ли Рюриков решение. И только тогда, когда новый начальник стал сердиться, он сдался. Первым на приеме был местный уполномоченный Королев. После знакомства, короткого доклада Королев сказал: - У меня к вам просьба. Завтра я еду в Долгое. - Что это за Долгое? - Это районный центр - восемьдесят километров отсюда... Туда автобус большой ходит каждое утро. - Ну, поезжай, - сказал Рюриков. - Нет, вы не поняли, - улыбнулся Королев.- Я прошу разрешения воспользоваться вашей личной машиной... - У меня здесь есть личная машина? - сказал Рюриков. - Да. - И шофер? - И шофер... - А Смолокуров (это была фамилия прежнего начальника) куда-нибудь ездил на этой личной машине? - Он ездил мало, - сказал Королев.- Что верно, то верно. Мало. - Вот что, - Рюриков уже все понял и принял решение.- Ты поезжай на автобусе. Машину поставьте на прикол пока. А шофера передайте в гараж для работы на грузовиках... Мне она тоже не нужна. А будет нужно ехать, поеду либо на "скорой помощи", либо на грузовике. Секретарша приоткрыла дверь. - К вам слесарь Федотов - говорит, что очень срочно... Слесарь был испуган. Из его бессвязного и торопливого рассказа Рюриков понял, что в квартире слесаря на первом этаже обвалился потолок - штукатурка рухнула, и сверху течет. Нужен ремонт, а хозяйственная часть ремонт делать не хочет, а у самого слесаря не хватит денег на такой ремонт. Да и несправедливо. Платить должен тот, по чьей вине рухнула штукатурка, хоть он и член партии. Ведь протекло... - Подожди-ка, - сказал Рюриков.- Почему же протекло? Вверху-то ведь люди живут. Рюриков с трудом понял, что в верхней квартире живет поросенок, копится навоз, моча, и вот штукатурка первого этажа отвалилась, поросенок мочится на головы нижних жильцов. Рюриков рассвирепел. - Анна Петровна, - кричал он секретарше, - вызовите мне секретаря парторганизации сюда и того негодяя, чей поросенок. Анна Петровна взмахнула руками и исчезла. Минут через десять в кабинет вошел Мостовой, секретарь парторганизации, и сел у стола. Все трое - Рюриков, Мостовой и слесарь - молчали. Так прошло минут десять. - Анна Петровна! Анна Петровна пролезла в дверь. - Где же хозяин поросенка? Анна Петровна исчезла. - Хозяин поросенка - вот он, товарищ Мостовой, - сказал слесарь. - Ах, вот что, - и Рюриков встал.- Идите пока домой, - и выпроводил слесаря. - Да как вы смели? - закричал он на Мостового.- Как вы смели держать у себя в квартире?.. - Ты не ори, - сказал Мостовой спокойно.- Где же его держать? На улице? Вот сам заведешь птицу или кабанчика - увидишь - каково. Я много раз просил - дайте мне квартиру на первом этаже. Не дают. Во всех домах так. Только это такой слесарь разговорчивый. Прежний начальник умел им глотку-то закрывать. А ты вот слушаешь всякого зря. - Весь ремонт будет за твой счет, товарищ Мостовой. - Нет уж, не будет этого... Но Рюриков уже звонил, вызывал бухгалтера, диктовал приказ. Прием был скомкан, смят. Подполковнику не удалось познакомиться ни с одним своим заместителем, ставя бесконечное число раз подпись на бесконечных бумагах, которые перед ним развертывали ловкие, привычные руки. Каждый из докладчиков вооружался огромным пресс-папье, стоявшим на столе начальника, - кустарной резки кремлевской башней с красными пластмассовыми звездами - и бережно сушил подпись подполковника. Так продолжалось до обеда, а после обеда начальник пошел по больнице. Доктор Громов, краснорожий, белозубый, уже ждал начальника. - Хочу посмотреть вашу работу, - сказал начальник.- Покажите, кого сегодня выписываете? В чересчур просторный кабинет Громова вереницей двигались больные. Впервые Рюриков видел тех, кого он должен был лечить. Вереница скелетов двигалась перед ним. - А вши у вас есть? Больной пожал плечами и испуганно посмотрел на доктора Громова. - Позвольте, это ведь хирургические... Чего бы им быть такими? - Это уж не наше дело, - весело сказал доктор Громов. - А выписывать? - А до каких же пор их держать? А койко-день? - А этого как можно выписать? - Рюриков показал на больного с темными гнойными ранами. - Этот - за кражу хлеба у своих соседей. Приехал полковник Акимов - начальник той самой неопределенной воинской части - полка, дивизии, корпуса, армии, которая была размещена на огромном пространстве Севера. Эта воинская часть когда-то строила больничное здание - для себя. Акимов был моложав для своих пятидесяти лет, подтянут, весел. Повеселел и Рюриков. Акимов привез больную жену - никто помочь не может, такая штука, а у вас ведь врачи. - Я сейчас же распоряжусь, - сказал Рюриков, позвонил, и Анна Петровна появилась в двери с выражением полной готовности к исполнению дальнейших приказаний. - Не торопитесь, - сказал Акимов.-Я здесь лечусь не первый год. Кому вы хотите показать жену? - Да хотя бы Стебелеву.- Стебелев был заведующим терапевтическим отделением. - Нет, - сказал Акимов.