общему удовольствию.
Все это, конечно, происходит не от природной глупости собеседников с
обеих сторон, а главным образом от незнания языка и вдобавок еще от какой-то
установившейся традиции лживой, легкой и бессмысленной болтовни.
В Модзи американцы с утра попробовали быть формалистами, и встретившие
нас моряки и сухопутный майор были очень сдержанны, даже угрюмы. Они были
неприятно удивлены, усидев, что двое из наших разговаривают с японцами прямо
по-японски, в то время как они не понимают по-японски и не знают, о чем наши
разговаривают. После ленча, когда мы захотели проехать поглядеть
расположенный невдалеке от Модзи завод, который, как впоследствии оказалось,
гораздо лучше можно было видеть с железной дороги, они вдруг засовещались,
сказали, что они должны позвонить, согласовать с командиром полка. Конечно,
они согласовали, и мы поехали смотреть, но самый факт свидетельствовал о
том, что нас решили принимать формально.
А потом состоялась "парти" у командира полка, и с этой "парти"
значительно повеселевший майор и капитан второго ранга поехали провожать нас
на поезд, где мы уже со своей стороны устроили "парти", после которой они
стали нашими самыми лучшими друзьями и сходили с поезда, с трудом
поддерживая друг друга, и, стоя на перроне, махали шапками и кричали что-то
малопонятное даже в том случае, если бы мы великолепно знали английский
язык.
В Сасебо после поездки по порту была "парти" у коменданта порта
коммодора Даффи. Это был маленький, очень энергичный, подвижный, быстрый
человек, по моему представлению больше похожий на француза, чем на
американца, очень гостеприимный, очень любезный и готовый нас засыпать
презентами. По его приказу были специально изготовлены для сувениров носовые
платки, где была нарисована придуманная им эмблема - кулак с пальцем,
показывающим на восток, то есть домой, и с надписью: "Сасебо. Комендант
порта". Кроме того, он нас записал в члены "Даффи-клуба" и выдал нам
карточки. Для Агапова дело кончилось тем, что Даффи в приливе чувств подарил
ему ящик консервированной воды. Адмиралу угрожало получение ящика
консервированного какао, но он кое-как отбрыкался.
Квартира коменданта состояла из двух крошечных комнаток наверху
комендантского дома; одна из этих комнат была спальня, другая бар. Здесь все
было сделано, как он заявил, за двадцать четыре часа и стоило сорок иен.
Надо сказать, что все было сделано чрезвычайно остроумно и со вкусом, причем
был использован каждый кусочек места.
Даффи двигался по своей комнате, как капелька ртути, пролитой в
маленькую коробку: он беспрерывно катился по комнате и, казалось, бежал даже
тогда, когда сидел.
Кроме маленького Даффи, с нами пили долговязый капитан первого ранга и
мрачный помощник Даффи, человек с красным бульдожьим лицом, широкоплечий,
угрюмый, несколько раз пытавшийся поймать меня на том, что на самом деле я
будто бы говорю по-английски. В конце концов отчаявшись, он просто , заявил
мне, что я говорю по-английски, но скрываю. И так и не поверил моим
отрицаниям. Ах, если бы он был прав! Дорого бы я дал, чтоб это было так!
Даффи оказался крепким стариком и пил здорово, правда время от времени
передергивая. Что же касается капитана первого ранга, то адмирал, почему-то
решив его напоить, взялся за дело со всем хохлацким упрямством, и к моменту
нашего отъезда капитан первого ранга уже не мог свободно передвигаться на
своих журавлиных ногах, а, шатаясь, шел вслед за нами, держась то за нас, то
за стену, говорил, что он без нас никуда, куда бы мы ни поехали, даже в
Москву, и что он тут не останется, а пойдет с нами, чтобы больше уж никогда
не расставаться. Бедному Даффи и прочим американцам пришлось удерживать его
силой.
Любопытной личностью оказался командир полка, расположенного в
Нагасаки. Он воспринял наш приезд как событие весьма серьезное, которое
должно быть в центре его внимания и за которое на него падает немаловажная
ответственность. Прибытие русских смутило его покой, и он решил не спускать
с нас глаз в буквальном смысле этого слова.
Как только мы приехали, сам полковник еще с двумя офицерами явился к
нам в вагон, посидел минут пятнадцать, сказал, что нам все приготовлено,
просил прибыть к нему на "парти" перед отъездом, в пять, и отбыл. Это был
еще совсем молодой, на вид лет тридцати пяти, сухощавый, скорее красивый,
чем некрасивый человек с нервным лицом и подчеркнутой аффектацией в
движениях, в походке, в голосе.
Вслед за этим началась наша поездка. Дали нам три или четыре "виллиса".
Кроме того, где бы мы ни ездили, мимо нас мелькал "виллис" с милитер-полис и
с радиоустановкой на нем.
К нам были прикомандированы два лейтенанта, и когда мы с Агаповым
однажды забастовали и не захотели ехать в военную гавань, а сказали, что
пойдем по городу, то на лицах американцев изобразилось недоумение. Видимо,
им были даны необыкновенно серьезные инструкции не спускать с нас
глаз31 и ехать всем за нами скопом, а между тем мы, разошедшись в
разные стороны, захотели ехать одни в одну, другие в другую сторону.
