Константин Симонов. Япония. 46
Сканировано по изданию:
Симонов К. М., Собрание сочинений в 12-ти томах. Т. 10. - М.: Худож.
литер., 1985. С. 62-324, 565-569, 576-580.
(Составление, подготовка текстов и примечания Л. Лазарева).
Сканировщик: aut
В квадратных скобках - постраничные примечания (авторские), в конце
файла - редакционные (Л. Лазарева).
Константин Симонов
Япония. 46
Тридцать лет назад я возвращался из Японии после поездки, которая
заняла около пяти месяцев. Оставалось доехать до Москвы, чтобы начать работу
над большой книгой о Японии, для которой, как мне казалось, были собраны все
необходимые материалы - в этом, собственно, и заключался для меня главный
смысл поездки.
Однако где-то на перегоне между Читой и Иркутском к нам в вагон
принесли телеграмму, из которой следовало, что я должен слезть с поезда,
пересесть на самолет и немедля отправиться в длительную командировку в
Соединенные Штаты1. Телеграмма не предполагала возражений, не
оставляла времени на размышления и, как впоследствии выяснилось, надолго
перекрестила все мои прежние планы.
Я слез с поезда и через трое суток - по тому времени достаточно быстро
- оказался в Вашингтоне, а мои товарищи по поездке в Японию Борис
Агапов2, Борис Горбатов3 и Леонид
Кудреватых4 все еще продолжали свой путь в Москву. Вместе с ними
возвращалась в Москву Муза Николаевна Кузько5, старейшая
стенографистка "Красной звезды" и мой неизменный помощник в военные и первые
послевоенные годы. Вместе с Музой Николаевной в ее объемистом рабочем
чемоданчике ехали в Москву и мои японские дневники, больше тысячи страниц,
продиктованных, но по большей части еще не расшифрованных. И потому, что
там, в Японии, не хватило на это времени, и потому, что некоторые страницы
этих дневников и записей бесед с самыми разными людьми я до возвращения
домой предпочитал хранить не в машинописи, а в закорючках той старинной
стенографической системы, которую еще в начале века взяла на вооружение Муза
Николаевна.
Сейчас эти дневники, а точней - страницы из них, перед вами. И мне
остается объяснить, почему - сейчас. Почему я все-таки решился предложить
вниманию читателей эти тридцатилетней давности записи тридцатилетнего в ту
пору автора, так и не написавшего тогда на основе этих записей задуманную им
книгу о Японии.
На мой взгляд, послевоенной Японии повезло в нашей литературе. На
память сразу же без особых приглашений приходят "Японские заметки" Ильи
Эренбурга, "Японцы"6 Николая Михайлова (в соавторстве с Зинаидой
Косенко), "Сад камней" Даниила Гранина7 и, конечно, "Ветка
сакуры" Всеволода Овчинникова8 - плод многолетних пристальных
наблюдений и размышлений умного и тонкого человека.
Последней по времени из этих книг о Японии была книга Бориса
Агапова9, над которой он работал очень долго и умер накануне ее
выхода из печати. Так же как и у Овчинникова, эта книга - плод многолетних
размышлений, только с той разницей, что в основе всех этих последующих
размышлений лежат наблюдения и разговоры того, первого послевоенного года в
Японии, когда я почти ежедневно был или спутником Бориса Николаевича
Агапова, или слушателем его вечерних кратких и остроумных резюме, которыми
он имел привычку заканчивать очередной рабочий день.
Впоследствии, работая над книгой, он сетовал, что в свое время многого
не записал, и, для проверки памяти прочитав мои дневники, попросил
позволения привести несколько выдержек из них в своей книге. Я сказал, что
буду очень рад этому.
- И вам нисколько, ни чуточки не жалко? - почему-то улыбнувшись моей
готовности, спросил Борис Николаевич.
- Ни чуточки. А почему вы спрашиваете?
- А потому что я на вашем месте, наверное, сам бы напечатал эти
дневники. Не только то, что вы уже давно вытащили из них для ваших
"Рассказов о японском искусстве", но и многое другое, к искусству не
относящееся.
Я возразил, что все остальное уж очень прочно прикреплено именно к
тому, 1946 году в Японии и если годится, то скорей как исходный материал для
размышлений, к которым я не готов, ибо занят и, наверное, еще долго буду
занят более существенными для меня размышлениями о минувшей войне. В ответ
на это Борис Николаевич сказал, что слова "исходный материал" как раз и
подойдут для хорошего заголовка в духе конструктивистов, к которым он
принадлежал в 20-е годы. А что касается размышлений, то не надо быть
эгоцентриком.
- Не сидите как собака на сене на своем "исходном материале",
напечатайте его и предоставьте другим возможность поразмышлять над ним, раз
вы, по вашим словам, сами неспособны на это.
На этой его полусерьезной-полушутливой фразе и кончился тогда наш
разговор.