- Такой Стебелев есть у меня и дома. Мне надо, чтобы вы показали доктору Глушакову. - Хорошо, - сказал Рюриков.- Но ведь доктор Глушаков - заключенный. Не думаете ли вы... - Нет, я не думаю, - твердо сказал Акимов, и в глазах его не было улыбки. Он помолчал. - Дело в том, - сказал он, - что моей жене нужен врач, а не...- полковник не договорил. Анна Петровна побежала заказывать пропуск и вызов на Глушакова, а полковник Акимов представил Рюрикову свою жену. Вскоре из лагеря привезли Глушакова, седого морщинистого старика. - Здравствуйте, профессор, - сказал Акимов, вставая и здороваясь с Глушаковым за руку, - вот, с просьбой к вам. Глушаков предложил посмотреть его жену в санчасти лагеря ("там у меня все под рукой, а здесь я ничего не знаю"), и Рюриков позвонил своему заместителю по лагерю, чтоб выписали пропуск для полковника и его жены. - Послушайте, Анна Петровна, - сказал Рюриков секретарше, когда гости ушли.- Правда ли, что Глушаков такой специалист? - Да уж понадежнее наших, - хихикнула Анна Петровна. Подполковник Рюриков вздохнул. Каждый прожитый день жизни был для Рюрикова окрашен особой, неповторимой краской. Были дни потерь, дни неудач, дни счастья, дни доброты, дни сочувствия, дни недоверия, дни злобы... Все, что свершалось в этот день, носило определенный характер, и Рюриков иногда умел приспособить свои решения, свои поступки к этому "фону", как бы не зависящему от его воли. Сегодня был день сомнений, день разочарований. Замечание полковника Акимова коснулось чего-то важного, основного в нынешней жизни Рюрикова. Открылось какое-то окно, о существовании которого до визита полковника Акимова Рюриков не решался думать. Оказывается, окно не только существовало, в него можно было видеть такое, чего Рюриков не видел, не замечал раньше. Все в этот день было в сговоре с полковником Акимовым. Новый, временный заведующий хирургическим отделением врач Браудэ доложил, что ухо-горловые операции, намеченные на сегодняшний день, отложены из-за того, что гордость больницы - тонкий диагност, хирург-артист Аделаида Ивановна Симбирцева - пожилая специалистка, ученица знаменитого Воячека, недавно приехавшая в больницу на работу, "нахваталась наркотика", как выразился Браудэ, и сейчас бушует в процедурной комнате хирургического отделения. Бьет все стеклянное, что попадает под руки. Что делать? Можно ли ее связать, вызвать конвой и отвести на квартиру? Полковник Рюриков распорядился не связывать Аделаиду Ивановну, а замотать ей рот шалью и отвести домой и там запереть. Или влить ей чего-нибудь снотворного в глотку - хлоралгидрата двойную, обязательно двойную дозу - и сонную унести. Только пусть водят и носят вольнонаемные, а не заключенные. В нервно-психиатрическом отделении больной убил своего соседа железной заостренной пикой. Доктор Петр Иванович, заведующий, сообщил, что убийство вызвано какой-то кровавой враждой среди уголовников, оба больные - и убийца и убитый - были ворами. В терапевтическом отделении у Стебелева завхоз-заключенный украл и продал сорок простыней. Львов, уполномоченный, уже разыскал эти простыни где-то под лодкой, на берегу реки. Заведующая женским отделением требовала себе офицерского пайка, а вопрос ее решался где-то в столице. Но самое неприятное было сообщенное Анисимовым, заместителем по лагерю. Анисимов долго сидел на кожаном глубоком диване в кабинете Рюрикова, дожидаясь, пока иссякнет поток посетителей. И когда они остались одни, сказал: - А что делать, Василий Иванович, с Люсей Поповкиной? - С какой Люсей Поповкиной? - Да разве вы не знаете? Оказалось, что это была балерина из заключенных, с которой путался Семен Абрамович Смолокуров, прежний начальник. Она нигде не работала и служила только для увеселений Смолокурова. Теперь ("чуть не месяц" - подумал Рюриков) она все еще без работы - распоряжений нет. Рюрикову захотелось вымыть руки. - Каких еще распоряжений? Отправьте ее к черту немедленно. - На штрафной? - Почему же обязательно на штрафной? Разве она виновата? Да и тебе выговор дам - целый месяц ведь не работает. - Мы берегли ее, - сказал Анисимов. - Для кого? - И Рюриков встал и заходил по комнате.- Немедленно, завтра же отправьте. x x x Когда Петр Иванович поднимался по узкой деревянной лестнице на второй этаж к Антони-не Сергеевне, он подумал, что за два года, как они работают вместе в этой больнице, он еще не бывал дома у главного врача. Он усмехнулся, понимая, зачем его пригласили. Что ж, этим приглашением его, бывшего заключенного, вводят в местный "высший круг". Петр Иванович не понимал таких людей, как Рюриков, и не понимая - презирал. Ему казалось, что это какой-то особый путь карьеры, путь "честняги" в больших кавычках, "честняги", который хочет стать ни более ни менее, как начальником санитарного управления. И вот ломается, выкручивается, изображая из себя святую невинность. Петр Иванович угадал верно. В накуренной комнате было тесно. Тут сидел и врач-рентге-нолог, и Мостовой, и главный бухгалтер. Сама Антонина Сергеевна разливала из алюминиевого больничного чайника теплый и слабый чай. - Входите, Петр Иванович, - сказала она, когда невропатолог снял свой брезентовый плащ. - Начнем, - сказала Антонина Сергеевна, и Петр Иванович подумал: "Недурна еще" - и стал смотреть в другую сторону. Начальник лагеря сказал: - "Я пригласил вас, господа (Мостовой поднял брови), с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие".