русского театра.
В 1923 году Хидзиката-старший возвращается из-за границы, создает свой
собственный театр, в который входят актеры, отколовшиеся от упомянутых трех
театров. Этот театр переживает трудное время. Впоследствии он раскалывается
на два театра. В нем процветает искусство, связанное главным образом с
традициями немецкого свободного театра и его левого крыла, а также с
традициями Мейерхольда, спектакли которого Хидзиката видел в Москве, когда
позже побывал там. Репертуар очень разнообразный: "Кукольный дом",
"Ревизор", "Воскресение", "Воздушный пирог", "Шторм", "Рычи, Китай!".
Хидзикате удалось построить свое театральное помещение, которое во
время бомбардировок сгорело. Сейчас, после окончания войны и после выхода
Хидзикаты из тюрьмы, возникло объединение новых театров. Было создано четыре
труппы, и первой театральной постановкой был "Вишневый сад", который мы
видели вскоре после своего приезда.
Японские театры находятся в трудных условиях. Как правило в котором
раньше были исключения, а теперь нет, театры не имеют собственных постоянных
помещений. Все эти помещения принадлежат двум монопольным японским
компаниям, контролирующим все искусство. Им принадлежат все киностудии, все
театральные и концертные залы.
Основной вопрос, который волнует акционерные правления этих компаний,
вопрос рентабельности. Театр должен приносить доход. С труппой заключается
договор на постановку. Для репетиций им дается от двадцати до двадцати пяти
дней, причем так как театральные залы должны быть максимально заняты, то для
репетиций на сцене дается не больше трех дней.
Когда спектакль срепетирован и начинает играться, он идет обычно от
десяти до двадцати пяти дней, каждый день одно и то же, до войны один раз в
день, а во время войны и сейчас два раза в день. То есть актер должен,
срепетировав пьесу за двадцать пять дней, потом в течение двадцати пяти дней
сыграть ее пятьдесят раз, после чего спектакль умирает.
Если даже пьеса имеет большой успех и на нее ходит народ, то все равно
уже на следующий день после двадцать пятого спектакля зал передается
согласно договору другой театральной труппе или концертному ансамблю.
Двадцать пять дней, которые играется спектакль, это максимум. Что же,
скажем, до постановки "Вишневого сада", то хотя зал был абсолютно набит - я
сам тому свидетель,- но сыгран этот спектакль был всего шесть раз: три дня
по два раза, утром и вечером. Такое условие компания поставила руководителю
труппы. Конечно, репетировать пьесу двадцать пять дней для того, чтобы
сыграть ее шесть раз, тяжело для актерского сердца.
В разгар нашего разговора пришел отец жены нашего Хидзикаты и друг
Хидзикаты-старшего, высокий, красивый, седой человек, в облике кетового было
мало типично японского. Он играл в "Вишневом саде" Гаева, и я его видел на
сцене. Это один из виднейших японских актеров.
Хидзиката стал говорить о том, что сейчас для "Кукольного дома" он
потребовал себе на репетиции месяц. Это небывало большой для Японии срок.
Вообще же он считает, что идеально было бы - и он будет стараться это
сделать - добиться двухмесячного срока репетиций и другой очередности
спектаклей, хотя бы приблизительно такой очередности, с какой они идут в
России. Но для этого нужна ломка всей системы контрактов и взаимоотношений с
предпринимателями, а кроме того, и ломка традиций, в частности нужно
переучивать публику, которая десятилетиями привыкла к тому, что в таком-то
театре двадцать пять дней подряд идет один и тот же спектакль, а потом
двадцать пять дней подряд будет идти другой спектакль. Словом, это очень
трудная проблема, однако Хидзиката мечтает разрешить ее.
Потом начались московские воспоминания. Хидзиката вспоминал о Москве,
где он прожил с 1933 по 1937 год. В 1933 году в Москве была устроена
олимпиада МОРТа, то есть Международного объединения революционных
театров39. В этот МОРТ входил и Хидзиката. Но ему вместе с
театром выехать из Японии не разрешили. Тогда он забрал семью и уехал с нею
вместе якобы в Париж. В Париж он действительно попал, но только в 1937 году,
а по дороге на четыре года задержался в Москве, работая с разными нашими
режиссерами, в частности довольно долгое время в Театре революции. С тех пор
за девять лет он сильно забыл русский язык и говорит с трудом, но понимает
почти все, так что во время нашего разговора приходилось переводить только
то, что говорил он, а то, что говорил я, почти все понималось без
переводчика.
Под конец вечера зашел разговор о пьесах, которые могут быть сейчас
поставлены. Ближайшая постановка, которую намерен показать Хидзиката, это
"Кукольный дом". Он уже начал ее осуществлять и пригласил меня приходить на
репетиции.
В дальнейшие планы Хидзикаты входит поставить "Бронепоезд"40
Всеволода Иванова.
- Почему? - спросил я.
