побежала обратно. Зубов обрадовался, что я одумалась, но у меня не было времени его разуверять. Теперь единственный путь в киностудию лежал через горящий лифтовой холл. Поэтому я разрешила себе немного подумать, уж очень велика была ставка. Нейлоновую кофту и юбку-джерси я сбросила и взяла у уборщицы тети Веры ее рабочий халат; потом вылила на себя два ведра воды, снова обмотала лицо мокрой тряпкой, только щелки для глаз оставила -- на этот раз меня удерживали все, я вырвалась и крикнула, чтобы хорошенько прикрыли за мной дверь. Вот когда я порадовалась тому, что тренированная и сильная! Через холл я пролетела лихо, как когда-то на стометровке, которую бегала по первому спортивному разряду. Коридор студии был весь в оранжевом дыму, горели стены и ковровая дорожка, я прыгала по ней, как кенгуру; когда, спустя какие-то секунды, я ворвалась в первую попавшуюся дверь, полы халата уже вспыхнули -- я успела сорвать и отбросить его; ожогов я еще не чувствовала. От дыма бил кашель, страшно резало глаза, я подползла к окну, нащупала шпингалет и рнанула па себя. Сказочно прекрасное ощущение -- свежий морозный воздух, я пила его, с каждым мгновеньем трезвея и наливаясь силами; хорошо, я не забыла прикрыть за собой дверь, огонь рыщет за свежим воздухом, как койка за мышью. Внизу, где-то на уровне седьмого этажа, пожарные работали с лестницы, я им что-то кричала и они мне кричали в ответ -- что, убей, не помню. С правой от меня стороны, через два окна, на связанных шторах кто-то спускался, я присмотрелась -- Валера, ассистент Сергея. Он должен был знать, где Саша! Я кричала ему, но голос мой сел, он меня не понимал, а скорее всего не слышал, -- ведь было очень шумно. Больше в этой комнате делать было нечего. С левой стороны из открытых окон высовывались и кричали люди, Саша мог быть там. Теперь очень важно было предусмотреть все, и я еще раз позволила себе подумать. Прежде чем снова выбегать в коридор, нужно обязательно закрыть окно... Во-вторых, нужно обязательно облиться водой, а есть ли она здесь? Поползав по комнате и пошарив вслепую руками, я обнаружила на столе графин с водой, смочила свою тряпку, нашла полуобгоревший халат и оставшуюся воду вылила на него. Надела халат, обмотала лицо тряпкой, сделала глубокий вдох -- и новая ужасная мысль: а вдруг дверь рядом закрыта на задвижку? Ладно, была не была, может, успею вернуться обратно и что-то придумать... Итак, сделала глубокий вдох, открыла дверь и, зажмурив глаза, рванулась налево: от нестерпимого жара хотелось орать благим матом, халат снова вспыхнул, но через несколько прыжков я нащупала дверь, она открылась, и я влетела в комнату, вместе со мной ворвались клубы дыма, но дверь захлопнули, на меня что-то накинули, облили водой... Я со стоном открыла глаза и узнала мужа. В разорванной рубашке, весь закопченный, со здоровым кровоподтеком на лбу Сергей с ужасом смотрел на меня. К комнате были еще человек пять-шесть, они набросились на меня с расспросами, но я от них отмахнулась. -- Где Саша? -- Я... -- начал Сергей. -- Ты здесь, -- оборвала я. -- Где Саша? -- Мы с ним были... -- Где?! Где?! -- ...