- Все засмеялись, и Мостовой засмеялся, тоже подумал, что это что-то литературное. Мостовой успокоился, а то слово "господа" внушало ему тревогу, даже если бы это была острота или обмолвка. - Что будем делать? - сказала Антонина Сергеевна.- Мы будем нищие через год. А ОН приехал на три года. Всем нам запретили держать прислугу из заключенных. За что должны страдать эти несчастные девушки на общих работах? Из-за кого? Из-за него. О дровах я и гово-рить не буду. Прошлую зиму я не положила на книжку ни рубля. В конце концов, у меня дети. - У всех дети, - сказал главный бухгалтер.- Но что, что можно сделать тут? - Отравить его к чертовой матери, - зарычал Мостовой. - Потрудитесь в моем присутствии таких вещей не говорить, - сказал главный бухгалтер.- Иначе я буду вынужден сообщить куда следует. - Я пошутил. - Потрудитесь так не шутить. Петр Иванович поднял руку. - Надо вызвать сюда Чурбакова. И вам, Антонина Сергеевна, с ним поговорить. - Почему мне? - Антонина Сергеевна покраснела. Майор медицинской службы Чурбаков - начальник Санитарного управления - славился своим буйным развратом и невероятной крепостью в пьянках. Чуть не на каждом прииске у него были дети - от врачих, от фельдшериц, от медсестер и от санитарок. - Да уж именно вам. И разъяснить майору Чурбакову, что подполковник Рюриков добивается его места, понятно? Скажите ему, что майор - вчерашний член партии, а Рюриков... - Рюриков - член партии с 1917 года, - сказал, вздохнув, Мостовой.- Но зачем ему чурбаковское место. - Ах, вы ничего не понимаете. Петр Иванович совершенно прав. - А если написать Чурбакову? - А кто свезет это письмо? Кому не люба на плечах голова? А вдруг нашего гонца перехватят или, еще проще, он с письмом явится прямо в кабинет Рюрикова. Бывали такие истории. - А по телефону? - По телефону только пригласите. Вы же знаете, что у Смолокурова сидели слухачи. - Ну, у этого не сидят. - Как знать. Словом, осторожность и деятельность, деятельность и осторожность... (1963) ВОЕННЫЙ КОМИССАР Операция - извлечение инородного тела из пищевода - была записана в операционный журнал рукой Валентина Николаевича Траута, одного из трех хирургов, делавших извлечение. Главным тут был не Траут - а Анна Сергеевна Новикова, ученица Воячека, отоларинголог столичный, южная красавица, никогда не бывшая в заключении, как оба ее ассистента - Траут и Лунин. Именно потому, что главной была Новикова, операция была проведена на двое суток позже возможного срока. Сорок восемь часов блистательную ученицу Воячека отливали водой, отпаивали нашатырем, промывали желудок и кишечник, накачивали крепким чаем. Через двое суток перестали дрожать пальцы Анны Сергеевны - и операция началась. Запойная алкоголич-ка, наркоманка, с похмелья выливавшая все флаконы в одну общую темную чашку-миску и хлебавшая это пойло, чтобы вновь захмелеть и заснуть. Пойла в этих случаях надо было немного. Сейчас Новикова в халате и в маске покрикивала на ассистентов, подавала короткие команды - рот был прополоскан, промыт, и только иногда до ассистентов доносился запах перегара. Операционная сестра поводила ноздрями, вдыхая этот неуместный перегар, и чуть-чуть улыбалась под маской и торопливо сгоняла с лица улыбку. Ассистенты не улыбались и не думали о перегаре. Операция требовала внимания. Траут такие операции делал раньше, но редко, а Лунин видел впервые. Для Новиковой же это был повод показать свой особый класс, свои золотые руки, свою высочайшую квалификацию. Больной не понимал, почему операция откладывается на сутки и еще на сутки, но помалки-вал - командовать тут не приходилось. Больной жил у начальника больницы - ему было сказано: вызовут. Сначала было известно, что операцию будет делать Траут, потом прошел еще один день - и сказали: завтра, и не Траут, а Новикова. Все это было для больного мучительно, но он был человек военный, притом недавно с войны - он взял себя в руки. Больной этот имел чин высокий, полковничьи погоны, был райвоенком одного из восьми округов Колымы. К концу войны лейтенант Кононов командовал полком, с армией не хотел расставаться, но для мирного времени требовались другие знания. Всем проходившим переаттестацию предлага-лось продолжить службу в армии в тех же чинах, но в войсках