- Во-первых, хорошая пьеса, во-вторых, направлена против японского
милитаризма, а в-третьих, четырнадцать лет назад я приготовил эту
постановку, но мне ее запретили. Я человек упрямый, я хочу сделать это
теперь.
Я посмотрел на него и подумал, что он в самом деле упрямый человек. В
нем была сконденсирована огромная энергия, которую не смяли ни всяческие
испытания, ни тюрьма, я это ясно чувствовал. Сейчас он буквально кипел
разными затеями и начинаниями.
Мы расстались в десятом часу вечера, причем Хидзиката пригласил меня
приехать к нему в деревню на новогодние праздники, которые, оказывается, в
деревне справляются по старому японскому календарю, в другое время, чем в
городе.
28 января 1946 года. Токио
К двум часам мы все поехали на встречу с женщинами - писательницами и
журналистками в редакцию толстого ежемесячного журнала "Человечество".
Обстановка беседы - очень холодная квадратная комната с очень большим
круглым столом, за которым сидели мы, переводчик и шесть женщин: две
пожилые, две молодые и две среднего возраста. Три из них писательницы, две
публицистки и одна журналистка. Все они сторонницы единого фронта.
Пять из шести были одеты в кимоно, только одна, самая пожилая,
по-европейски. Говорили они, когда говорили, хорошо, свободно, иногда между
ними возникали легкие перепалки, когда они были не согласны в ответах на
некоторые из заданных мною вопросов. Но что было неприятно и что мне лично
мешало хорошо слушать их, это несоответствие между словами, которые мне
переводил Хидзиката, и выражением их лиц. Рассказывая о трудном положении
женщины, о тяжелых перспективах для ее самостоятельной жизни и т. д, они все
время улыбались. Особенно много улыбалась руководившая беседой молодая
писательница, сидевшая прямо против меня. Она улыбалась маленькими, средними
и большими улыбками, она вся корчилась от улыбок, рассказывая самые грустные
вещи. Я понимал, что это не больше чем манера, но манера эта выводила меня
из равновесия.
Сначала я отвечал на вопросы, за два дня до этого переданные мне и
напечатанные на русской машинке. Вопросы были очень толковые и
содержательные. Во второй части беседы задавал вопросы я. К сожалению,
ответы привели меня к грустному выводу, что хотя в Японии немало культурных
женщин и, может быть, даже женщин выдающихся, беспомощность их в
общественной жизни еще так велика, непонимание ими возможности своего
равноправия так глубоко, что мой лично вывод таков (и боюсь, что я в нем не
ошибаюсь): участие женщин в ближайших выборах, а может быть, и в последующих
- а уж в ближайших безусловно,- чего доброго, может сыграть на руку больше
реакционным партиям, чем прогрессивным.
Беседа наша состоялась как раз в преддверии выборов, поэтому вопросы
мои в основном вращались вокруг этой проблемы. До этого времени японские
женщины не имели избирательного права и мне было интересно, как они сейчас
относятся к новой возможности. Судя по ответам, пока довольно индифферентно.
Большинство женщин, вероятно, вообще не пойдут голосовать, а те, кто пойдет,
проголосуют просто вслед за мужем или отцом - согласно японскому обычаю
полного подчинения женщины главе семьи. Некоторые женщины говорят: "Лучше
получить больше риса, чем избирательные права". Деятельницам женского
движения приходится разъяснять совершенно элементарные вещи вроде того, что
политика имеет прямое отношение к повседневной жизни, в том числе и к
проблемам питания, приходится учить самостоятельности - это главное.
Во время войны в промышленности было занято много женщин - были
мобилизованы студентки, старшие школьницы, женщины без определенных
профессий. Сейчас они, как правило возвращаются домой, в семью, и, таким
образом, лишаются экономической самостоятельности. Правда, и раньше эта
экономическая самостоятельность была довольно зыбкой. К примеру, заработок
машинистки двести иен в месяц, а прожиточный минимум на человека
приблизительно пятьсот иен. И если она живет одна, не в семье, какая же это
самостоятельность?
Заработная плата женщин до сих пор составляет примерно половину
заработной платы мужчин. Одна из присутствующих женщин десять лет работает в
издательстве в качестве журналистки по семейным и школьным вопросам,
занимает ответственный пост, но заработок ее гораздо ниже, чем средний
заработок мужчины-журналиста.
В области просвещения наблюдается такое же неравенство. В начальной
школе девочки и мальчики учатся вместе, у них одинаковая программа, но в
средней уже не так. Хотя и в женской и в мужской гимназии обучение одинаково
пятилетнее, но окончившие женскую гимназию имеют знания, соответствующие
всего трем классам мужской.
Ныне в государственный университет разрешено поступать женщинам, но
из-за разницы в школьных программах женщины практически попадают в
университет к тридцати годам.