Наконец с нами остались один лейтенант, говоривший по-русски, и шофер.
Мы поехали в город. Когда мы выходили из машины и шли пешком, оба тоже
выходили из машины и шли за нами пешком, причем оба были явно милейшие
ребята, но имели точную инструкцию не спускать с нас глаз.
Почему мы ходим по городу? Почему пешком? Почему мы не поехали в
военный порт? Почему мы в штатском? Все это были, видимо, волнующие их
вопросы. Мы же ходили по городу с простым желанием купить хороший сацумский
сервиз. Других - ни шпионских, ни диверсионных - целей у нас, прямо скажу,
не было. К своему огорчению, сервиза мы так и не купили, ибо на том
единственном хорошем магазине, в котором были какие-то забавные вещи, висела
американская надпись: "Этот магазин превысил цены. Командование просит
союзных граждан ничего не покупать в этом магазине". Выяснилось, что это
распоряжение все того же полковника и что он тут, кажется, в единственном
месте во всей Японии на свой страх и риск и по своему собственному
усмотрению регулирует цены.
Агапов, который увидел в окне понравившийся ему сервиз, в душе
чертыхнулся по адресу полковника, но после вывешенной на витрине просьбы
заходить в магазин было неудобно.
Кроме той "парти", которая должна была состояться в пять у полковника,
в час должна была состояться еще одна маленькая "парти" у нас в вагоне,
поэтому я спешил вернуться. Агапов же, которому осточертели "парти", хотел
еще побродить по городу. Я сказал лейтенанту, что хочу вернуться на машине,
а Агапов пока погуляет. Это вызвало в душе лейтенанта новое смятение. Он
сказал: "Сейчас, одну минуту" - и куда-то исчез на пять минут, надо думать,
что звонил по телефону. Потом вернулся и сказал, что хорошо, что тогда он
сделает так: он останется с господином Агаповым, а я поеду с шофером.
- Вы прямо на поезд? - переспросил он меня еще раз.
- Да, я прямо на поезд. Там в час должен быть ваш полковник.
На лице лейтенанта выразилось опасение, что я, оставшись наедине с
шофером, остановлю где-нибудь машину, выйду из нее и исчезну в недрах
Нагасаки. Полагаю, что моя догадка была правильна, ибо едва мы выскочили из
переулка, как с соседней улицы вслед за нами выскочила машина милитер-полис
и поехала за нами по пятам. Только когда мы уже доехали до железнодорожного
пути и свернули на рельсы, за которыми виднелись наши вагоны, мой шофер и
лейтенант кивнули друг другу, сказали "о'кей", помахали руками, машина
милитер-полис развернулась и поехала обратно.
Учитывая наше единственное скромное желание купить вышеупомянутый
сервиз, все это вызвало у меня бурный приступ веселья. Со всей этой
канителью я опоздал минут на пять, и полковник уже сидел с адмиралом. Я
присоединился к ним. Мы понемножку выпили, на этот раз совсем чуть-чуть.
Вдруг примерно через полчаса влетел лейтенант и, встав навытяжку, стал
рапортовать полковнику. Как мне потом перевели, рапорт его сводился к
абсолютно полному перечислению всех происшедших событий, то есть того, как
мы не хотели ехать в военный порт, как он решил ехать с нами, как мы поехали
в какие магазины мы заходили, как мы читали надпись офис лимитеда, как мы в
этот магазин не вошли, как мы заходили в другой магазин и покупали четки
(действительно, мы зашли в магазин буддийской утвари и купили по связке
четок). Лейтенант отрапортовал это единым духом, вибрирующим от волнения
голосом.
- О'кей,- сказал полковник и отпустил его мановением руки.
После "парти" я выразил желание пойти в ресторан съесть что-нибудь.
Ресторан был близко. Я сказал, что пойду туда просто пешком с переводчиком.
Не тут-то было! Сейчас же нам были приданы два "виллиса", и мы посетили
ресторан в сопровождении, по крайней мере, человек пяти американцев и еще
каких-то двух уже вовсе мне не известных людей. Словом, комедия
продолжалась.
В пять часов мы приехали вдвоем с адмиралом на "парти" к полковнику.
Принял он нас так же аффектированно, как и держался все время. Были все
офицеры штаба. Была очень умеренная и сдержанная выпивка стоя. У входа,
прислоненное к стене, стояло знамя полка и национальный флаг. На фоне всего
этого мы дважды снялись. Потом адмиралу была подарена палка с серебряным
набалдашником в виде якоря, в свое время подаренная каким-то японским
министром внутренних дел какому-то японскому морскому чиновнику, но сейчас
числившаяся, видимо, среди трофеев полковника. Что до меня, то меня
полковник окончательно огорошил тем, что мне как поэту (адмирал так пеня
представил) подарил поэму собственного сочинения, которая лежит у меня
сейчас на столе. Это довольно объемистая баллада, написанная очень длинными
строчками и, насколько я мог понять из перевода (его делали мне прямо с
листа), весьма серьезного содержания.