МВД, используемых для лагерной охраны. В 1946-м вся лагерная охрана была передана кадровым частям, не ВОХРу, а кадровикам с нашивками, с орденами. Всем сохранялся прежний чин, полярный паек, ставка, отпуск, все полярные льготы Дальстроя. Кононов - у него была жена, дочь - быстро разобрался и уже в Магадане уперся и на лагерную работу не пошел. Жену и дочь он отправил на материк, а сам получил назначение на должность райвоенкома. "Хозяйство" его было раскинуто вдоль трассы на сотни километров - десять километров в сторону - жили люди, которых райвоенком должен был учесть. Кононов быстро понял, что тут вызывать к себе кого-нибудь - это потеря времени вызываемых. В неделю добирались до поселка, где жил военком. Неделю - назад. Поэтому весь учет, переписка велась с попутной оказией, а раз в месяц и чаще сам Кононов на машине объезжал свой район. С работой он справлялся, но ждал не повышения, а окончания "севера" - перевода, просто демобилизации, забыв о полковничьих погонах. Все это вместе - Север, неустроенность привели к тому, что Кононов помаленьку начал пить. Именно поэтому он не мог объяснить, как в пищевод могла попасть какая-то большая на ощупь кость, сжавшая его дыхательное горло - даже говорил лишь трудным шепотом. Кононов со своим инородным телом в пищеводе, конечно, мог добраться до Магадана, где при Управлении были врачи, которые оказали бы ему помощь... Но около года Кононов работал в военкомате и знал, что хвалили "Левый берег" - большую больницу для заключенных. Работники больницы - мужчины и женщины - хранили свои воинские билеты у Кононова. Когда кость встала Кононову поперек горла и стало ясно, что никакая сила ее не вытолкнет без врачей, Кононов взял машину и приехал в больницу для заключенных на Левый берег. Начальником больницы был тогда Винокуров. Он хорошо понимал, как укрепится престиж больницы, которую он только что принял, если операция будет удачной. Самая главная надежда была на ученицу Воячека, ибо таких специалистов не было в Магадане. Увы, Новикова работала и в Магадане еще год назад: "Перевод на Левый берег или увольнение из Дальстроя". "На Левый, на Левый", - кричала Новикова в отделе кадров. До Магадана Новикова работала на Алдане, до Алдана - в Ленинграде. Всюду гнали ее все дальше на север. Сто обещаний, тысяча нарушенных клятв. На Левом ей нравилось - она крепилась. Высокая квалификация была видна в любом замечании Анны Сергеевны. Она принимала как отоларинголог и вольных и заключенных, вела больных, делала операции, консультировала - и вдруг начинался запой, больные оставались без присмотра, вольнонаемные уезжали, а заключенных пользовал фельдшер. Анна Сергеевна и глаз не казала в отделение. Но когда Кононов приехал и выяснилось, что необходима срочная операция, было велено Анну Сергеевну поднять. Но трудность была в том, что Кононов должен был лежать в больнице долго. Извлечение инородного тела - чистая операция. Конечно, в большой больнице было два хирургических отделения - гнойное и чистое, разный персонал - в чистом пограмотнее, в гнойном поплоше. Надо проследить, как пройдет заживление раны, тем более - на пищеводе. Конечно, отдельная палата для комиссара найдется. Кононов не хотел ехать в Магадан, там с его полковничьим чином в колымской столице делать нечего. Его там примут, конечно, но внима-ния и забот не будет. Там генералы и жены генералов отнимают время у врачей. Кононов там умрет. Умереть в сорок лет из-за какой-то проклятой кости в глотке. Кононов дал все расписки, все, какие с него потребовали. Он понимал, что дело идет о его жизни и смерти. Кононов мучился. - Вы, Валентин Николаевич, будете делать? - Да, я, - неуверенно сказал Траут. - Так что же, что же мы ждем? - Подождем еще денек. Кононов ничего не понимал. Кормили его через нос, заливали пищу, и умереть от голода он не должен был. - Вас завтра посмотрит еще один врач. К кононовской койке подвели женщину-врача. Опытные пальцы сразу нащупали кость и почти безболезненно к ней прикоснулись. - Ну, Анна Сергеевна? - Завтра с утра. Операция эта дает тридцать процентов смертей. Послеоперационную палату занял Кононов. Кость оказалась такой огромной, что Кононову было стыдно на нее смотреть, ему приносили ее в стакане на несколько часов. Кононов лежал в послеоперационной палате. Начальник приносил ему газеты иногда. - Все идет хорошо. Кононов лежал в крошечной палате, где едва умещалась одна койка. Контрольные сроки прошли, все было благополучно - лучше не надо, - сказалась квалификация ученицы Воячека, но какой контрольный срок для тоски! Арестант, заключенный еще может удержать это чувство в каких-то материальных рамках, умеет им управлять с помощью конвоя, решеток, поверок, перекличек, раздачи пищи, а как это все полковнику. Кононов посоветовался с начальником больницы. - Я давно жду этого вопроса - человек есть всегда человек. Конечно, тоска. Но я не могу выписать вас раньше чем через месяц - слишком велик риск и редок успех, чтоб им не доро-жить. Я могу разрешить вам перейти в палату для заключенных, там будет четыре человека, вы - пятый. Тогда и интересы больницы, и ваш точно придут в равновесие. Кононов немедленно согласился. Это был выход хороший. Заключенных полковник не боялся. Больничное знакомство уверило Кононова, что заключенные все такие же люди, кусать его, полковника Кононова, не будут, не перепутают с каким-нибудь чекистом или прокурором, как-никак он, полковник Кононов, кадровый солдат. Изучать, наблюдать новых людей, новых соседей он, полковник Кононов, не будет. Ему просто скучно лежать одному, и все. Много недель еще бродил полковник в сером больничном халате по коридору. Халат был казенный, арестантский. В раскрытую дверь видел я полковника, закутанным в халат, внимательно слушающим какого-нибудь очередного романиста. Я был старшим фельдшером в хирургическом отделении тогда, а потом меня перевели в лес, и Кононов ушел из моей жизни, как уходили тысячи людей, оставляя чуть заметные следы в памяти, чуть ощутимую симпатию. Еще раз на какой-то врачебной конференции фамилию Кононова напомнил мне докладчик, новый главврач больницы, медицинский майор Королев. Это был любитель выпить, закусить, фронтовик. Главврачом в больнице он удержался недолго - не мог удержаться от мелких взяток, от стопки казенного спирта - и после громкого дела был снят с начальников, был отстранен от работы, потом снова допущен и возник уже в качестве начальника санотдела Северного управления. После войны на Колыму в Дальстрой, на длинные рубли хлынул поток авантюристов, самозванцев, скрывавшихся от суда и тюрьмы. Начальником больницы был назначен какой-то майор Алексеев, носивший Красную Звезду и погоны майора. Однажды Алексеев пешком пришел ко мне, интересуясь участком, но не задал ни одного вопроса и отправился в обратный путь. Лесной медпункт был в двадцати километрах от больницы. Едва Алексеев успел вернуться, как (в тот же день) был арестован приехавшими из Магадана. Алексеев был осужден за убийство жены. Не был ни врачом, ни военным, но успел по фальшивым документам отползти от Магадана до наших левобережных кустов и там спрятаться. Орден, погоны - все было фальшивым. Еще раньше на Левый берег часто приезжал начальник санотдела Северного управления. Эту должность (потом) занял пьяница главврач. Приезжий, очень хорошо одетый, раздушенный холостяк, получил разрешение стажироваться, присутствовать на операциях. - Решил переучиваться на хирурга, - покровительственно улыбаясь, шептал Пальцын. Месяц шел за месяцем, каждый операционный день Пальцын приезжал на своей машине из центра Северного - поселка Ягодный, обедал у начальника, слегка ухаживал за его дочерью. Наш врач Траут обратил внимание, что Пальцын плохо владеет врачебной терминологией, но - фронт, война, все верили и охотно посвящали нового начальника в тайны операции, тем более что такое (диурез). И вдруг Пальцын был арестован - снова какое-то убийство на фронте, Пальцын и не врач, какой-то полицай скрывающийся. Все ждали, что с Королевым случится нечто похожее. Отнюдь, все - и орден, и партбилет, и чин - все было на месте. Вот этот Королев, в бытность главврачом в Центральной больнице, и делал доклад на одной из врачебных конференций. Доклад нового главврача был не хуже и не лучше любого другого доклада. Конечно, Траут был интеллигент, ученик Краузе, правительст-венного хирурга, когда тот работал в Саратове. Но непосредственность, искренность, демократичность находят отклик в любом сердце, поэтому, когда главврач, начальник левобережных хирургов, на научной конференции, собранной со всей Колымы, со смаком приступил к рассказу о хирургическом достижении... - У нас один больной кость проглотил - вот такая кость, - Королев показал.- И что вы думаете - извлекли кость. Врачи эти здесь, и больной здесь. Но больного тут не было. Вскоре я заболел, был переведен на работу в лесную командиров-ку, вернулся через год в больницу заведовать приемным покоем, начал работать и чуть не на третий день встретил полковника Кононова в приемном покое. Полковник был рад мне несказа-нно. Начальство все переменилось. Кононов никого знакомого не нашел, только я был ему знаком, и знаком хорошо. Я сделал все то, что мог, - снимки, запись к врачам, позвонил начальнику, объяснил, что это и есть герой знаменитой левобережной операции. Все оказалось в порядке у Кононова, и перед отъездом он зашел ко мне в приемный покой. Я тебе должен подарок. - Я не беру подарки. - Ведь я всем - и начальнику больницы, и хирургам, и сестре, даже больным, что со мной лежали, привез подарки, хирургам - по отрезу на костюм. А тебя не нашел. Я отблагодарю. Деньгами, ведь все равно пригодятся