После окончания войны женское движение очень оживилось, Возникли
различные союзы и клубы, объединяющие женщин, стремящиеся привлечь их к
активной политической жизни. Имеется Союз женщин-журналисток (в дополнение к
клубу женщин-писательниц). Начал выходить женский политический еженедельник,
готово к изданию несколько журналов: "Работающая женщина", "Демократическая
женщина", "Женская линия".
Время покажет, что из всего этого выйдет.
30 января 1946 года. Токио
Сегодня у меня было два свидания. Первое из них с председателем здешней
православной консистории японским священником отцом Самуилом в доме отца
нашего переводчика и водителя Вити - Бориса Никитича Афанасьева.
Несколько слов о самом Афанасьеве. Сегодня я был у него уже второй раз.
Первый раз я приехал к нему, когда искал переводчика, приехал с тем, чтобы
попросить у него для этой работы его сына. Афанасьев был очень большого
роста, крепкий, могучего телосложения, но, видимо, в последние годы
несколько сдавший и похудевший человек с лохматой головой на косой пробор и
огромными рыжеватыми казацкими усами, в коричневом пиджаке в брюках,
заправленных в чесанки, в коричневой жилетке и под ней в косоворотке.
О первого взгляда можно было определить - по виду, по одежде и по
повадке,- что это русский. Среди ста тысяч людей его нельзя было ни с кем
спутать. Он напоминал не то какого-нибудь старого фельдфебеля, не то
строительного подрядчика, не то хозяина трактира, стоящего за стойкой.
Конечно, это чисто внешние ассоциации, да вдобавок литературные.
Он встретил нас радушно, посадил за стол. Был первый день рождества. На
столе была всякая закуска, в том числе русская: селедка, огурцы, свинина,
холодец. Стоял графин, наполовину наполненный желтой мутноватой жидкостью.
- Это, извиняюсь, не водка, это, конечно, спирт, ну, разбавленный. Я
этих японцев надувал, конечно. Откуда у меня водка? Я спирт достаю,
разбавляю пополам. Если надо полицейского угостить, взятку дать, то говорю:
вот русская водка. А им только это слово услышать, а что пьют, они же все
равно не соображают. Но сейчас я, конечно, честно предупреждаю: спирт. А вот
огурцы моего засола. Мать, принеси еще огурчиков, слышишь? А вот селедка, не
буду врать, не моего засола. Это с Хоккайдо селедка, но русского засола. Там
ее Бутаков Петр Федорович солил, есть такой на Хоккайдо. Он там один
изнывает, единственный русский человек.
Все в доме было необычно. По постройке он был вполне японский. Ботинки
надо было оставлять на пороге. Пол был застлан циновками, но хозяин не забыл
своей привычки ходить зимой в валенках, хотя на улице было градусов
двенадцать тепла. Сидели мы за нормальным столом, на табуретках, а окна были
с переплетами из вощеной бумаги. Селедка была русского засола, но с
Хоккайдо. Православный поп, который только что, до моего прихода, ушел и
который заходил к Афанасьеву потрапезовать после богослужения, назывался
отцом Самуилом и был чистокровным японцем.
Афанасьев не спрашивал о цели нашего визита, не очень интересовался,
кто я и что я. Первым делом он хотел просто угостить русских людей, которые
к нему пришли. Афанасьев рассказывал о том, какие тут были сообщения о
войне, как японцы радовались нашим первым поражениям, как у него сердце
болело и т. д. и т. п. Говорилось все это и искренне и в то же время как-то
чересчур громко, с аффектацией. Видимо, соединение этих двух качеств и
составляло характер этого человека.
Наконец нам удалось рассказать о цели нашего прихода. Афанасьев на
секунду притих, а потом сразу же тихо и очень серьезно, так, что мне запало
в душу, сказал:
- Ну что ж, раз вам для дела, для родины нужно, то я отдам сына вам в
руки, берите.
- А как со службой у американцев?
- Что ж американцы? Возьму от них завтра же - да и вся недолга. Этот
сын у меня от второй жены. От первой - два сына старших - в России остались.
Уж им, глядишь, под тридцать сейчас. Должно быть, воевали. Может быть, и
голову сложили. А этого, последнего, раз нужно, готов отдать. Он у меня
воспитан хорошо, мальчик хороший. Русскому языку его выучил. Другие многие
из наших здесь не учили, всякие люди есть, а я учил.
Потом старик начал рассказывать о своей жизни. Здесь оп занимался
мелкой торговлишкой и раньше и сейчас; видимо, был активным общественным
деятелем, то есть принимал большое участие во всех церковных делах. Кроме
того, он был казначеем строительства русской школы и строил ее.
Еще немного поговорив, мы расстались. Я вынес какое-то немножко
путанное, но хорошее чувство от этого посещения - и оттого, что в этом доме
было все русское и в нем хорошо говорили по-русски, и от прямоты хозяина,
который сказал мне:
- Ну что же, я не могу вам сказать, что каюсь, что уехал из России: не
мог я тогда остаться. Были у меня и политические разногласия и религиозные.
Не мог остаться, уехал, но русским всегда оставался и считал себя и душой за
родину болел.