После этого мы уехали с адмиралом на поезд, зажав в руках - он палку
японского морского чиновника, а я поэму американского полковника.
Последняя "парти" была в Майдзуру. Весь офицерский корпус там состоял
из двух лейтенантов: один - тридцатилетний, работавший по технической части
и до войны имевший мрачную профессию (он препарировал в морге трупы),
второй, двадцатипятилетний, был начальником гарнизона. Конечно, такое
событие, чтобы младший лейтенант в качестве начальника гарнизона принимал
адмирала, было результатом редкого стечения обстоятельств, и лейтенант был
безумно доволен этим, весел и распорядителен. Это был превосходный парнишка,
который, кстати сказать, получив телеграмму о нашем прибытии, накануне
перепугал весь город, заставив японцев готовить для нашего размещения дома,
заявив, что завтра приезжает русский адмирал, а через два дня вслед за ним
сюда явится полк русской пехоты...
Оба были очень славные, услужливые ребята. В презент нам они приволокли
откуда-то несколько японских офицерских мечей. Часа в три или четыре дня,
засев с ними за "парти" у нас в вагоне, они сидели до отхода поезда, потом
ехали с нами от станции до следующей, потом еще до следующей, каждый раз
отправляя свои машины вслед за нами по дороге, наконец на какой-то станции
они вылезли из вагона совершенно "еле можаху", а мы с адмиралом, гордые еще
одной своей победой, стояли в дверях вагона и подставляли свои разгоряченные
лица освежающему действию дорожного ветра.
26 января 1946 года. Токио
Вчера после ленча в начале второго мы поехали в гости к самому
известному из нынешних композиторов Японии и, по существу, основоположнику
современной японской музыки - композитору Ямаде32.
Как это часто бывает в Токио, наш "джип" неожиданно свернул с большой
улицы в какой-то даже не переулок, а, я бы сказал, щель, поднялся под углом
чуть ли не в тридцать градусов на несколько десятков метров в гору, и мы
вылезли у небольшого серо-черного, обычного для Японии цвета, дома. За
деревянной решеткой был виден маленький, поднимавшийся в гору японский садик
с врытыми в землю плоскими плитами камней, с каменными фонарями, глиняным
круглым столом и четырьмя такими же тумбами вокруг него, с маленьким,
полуметровым, прилепившимся к стене синтоистским храмиком, на крошечных
ступеньках которого стояла чайная чашка приношений. Короче говоря это был
прелестный садик.
Что ж до вида и цвета чисто японских домов-особнячков, то они
напоминают национальную одежду мужчин. В ней те же особенности: темно-серый
или черный цвет, не сразу заметное изящество и такая же не сразу заметная,
но тем не менее существенная разница в оттенках цветов и фасонов.
В сенях нас встретила начинающая стареть, но еще красивая японка. Она
поклонилась нам традиционным поклоном наклонив корпус вперед и одновременно
скользнув прижатыми к телу ладонями от бедер к коленям.
Через секунду вышел хозяин, старик Ямада, которого, собственно, нельзя
было назвать стариком. По нашим представлениям это был человек среднего, а
по японским, пожалуй, скорее высокого роста, с высоким лбом и с большой
наголо обритой шишковатой головой. Лицо его было почти гладким, и только
несколько морщин на шее и мешочки у глаз выдавали его возраст. Ему было
шестьдесят лет. Одет он был в просторное шерстяное кимоно, черное, в
мелкую-мелкую клетку. Из просторных рукавов выглядывали еще совсем не
старческие красивые руки.
Ямада ввел нас в свой кабинет. В кабинете стоял большой рояль,
несколько низких, современного стиля кресел, чугунная переносная печка,
письменный стол, заваленный нотами. Против обыкновения, в кабинете было
тепло. Впрочем, мы уже перестали быть требовательными в этом смысле, и нам
уже казалось, что тепло всюду, где не идет пар изо рта.
Объясняя цель нашего прихода, мы попросили Ямаду рассказать нам о
японской музыке, так как у нас о ней знают меньше, чем о какой-либо другой.
Ямада в ответ на это сразу сказал, что он два раза был в России, четыре раза
ездил через нее, назвал десятка два городов, в которых он был, и упомянул о
цикле лекций, которые он читал в России о японской музыке, о своих
знакомствах с нашими композиторами, в том числе с Шостаковичем, искусство
которого он очень высоко ценит, и, добавив ко всему этому, что он член
РАБИСа33, пошел к столу что-то доставать. Я подумал, что он
сейчас покажет членскую книжку РАБИСа; чем черт не шутит, может быть, и в
самом деле она у него есть. Но Ямада, роясь в столе, сказал еще одно слово:
- ГОМЭЦ.
И я, не сразу сообразив, что же это такое - ГОМЭЦ, потом вдруг вспомнил
по буквам, что существовало у нас когда-то Государственное объединение
музыки, эстрады, цирка.
Пошарив в столе, Ямада показал нам, правда, не книжки, а два значка:
один витиеватый значок с надписью "РАБИС" и другой с театральной маской на
синем фоне и с надписью "ГОМЭЦ".