Прошло несколько лет. Умер Борис Николаевич Агапов, вышла его
талантливо, с блеском написанная книга о Японии, очень добрая по отношению
ко всем нам, его тогдашним спутникам, очень строгая по отбору материала и
глубокая, а порой и тревожная в ее опиравшемся на остро и точно увиденное
прошлое анализе нравственных и политических проблем современной Японии.
Держа в руках эту книгу, я вспомнил наш давний разговор с Агаповым,
перечел свои японские дневники и подумал, что, пожалуй, несмотря на
тридцатилетнюю давность, некоторые их страницы и в самом деле могут в
какой-то мере служить "исходным материалом" для размышлений не только о
тогдашней послевоенной, но и о современной Японии. Ибо с годами я стал
лучше, чем в молодости, понимать, как многое в жизни общества иногда
незаметно для поверхностного взгляда уходит корнями в прошлое, особенно в
поворотные, критические его годы.
Страницы моих японских дневников составляют первую часть этой книги,
которую я предлагаю сейчас вниманию читателей.
Вторая ее часть - те рассказы о японском искусстве, о которых в
разговорах со мною вспоминал Борис Николаевич Агапов. Время их действия то
же, что и в дневниках, и в основу этих рассказов положены и действительные
факты, и действительно имевшие место разговоры. Но так как это все же
рассказы, а не дневники в полном смысле этого слова, то я поступил так же,
как всегда делаю в подобных случаях, и дал действующим лицам своих рассказов
не подлинные, а вымышленные имена.
Остается добавить, что я не претендовал в этих своих рассказах на
несвойственную мне роль искусствоведа; я смотрел на старое японское
искусство просто глазами человека, впервые его увидевшего и многое в нем
полюбившего. Очевидно, в такой простой и, быть может, иногда наивной точке
зрения есть много недостатков, но в то же время не хочу кривить душой, мне
кажется, в ней есть и свои преимущества.
К. Симонов
Декабрь 1976
СТРАНИЦЫ ДНЕВНИКА
23 января 1946 года. Токио
Только сегодня наконец дошли руки до дневника. Придется в наказанье
себе записывать сразу почти за целый месяц.
26 декабря, теперь уже прошлого года, в 10.30 утра невдалеке от
Владивостока мы погрузились на самолет типа "Каталина", двухмоторную
амфибию. Наши вещи, а главное - многочисленные ящики с продуктами, полетели
на другом самолете.
Полет занял около пяти с небольшим часов. Лететь было не так холодно,
как мы ожидали, и только когда мы шли над горами, на высоте трех с лишним
километров, то было немного трудно дышать.
Первое впечатление от Японии сверху - очень много гор, сплошь горы, и
редкие, с высоты кажущиеся неширокими долины, почти сплошь застроенные и
разделенные квадратиками полей.
Уже близко к концу полета мы увидели справа знаменитую
Фудзи10. Она была действительно очень красива, геометрически
совершенно законченна и не похожа ни на одну другую гору.
Около четырех часов пополудни мы после довольно долгого кружения над
аэродромом наконец сели. Мы должны были прилететь на аэродром Ацуги, где,
согласно радиограмме, нас ждали. Пока мы приземлялись и вылезали из
самолета, мы не заметили никаких признаков ни машин, ни встречавших людей.
Стояло довольно много американских самолетов, ходили, топтались и ездили на
"джипах" американцы11; мы тоже топтались около нашего самолета.
Они нас ни о чем не спрашивали, и мы их ни о. чем не спрашивали.
После довольно долгого топтания мы наконец стали пробовать хоть
как-нибудь объясниться. Но среди американцев не было ни одного человека,
знавшего русский, французский или немецкий, а среди нас ни одного, знавшего
английский. Наконец выискался какой-то поляк, с которым начал разговаривать
Горбатов, во так как это был американец польского происхождения, то их
знания в польском языке оказались приблизительно одинаковыми и они
объяснялись больше на пальцах и не слишком удачно. Наконец американцы
привезли на "джипе" какого-то немолодого затюканного человека, который хоть
с пятого на десятое, но все-таки говорил по-русски, видимо, сильно робея
перед своим начальством.
В конце концов выяснилось, что мы сели не на тот аэродром. Я стал
просить, чтобы американцы соединились с Ацуги по телефону и узнали,
находятся ли там встречающие нас люди. Нам ответили, что телефонной связи
нет.
Тогда мы решили лететь на Ацуги, но американцы не давали разрешения на
вылет. Явился какой-то американский майор и заявил, что не может нас сегодня
выпустить, что он отправит машину в Токио, чтобы там сообщили о нашем
прибытии, а мы должны будем ночевать здесь.
И вдруг все переменилось: нам сказали, что мы можем лететь на Ацуги,
что оттуда получена телефонограмма. Как выяснилось, встречавшие нас,
обеспокоившись нашим отсутствием, дали телефонограммы по всем аэродромам и,
узнав, что мы здесь, затребовали нашего вылета на Ацуги.
Перед вылетом американцы стали переписывать фамилии экипажа и всех
летевших. Эта процедура была закончена, когда уже начало темнеть. Наконец мы
влезли в самолет и через двадцать - двадцать пять минут в полутьме сели на
аэродром Ацуги, где нас встретили корреспондент ТАСС и еще несколько наших
военных и гражданских лиц.