мы репетировали, -- продолжал Сергей. -- Там, в моем кабинете, -- он кивнул налево, -- Бублик кудато спрятался... я его искал... Я прибежал сюда, там нечем было дышать... Я только что... Как ты думаешь, нас спасут? Я звонил, мне обещали... Надень, -- он сорвал с себя рубашку. -- Саша там? -- Я показала рукой на стену. -- Оля, ты сошла с ума! -- Сергей схватил меня за руки. Я вырвалась и влепила ему пощечину -- наверное, первую, которую он получил в своей жизни. Кажется, я. действительно, была немного сумасшедшая. -- Закройте за мной! Я выскочила в коридор, в два прыжка достигла двери в кабинет, влетела туда и оказалась в сплошном дыму. Окно было закрыто, шпингалет я нащупать не могла, схватила что-то, кажется, "дипломат", выбила им стекло и несколько раз вдохнула свежий воздух. Не помню, сколько я ползала по полу и шарила, пока не услышала тихий плач и кашель. Бублик прятался под диваном -- интуитивно нашел место, где было меньше всего дыма. Я вытащила его за рубашечку, взяла на руки и бросилась к окну: теперь, по крайней мере, какое-то время мы не задохнемся. Уже не торопясь, я нашла шпингалет, распахнула окно и высунулась в него -- с прижатым к груди Бубликом. И здесь нас увидел снизу Дима. Так начались самые важные в моей жизни шестнадцать минут -- время точно установил Дима, считая с минуты, когда мы попали в поле его зрения. Иногда мне кажется, что я уже тогда все продумала, но это, конечно, ерунда: не та была ситуация, чтобы трезво думать, просто в пылающем от ярости и отчаянья мозгу мелькнуло несколько очень важных мыслей. Первая и самая ясная из них: отныне Сергей Хорев для меня больше не существует. Ненависть? Нет, ненависть для него была бы слишком почетна: презрение. Это внезапно вспыхнувшее чувство оказалось столь сильным, что я даже зарыдала. Презирала -- Сережу, которого когда-то любила без памяти, потом просто любила, потом по привычке и без уважения, но все-таки немножко любила: молодой бог из греческой мифологии -- и мой, собственный! Посредственный, режиссер, дамский угодник, готовый с кем угодно выпить и при случае мне изменить -- но мой! Теперь, спустя столько лет, я понимаю, что чувство презрения родилось не внезапно, оно давно дремала во мне и ждало своего часа, но тогда оно поразило меня, как молния. Я знала и верила, что Дима сделает все, что возможно, но, разбираясь немножко в пожарных делах -- с кем поведешься, от того и наберешься, видела, что наши дела плохи. С седьмого этажа, где работают с тридцатиметровки, на штурмовках к нам не пробиться -- из окон восьмого и девятого рвется огонь; по той же причине я не могу, обвязав Бублика шторой, спустить его вниз, к тридцатиметровке, а туда, откуда спускался Валерий, мне уже не пройти... Значит, надеяться можно на два чуда: либо протушат огонь на восьмом и девятом и успеют подняться к нам на штурмовках, либо прорвутся на десятый этаж по коридору. Бедный Дед! Как раз в эти минуты он спасал картины... Бублик кричал, бился в моих руках, его рвало и меня тоже, стоять у окна было очень холодно, а отойди от него -- задохнешься; я догадалась сорвать штору, на сей раз осторожно, закуталась в нее с Бубликом и решила, что воспаление легких -- наименьшая из возможных бед, успеют спасти -- вылечат. Бублику стало теплее, он обвил меня ручонками, прижался, шепотом спросил: "Тетя Оля, а где папа?" -- и тут меня поразила вторая мысль. Бублик, которого я знала и любила с пеленок, мог быть моим сыном! От этой мысли я снова заплакала. Я вообще в тот вечер много плакала, на пожаре и потом, так уж получилось, это только ребята считают, что я волевая и сильная, на самом же деле -- обыкновенная баба, у которой глаза вечно на мокром месте. И третья мысль, от которой перехватило дыхание: он будет моим сыном! И я дала себе клятву: если нам суждено остаться жить, я скажу Васе, сама скажу, потому что он давно говорит мне это только глазами, что хочу стать Бублику мамой. И коридоре, как в трубе, гудел огонь, за спиной начала прогорать дверь, лицо обжигал студеный ветер, ноги горели огнем, а я стояла, прижав к груди теплого Бублика, плакала, и сердце мое рвалось от нежности, от предвкушения будущего счастья... Я и сейчас, сию