тебе. - Я не беру подарков. - Ну, бутылку, наконец, привезу. - И коньяк не возьму, не возите. - Что же я могу для тебя сделать? - Ничего. Кононова увели в рентгенокабинет, а вольная медсестра из рентгенокабинета, приходившая за Кононовым, (сказала): - Это ведь военный комиссар, да? - Да, райвоенком. - Вы, вижу, хорошо знаете его? - Да, знаю, он лежал здесь, в больнице. - Попросите его, если уж вам для себя ничего не надо, пусть отметит мне в военном билете явку на учет. Я комсомолка, тут такой случай - за триста километров не ехать, сам бог послал. - Ладно, я скажу. Кононов вернулся, я изложил ему просьбу медсестры. - Ну, где она? - Вон стоит. - Ну, давай билет, у меня с собой штампов нет, но привезу через неделю, буду ехать мимо и привезу.- И Кононов засунул военный билет в карман. Машина загудела у подъезда. Прошла неделя - военный комиссар не приехал. Две недели... Месяц... Через три месяца медсестра пришла ко мне для разгрвора. - Ах, какую я сделала ошибку! Надо было... Тут какая-то ловушка. - Какая ловушка? - Я не знаю какая, меня из комсомола исключают. - За что же вас исключают? - За связь с врагом народа, что выпустила из рук военный билет. - Да ведь вы отдали комиссару. - Нет, не так было. Я отдала вам, а вы - то ли комиссару... Вот это и выясняют в комитете. Кому я отдала в руки - вам или комиссару прямо. Я сказала - вам. Ведь вам? - Да, мне, но я ведь при вас отдал военкому. - Ничего этого я не знаю. Знаю только, что случилось ужасное несчастье, меня исключают из комсомола, увольняют из больницы. - Надо съездить в поселок, в райвоенкомат. - Потерять две недели? Надо было с самого начала так сделать. - Когда вы едете? - Завтра. Через две недели в коридоре я встретил медсестру чернее тучи. - Ну что? - Военком уехал на материк, рассчитался уже. Теперь у меня хлопоты - новый билет. Я добьюсь, что вас выгонят из больницы, на штрафной прииск загонят. - Я-то тут при чем? - А кто же? Это ловушка хитрая - так мне и объяснили в МВД. Я старался забыть об этой истории. В конце концов, никто меня еще ни в чем не обвинял и на допрос не вызывал, но память о полковнике Кононове окрасилась в какие-то новые тона. Внезапно ночью меня вызвали на вахту. - Вот он и есть, - кричал из-за барьера полковник Кононов.- Пропустите! - Проходите. А говорят, вы на материк собрались? - Я собрался в отпуск, но в отпуск меня не отпустили. Я добился расчета и уволился. Совсем. Уезжаю. Заехал проститься. - Только проститься? - Нет. Когда я сдавал дела, в углу стола нашел военный билет - никак не мог вспомнить, где я его взял. Если бы на твою фамилию, вспомнил бы. А на Левом берегу я с тех пор не был. Вот тут все поставлено. Штамп, подпись, возьми и отдай этой даме. - Нет, - сказал я.- Сами ей отдайте. - Что так? Сейчас ночь. - Я вызову ее сюда из дома с курьером. А передать нужно лично, полковник Кононов. - Смотри. Медсестра примчалась, и Кононов вручил ей документ. - Поздно уже, все заявления я уже подала, меня из комсомола исключили. Подождите, напишите на бланке несколько слов. - Прошу прощения. И исчез в морозном тумане. - Ну, поздравляю. Если бы тридцать седьмой год - вас бы расстреляли за такие штучки, - со злобой сказала сестра. - Да, - сказал я, - и вас также. 1970-1971 РИВА-РОЧЧИ Смерть Сталина не внесла каких-нибудь новых надежд в загрубелые сердца заключенных, не подстегнула работавшие на износ моторы, уставшие толкать сгустившуюся кровь по суженным, жестким сосудам. Но по всем радиоволнам передач, отражаясь многократным эхом гор, снега, неба, ползло по всем закоулкам поднарного арестантского жития одно слово, важное слово, обещавшее разре-шить все наши проблемы: то ли праведников объявить грешниками, то ли злодеев наказать, то ли найден способ безболезненно вставить все выбитые зубы обратно. Возникли и ползли слухи классического характера - толки об амнистии. Юбилей любого государства от годовщины до трехсотлетия, коронации наследников, смена властей, даже кабинетов, - все это является в подземный мир из заоблачной выси в виде амнистии. Это классическая форма общения верха и низа. Традиционная параша, которой все верят, - самая бюрократическая форма арестантских надежд. Правительство, отвечая на традиционные ожидания, делает и традиционный шаг - объявляет эту самую амнистию. Не отступило от обычая и правительство послесталинской эпохи. Ему казалось, что совершить этот традиционный акт, повторить царский жест - значит выполнить какой-то нравственный долг перед человечеством, что сама форма амнистии в любом ее виде полна значительного и традиционного содержания. Для выполнения нравственного долга любого нового правительства есть старая традицион-ная форма, не применить которую - значит нарушить долг перед историей, страной. Амнистия готовилась, и даже в спешном порядке, чтобы не отступить от классического