Рассказывал он также и о том, как ему туго пришлось в последнее время с
полицией, как его арестовали, девяносто дней держали в тюрьме и изрядно
били, причем нашелся какой-то полицейский, который нашел в нем сходство со
Сталиным, видимо из-за усов, и бил его, требуя, чтобы он признался, что он
брат Сталина. Рассказано это было так искренне, что я поверил. Арестовали
Афанасьева, видимо, по тем же поводам, по каким это делалось обычно:
старались навязать признание в связи с русским посольством и консульством,
подозревали в шпионаже в пользу русских, в конце концов просто били, чтобы
бить.
Таким было мое первое посещение Афанасьева, так что теперь я приехал к
нему уже как старый знакомый.
На столе стоял все тот же спирт, потом какое-то виноградное вино своего
приготовления. Была классическая русская закуска - селедка с луком, огурцы,
холодец,- потом был сооружен великолепный горячий пирог с рыбой, неведомо
где испеченный, потоку что хозяйка все время сокрушалась, что в этой
треклятой Японии ни одной русской печки не найдешь. Был подан даже самовар.
Виктор поехал привезти отца Самуила, а старик Афанасьев пока рассказал
нам интересную историю о том, как было организовано в Японии русско-японское
общество, само собою, эмигрантское, и как это общество пыталось наложить
лапу на русскую школу. Общество это было, конечно, организовано каким-нибудь
из отделов японского генерального штаба, ибо основной целью его была будущая
совместная эксплуатация Камчатки, а патриотическое для русских объяснение
этой акции состояло в том, что Камчатку хочет забирать и заберет в конце
концов Америка. Чтобы этого не случилось, говорили они, пусть ее
эксплуатирует временно Япония, с тем чтобы впоследствии, когда в России
установится "истинная русская власть", договориться обо всем на дружеских
основаниях.
Представители этого самого общества, снабженные, само собою, японскими
деньгами, хотели наложить лапу на русскую школу, которая находилась в
трудном материальном положении, предложив дотацию в тридцать тысяч иен (что
тогда было громадными деньгами), с тем, однако, чтобы на вывеске школы было
написано, что она принадлежит русско-японскому обществу, и чтобы в
руководстве школы главную роль играли представители общества. Иным способом
взять эту школу они не могли, ибо с документами в ней было все в порядке,
она была построена на деньги совершенно определенных людей и как имущество
записано на имя Афанасьева.
Свой разговор на эту тему с деятелями русско-японского общества
Афанасьев описал мне очень красочно. Он рассказал, как они к нему пришли,
как сделали предложение о внесении тридцати тысяч иен и как он в ответ
сказал, что передать им школу не может, а если они хотят помочь, то пусть
внесут тридцать тысяч на банковский счет, и школа на покрытие своих
недохваток будет постепенно брать сколько нужно: пятьсот, тысячу, две тысячи
иен.
- Конечно, они на это не пошли,- сказал Афанасьев.- Они мне сказали:
"Так нельзя, нужно, чтобы вывеска была другая и, раз мы деньги даем, чтобы
школа была под нашим покровительством". Ну, я им на это сказал так:
"Тридцать тысяч, конечно, деньги большие. Если свою душу продать за них, ну,
это еще можно подумать, сколько там твоя душа стоит. Но чтобы детскую душу
за них продать, это дудки! Не будет этого!" - И, прервав рассказ, пояснил
мне: - Что же с этой Камчаткой, по какому такому они праву решают, кому
Камчатка, Америке или Японии, отойдет? Слава тебе господи, у нас пока
русская земля и русская власть на ней, какая ни есть, а русская. А если бы
они в школу пришли, так, конечно, такое бы воспитание детям дали, что они на
свою родную землю волками бы смотрели. Не пошли мы на это.
Потом зашел разговор о русских епископах японской церкви. Первым был
Николай, умерший незадолго до мировой войны, знаменитый здесь миссионер. Его
сменил Сергий, рукоположенный впоследствии в митрополиты, занимавший,
видимо, довольно обособленную, независимую от японцев позицию. В 1940 году
вышел закон, по которому единственной официальной религией Японии
признавалась синтоистская; другие религии не запрещались, но стоять во главе
других учений иностранцам запрещалось категорически. Поэтому Сергий был
отстранен, выгнан из собора и попал в тяжелое положение, находясь на
иждивении поддерживавших его материально эмигрантов. Они ему сняли дом,
устроили там домашнюю церковь, в которой и молились. Он был уже старый и
болезненный человек, но ничто не говорило о возможности его близкой смерти,
как вдруг 10 августа, на следующий день после объявления нами войны Японии,
у него начались ужасные боли и рвота, и через несколько часов он умер в
страшных мучениях, как уверяет Афанасьев, отравленный японцами. Трудно
сказать, так это или не так. Против этого говорит то обстоятельство, что
японцам было в эти дни не до того, чтобы заниматься митрополитом Сергием,
но, с другой стороны, какому-нибудь полицейскому чину именно в эти дни могла
вдруг прийти в голову и такая операция, и, может быть, эта догадка
Афанасьева не лишена основания. Он, во всяком случае, отстаивает ее
решительно.