Примерно через сорок минут после приезда, уже в полной темноте, мы
тронулись из Ацуги в Токио. Езда на японских дорогах - по левой стороне, и
американцы этого придерживаются. Меня в эту первую поездку, да и несколько
дней потом, все время не покидало ощущение, что сейчас вот этот
выскакивающий из-за поворота автомобиль налетит на нас. Хотелось схватить за
руку шофера.
По бокам дороги мелькали бумажные окна и стены придорожных домиков,
иногда темные, иногда освещенные изнутри. Японки топали на своих
традиционных деревянных колодках, о которых кто-то из нашей братии не так
давно написал, что вот, мол, японцы до того бедны, что даже ходят на
деревянных колодках. Эта история, кстати сказать, стала притчей во языцех, о
ней в Токио мне говорили по крайней мере десять человек.
Первое ощущение, - теплынь, тишина, какая-то легкость, разлитая в
воздухе. Почему-то мне нравится приезжать в чужую страну, на чужое и новое
место ночью, вот в такую теплую ночь. Это как-то многообещающе и чуть-чуть
таинственно - словом, хорошо.
Мы приехали в корреспондентский12 клуб, где нам было
отведено помещение. Это было очень жарко натопленное здание в одном из
многих переулочков в центре Токио. Мы разделись и сразу прошли в столовую.
Обед уже кончился. Нас быстро покормили типичным американским обедом с двумя
ложками какой-то бурды вместо супа, с прекрасным ананасным соком, хорошим
мясом и очень вкусным сладким.
После обеда нам показали наше жилье. Трудно придумать комнату, в
которой было бы менее удобно жить. Дверью она выходила в кинозал. Кроме
того, она была проходная. За ней была еще одна комната, от которой нас
отделяла только занавеска. В отведенной нам сравнительно небольшой комнате
стояло четыре высоких, как катафалки, или, вернее, чтобы не преувеличивать,
высоких, как письменные столы, кровати, а посредине стол, на который мы
мгновенно вывалили все свои вещи и потом уже до самого дня отъезда отсюда
так и не могли в них разобраться.
Сейчас же после обеда я поехал в здание посольства, где познакомился с
временным начальником нашей военной миссии.
Мы поговорили по делам, я рассказал о наших задачах и нуждах и вернулся
в корреспондентский клуб, на чем и закончился этот бесконечно длинный день,
начавшийся в семь часов утра во Владивостоке телефонным разговором с Москвой
и кончившийся в Токио на похожей на катафалк кровати, при температуре
тридцать градусов по Цельсию и черт его знает сколько, наверное двести, по
Фаренгейту. Здесь у американцев поистине чудовищная привычка отапливать себя
до потери сознания, чего я не замечал за ними в Европе. Видимо, играет роль
то, что многие из них приехали сюда с Филиппин, и батумский климат средней
Японии для них примерно то же, что для нас Верхоянск.
Последующие две недели были убиты главным образом на всякое устройство
- на устройство жилья, поиски переводчиков, машин, шоферов, на
восстановление телефона, водопровода, на организацию питания и т. д.
Устройство нашего быта оказалось безумно канительным делом. На второй
день пребывания товарищи из нашего посольства предложили нам для жилья
бывший торгпредовский дом, который был заброшен и в нем жила только
охранявшая его старая служанка.
Этот небольшой двухэтажный особнячок, продуваемый всеми ветрами, стоял
на узкой улочке, сохранившейся среди окружающих пепелищ. Он представлял
собой сооружение этажерочного типа, в котором и звуко- и тепло-, а вернее,
холодопроницаемость доходили до того, что было слышно, как дышат в соседней
комнате.
Зима в Токио выдалась на редкость для нас удачная, теплая и солнечная,
но в тот день, когда мы осматривали дом, на улице было довольно прохладно, а
в доме стояла сырая стужа, в нем было куда холодней, чем на улице.
По углам комнат стояли и лежали странного вида чугунные печки, о
которых мы узнали, что это с т о б у, что к ним нужно прилаживать трубы,
которые будут выходить прямо через окна на улицу, и в эти печки надо класть
особого сорта уголь, тогда они будут слегка обогревать помещение, причем нас
предупредили, что без привычки все это будет трудно и будет болеть голова,
но ничего, жили же здесь люди!
Чтобы не длить этих мрачных описаний, скажу только, что мы с Агаповым в
течение двух дней составили длинную "смету" всех работ, необходимых по дому.
Пришлось доставать все, начиная от чашек, стаканов, сковородок, кончая
стеклами, электрическими плитками, столами, стульями,- словом, всего не
перечислишь.
Дальше встал вопрос о людском персонале. Для того чтобы топить
вышеупомянутые стобу, готовить и убирать помещение, нужны были служанки, для
того чтобы найти их, нужно было иметь переводчика, через которого мы могли
бы объясниться, а для того чтобы найти переводчика, нам опять-таки нужен был
переводчик. Такой же заколдованный круг возникал и при поисках шофера.