Снова усевшись в кресло, старик согласно нашей просьбе начал
рассказывать о японской музыке, начиная с азов. Он сказал, что японская
оригинальная музыка, или, другими словами, старая японская музыка, возникла
не слишком давно. Имеет смысл говорить о ней примерно не раньше чем за
триста - четыреста лет до наших дней. Она родилась среди горожан, как и
театр "Кабуки", о котором нам уже рассказывали и частью которого она была:
там действия актеров обычно сопровождаются пением певца. Если отнять от
"Кабуки" музыку, то он потеряет половину своего смысла. Дворянский театр
"Но" тоже связан с музыкой ("бу-гаку"), восходящей к китайской и корейской
музыке плюс буддийские мотивы. В ней, в сущности, нет мелодии, а только
сложный ритм, под который и исполняется танец.
Старая японская музыка не записана - ноты появились в Японии гораздо
позднее. К тому же записать ее по современной нотной системе нельзя - в
японской музыке другой строй. В ней в отличие от европейской интервалы между
нотами меньше полутона, есть четверть и восьмая тона. На рояле, например, ее
нельзя исполнить точно, только разве что на скрипке.
Первое что пришло в Японию из европейской музыки, это военные марши
(это была английская музыка оркестра морского флота в Сацуме) и религиозные
песнопения иезуитов.
Современная музыка появилась в Японии после переворота Мэйдзи [М э й д
з и - наименование годов правления японского императора Муцухито (1867-1912)
и имя, присвоенное этому императору после его смерти. (Здесь и далее прим.
автора).]. Тогда была организована первая государственная музыкальная школа.
Эту школу и окончил Ямада в 1908 году, потом поехал учиться в Германию. В
1911 году, вернувшись в Японию он написал свою первую симфонию и первую
оперу, что и обозначило рождение современной японской музыки. Потом он
написал еще три оперы, больше тридцати симфонических поэм и много песен,
потому что именно они давали ему материальные средства.
Преподаватели в первой музыкальной школе сначала были все европейцы, а
сейчас уже, конечно, все японцы. Школа государственная, и все ее профессора
являются чиновниками японского правительства. Для того чтобы поехать
куда-нибудь на гастроли, надо каждый раз просить разрешения правительства.
Поэтому сам Ямада в этой школе не работает.
В 1914 году Ямада создал первый симфонический оркестр, но из-за
материальных затруднений вынужден был его распустить.
В 1921 году, вернувшись после большой поездки по Америке, он снова
загорелся идеей организации оркестра из молодых музыкантов. Трудность была в
том, что государство отнеслось к его идее вполне безразлично и не
субсидировало молодой оркестр. Никто из богатых людей не хотел вкладывать
деньги в это непонятное им начинание. Ямаде пришлось одолжить где только
можно почти миллион иен под личную ответственность. Вот тогда его и выручали
песни.
После войны, после того, как прежние ценности - и в первую очередь
армия и вооружение - потеряли смысл, общество и государство стали более
внимательны к культуре. Теперь на его Токийский городской оркестр (кроме
него, в Японии есть еще четыре оркестра) муниципалитет намерен давать каждый
год миллион иен.
На наши вопросы о составе этого оркестра Ямада рассказал, что обычно в
симфонический оркестр японские национальные инструменты не включаются, но в
музыке, которая написана самим Ямадой, есть много мотивов, которые
исполняются на японских инструментах. Тогда они - главным образом ударные -
вводятся дополнительно в оркестр.
- А нельзя ли дать флейте или скрипке исполнять мелодию чисто японскую?
- Это будет, как если бы из японских продуктов готовить русское
кушанье. Можно, конечно, но теряется смысл и неинтересно.
- А если европейские мелодии давать на европейских инструментах, а
японские на японских?
- Получится совершенно отдельная, не сливающаяся музыка.
Сам он, Ямада, создает европейскую музыку, не вводя специально в нее
элементы старой японской. Но когда его произведения слушают европейцы, то
говорят, что японский национальный колорит в ней все равно есть.
К концу разговора в комнату пришли тридцатилетний японец, прилично
одетый, плотный, которого Ямада отрекомендовал своим секретарем, и та
женщина, которая встретила нас в сенях. Это была, как ее нам представили,
примадонна.
Ямада встал, подошел к шкафчику, достал оттуда пузатенькую бутылку
виски и предложил всем выпить. Старик произвел па меня впечатление
жизнелюбца. Он, видимо, понимал толк в жизни, с удовольствием курил и
опрокидывал рюмку одним глотком, чисто по-русски.
Когда разговор иссяк, мы попросили его нам что-нибудь сыграть. Он
охотно согласился, и минут пять прошло в разных устройствах: передвигали и
включали лампы, передвинули рояль, достали ноты. Потом он сел за рояль, а
примадонна встала, но не так, как стоят у нас, у самого рояля, а немножко
поодаль, сзади, у столика.
Ямада стал играть японскую народную песню, как он сказал, в его
инструментовке, а на самом деле просто свою песню, написанную на народный
мотив.