минуту, вспоминаю об этом и плачу. Больше о себе рассказывать ие могу. А впереди целая ночь, скорее бы за мной приехали! ДМИТРИЙ РАГОЗИН, НАЧАЛЬНИК ШТАБА Писанину я люблю так же, как в жаркое лето пить теплое пиво. Вася -- другое дело, он в школе у литераторши любимчиком был, он, если хотите, почти что писатель -- в каждой стенгазете заметка, в рубрике "Из прошлого пожарной охраны". Я тоже лихо сочиняю -- отчеты о проверках караулов, описания всякого рода загорании и тому подобную большую литературу. Но ту же самую заметку в стенгазету я могу сочинять часами, осыпая проклятьями каждую строчку. Поэтому Ольгин приказ написать про Польшей Пожар поднял меня на дыбы. -- Не буду! -- Будешь как миленький, -- сказала Ольга. -- Я на всякий случай заручилась поддержкой Кожухова. Можешь сам у него спросить, а можешь и мне поверить: если откажешься писать, будешь с завтрашнего дня откомандирован на вещевой склад для инвентаризации портянок. -- Ведьма ты рыжая! -- Да, я ведьма, -- охотно согласилась Ольга, -- и могу отлупить тебя метлой. Садись и пиши: случаи, фрагменты, детали -- все, что бог на душу положит. Но если предпочитаешь пересчитывать портянки... -- Разве что фрагменты.., -- трусливо отступил я. -- Конечно, фрагменты, -- обрадовалась Ольга. Уже потом, когда я закончил, эта ведьма призналась, что ни о чем с Кожуховым не договаривалась -- взяла на пушку! Мы, пожарные, любим вспоминать про чудеса. Пожар, в ходе тушения которого не произошло ничего необычного, мы быстро забываем, а если о нем спрашивают, не знаем, о чем и говорить -- обыкновенный пожар. А вот когда случается чудо -- у всех глаза горят и языки развязываются: один только Дед может полдня подряд рассказывать самые невероятные, но -- хотите верьте, хотите проверьте -- имевшие место истории. Я бы дал такое определение: чудо есть сказочно необыкновенное событие, которое произошло с тобой только потому, что ты родился под счастливой звездой. Или так: чудо есть такая штука, в которую никто не верит, но о которой каждый мечтает. Когда человеку бывает хорошо, он и без чудес обойдется. Нам же хорошо бывает редко -- разве что в отпуске, когда плещешься в море за тысячу километров от родной управы (так мы называем УПО), а вот плохо бывает часто, иной раз так, что только о чуде и мечтаешь. Подполковник Чепурин любит говорить: "Потерял надежду -- верь в чудо". А раз начальник приказывает, мы и верим. В нашей компании чудеса обычно случаются с Васей и Лешей. Приезжаем как-то на пожар, выскакиваем из машины, и Вася указует перстом: "Штаб будет здесь!" И тут же в сантиметре от Васиной каски проносится и врезается в землю ведерный самовар. "Штаба здесь не будет!" -- мгновенно реагирует Вася. А совсем недавно горел огромный склад. Вася и Леша со звеном забрались на крышу, а кровля под Лешей провалилась и он полетел в самый очаг. Снимать каску, склонять голову и шептать "прощай, друг" у нас в таких случаях не принято: друга нужно спасать. Вася опустил вниз трехколенку, велел себя поливать, полез в пекло -- нет Леши! Вот тут уже не выдержал, с ревом наверх поднялся, с кровавым стоном: "Леша, Леша..." А Леша тут как тут: "Звали? Случилось чего?" Пока Вася стоял с разинутой пастью, Леша доложил, что упал он не на бетонный пол, а на мешки с удобрениями, выпрыгнул из огня, как пингвин из воды, проскочил через пролом в стене и поднялся на крышу. Думаете, Вася бросился другу на шею и омочил ему грудь горячей братской слезой? Ничего подобного! Рявкнул, да так, что за два километра вороны с деревьев посыпались: "Какого черта, тамтам, там, проваливаешься без разрешения?!" И смех и грех... Таких чудес я могу вам