Сначала к нам прикомандировали очень милого, культурного и прилично
знающего английский и японский языки паренька из нашего посольства, который,
однако, при всех своих достоинствах обладал двумя недостатками: во-первых,
он, не будучи переводчиком по профессии, время от времени вдруг обижался,
что несет при нас эту функцию; а во-вторых, он не мог разорваться на нас
четверых, и мы вынуждены были ходить всюду гуртом, дьявольски надоедая друг
другу.
Затем был найден переводчик - японец, господин Сато. Не знаю, как он
владел японским, возможно, очень хорошо, но по-русски, надо отдать ему
справедливость, он говорил отвратительно. Из его рта вырывалось какое-то
цвяканье и сюсюканье, и после получасового разговора с его участием я ловил
себя на том, что меня перекашивает и одно ухо от напряжения начинает
вытягиваться в его сторону. Кроме того, для него нужно было достать костюм,
ибо он ходил в военном. Нужно было доставать ему и сезонный билет, потому
что он жил за сто с лишним километров от Токио. К тому же он был в прошлом
жандармским офицером, и сознание этого не доставляло нам особой радости. Дня
три помучившись с ним, мы отказались от его услуг.
Следующим этапом нашей деятельности была мобилизация на поиски
переводчика белоэмигрантского населения города Токио и его окрестностей. В
результате в нашем доме появился огромный толстый ребенок по имени Жорж, с
меня ростом, с прямым пробором и важным выражением лица. Он довольно
прилично объяснялся по-английски и по-японски, но, будучи эстонцем,
рожденным в Японии, ни лыка не вязал по-русски. Полагаю, что его русский
словарь состоял примерно из того же количества слов, что словарь людоедки
Эллочки13 у Ильфа и Петрова. Однако мы прибегаем к его услугам,
ибо, если нужно сказать шоферу, чтобы он нас вез налево, а не направо,
сказать служанке, чтобы она топила стобу или, наоборот, чтобы не топила,-
для всего этого Жорж абсолютно необходим. Он пребывает у нас с утра до ночи,
скучая и толстея.
Наконец появился Витя Афанасьев, очень милый мальчик пятнадцати лет,
тихий, хороший и застенчивый, но у него опять-таки два недостатка:
во-первых, он живет черт знает где и ездить туда и обратно ему, особенно при
нынешней сумятице токийского транспорта, трудно; а во-вторых, его русский
словарь хотя и пообширней словаря Жоржа, но для серьезных разговоров этого,
увы, нам маловато.
Вообще жизнь без знания языка поистине отвратительна. Мы делаем
зверские усилия, но они зачастую ни к чему не приводят: ни нас толком не
понимают, ни мы толком не понимаем; и только теперь, когда мы наконец нашли
двух хороших переводчиков-японцев, кажется, сможем немного вздохнуть.
Впрочем, довольно о быте. Попробую вспомнить то любопытное, с чем мы
столкнулись в первые дни.
Во-первых, общее впечатление от Токио и Иокогамы.
Токио, который составляет одно целое с Иокогамой, в смысле планировки
до некоторой степени похож на Берлин. Это один огромный город с довольно
большими разрывами, отделяющими друг от друга сросшиеся с ним городки и
города,- иногда это река, иногда парк. Впрочем, точное представление об этом
сейчас составить трудно, ибо Иокогама выжжена почти дотла, да и периферия
самого Токио тоже сожжена больше чем наполовину.
Нетрудно представить себе, какой ад был здесь, когда на город
сбрасывались десятки тысяч "зажигалок" и он весь горел. То, что осталось от
Токио, состоит из трех частей: во-первых, сам по себе составляющий целый
город центр Токио, построенный в основном по-европейски; во-вторых,
разбросанные по всему городу островки каменных зданий, разнокалиберных,
многоэтажных, в большинстве своем некрасивых и не очень вяжущихся друг в
другом (Токио почти не бомбили фугасными бомбами, от "зажигалок" эти дома не
могли сгореть и поэтому остались целыми); и, наконец, в третьих, довольно
многочисленные улицы и кварталы состоящие из мелких несгоревших деревянных
домов.
Когда мы в первое утро проснулись в Токио (а корреспондентский клуб,
как я говорил, стоит в центре) и пошли по улицам, нас поразил вид десятков
совершенно целых кварталов. Но сейчас же за этими кварталами начинаются
абсолютные пустыри, на которых из кусков обгоревших досок и груд черепицы
торчат только бесконечные несгораемые шкафы. Огромное количество таких
шкафов торчит прямо из земли, как старые кладбищенские монументы. Это
производит довольно необычное и странное впечатление.