Когда примадонна запела, ее лицо приобрело удивительное очарование. Она
была среднего роста, худенькая, с худощавым лицом, прямым тонким носом, с
глубоко вырезанными и чуть приподнятыми ноздрями. Эти ноздри были почти
уродством и в то же время придавали ее лицу какую-то особенную прелесть. Она
пела без всякого напряжения, которое всегда бывает так неприятно в певцах,
пела почти не открывая рта. Одета она была в кимоно не темное и не пестрое,
очень изящное, совсем не похожее на продающиеся во всех токийских магазинах
на потребу европейцам, которые в смысле вкуса - в убранстве домов, тканях,
безделушках и всем прочем - по сравнению с японцами истые варвары.
Затем были исполнены еще две песни, написанные по народным мотивам, а
потом Ямада сказал:
- А вот одна из тех песен, которые я сочинял для того, чтобы иметь
возможность материально поддерживать свой симфонический оркестр. Она
называется "Шиповник".
Это была поистине очаровательная песня, в которой мелодия была вполне
привычной для нашего уха и в то же время определенно японской, а в припеве,
где повторялось слово "кататино", мне послышалось что-то одновременно и
итальянское и грузинское. Словом, песня была прелестна. Я сейчас же спросил,
есть ли пластинка с ней, для того чтобы повезти в Москву. Ямада ответил, что
есть.
Затем примадонна спела большую арию из оперы Ямады "Рассвет". Посредине
арии, где, очевидно, вступал мужской голос, Ямада сам запел тихим низким
голосом и спел один или два куплета очень выразительно.
Я вообще люблю, когда поют композиторы. Хотя голоса у них обыкновенно
плохие, но когда они поют, то понимаешь, какое здесь должно быть настроение,
а когда поют даже хорошие певцы, то понимаешь это далеко не всегда, ибо они
гораздо чаще любят свой голос, чем то, что они поют.
Вскоре после этого мы распрощались, уговорившись встретиться завтра, то
есть сегодня, в пять часов. После мучительного обувания ботинок, которые мы,
как и во всех японских домах, оставили у порога, мы двинулись домой.
Сегодня в пять часов вечера, как и договорились, мы поехали на ужин к
Ямаде. В презент старику я взял бутылку водки, о своем неравнодушии к
которой он накануне упомянул. Он нас уже ждал.
Мы, как и вчера, немножко посидели внизу, выпили по чашке зеленого чая.
Этот чай, надо сказать, вообще автоматически предлагается гостям хозяевами
всюду, начиная от ресторанов и кончая мастерской портного или сапожника.
В углу комнаты у Ямады была т о к о н о м а, то есть священное место,
маленькая ниша в стене, а снизу полированная доска и на ней чашка с водой.
Сейчас там горело два резных каменных стенных фонаря (впрочем, в них было
проведено электричество), сзади них стояла чашка с песком, из которой
торчали какие-то тонкие, похожие на стебли цветка прутики, их кончики
медленно тлели, это были благовония. Зажжены фонарики были по торжественному
случаю приема гостей.
Когда мы входили в комнату, Ямада взял в руки бутылку с водкой и,
откинув рукав кимоно, поставил ее между фонариками, после чего повернулся к
нам и, улыбнувшись, сказал, указывая на все вместе - и на фонарики и на
водку:
- Священное место.
Пожалуй, это типично для отношения к религии в Японии.
По узкой лестнице мы поднялись на верхний этаж. На площадке стоял
большой японский барабан. Ямада показал нам, как в него бьют. Выше барабана
на стене висели три металлические тарелки - гонг. Ямада продемонстрировал,
как они звучат, причем все три издавали разный по высоте звук, а при
последовательных ударах получалась своеобразная гамма.
Наконец мы вошли в столовую. Она была вполне японской комнатой с двумя
сдвинутыми низкими столами и с подушками вокруг них, которые Ямада предложил
нам сложить пополам, чтобы было удобно сидеть.
В комнате все было очень просто: циновки, хорошо отполированные столы,
ширмы с каким-то одним очень мелким и тонким рисунком в углу, углубление в
стене с черной полированной доской, на которой стояло всего три безделушки -
ваза, другая ваза, белая, очень высокая, и какой-то крошечный шарик. Все это
светлое, а полированная доска абсолютно черная.
Когда мы уселись, начался разговор об искусстве в японском быту и о
том, кто строит вот такие дома, кто планирует их - художник или заказчик?
Ямада сказал, что такие дома строит обычно артель строителей, в которой есть
главный, причем площадь дома измеряется не метрами, не футами, а циновками:
дом на столько-то циновок. Существуют примерные планы каждого из таких
домов. Такой план представляет строитель заказчику. Тот может внести свои
исправления, но обычно строители неохотно с ними соглашаются. Во-первых,
зачастую в них нет нужды, ибо строители сразу представляют хороший план, а
во-вторых, они полагают, что они специалисты, что они лучше знают, так что
переспорить их даже в какой-нибудь детали очень трудно.
- А вообще принцип японского вкуса,- сказал Ямада,- такой: немного, но
хорошо, просто. Главное - простота.