поведать с добрый десяток, но все они случались на разных пожарах, даже два чуда на одном -- не припомню. А вот Большой Пожар потому и вкипел в намять, что чудес там было навалом. И одно из главных, самых необыкновенных -- как это Ольге удалось, во-первых, пробежать из выставочного зала в киностудию, и, во-вторых, сделать это буквально за минуту до загорания фильмотеки. Потом, когда мы как следует изучили и воссоздали мысленно обстановку -- пламя в лифтовом холле и коридоре, дым, температуру -- по всем канонам получалось, что выйти живой из этого ада Ольга не могла. Огонь, что ли, перед ней расступился, ядовитый дым в озонированный воздух превратился? Ну, такие чудеса бывают только в сказке. Облилась водой? Так та испарилась в две-три секунды. Быстро бежала? Так огонь еще быстрее. Одним словом, в живых Ольга осталась не по правилам, "жульнически", как булгаковский кот Бегемот. Если бы свидетели не подтвердили, что Ольга находилась вместе с ними в выставочном зале, никто бы в такое приключение не поверил: сказали бы, как судья Деду, что причудилось. Лично я твердо уверен, что лифтовой холл и коридор Ольга пролетела на метле, как это на ее месте сделала бы любая другая ведьма. Ну, и второе: буквально через минуту после того, как она проскочила в студию, полыхнула фильмотека (это сотни три фильмов!) и в коридор вырвалось такое пламя, какое увидишь разве что при нефтяном пожаре. Кто скажет, что не чудо? Наверное, нет такого неудачника, которому не позавидовал бы другой, еще больший неудачник. Я знаю людей, которые даже мне завидуют, мне -- феноменальному неудачнику! Это тольке Лиза считает меня везунчиком -- потому, что я на ней женился. Лизу, в самом деле, я заполучил не без труда, что дает ей законное право напоминать о дарованном ею счастье и упрекать за недостаточиоо внимание к ее особе -- участь всех без исключения мужей. Зато у Лизы есть одно отличнейшее качество: она так любит читать, что стоит ей подсунуть интересную книжку -- и я снободен как воробей. Тому, что я больше месяца безвылазно торчу у Нестеровых, мы обязаны Ольге, которая раздобыла для Лизы всю серию "Проклятые короли". У Славы, к примеру, дела обстоят куда хуже: живет он вместе с тещей, которая немалую свою энергию тратит на то, чтобы по десять раз на дню уточнять местопребывание зятя во времени и пространстве. Вечера не проходит, чтобы теща не позвонила Нестеровым и металлическим голосом не напомнила Славе, что если ему некогда общаться со своей женой, то у других мужчин такое время найдется. И Слава, терзаясь, метется домой. Зато, в отличие от меня, ои ухожен, кормлен и выглядит довольным -- как может быть довольной потерявшая свободу, но любимая хозяйкой собака. Теперь о том, почему я феноменальный неудачник. Я -- НШ, начальник штаба оперативной группы пожаротушения. Как только мы прибываем на пожар и Вася начинает руководить, я развертываю штаб и принимаю на себя следующие обязанности: получаю от РТП задания на расстановку сил, организую непрерывную разведку, осуществляю связь между РТП и начальниками боевых участков, докладываю кому положено обстановку, самостоятельно, когда сочту необходимым, принимаю решения, обеспечиваю контроль, веду документацию и так далее -- всего около тысячи обязанностей. Штаб -- это мой складной стол, к которому я прикован на все время пожара. Летом я изнываю от жары, зимой мерзну, как последняя бездомная дворняга. На пожарах с повышенным номером я постоянно окружен городским начальством, которое изводит меня вопросами и заваливает советами: известно, что в пожарах, как и в футболе, понимают все. Кого начальство активное всего критикует? Того, кто на