образца. Берия, Маленков и Вышинский мобилизовали верных и неверных юристов - дали им идею амнистии, все остальное было делом бюрократической техники. Амнистия явилась на Колыму после 5 марта 1953 года к людям, прожившим всю войну в размахах маятника арестантской судьбы от слепых надежд до глубочайшего разочарования - при каждом военном поражении и каждом военном успехе. И не было прозорливого, мудрого, который определил бы, что лучше, выгоднее, спасительнее для арестанта - победы или поражения страны. Амнистия пришла к уцелевшим троцкистам и литерникам, оставшимся в живых после гаранинских расстрелов, пережившим холод и голод золотого забоя Колымы тридцать восьмого года - сталинских лагерей уничтожения. Всем, кто не был убит, расстрелян, забит до смерти сапогами и прикладами конвоиров, бригадиров, нарядчиков и десятников, - всем, кто уцелел, заплатив полную цену за жизнь - двойные, тройные добавки срока к своему пятилетнему, который арестант привез на Колыму из Москвы... Не было заключенных на Колыме, осужденных по пятьдесят восьмой статье на пять лет. Пятилетники - это узкий, тончайший слой осужденных в 1937 году до свидания Берии со Сталиным и Ждановым на даче у Сталина в июне 1937 года, когда были забыты пятилетние сроки и разрешен метод номер три для добывания показаний. Но из этого краткого списка крошечной цифры пятилетников не было к войне и во время войны ни одного, кто не получил бы довеска в десять, пятнадцать, двадцать пять лет. А те единицы из единиц пятилетников, кто не получил довеска, не умер, не попал в архив номер три, те давно освободились и поступили на службу - убивать - десятником, надзирате-лем, бригадиром, начальником участка на том же самом золоте и сами стали убивать бывших своих товарищей. Пятилетние сроки на Колыме в 1953 году имели только осужденные по местным процессам по бытовым статьям. Таких было очень немного. Им следователи просто поленились пришить, припаять пятьдесят восьмую. Иначе: лагерное дело было так убедительно, так по-бытовому ясно, что не надо было прибегать к старому, но грозному оружию пятьдесят восьмой статьи, статьи универсальной, не щадящей ни пола, ни возраста. Заключенный, отбывший срок по пятьдесят восьмой и оставленный на вечное поселение, ловчил, чтобы его снова закурочили, но по всеми уважаемой - людьми, богом и государством - краже, растрате. Словом, поймавший срок по бытовой статье отнюдь не грустил. Колыма была лагерем рецидива не только политического, но и уголовного. Верх юридического совершенства сталинского времени - в этом сходились две школы, два полюса уголовного права - Крыленко и Вышинского - заключался в "амальгамах", в склеива-нии двух преступлений - уголовного и политического. И Литвинов в своем знаменитом интервью о том, что в СССР политических заключенных нет, а есть государственные преступники, - Литвинов только повторял Вышинского. Найти и приписать уголовщину чистому политику - и было сутью "амальгамы". Формально же Колыма - спецлагерь, как Дахау, для рецидива - равно уголовного и политического. Их и содержали вместе. По указанию сверху. По принципиальному теоретичес-кому указанию сверху, отказчиков-уголовников Гаранин превратил из друзей во врагов народа и судил их за саботаж по 58-й, пункт 14. Так было всего полезней. Наиболее крупных блатарей в тридцать восьмом году расстрели-вали, поменьше - дали за отказы пятнадцать, двадцать, двадцать пять лет. Их поместили вместе с фраерами - пятьдесят восьмой статьей, давая блатарям возможность жить в комфорте. Гаранин вовсе не был поклонником уголовщины. Возня с рецидивом была манией Берзина. Наследство Берзина было пересмотрено Гараниным и в этом отношении. Как в диаскопе по школьной учебной программе, перед все уже видевшими, ко всему уже привыкшими глазами начальников тюрем, подвижников лагерного дела, энтузиастов каторги, в десятилетие, приклеенное к войне, - от тридцать седьмого до сорок седьмого, - то сменяя, то дополняя друг друга, как в опыте Бича в слиянии цветовых лучей, являлись группы, континген-ты, категории заключенных в зависимости от того, как луч правосудия освещал то одну, то другую группу - не луч, а меч, который отрубал головы, самым реальным образом убивал. В освещенном пятне диаскопа, которым управляло государство, появлялись арестанты просто - так называемые ИТЛ, не ИТР - инженерно-технические работники, а ИТЛ - исправительно-трудовые лагеря. Но часто сходство букв было сходством и судеб. Арестанты бывшие, бывшие зэка, - целая общественная группа, вечное клеймо бесправия; арестанты будущего - все, чьи дела уже заведены, но не закончены производством, и те, чьи дела еще не начаты производством. В шутливой песне исправдомовцев двадцатых годов - первых трудовых колоний - безымянный автор, Боян или Пимен уголовного рецидива, сравнивал в стихах судьбу воли с судьбой