Деловая часть города не блещет красотой, но зато поистине прекрасен
кусок Токио, непосредственно окружающий императорский дворец. Многочисленные
дворцовые здания, находящиеся в середине великолепного парка, обнесены
широкой, низкой, белой, крытой черепицей стеной и обведены довольно широким
каналом. Вокруг канала то ли парк, то ли бульвар, типично японский, с
низкими, разлапыми, очень красивыми японскими соснами с черными стволами и
темно-зеленой, почти черной хвоей. А между этими соснами простирается земля,
какая-то особенная, не похожая ни на какую другую, чуть холмистая, с зимней
увядшей желтой травой откосов, как будто подстриженных бобриком; и от этого
во всем облике парка есть какая-то графичность, какая-то подчеркнутость:
земля отдельно, стволы сосен отдельно, их кроны отдельно. Когда смотришь на
такой парк, то понимаешь, что острый, четкий, иногда кажущийся
фантастическим японский пейзаж на картинах и на тканях на самом деле очень
реалистичен, очень похож на правду природы.
Впечатления о жизни города пока самые поверхностные Токио (я имел потом
возможность сравнить его с другими городами) переполнен американцами. Как
мне кажется, по крайней мере добрая половина всех американцев, находящихся в
Японии, пребывает именно в Токио. Они большие, шумные, ездящие на "джипах",
толпами ходящие по улицам, кричащие, разговаривающие. Они и именно они видны
прежде всего в Токио. Целые улицы из "джипов", пришвартовавшихся к
тротуарам, моряки, с торжественным видом едущие на рикшах (которых, кстати
сказать, не очень много, и ездят на них большей частью компаниями, очевидно,
чтобы покататься и испытать это экзотическое "удовольствие"), солдаты,
идущие толпами по тротуарам,- все это создает ощущение города,
переполненного американцами.
Японская толпа не идет в полном смысле этого слова; она, я бы сказал,
шмыгает. Женщины вообще из-за своих деревяшек не идут, а как-то бегут
вприпрыжку, наклонившись, причем если они одеты в кимоно, то бегут с горбом
за спиной. Это впечатление горба создает широкий пояс - о б и,- завязанный
сзади огромным бантом. Он еще усугубляет впечатление согнутости женской
спины. Мужчины очень плохо одеты, многие в полувоенной, так называемой
национальной форме, которая была выработана во время войны и, как многое
другое в Японии, преследовала цель экономии, ибо большинство текстильных
фабрик было переведено на оборонные нужды. Те же, что в нормальных пиджаках
и галстуках, тоже одеты плохо, в старое; причем неопытному европейскому
глазу очень трудно в большинстве случаев отличить отдельные категории
японцев, которых ты видишь: легко спутать богатого дельца и бедного
интеллигента, не говоря уж о более тонких различиях.
Женщинам во время войны запрещено было носить кимоно и приказано носить
брюки. Сейчас примерно половина ходит в этой полувоенной форме, а половина
надела прежние кимоно, и, видимо, сделала это с радостью. Кимоно самые
различные, часто пестрые и красивые, странно выглядящие в холодный, тусклый
день, особенно на фоне остальных, еще очень серых и бедных одеяний. Женщину,
одетую по-европейски - в платье, костюм, пальто,- встретить можно редко.
Вообще надо сказать, что если японцы и непривычны к жестоким морозам,
то к постоянному ощущению холода зимой они, видимо, приспособлены гораздо
больше, чем мы. Одеты они очень легко, большинство ходит без пальто.
Температура на улице близкая к нулю. Такая же температура и в домах. Такие
печки, как у нас, редкость. В подавляющем большинстве японских домов, по
существу, нет никакого отопления, кроме так называемых х и б а т
и14 - небольших лакированных деревянных горшков, обшитых внутри
красной медью. В этих горшках под золой тлеют угли. Вокруг них сидят и греют
руки. Конечно, комнату, особенно комнату, стены которой состоят из
деревянных переплетов, затянутых вощеной бумагой, такими хибати не
обогреешь. Правда, во многих учреждениях и в более состоятельных домах в
нормальное время было паровое отопление, но сейчас оно из-за отсутствия угля
не работает нигде (за исключением зданий, занятых американцами), и в таких
домах с бывшим паровым отоплением особенно холодно. Газ тоже не работает.
Только в новогодние праздники на несколько часов было дано немного газа.
Однако, несмотря на ощущение бедности в одежде, я бы не сказал, что
японская толпа производит мрачное впечатление. Можно встретить много улыбок,
смеха. Я достаточно пробыл в голодной Европе и знаю, что такое лица,
исхудавшие от голода. Таких лиц здесь немного. Другой вопрос, что, быть
может, японский рацион питания иначе построен, чем у европейцев, но сказать,
что здесь, в Японии, массовый голод, особенно судя по первым впечатлениям,
которые, конечно, надо проверить, нельзя.
Везде и всюду очаровательные японские дети. Они толстощекие, розовые,
упитанные и когда одеты в кимоно, то очень похожи на старинную японскую
живопись и на дешевые, продающиеся в магазинах сувениры. Дети плотные,
серьезные и, насколько я успел заметить, не капризные и не озорные. Во
всяком случае, например, ограничения для детей при входе в японский театр
нет, и матери часто притаскивают в театр (как обычно носят японки - за
спиной) годовалых и полуторагодовалых детей, и очень редко, когда где-нибудь
в зале раздастся их крик или писк. Дети сидят в театре серьезно и тихо,
высовывая свои мордочки из-за плеча матери, что-то деловито жуют или просто
молчат.