виду, меня по этажам искать не надо -- вот я стою. Если пожар потушен плохо, кто виноват? Начальник штаба. Если хорошо, кого хвалить? Молодцы, пожарные! И еще: ребята выходят из пожара с волдырями и шишками, я -- без единой царапины; они работают стволами, топорами и ломами, я -- карандашом и горлом; они спасают людей, я -- самоспасаюсь от начальства. А ведь и у меня есть руки, и они чешутся! Да, я жалуюсь: НШ -- плохая должность, и я торчу на ней уже целых семь лет. Даже не верится, что когдато я лазал по штурмовке, как обезьяна, давил огонь и выносил людей -- может, приснилось? Единственное утешение, что через должность НШ, как через чистилище, прошли все, и, следовательно, у меня есть шансы когданибудь от нее избавиться. Рано или поздно, когда Васю уволят из пожарной охраны за строптивость (он, чудак, надеется, что повысят в должности!), я стану дежурным по городу, а мое место займет Слава. Он пока что НТ, начальника тыла, "над цистернами начальник, и гидрантов командир". "Суеверие в период научно-технической революциинедостойное и позорное явление" -- так было справедливо указано в нашей стенгазете. Мы боремся с суевериями на собраниях, клеймим в заметках и искореняем в личной жизни. Даже странно видеть, как человек, знающий назубок устав и читающий "Литературную газету", меняется в лице, когда дорогу перебегает черный кот. Не далее как позавчера он прошмыгнул перед самым бампером нашей "Волги" -- и что же? Иные на нашем месте поехали бы другой дорогой, а мы только посмеялись. Правда, Коля, наш водитель, тут же рванул на красный свет, но было бы смешно думать, что здесь имеется какая-то связь с пресловутым котом, с которого Коля, между прочим, пообещал в следующий раз содрать шкуру. Другое дело -- приметы, в них мы верим. Ну, не то что верим, что было бы крайне глупо в период научнотехнической революции, а некоторым образом считаемся. Судите сами: утром, в день Большого Пожара, Слава явился на дежурство в новой форменной рубашке. Наивернейшая и тревожная примета! Но еще не успели мы как следует чертыхнуться, как вошел Чепурин -- в исключительно аккуратно выглаженных брюках. Здесь уже и сомнений быть не могло: день предстоит плохой. Но если Слава чего-то мычал и вяло отбивался, то подполковник и не пытался оправдываться: да, недосмотрел, установил, что жена выгладила брюки, уже сидя в машине, когда бежать домой и переодеваться было поздно. Предвижу, что кое-кто может заикнуться, будто я сам грубо противоречу и что пожарные, мол, суеверны. Да ничего подобного! Просто научно доказано и тысячу раз проверено, что на дежурство следует выходить в старой и неутюженной форме -- закон! Хорошо, помню, как все мы -- Вася, Слава, Леша и я утром получили новые сапоги и тут же их обули. Обрадовались, ослы! Через пятнадцать минут мы выехали тушить бензоколонку и вернулись обратно без подметок. В другой раз Леша гордый, как павлин, явился в новых брюках, которые после пожара в подвале уважающий себя работяга не взял бы и на ветошь. А киоск с пингвином? Куда бы мы ни направлялись, Коля старается прокладывать маршрут таким образом, чтобы остановиться у "Пингвина". Здесь Леша собирает по двадцать копеек с носа и покупает мороженое, которое мы потребляем во все времена года, даже в мороз. А что? Говорят, сам Черчилль, будучи в Москве, заявил: "Народ, который зимой ест мороженое, победить нельзя!" Может, и не заявлял он такого, или как-то по-другому, но вопрос в принципе поставлен правильно. Так о "Пингвине": если он открыт -- ура, братва, день будет спокойный, а вот если закрыт, -- жди пакости, научно доказано и проверено. В тот день, 13 февраля, "Пингвин" был закрыт на