Наконец пришел отец Самуил, довольно высокий худой японец в черной,
точно такой же, как и у нас, священнической рясе, с очень простеньким и
маленьким серебряным крестом на груди, с полуседой головой, без бороды, с
маленькими усиками. Ему было за шестьдесят. Это был истощенный, усталый,
видимо, не слишком хорошо питающийся человек. По-русски он кое-что понимал,
но говорил совсем плохо, то есть слов он, видимо, знал довольно много, но
выговаривал их с таким акцентом, так ломано, что более половины из них было
так же трудно расшифровать, как чужую стенограмму.
Отец Самуил рассказал мне свою биографию. Его родители-японцы тоже были
православные христиане, отец был священником. Юношей мой собеседник окончил
токийскую семинарию, где проучился семь лет и где преподавание по большей
части велось на русском языке. Интересно, что его отец совершенно не знал ни
русского, ни церковнославянского языков.
Служба шла на японском языке: епископ Николай, о котором уже шла речь,
перевел на японский все церковные книги. Это был огромный труд, и человек
он, видимо, был необыкновенный. Японцы его чтут. Даже мост, очень красивый,
тот, что на подходе к собору, хотели назвать его именем, но потом назвали
по-другому - Хидзирибаси, то есть "мост святого",- и Николай был этим
доволен, он считал, что не следует делать того, что может вызвать споры,
разногласия.
Я снова услышал историю последних лет жизни его преемника Сергия и
историю его смерти, в естественность которой не верил и отец Самуил.
Человек, который теперь занял пост Сергия,- ставленник японских властей, он
продал на военные нужды чугунную церковную ограду, которая была прислана с
Мотовилихинского завода.
С 1939 года положение православной церкви очень ухудшилось. Денег на
поддержание они уже ниоткуда не получали, пришлось изворачиваться самим:
сдавали в аренду землю, которая была приобретена раньше, собирали
пожертвования среди богатых прихожан. В 1940 году, после закона о ликвидации
иностранных миссий, положение православной церкви стало еще тяжелее, но
количество прихожан не уменьшилось. Церкви совершали и крещение, и венчание,
и похороны, хотя официально это все не имело юридической силы.
Сам отец Самуил занял место священника в 1923 году, а до этого с
момента окончания семинарии сразу после русско-японской войны вел
миссионерскую деятельность. За это время он обратил в христианство
приблизительно двести человек - преимущественно чиновников средних и высших
слоев, служащих, студентов. Между прочим, среди его "подопечных" один
японский контр-адмирал, он и сейчас состоит в приходе отца Самуила.
Странное, повторяю, впечатление производили и этот русский дом в Токио
и этот старик - японский православный священник, старый, усталый, голодный,
какой-то жалкий и в то же время, видимо, человек, имевший свои убеждения.
Хотя по выслуге лет он имел право претендовать на сан епископа, но не
получил его - очевидно, из-за отсутствия требовавшейся теперь для такого
поста связи с японской полицией и полного подчинения ей.
У Афанасьева и его жены было какое-то двойственное отношение к отцу
Самуилу. С одной стороны, они оба были почтительны к нему как к священнику,
духовному пастырю. И это было очень искренне, потому что они оба были люди
верующие. С другой стороны, они относились с нему как к чужаку, потому что
он был все-таки японец. Хоть он и был их духовный пастырь, но все-таки в
чем-то отстоял от них бесконечно дальше, чем всякий русский.
И именно это двойственное отношение - и то, как он сидел за этим
столом, и то, как они говорили с ним,- заставило меня подумать о том, что
православная церковь в Японии среди японцев, хоть к ее лону и принадлежат
тридцать тысяч человек, все-таки нечто неестественное, неорганичное.
От Афанасьева я поехал на встречу с японскими писателями. Происходила
она в большом ресторане со смешанной японской и китайской кухней. Судя по
количеству ботинок, которые стояли у порога, народу в ресторане было много.
Меня проводили в довольно большую комнату, где меня уже ждали - я минут на
десять опоздал. На встрече были две писательницы, человек пять писателей,
еще человек пять или шесть сотрудников журнала "Человечество".
Я боялся, что если буду расспрашивать о судьбах японской литературы
вообще, то присутствующие дадут самые общие и, следовательно, не самые
интересные ответы, и решил конкретно расспросить об организации журнала
"Человечество".
Журнал этот не имеет предшественника. Хотя пятнадцать лет назад в
Японии и был журнал под названием "Человечество", но новый журнал не имеет к
нему никакого отношения, он просто взял это название.
Цель журнала один из руководителей определил как утверждение идеи
искусства для искусства, а также призыв к истинной демократии. Как вязалось
первое соображение с последним, бог им судья. Я привык к подобным ответам и
не уточнял его.