Несколько странное впечатление в первые дни на меня производила
привычка японцев носить маску, закрывающую рот и нос. Это четырехугольник,
вернее ромб, обычно черный, закрывающий нос и рот и двумя тесемочками
завязанный сзади за ушами. По представлениям японцев, это предохраняет от
простуды. Бог им судья. Во всяком случае, это достаточно уродливо.
Японский город делится не на улицы, а на кварталы. В квартале, который
называется Гинзой, вернее не в квартале, а в целой серии кварталов, в
районе, который считается деловым и главным образом торговым центром города,
довольно много магазинов и лавчонок, бойко торгующих. Торгуют
преимущественно тем, что предназначено для американцев. Продают кимоно,
пояса, куски вышитых шелком и золотом материй, всякого рода коробки,
портсигары, вазы, рюмки и чашки, наборы для чайных церемоний и Для еды,
продают всякие фальшивые драгоценности, безделушки - словом, все то, что,
широко говоря, называется сувенирами, и на каждом втором магазине вы можете
видеть надпись по-английски: "Сувенир шоп".
Японцы тоже заходят в эти магазины, но, сколько я успел заметить,
покупают мало: наличных денег у населения немного. Цены сильно возросли, по
крайней мере в десять - пятнадцать раз. Для японца или японки, которые
зарабатывают триста, четыреста, пятьсот иен, кимоно, стоящее шестьсот -
восемьсот иен, не очень-то доступно, а за хорошее надо вообще заплатить
целое состояние - две с половиной тысячи иен.
Общая несоразмерность менаду повышением зарплаты за время войны и
повышением цен, в особенности за последнее время, весьма велика - разрыв в
пять, шесть и семь раз. В связи с этим все торгуют: муж служит - жена
торгует, жена служит - муж торгует.
Вдоль всей Гинзы по обеим сторонам улицы тянутся бесконечные лотки, то
есть, попросту говоря, барахолка, где целыми часами люди сидят на корточках
и на разостланном платке или куске фанеры продают все что угодно: два
одеяла, четыре ножа, десять вилок, одни носки, две униформы, пять лаковых
чашек, электрический чайник, нитку искусственного жемчуга, несколько связок
бумаги, лакированные коробки или электроплитки, палочки для чесания спины,
палочки для того, чтобы есть рис, несколько сковородок, обрезки разных
тканей, носовые платки, бюварчики, зеркала, опять электроплитки.
Продается очень много электроприборов и металлической посуды. То и
другое связано с двумя обстоятельствами. В Японии перестало работать
большинство заводов, а предприятия, производящие электроэнергию, разрушены
меньше всего (примерно пять процентов), так что электроэнергии
неограниченное количество, отменены всякие лимиты на нее. И вот как грибы
растет кустарное производство электроплиток.
Также в массовом количестве производится всякая посуда, очевидно из
остатков металла на неработающих заводах.
На улицах и перекрестках во многих ларьках продают сушеную морскую
капусту, мандарины, иногда яйца, которые по бюджету местных жителей стоят
очень дорого - пять иен штука.
В нескольких магазинах продается всякого рода рыба и морские животные -
крабы, каракатицы, осьминоги. Около магазина прямо на тротуаре можно видеть
небольших акул размером с шести-, а то и с десятигодовалого ребенка. Раньше
считались съедобными только акульи плавники, это был даже деликатес, а
сейчас едят акулье мясо, и находятся люди, которые считают, что это вкусно.
Магазин, в котором продается рыба, производит впечатление изобилия.
Рыбы много, и всяческой, но покупают ее мало: она дорогая. Такое количество
рыбы, которого может хватить на обед семьи, стоит двадцать - тридцать иен, в
зависимости от сорта, а это, конечно, для рядового обывателя очень дорого.
24 января 1946 года. Токио
Все-таки даже в несколько приемов не вспомнишь подряд всех событий
этого месяца, поэтому ограничусь наиболее запомнившимся, следовательно, и
наиболее интересным.
Во-первых, о свидании с Макартуром15.
Если не ошибаюсь, вечером 28 декабря мы услышали первое сообщение об
установлении Союзного контрольного совета в Японии. Это нас, конечно,
обрадовало: и вообще - как наш политический и дипломатический успех, и в
частности - как обстоятельство, которое облегчало нам тут работу и ставило
нас в гораздо более независимое положение.
У нас очень остро стоял вопрос с машиной, а также было неизвестно,
какие существуют правила передвижения и поездок по Японии для
корреспондентов; хотя мне и говорили, что тут нужно либо летать, либо ездить
на поезде, я по старой фронтовой привычке считал, что для поездок, даже
самых дальних, лучше использовать машину. Поэтому я решил воспользоваться
своим рекомендательным письмом от Гарримана16 к Макартуру. Наш
переводчик позвонил макартуровскому адъютанту, и утром 29 декабря я
встретился с ним.