учет. Но пойму, что там можно учитывать -- фанерные палочки? И последняя примета: когда мы утром выехали, Слава прикурил, подпалил левый ус и минут десять по этому поводу сквернословил. А ругать вслух огонь нельзя, можно только про себя, причем, постукивая пальцем по дереву или по лбу, если дерева нет. Так что от примет, ребята, так просто не отмахнешься: даже Кожухов, который нещадно нас за них ругает, сокрушался, что именно в то утро черт дернул его надеть новую папаху. К первым впечатлениям Гулина и Васи я ничего особо нового не прибавлю. Скажу только, что увидев висящих на шторах людей и услышав гул, как на стадионе, я подумал: слава богу, что силы уже работают! Это не потому, что кто-то перехватил ответственность -- с нас ее до конца пожара все равно никто не снимет, а потому, что оперативные дежурные безоружны. Если мы прибываем к объекту первыми, до пожарных машин, то оказываемся в самом гнусном положении. Дом горит, вокруг все бегают, жильцы кричат, видят нас -- всеобщая радость, пожарные приехали, а мы-то ничего не можем, стволов у нас в "Волге" нет, а без ствола и разведку и как следует не произведешь, И тогда по нашему адресу раздаются такие проклятья, что не знаешь, куда и деться. В таких случаях мы, генералы без армии, предпочитаем переждать где-то в переулке, пока не прибудут силы. Но Гулин уже работал, и работал отлично! Это для нас крайне важно -- правильно развернуться и начать атаку. По военным меркам, в атаку пока что пошел взвод, Но в образованную им брешь в обороне противника скоро ворвутся главные силы нашего гарнизона. И еще я подумал: с вами наши молитвы, Нина Ивановна! Да не обрушатся в эти часы на 01 новые вызовы на пожары с повышенными номерами, А если уж они суждены, то хотя бы завтра: для того чтобы прихлопнуть этот пожар, нам будут нужны, совершенно необходимы, все наличные силы гарнизона. Итак, поблагодарив в душе Гулина и Нину Ивановну, я больше ни о чем постороннем не думал. Вася и Леша побежали в разведку, Слава -- встречать силы и ставить автонасосы на гидранты, а я положил на стол лист пластика и быстро расчертил на нем поэтажный план Дворца. Я этот пластик сохранил на память, он и сейчас передо мной. Пластик здорово потерт, в грязных пятнах -- не документ, а кошачья подстилка. Не посвященный в наши пожарные дела ничего в моих каракулях не поймет: цифры и стрелки, крючки и закорючки, штрихи и иероглифы... Это -- номера подразделений, направления боевых действий, количество людей и стволов иа этажах, трехколенки, штурмовки и автолестницы, участки, где пожар локализован, и так далее. Хорошая домохозяйка, увидев у мужа на столе такой лист, брезгливо взяла бы его палльчиками и потащила выбрасывать (так оно и было -- еле спас), я же, заполучив его через шесть лет, даже разволновался. Для меня сей лист -- говорящий, одного взгляда достаточно, чтобы припомнить, как проходил бой. Если кто думает, что тушение пожара происходит по заранее намеченному, четкому и отработанному плану, то он глубоко заблуждается. Конечно, такие планы у нас имеются, но их главный недостаток в том, что они предусматривают пожар теоретический, то есть такой, каким он мыслится автору плана, в этом тщательно продуманном документе (он всегда лежал у меня в планшете наряду с другими) имелась схема водоснабжения, указывались подходы к объекту, пути развертывания сил в боевые порядки. Но будь его составитель хоть семи пядей во лбу, он никак не мог бы предусмотреть осложнений, созданных чрезвычайно быстрым распространением огня. Крупный пожар -- это уравнение со многими неизвестными, которое с ходу и со шпаргалкой не решишь. Ну как, например, можно