Нельзя было с ним не согласиться.
Показывая на свою полку с тремя безделушками, Ямада сказал:
- Богачи часто стараются собрать много произведений искусства и
расставить их обязательно на виду. А эти три вещи все дешевые. Эту вазу я
купил в Шанхае всего за десять иен. Она старинная. Сейчас она стоит дорого.
А главное, ей не мешают на этой полке другие вещи, не правда ли?
На стене, как часто бывает в Японии, висело узкое длинное полотнище, и
на нем два десятка, как мне показалось, небрежно написанных иероглифов.
Кстати сказать, не следует думать, что небрежно и вкось написанные иероглифы
- это плохо написанные иероглифы. Иногда это так, а иногда это особый стиль
иероглифического письма, очень высоко ценящийся. Но, конечно, нашему
неопытному глазу отличить первый от второго очень трудно.
- Это стихи того поэта, который написал слова к понравившейся вам
песенке "Шиповник",- сказал Ямада.- Это был мой большой друг, он недавно
умер.
- А что здесь написано? - спросил я.
- Здесь написана танка34.- Ямада перевел содержание: -
"Около дома росло дерево. На нем распустились листья. Потом расцвели цветы.
Потом к ограде подошла лошадь и съела их". Вот и все.
Я сказал, что, по-моему, это стихотворение ироническое.
- Да,- сказал Ямада.
- А может быть, печальное? - спросил Агапов.
- Да, и печальное тоже,- сказал Ямада.- В танке обычно совмещается то и
другое - ирония и печаль, в этом ее особенность.
Начали ужинать. Ужин был длинный и изысканный. Чувствовалось, что Ямада
любит и умеет хорошо поесть. Подали перелитую в графин водку. В этой изящной
комнате, где все было изящно, начиная от украшений и кончая посудой, на
которой нам подавали еду, странно выглядел этот графин и рюмки, принесенные
к нему. Это была грубая европейская работа - чешский хрусталь не из хороших:
белый с фиолетовым выгравированным рисунком. Хрусталь никак не гармонировал
со всем остальным в доме. И мне подумалось, что при очень большой
отдаленности друг от друга культур часто бывает, что человек, имеющий
прекрасный вкус у себя дома, но воспринимающий чужую культуру как экзотику,
обнаруживает в ее восприятии неожиданно плохой вкус.
Еще когда мы поднимались на второй этаж, Ямада обратил мое внимание на
висевшую на видном месте небольшую картину.
- Это я привез из России,- сказал он.
Это был совершенно ужасный этюд масляными красками, изображавший,
видимо, какую-то сценку из жизни пионерского лагеря. Написано это было так
плохо, что не могло быть и речи, чтобы повесить такую картину в московском
доме, имеющем хоть какое-нибудь отношение к искусству. А у Ямады,
отличавшегося тонким вкусом, на видном месте висел этот ужас.
Мы сидели у столиков довольно долго - два или три часа. Сначала было
подано несколько очень вкусных закусок: традиционный а с а с и к а -
японский салат, сушеная каракатица, по вкусу похожая на воблу и, как мы
узнали, приготовленная таким же образом, потом суп, сваренный из улиток и
приготовленный внутри самих же раковин. Это те самые большие зазубренные
раковины, которые у нас так часто украшали столы и камины в эпоху декаданса.
Оказывается, эти раковины кладут в кипяток и варят не открывая. Потом
открывают створку как своеобразную крышечку и к сваренной таким образом
улитке прибавляют специи и зелень и все это подают на стол в самой раковине.
Это очень вкусно. Зелень во всех японских блюдах абсолютно зеленая,
- Вы знаете, как это достигается? - сказал Ямада.- Это делается так:
зелень бросают в суп, когда он уже готов, за пять минут до того, как снимать
с огня, и ни в коем случае не закрывают после этого суп крышкой. Тогда
зелень не теряет цвета.
Время шло незаметно за легкой болтовней. В прошлый раз мы выговорились
на все серьезные темы и сейчас просто болтали что взбредет в голову.
Покончив с едой, мы спустились вниз и там просидели еще около часа.
В конце вечера зашел живший где-то по соседству известный японский
музыкальный критик, редактор музыкального журнала и в то же время
заведующий, как Ямада выразился, общей частью в его оркестре. Это был
высокий, весьма интеллигентный человек, как выяснилось, говоривший почти на
всех языках, кроме русского. От него мы узнали, что до войны существовало
два японских ежемесячных музыкальных журнала, один для широкой публики, а
другой для узкого круга специалистов и знатоков. Во время войны издавался
только последний, и за всю войну вышло всего четыре номера, из которых три
сгорели в разных типографиях, не успев появиться на свет божий. Теперь он
снова должен начать выходить ежемесячно.
Мы уже собрались совсем уходить, когда Ямада обратил наше внимание на
висевший около дверей странный рисунок. Это был довольно хорошо, хотя и
небрежно нарисованный тушью какой-то дворец, круглый, обтекаемый, со
странными выступами и галереями вокруг него, и все это было окутано какой-то
туманной дымкой. Похоже было на то, как наши иллюстраторы рисуют здания
марсиан.