домзака, оценивая ситуацию в пользу второго: У нас впереди воля, А у вас - что? Эта шутка стала совсем не шуткой в тридцатые и сороковые годы. В высших сферах планировали отправку в лагерь из ссылок, высылок от минус одного до минус пятьсот городов, или, как это называется в инструкциях, населенных пунктов. Три привода в милицию по классической арифметике равнялись одной судимости. А две судимости давали юридический повод применить силу решетки, зоны. На самой Колыме в эти годы существовали - каждый со своим управлением, со своим штабом обслуги - контингенты А, Б, В, Г, Д. Контингент "Д" составлял мобилизованных на урановые секретные рудники, вполне вольных граждан, охраняемых на Колыме гораздо секретней любого Байдемана. Рядом с урановым рудником, куда из-за секретности не допускались обыкновенные зэка, был расположен прииск Каторжный. Там не только был номер и полосатая одежда, но стояли виселицы и вершились приговоры вполне реально, с соблюдением всех законностей. Рядом с Каторжным прииском располагался рудник Берлага, тоже номерной, но не каторжный, где заключенный имел номер - жестянку, жетон - на спине, где водили под усиленным конвоем с двойным количеством собак. Я сам туда ехал, да не доехал, набирали в Берлаг по анкетам. Много товарищей моих попало в эти лагеря с номером. Там было не хуже, а лучше, чем в обыкновенном исправительно-трудовом на общем режиме. При общем режиме арестант - добыча блатарей и надзирателей, бригадиров из заключен-ных. А в номерных обслуга была вольная, и в кухню и в ларек набирали тоже вольных. А номер на спине - это дело небольшое. Лишь бы у тебя не отнимали хлеб и не заставляли работать свои же товарищи, палками выбивая результат, необходимый для выполнения плана. Государст-во просило "друзей народа" помочь физически уничтожить врагов народа. И "друзья" - блатари, бытовики - это и делали в непосредственном физическом смысле. Еще тут рядом прииск, где работали приговоренные к тюрьме, но каторга выгоднее - сроки были заменены на "чистый воздух" трудового лагеря. Кто пробыл срок в тюрьме - выжил, в лагере - умер. В войну завоз контингента упал до нуля. Из тюрем всякие разгрузочные комиссии отправляли на фронт, а не на Колыму - искупать вину в маршевых ротах. Списочный состав колымчан катастрофически падал - хотя никого на Большую землю на фронт не вывозили с Колымы, ни один заключенный не ушел на фронт, хотя, конечно, заявлений искупить вину было очень много - от всех статей, кроме блатных. Люди умирали естественной колымской смертью, и кровь по жилам спецлагеря стала вращаться медленней, то и дело давая тромбы, перебои. Свежую кровь попытались влить военными преступниками. В лагеря в сорок пятом, в сорок шестом завозили целыми пароходами новичков репатриантов, которых сгружали с парохода на скалистый магаданский берег прямо по списку, без личных дел и прочих формальностей. Формальности, как всегда, отставали от живой жизни. По списку на папиросной бумаге, измятой грязными руками конвоиров. Все эти люди (их были десятки тысяч) имели вполне формальное юридическое место в лагерной статистике - безучетники. Здесь опять-таки были разные контингенты - простор юридической фантазии тех лет еще ждет своего особого описания. Были (очень большие) группы с приговорами-"выписками" вполне формальными: "На шесть лет для проверки". В зависимости от поведения судьба такого заключенного решалась целых шесть лет на Колыме, где и шесть месяцев - срок зловещий, смертный. А ведь это были шесть лет, не шесть месяцев и не шесть дней. Большая часть этих шестилетников умерла от работы, а кто выжил - были освобождены все в один день по решению XX съезда партии. Над безучетниками - теми, кто прибыл на Колыму по списку, - трудился день и ночь аппарат правосудия, приехавший с материка. В тесных землянках, колымских бараках день и ночь шли допросы, и Москва принимала решения - кому пятнадцать, кому двадцать пять, а кому и высшая мера. Оправданий, очищений я не помню, но я не могу знать всего. Возможно, были и оправдания и полные реабилитации. Всех этих следственных, а также шестилетников, тоже следственных по сути дела, заставляли работать по всем колымским законам: три отказа - расстрел. Они прибыли на Колыму, чтобы сменить мертвых троцкистов или еще живых, но уставших до такой степени, что они не могли выбить не только грамма золота из камня, но и самого камня ни грамма. Изменники родины, мародеры наполнили опустевшие за время войны арестантские бараки и землянки. Подновили двери, переменили решетки в бараках и землянках, перемотали колючую проволоку вокруг зон, освежили места, где кипела жизнь - а правильней сказать: кипела смерть - в тридцать восьмом году. Кроме пятьдесят восьмой статьи, большое количество заключенных было осуждено по особой статье - сто девяносто второй. Эта сто девяност