Основала журнал так называемая группа писателей из Камакуры - того
самого места под Токио, где мы были и видели бронзового Будду. Туда во время
войны уехало много писателей. Там они позже организовали общество
камакурских писателей, а бумажный фабрикант, у которого была бумага,
предложил им войти в камакурское книжное издательство, при котором выходил
бы и журнал, на паях, на условии, чтобы он имел пятьдесят процентов акций и
они все вместе тоже пятьдесят процентов.
- Хотя,- сказал один из редакторов,- финансово мы равноправны, но
литературно у нас больше половины влияния.
- Ну хорошо,- спросил я,- а если бы у вас с ним возникло разногласие в
литературных вопросах, что бы тогда произошло, учитывая, что у него все-таки
пакет с половиной акций?
Ответ был таков:
- Пока у нас не было такого случая, а если будет, не знаем, что
произойдет, увидим...
Я спросил, каков принцип редактирования рукописей. Оказалось, что
маленький, сравнительно молодой еще человек, сидевший все время неподвижно и
не задавший мне за весь вечер ни одного вопроса, и был главным редактором
журнала, отвечавшим за него. Это был, как я понял, хоть и молодой человек,
но старый журнальный волк, во время войны бывший главным редактором
какого-то издательства и теперь уже, очевидно, являвшийся главным хозяином
журнала.
Что касается остальных трех редакторов - писателей, сидевших против
меня и задававших мне все время вопросы и вообще поначалу производивших
впечатление самых главных, то они читали рукописи уже после него в тех
случаях, когда у него были сомнения. Если же он читал один и ему
произведение нравилось или не нравилось, то он и поступал соответственно со
своим желанием.
Тираж журнала сейчас семьдесят тысяч. Вышел первый номер, который весь
распродан. Две трети тиража распространяют компании, занимающиеся вообще
распространением журналов и газет, а одна треть отправляется непосредственно
по требованиям читателей по их адресам.
Тираж журнала мне показался довольно большим. Я спросил, всегда ли был
такой тираж у чисто литературных журналов. Мне ответили, что нет, что чисто
литературные журналы имели в Японии значительно меньшие тиражи, потому что у
них был небольшой круг читателей. Но сейчас, когда сгорело огромное
количество библиотек, когда в Японии большой книжный голод, то можно
издавать журналы почти любым тиражом - все равно они будут раскуплены. Так
как книги и журналы бульварного типа, как выразился редактор, которые раньше
в Японии имели широкого читателя, еще не выходят, а читать люди хотят, то
вот и читают литературные журналы, поскольку других нет. Нотка сожаления о
вынужденности этого чтения проскользнула у главного редактора очень
отчетливо.
- Следующий номер мы думаем издать тиражом сто тысяч, а если удастся,
то в апреле издадим и триста, надо пользоваться временем,- сказал мне
редактор.
- А что же будет дальше, когда восстановятся те журналы, которые сейчас
не выходят? У вас уменьшится тираж?
- Да, очевидно, тираж уменьшится.
Этот разговор заставил меня подумать о том, что хорошо бы узнать
истинный круг чтения широкого японского читателя, ибо сегодняшние
возникающие как грибы прогрессивные издательства и литературные журналы есть
не результат естественного развития японской культуры и культурного уровня
японских читателей, а нечто в значительной мере искусственное, могущее
дважды развалиться, как карточный домик, при появлении бульварного чтива, с
одной стороны, и ура-патриотической и шовинистической пропагандистской
литературы, с другой стороны.
31 января 1946 года. Токио
Сегодня мы ездили примерно за сто - сто двадцать километров от Токио на
север, на шелковую фабрику в Такасаки вместе со старшим сыном нашего
токийского знакомого Воеводина Анатолием.
Выбрались мы довольно поздно, дорога отняла три с лишним часа, и
приехали мы в Такасаки только к часу дня. Фабриканта не было дома, он должен
был вернуться к трем часам, ибо поехал покупать какие-то новые сорок машин
для своей фабрики.
Чтобы не терять времени, мы сразу же поехали за город посмотреть
местную достопримечательность - сорокапятиметровую статую буддийской богини,
воздвигнутую в горах неподалеку от Такасаки.
Миновав окраину, мы сразу попали в перелески, а потом в лес, где
очаровательная горная дорога поднималась на довольно высокий холм, на
котором стояла богиня. Нужно отдать должное скульптору, а вернее строителю,-
место было выбрано прекрасно. Богиня была видна еще не доезжая километров
десяти до Такасаки. Узкая дорога, шедшая по расщелине, прямо выкинула машину
на площадку холма, и богиня предстала перед нами во весь свой рост.