предвидеть, что какой-то лопух в кладовке с вещами оставит канистры с бензином? Как можно заранее узнать, что в перекрытиях и перегородках халтурщики строители оставили сквозные дыры? А какой гений может предусмотреть, сколько людей окажется на верхних этажах во время пожара? Но столь же неверно расхожее представление обывателя, что на пожаре царит полная неразбериха: на взгляд обывателя, пожарные суетятся, как рыбки в аквариуме, одни бегут наверх, другие вниз, что-то друг другу кричат, а что, куда, зачем -- не поймешь. Если честно, неразбериха, конечно, имеет место: в бою полный порядок можно увидеть только в кино. Имеет место, но, черт возьми, не царит! Как только РТП и НШ полностью вникают в обстановку и как только необходимые силы вступают в бой -- тушение идет по плану. Другое дело, что у нас не все получается так, как мечталось бы (а у кого, между прочим, получается? Даже Пушкин был доволен собой один раз в жизни, когда "Бориса Годунова" сочинил), без проколов ни один пожар не обходится, но тушим мы его осмысленно -- по непрерывно корректируемому плану... Ребята из автомобиля связи проложили кабель для городского телефона, установили на стол рацию и телефонный аппарат. Итак, штаб у меня развернут, стали прибывать силы, а я не владею обстановкой: вижу картину только с фасада. Это астрономы могли три тысячи лет ждать, пока им покажут обратную сторону Луны, я такой роскоши позволить себе не могу. Держать силы, не давать им задания -- не устоят, сами полезут куда глаза глядят; а я не могу и на секунду отойти, каждые полминуты прибывает новое подразделение, ко мне бежит начальник и хватает за горло: давай задание! Уговорил командира первого отряда Говорухина постоять за меня три минуты, а сам бегом под арку, во двор. Посмотрел -- голова кругом пошла: не лучше, чем с фасада, будто зеркальное отражение! Рванул обратно, послал во двор две вновь прибывшие тридцатиметровки, связался с Васей по радио и согласовал самое неотложное: назначил начальников боевых участков. Парадокс нашей службы: я, капитан, приказывал майорам и подполковникам, и они беспрекословно подчинялись. -- Майор Баулин, твой боевой участок с правой стороны шестого этажа. -- Майор Зубко, вам руководить спасанием со стороны двора. -- Подполковник Головин... -- Подполковник Чепурин... А ведь последние двое -- мои непосредственные начальники. Прибыв, они убедились, что в моих действиях нет суетливости и замешательства, уточнили, где в настоящее время наихудшая обстановка, и сами определили для себя боевые участки. Тем самым оии фактически обязались подчиняться моим распоряжениям и пошли на это потому, что я уже владел обстановкой, а они -- нет. Парадокс, но рожденный железной целесообразностью! И командирам каждого прибывающего подразделения: одно звено -- сюда, другое -- туда, два ствола Б в распоряжение Суходольекого на седьмой, ствол А -- Чепурину на восьмой, пятидесятиметровку -- пришла, родная, желанная! -- немедленно во двор. И тут же все действия отмечал на своем листе. Колоссальная удача: воды было достаточно. Слава отлично сработал -- задействовал все гидранты по периметру Дворца, да и в самом Дворце -- спасибо Савицкому, немало крови и себе, и авторам проекта испортил -- был сооружен отменный внутренний водопровод. Если стволы -- наше главное оружие, то вода -- боеприпасы, без нее нам на пожаре делать нечего. Полных вам рукавов, ребята! Мой взгляд -- со стороны. Фасад щетинился автолестницами, трехколенками, штурмовками. С них спасали и с них же работали стволами: пополоскал стволом сиаружи -- и через окно в помещение, дави огонь внутри! Эх, было бы побольше автолестниц! Они наша радость