Это был высокий, седой, с морщинистым лицом полковник, не слишком
вежливый и не слишком невежливый. Он принял меня стоя, так и не сел. Я,
объясняя цель своего визита, сказал, что у меня письмо от Гарримана к
Макартуру. Полковник попросил, чтобы я отдал ему это письмо: он передаст его
Макартуру и потом сообщит, когда тот меня примет, если сочтет нужным меня
принять.
- У нас делается несколько иначе,- возразил я.- Если человек приходит с
рекомендательным письмом, то его принимают или не принимают вместе с
письмом, а поэтому я прошу доложить Макартуру о том, что я хочу прийти к
нему с этим письмом, а потом сообщить мне, примет он меня или не примет.
Полковник ответил не без яда:
- Возможно, русский обычай таков, но у нас здесь американские обычаи.
Пришлось вынуть и отдать ему письмо.
Мы ушли и отправились завтракать в корреспондентский клуб. Не прошло и
часа, как в клуб позвонили, вызвали меня к телефону и сказали, что просят
быть у Макартура в офисе17 сегодня в половине шестого.
Ровно к половине шестого мы отправились туда. В той же приемной меня
встретил тот же полковник; теперь с ним был еще и генерал Беккер, старый и
довольно нелюбезный генерал, ведающий в штабе делами печати. Он сказал, что
Макартур хочет меня видеть, но перед этим просил его, генерала Беккера,
предупредить меня о двух обстоятельствах.
- О каких? - спросил я.
- Во-первых, чтобы вы не говорили никому из корреспондентов и вообще по
возможности никому не говорили о своем посещении, ибо Макартур никого не
принимает, а если корреспонденты узнают, что вы у него были, то это будет
прецедент, который доставит ему много осложнений.
Я обещал, что, конечно, ничего никому не скажу,
- Кроме того,- сказал Беккер,- просьба ничего не писать об этом
посещении в прессе по тем же причинам, а также потому, что свидание будет
неофициальное.
Я сказал, что не собираюсь ничего писать, и это было истинной правдой.
- Кроме того,- добавил Беккер,- я вас прошу ничего не передавать кодом,
то есть шифром.
Это было уж вовсе глупо. Кому, зачем и для чего я буду, передавать
кодом что-то о своем свидании с Макартуром? Я пожал плечами и сказал, что не
собираюсь ничего передавать кодом, которого у меня, кстати сказать, нет, и я
даже не очень знаю, что это такое.
Минут через десять меня пригласили в кабинет к Макартуру. Кабинет у
него был довольно простой, строго обставленный, насколько я успел заметить:
письменный стол, диван, круглый столик, два кресла - это все или почти все.
Со мной вместе вошли Беккер и американец-переводчик.
Макартур, когда я вошел, стоял у стола, зажав в зубах огромную трубку,
такую огромную, что он все время поддерживал ее рукой. Это была подчеркнуто
простая солдатская, видимо традиционная для него, трубка - круглый кусок не
то дерева, не то обожженного кукурузного початка, и в него вставлена простая
обструганная палочка вместо мундштука. Держа то в зубах, то в руке эту
трубку и далеко отставляя руку с трубкой от тела, Макартур сделал несколько
шагов мне навстречу, энергично пожал руку и пригласил сесть. Я сел на диван,
он в кресло, переводчик рядом со мной, Беккер немножко поодаль.
Один или два раза во время беседы Макартур вставал, делал два-три шага
по комнате и снова садился. Это высокий человек, довольно широкоплечий, в
одинаковой для всех американцев форме: в длинных брюках, ботинках и зеленой
куртке с напуском, широкой и скрывающей, как мне показалось, его
начинающуюся старческую худобу. Впрочем, его шестьдесят лет ему, пожалуй,
было трудно дать; на вид это был человек лет пятидесяти с небольшим. Лицо
сухощавое, которое можно было бы назвать красивым, если бы не какая-то
излишняя резкость во всех чертах, и гладко зачесанные назад лоснящиеся
темные волосы без седины. Он, несомненно, был военным, солдатом до мозга
костей, это чувствовалось. Но в то же время в том, как он двигался, как
слишком прямо держал корпус и голову, как слишком резко придвигал и
отодвигал руку с трубкой, как тоже слишком резко и отчетливо попыхивал этой
трубкой, и в том, какая большая и грубая была эта трубка, и даже в
подчеркнутой простоте его одежды была некая излишняя аффектация.
Это была какая-то странная аудиенция. Десять дней спустя я вспомнил о
Макартуре, когда разговаривал со знаменитым актером театра
"Кабуки"18, человеком его лет. Не знаю, почему у меня возникла
такая ассоциация, но когда этот актер, распахнув кимоно, напружинив ногу и
показав свои железные, несмотря на шестьдесят лет, мускулы на ноге, с
некоторой гордостью потребовал, чтобы мы потрогали эти мускулы в
доказательство того, что они действительно железные, мне почему-то
вспомнился Макартур. Что-то похожее было и в нем. По-моему, он беспрерывно в
жизни показывал людям свою мускулатуру, конечно не в буквальном смысле
слова.