- Это дворец музыки по моему проекту. Его рисовал мой ученик. Это
здание на шестьдесят пять тысяч человек. Я сам его спроектировал. Всюду
должно быть одинаково слышно, и оркестр должен играть для себя в закрытом
помещении. Он никого не должен видеть, и зритель, каждый в своей клетке,
никого не видит, ни соседа, ни оркестра, так, чтобы для него существовала
только музыка. Только музыка. Больше ничего!
На этом мы простились, договорившись увидеться в конце февраля, когда
будет исполняться его опера по радио.
Вчера днем после нашего первого визита к Ямаде мы вместе нашим
переводчиком Хидзикатой поехали на заранее назначенное свидание в дом к его
отцу, старому Хидзикате35, известному левому театральному деятелю
Японии, или, как его иногда тут называют, красному графу. Насколько мне
известно, но и в самом деле по происхождению один из представителей японской
аристократии, граф. В свое время, после его отъезда за границу в 1933 году,
специальным указом он был лишен этого титула.
Мы добрых полчаса ехали через Токио на одну из отдаленных окраин. Это
уже был не Токио в прямом смысле слова, а одна из частей большого Токио, то
есть нечто вроде нашего Кунцева или Филей.
- Поедем в наш скворечник,- сказал Хидзиката,- в наш карточный домик.
- Почему вы его так называете? - спросил я. _ _
- Просто он очень маленький. Это временное помещение. Вот если мы с
вами поедем в феврале в деревню, вы там увидите деревенский дом. Он большой.
Он был построен по планам отца перед войной и в начале войны.
- Но ведь ваш отец сидел в это время в тюрьме? - спросил я.
- Да. Он там, в тюрьме, чертил эти планы, а мать строила. У нас там дом
и земля.
- Много земли? - спросил я его. Хидзиката пожал плечами:
- Не очень.
- Ну а по новому закону придется ее продавать?
- Если бы мы сдавали в аренду, то да, пришлось бы продавать,- сказал
Хидзиката.- Но ведь, вы знаете, закон имеет одну оговорку.
- Какую? - спросил я.
- Нельзя иметь земли больше установленного количества в том случае,
если вы сами не работаете на этой земле, если вы сдаете ее в аренду. А если
вы работаете на ней сами, то вы можете иметь больше. Наши домашние там
действительно работают.- Хидзиката улыбнулся.- Но вообще-то говоря, эта
оговорка в значительной степени лишает закон смысла. Всегда можно не
работать и сделать вид, что ты работаешь, и не продать землю. Правда,
говорят, что система прогрессивных налогов, которую хотят ввести, все равно
не даст возможности иметь много земли, но это еще покажет будущее.
Мы свернули с шоссе, сделали несколько поворотов по очень узким улицам
с плетеными заборами, за которыми шли сплошные темно-зеленые сады, и
остановились у деревянного двухэтажного узенького домика, действительно
чрезвычайно похожего на скворечник.
Сняв туфли, мы прошли в комнату, где посредине поверх циновок на двух
положенных рядом досках стояла жаровня и были накрыты приборы, то есть
стояли стаканчики, рюмочки для сакэ и лежали палочки. Вокруг досок на
циновках лежали подушки. В комнате было довольно холодно. Мы не решились
усесться и ходили, переминаясь с ноги на ногу.
Через минуту появился младший брат Хидзикаты, как я его теперь буду
величать - Иосиф Иосифович: по дороге в машине Хидзиката назвал мне имена и
отчества всех членов своей семьи, Отца звали Иосиф Акимович.
- Почему Акимович?
- Имя его Иосико, отца его звали Акино.
- А вас как зовут?
- Илья.
- Почему Илья? А как ваше имя по-японски?
- Тэсю.
- Почему же вы Илья?
Хидзиката пожал плечами:
- Не знаю. Так стали звать в России, вот я и Илья.
Младшего брата звали, как и отца, Иосиф, то есть Иосиф Иосифович. Это
милейший парень невысокого роста, с круглым, как луна, лицом, в больших
роговых очках. Ему около двадцати лет, он учится в императорском
университете на отделении агрокультуры. На нем какая-то невероятная
гимназическая фуражка со сломанным козырьком, черная крылатка, черный
потрепанный студенческий костюм, из-под которого вылезает длинная тряпка,
которая, как мне сначала показалось, просто выпала у него из кармана и
держится на кончике. Но оказалось, что нет: это его носовой платок.
Иосиф Иосифович в возрасте от семи до одиннадцати лет жил в России,
учился в советской школе, которая, видимо, навсегда испортила его, по
японским понятиям, и сделала из него юношу чрезвычайно непочтительного и
невоспитанного, но очень славного. Иосиф Иосифович пьет, курит, первый лезет
к отцу в коробку за папиросами, подставляет рюмку, бойко говорит на все
темы, но все это у него получается очень наивно и мило.
Скоро спустился и сам Хидзиката-старший, по-русски приветствуя нас:
- Очень рад вас видеть. Здравствуйте, здравствуйте.