Это было довольно грубо сделанное сооружение из бетона: огромная
женщина в длинной одежде, с непропорционально большим и злым лицом и
конусообразным убором на голове, напоминающим кардинальскую шапку. Фигура
хорошо поставлена и изогнута. Она вся подалась вперед, а в то же время плечи
отведены назад, как у человека, сопротивляющегося ветру, дующему ему в
спину. Если смотреть на фигуру со стороны, не видя ее лица, то она была бы
хороша, если бы не безобразящие ее многочисленные дырки иллюминаторов. Дело
в том, что внутри этой фигуры сделана лестница, ведущая наверх, и она
освещается через эти иллюминаторы. Дырки выглядят очень глупо, особенно окно
в животе со вставленной в него решеткой.
Фигура ничем не облицована, и когда подходишь близко, видны грубые швы
слоев бетона. Чтобы представить себе величину богини, лучше всего посмотреть
на продающиеся там же открытки с изображением ее. Семилетний мальчик стоит у
ее ноги, и его голова находится немногим выше уровня ногтя ее большого
пальца. В этой величине и грандиозности и состоит суть затеи всей этой
постройки. Построена она была в 1930 году каким-то крупным купцом в подарок
городу как памятник павшим воинам в дни двадцатипятилетнего юбилея
русско-японской войны.
Вернувшись в город, мы пошли осмотреть фабрику. Она помещалась на одной
из окраинных улиц Такасаки, и контора ее, выходившая на улицу, ничем не
отличалась по виду от любого другого дома, стоявшего рядом.
Через контору мы прошли во двор. Во дворе стояло два довольно длинных
одноэтажных корпуса, в которых жужжали ткацкие станки. Сейчас на фабрике по
заказу американцев делали какую-то чудовищную полушелковую-полубумажную
ткань, вытканную мелким крестиком. На что такая ткань может употребляться, я
так и не мог приложить ума: не то на обивку, не то на занавески, не то еще
на что-нибудь в этом духе; типичный японский демпинг, о котором в свое время
много кричали: ярко, броско, некрасиво, а главное, если сжать в кулаке, то
останется нечто похожее на скомканную бумагу. Работали на фабрике главным
образом женщины, большею частью молодые. Мужчины работали в основном
наладчиками станков. Получали женщины так же, как и до войны,- вдвое-втрое
меньше, чем мужчины. Во дворе стоял небольшой двухэтажный домик, где
помещалось общежитие для тех женщин, которые жили далеко и не могли
приезжать на работу каждый день. Жило их там человек шестьдесят.
Больше ничего примечательного на фабрике не было, если не считать
одного обстоятельства.
Сейчас очень остро стоит вопрос с сырьем: его очень трудно получать.
Такой же сложный вопрос - переговоры с американцами о выработке продукции
для них. Все фабриканты и заводчики к этому стремятся, и, насколько я понял,
не потому, что жаждут работать на американцев, а потому, что фабрики,
работающие на американцев, имеют некоторую возможность получать сырье, а
серьезного контроля над производством, конечно, нет и в помине. Поэтому,
уделяя какую-то часть продукции американцам и получая под это сырье,
фабрикант имеет возможность львиную долю этой продукции выпускать на рынок
по нынешним чрезвычайно вздутым ценам.
И вот такую своего рода лицензию на право производства, на получение
сырья гораздо легче исходатайствовать европейцу, чем японцу. Взяв на себя
вопросы доставки сырья и переговоров с американцами, они становятся
акционерами и даже компаньонами японских предприятий. Так, насколько я
уразумел, было и в данном случае. Акционером и уже компаньоном японского
фабриканта шелковых изделий стал русский эмигрант Воеводин-отец.
Осмотрев фабрику, мы пошли в дом к фабриканту. Пока соседней комнате
готовили обед, управляющий и еще какой-то японец, встретивший нас в доме,
стали показывать нам разные раритеты. Тут была коллекция старинных ножей
четырехсотлетней давности. Эти ножи бывали прикреплены к самурайскому мечу
как дополнительное оружие, и во время боев и поединков их бросали в
противника.
Потом нам показали нечто вроде крошечного лакированного трельяжа, на
котором висели многочисленные лакированные коробочки. Это была старинная
домашняя аптечка. По черному лаку были выведены великолепные рельефные
рисунки. На самом трельяже был изображен осенний лес. Это была картина
поистине превосходной работы.
Потом вынесли такой же изумительной работы коробку с изображением
одного из знаменитых по своей красоте озер в Японии. На трельяже рисунок был
совершенно реалистичен. Здесь же условные волны были изображены
однообразными условными золотыми штрихами; скалистые горы громоздились одна
над другой на плоскости условно, примерно так, как это изображается на
лубочных картинках к житиям святых. Сделано это было отлично.
Трельяж, по словам управляющего, стоил двадцать пять тысяч иен, коробка
- сорок тысяч. Еще какой-то столик стоил сто тысяч иен. Все это было куплено
недавно. Если к этому прибавить, что фабрикант сегодня поехал за покупкой
новых сорока машин, то легко понять, что во время войны да и сейчас он не
беднел, а богател и торопился превратить деньги в материальные ценности.