Разговор длился минут пятнадцать, был коротким и бессодержательным,
возможно, потому, что переводчик плохо справлялся со своим делом, а скорее
потому, что мне, в сущности, не о чем было говорить с Макартуром и тем более
ему со мной.
Макартур спросил меня, намерен ли я отсюда писать в газеты. Я сказал,
что едва ли, что я не журналист, а писатель, что я хочу изучить Японию
основательно и, вернувшись, написать книгу, отрывки из которой, возможно,
будут печататься в газетах. Он сказал мне, что он очень рад, что я именно
писатель, а не журналист, потому что журналисты обычно гонятся за сенсациями
и, очевидно, поэтому все изображают неверно и неглубоко. После этого он
сказал, что вообще рад, что меня видит.
Эти любезности говорились таким рубленым тоном, что я чувствовал себя
не собеседником, а котлетой. Потом он заговорил о Гарримане, спросил, когда
я его последний раз видел. Я сказал. Он спросил меня, как Гарриман выглядит.
Я сказал, что хорошо, добавив слова Гарримана, что он жалеет, что сам не
может попасть в Японию, что он хотел бы еще раз посмотреть ее. В ответ на
это Макартур сказал, что Гарриман был в юности в Японии. Отец Гарримана был
здесь руководителем первых железнодорожных и пароходных компаний. Потом он
сказал, что они с Гарриманом друзья, и, улыбаясь, стал рассказывать о том,
как они где-то когда-то охотились на уток вдвоем. Я выслушал эту историю про
уток, возможно очень интересную на английском языке, но совершенно
косноязычно переведенную мне переводчиком.
Потом Макартур спросил, какие у меня к нему вопросы. Сначала, идя на
свидание, я думал задать ему некоторые вопросы относительно мероприятий,
проводимых им в Японии, и о последовательности этих мероприятий, но после
предупреждения Беккера о том, чтобы я все держал в тайне, и особенно после
его слов о запрещении передачи кодом, у меня отпало всякое желание задавать
какие бы то ни было хоть сколько-нибудь связанные с политикой вопросы. Мне
казалось, что в этой атмосфере всякий мой вопрос будет воспринят как желание
что-то выпытать и потом передать кодом. Поэтому я сказал, что просто очень
хотел его повидать, что видел многих военных деятелей па Западном фронте и
мое представление о выдающихся людях этой войны было бы неполным, если бы я
с ним не встретился, что у меня вопросов нет, но есть две просьбы,
выполнение которых помогло бы мне посмотреть Японию, с тем чтобы потом
серьезно и объективно написать о происходящем здесь.
- Какие просьбы? - спросил Макартур.
Я сказал, что первая просьба - дать мне ввиду того, что по всей стране
стоят американские гарнизоны, соответствующую бумагу, которая обеспечила бы
в нужных случаях содействие американцев. На это Макартур показал на Беккера
и сказал, что он даст необходимые бумаги, когда они мне понадобятся.
- И второе. Нельзя ли на время нашего пребывания здесь приобрести или
получить во временное пользование одну закрытую легковую машину, чтобы мы
могли иметь некоторую свободу передвижения для более дальних поездок?
К моему удивлению, Макартур ответил на этот вопрос не коротким "да", а
какой-то весьма длинной фразой, которую в довольно невнятном переводе я
понял так, что, к сожалению, он не может мне в этом помочь, потому что
сейчас пароходы еще возят солдат и не возят из Америки ничего, в том числе и
машин, что машины, которые есть здесь, все распределены и он в ближайшее
время не может мне выделить машину, но что у генерала Беккера - это был
второй жест в сторону Беккера,- у которого есть парк машин, можно будет
взять, когда мне будет нужно, машину для поездки.
Я был немножко удивлен этим, по существу, отказом, а также и самим
объяснением, быть может неточно переведенным, но мне ничего не оставалось,
как только поблагодарить.
- Есть ли у вас еще какие-нибудь вопросы или пожелания? - спросил
Макартур.
Я понял это как сигнал к окончанию беседы, и так как по моим расчетам
пятнадцать минут, которые я определил себе как время, которое мог отнять у
Макартура, уже истекли, то я поднялся и сказал, что у меня нет больше
никаких просьб и пожеланий, ибо все, что нужно писателю, желающему знать
страну, это бумага, которую мне выдаст Беккер, машина, чтобы передвигаться,
и карандаш самого писателя. На этом, плюс прощальные любезные улыбки, и
закончилась наша беседа.
Я, как и обещал, никому не говорил о своем посещении Макартура. Но
вдруг ровно через неделю после этого один из американских корреспондентов
стал меня настойчиво расспрашивать, был ли я или мы все вместе у Макартура.
Я сказал ему, что, независимо от того, были мы или не были, я по этому
поводу, связан словом и ничего но могу е