Я почему-то ожидал, особенно зная о том, что Хидзиката четыре года
просидел в тюрьме и только недавно выпущен, встретить почтенного старца, но
ожидания меня обманули. В комнату легкой юношеской походкой вошел
чрезвычайно подвижный японец, которому я с трудом дал бы его сорок восемь
лет, если бы не коротенькая, седеющая, клинышком, а-ля Генрих IV, бородка,
отпущенная им после выхода из тюрьмы. У него длинное желтоватое лицо с
чуть-чуть раскосыми глазами, на нем европейский, я бы даже сказал, чуть
легкомысленный костюм: серые брюки и серый клетчатый, по-спортивному сшитый
пиджак. Что же до лица, то это одно из тех лиц, которые нельзя назвать
типично японскими; если можно так выразиться, лицо с японским оттенком, не
больше.
Сегодня мне еще раз в голову пришла мысль, основывающаяся на многих
наблюдениях, что люди интеллигентных профессий во всех странах чаще, чем
представители так называемых низших классов, утрачивают свои резкие
национальные особенности во внешности, в лице. Особенно наглядно это было
видно в Японии. В среде потомственной интеллигенции сравнительно мало
типично японских, широкоскулых и косоглазых, лиц, а есть просто лица, имея
которые можно выдавать себя за японцев.
Вместе с Хидзикатой пришел известный японский левый литературный критик
Курахара36. Он, так же как и Хидзиката, сидел в тюрьме, только в
другое время и вдвое больше, чем тот: восемь лет. Это был болезненного вида
человек с умными усталыми глазами. Разговор о том, что он был в тюрьме,
зашел потому, что он отказался пить и скромно объяснил это тем, что немного
попортил себе здоровье в тюрьме.
Потом вошла жена Хидзикаты-младшего (младшим я зову нашего Хидзикату, а
Иосифа Иосифовича я буду звать самым младшим Хидзикатой), крепко сложенная
молодая женщина с некрасивым, но очень милым лицом и спортивной фигурой. Она
была одета в какую-то клетчатую куртку и брюки и ходила с трудом: одна нога
у нее была в гипсе. Она ее вывихнула и, как сказал Хидзиката, вот уже месяц
не может играть в театре. После этого выяснилось, что она молодая и
способная актриса.
Началось с у к и я к и. Так как все равно надо где-то описывать, что
такое сукияки, то опишу это здесь.
На жаровню, стоявшую посредине стола, была поставлена сковородка. Жена
Хидзикаты внесла большую плоскую плетеную корзину, в которой во всей красе
своей натуральности лежали куски струганой морковки, толстые куски зеленого
лука, крупные куски нарезанной редиски и еще несколько сортов разных
непонятных нам овощей, тоже нарезанных кусками. Она взяла понемножку каждого
из овощей и положила в кипящую жидкость на сковородку. Потом была внесена
большая миска, обложенная зелеными листьями, на которой лежало нарезанное
тонкими длинными кусками мясо. Это мясо клалось поверх овощей все в ту же
кипящую жидкость. Потом были принесены яйца и чашки, похожие на наши
среднеазиатские пиалы.
Следуя примеру хозяйки, мы разбили по яйцу и вылили их каждый в свою
чашку, размешав. Теперь нам осталось вооружиться палочками и есть сукияки.
Мы брали палочками с кипящей сковородки куски мяса, окунали их в яйцо и
отправляли в рот. То же самое мы делали и с овощами. Все это было необычайно
вкусно, остро, а главное, это была предельно натуральная, какая-то наглядная
еда: и корзина с нарезанными овощами, и куски мяса, обложенные зеленью, и
шипящая жаровня - все это было очень красиво; вдобавок жидкость на сковороде
шипела так, что мне, когда я один раз отвернулся и забыл об этом, показалось
даже, что идет дождь.
Во время сукияки Хидзиката рассказал мне о театральном искусстве Японии
примерно следующее.
Первоначально театр "Кабуки" возник не как аристократический театр, а
больше как театр городских слоев населения. Но после переворота Мэйдзи
"Кабуки" превратился в театр официально поддерживаемый, в охранителя
японских традиций. Он был и остался театром, в котором все роли играют и
танцуют исключительно мужчины, ибо, как гласит старая поговорка, мальчикам и
девочкам можно быть вместе лишь до семи лет, а потом только после
замужества.
В эпоху Мэйдзи развился и другой жанр театра - театр слезливой драмы,
который взял от "Кабуки" сентиментальную трактовку сюжетов, связанных
главным образом с жизнью гейш и обедневших самураев, но допустил к
исполнению ролей женщин и исключил из спектакля музыку и танцы.
Как я сообразил во время этого разговора, я уже побывал на одной такой
постановке, и, когда просидел половину пьесы, мне по первому мимолетному
впечатлению показалось, что этот слезливый театр - самое бесцветное явление
в театральной жизни Японии.
В десятых годах этого века многие японцы едут в Европу, учатся в
Англии, Германии, в России, и в Токио возникает сразу три театра: первый -
под влиянием английского театра и его традиций, второй - под влиянием
немецкого свободного театра Макса Рейнгардта37, и третий - под
влиянием