Еще когда мы ходили по городу, я на этот предмет задал Анатолию
Воеводину несколько вопросов. Выяснилось следующее. Война была разорением
для мелкой японской промышленности. Скажем, в шелковой промышленности
мастерские и фабрички, имевшие по пять-десять станков, разорились мгновенно.
Во-первых, они не получали от правительства выгодных заказов военного
времени, которые перехватывали крупные и средние предприниматели, ибо с ними
военному министерству было удобнее иметь дело вообще, и, кроме того, они
могли дать крупную взятку для того, чтобы заказ был размещен именно у них.
Во-вторых, при недостаче сырья во время войны и после нее они были не в
состоянии сами закупать сырье в отдаленных местностях и транспортировать
его. В-третьих, при тех остановках в производстве, которые были вызваны
перебоями с сырьем, они не имели достаточных оборотных средств для того,
чтобы, временно прекращая производство, не прогореть.
Если добавить к этому, что во время войны происходило такое
мероприятие, как всеобщее обследование промышленности военными комиссиями,
которые проверяли, не уходит ли часть продукции на черный рынок и
достаточное ли количество продукции вырабатывается из лимитированного
государством сырья, если учесть, что в этих комиссиях царило поголовное
взяточничество и результаты обследования зависели от качества презента, то
понятно станет, что мелкие фабриканты были в невыгодном положении по
сравнению со средними и крупными и в этих обстоятельствах тоже терпели урон.
Фабрикант, о котором идет речь, делал матерчатые лямки для парашютов,
то есть имел очень выгодный заказ. Постепенно к концу войны и после ее
окончания он начал прибирать к рукам разные мелкие фабрички, находившиеся в
этом городе и даже в его окрестностях. До войны у него было сто пятьдесят
рабочих и только одна фабрика. Сейчас у него было двести пятьдесят рабочих в
четырех-пяти местах, и работа шла на половинной мощности, то есть по
оборудованию, которое он приобрел, он бы мог иметь пятьсот рабочих.
Это было очень типичное для Японии явление. Кроме фабрики, у него были
еще и свободные деньги для того, чтобы приобретать редкости и чтобы купить
автомобиль, как он собирался это сделать, по словам Воеводина.
Но возвращаюсь к рассказу. После того как нам показали все эти
роскошные древности, управляющий вытащил какие-то коробочки и вынул оттуда
глиняных болванчиков, которых можно купить где угодно за цену от одной до
десяти иен, и сказал, что это тоже очень старинные вещи и что это нам в
подарок. Агапов не удержался от того, чтобы не сказать, что это, правда, не
слишком старинные вещи, но что он все равно благодарит. Я же просто молча
удивлялся тому, с какой легкостью нас принимают за идиотов.
В этом эпизоде проявился древний японский обычай при каждом посещении
дарить какие-то презенты. Когда-то этот обычаи был очень распространен,
связан с большими расходами, и вообще это был один из самых серьезных
обычаев старой Японии Потом он стал вырождаться, и сейчас это зачастую
просто правило хорошего тона, ни к чему не обязывающее и не вызывающее
лишних расходов, ибо можно подарить все, начиная от спичечной коробки и
кончая ножкой от старого стула.
Затем мы отправились в комнату, служившую столовой.
Посредине этой комнаты стоял только низкий к о т а ц у, причем
устроенный так, как это делается в более состоятельных домах. Вообще котацу,
который вы можете встретить повсюду, начиная от дома богача и кончая
крестьянской хижиной,- это нехитрое сооружение из хибати, то есть горшка с
тлеющим углем, квадратного стола высотою сантиметров тридцать и одного или
нескольких одеял. Хибати стоит под столом. Все это накрывается одеялами. Под
столом образуется изрядно нагретое пространство. Вы садитесь за стол,
просовываете под одеяло ноги, то же делают ваши собеседники, и так как теплу
некуда уходить, ногам вашим тепло.
Котацу в доме фабриканта шелка был усовершенствованный: в полу была
вырезана дыра размером в квадратный метр и глубиной сантиметров сорок,
посредине помещалось хибати, в данном случае электрическое, то есть со
вделанной в него обыкновенной электрической плиткой. Над дырой был поставлен
стол немножко больше нее. Стол был накрыт большим квадратным ватным одеялом
- ф у т о н о м41, а поверх этого одеяла был положен большой
поднос в размер стола. Вот и все. Вы подходили, садились на подушку и
нормально, по-европейски, опускали ноги в это углубление и сидели за столом,
как сидят за всяким столом, если не считать, что у вас не было сзади спинки
стула. Ногам вашим было тепло, а потом даже и жарко, а спине, по контрасту,
люто холодно - словом, все, как полагается в Японии.
Первые пятнадцать минут, когда ноги у меня согрелись и я сидел
по-человечески, заставили меня беспредельно восхищаться таким гениальным
приспособлением, как этот котацу. Но потом мне вдруг пришла в голову
чрезвыча