рашно - тоже на секунду, а потом Надина мама, по-прежнему не вставая с корточек, крикнула ей: - Ну, что ж вы стоите? Помогайте! Она крикнула это таким голосом, что Таня почувствовала себя как на пожаре и, скинув шинель и повесив ее на ручку двери, тоже, как они, опустилась на четвереньки. И Надина мама, с треском выдрав несколько листов из лежавшей на полу толстой книги, дотянулась до Тани и отдала ей эти листы. И Таня взяла один лист и, прижимая его к полу, стала подгребать сахар и ссыпать его в суповую миску, стоявшую между нею и майором. Сначала она думала только о том, что это сахар, и что он лежит на полу, и что надо поскорее помочь подобрать его, подгребая с полу глянцевитым, вырванным из книги листом, на котором были нарисованы антилопы с детенышами. Она почувствовала, как ей мешает, упираясь в бедро, подаренный Кашириным маленький трофейный "вальтер", и передвинула его на поясе подальше на спину. Все работали молча. "Как на операции", - подумала Таня, но "папочка" вдруг нарушил молчание. - Вот видишь, понемножку и подвигается, - заискивающим тоном сказал он Надиной маме. - А я вообще не желаю с тобой разговаривать, - тяжело дыша, ответила Надина мама. - Только идиот мог вот так взять и потащить наволочку за углы, через весь дом. А вы тоже хороши, - сказала она майору, уже совсем задыхаясь ("Наверное, у нее астма", - подумала Таня), - приспичило сегодня, не могли до утра отложить! - Не мог, потому что у меня завтра машины не будет, - сердито сказал майор и, не вставая с четверенек, потер рукой поясницу. - Дали бы шоферу полкило, и завтра машина была бы, - отозвалась Надина мама. - Так нет, приспичило сегодня! Можно подумать, что мы за ночь без вас отсыпали бы! Крохобор несчастный! - Я попросил бы вас... - продолжая стоять на четвереньках, с достоинством сказал майор. И Таня, повернувшись и посмотрев на его багровое лицо с белыми бровями, вспомнила, как он тогда, днем, пересчитывал вещи и как Надина мама сказала ему: "Не хотелось бы сегодня вечером", а он сказал: "Ну посмотрим", - вспомнила и поняла сразу все. Они вместе везли, а теперь делили этот сахар, а может быть, и еще что-то другое, что они притащили сюда днем в своих тюках и обвязанных веревками тяжелых больших чемоданах. И этот майор помогал им откуда-то все это везти, потому что он в форме и ему легче верили и разрешали, а теперь он получает за это с них свою долю. А она, как дура, ползает на четвереньках и помогает этим спекулянтам собирать с полу их сахар, которого, наверное, столько не дают на целую неделю на весь тети Полин госпиталь... Она встала и обдернула гимнастерку. - Ужели устали? - спросила Надина мама. - Нет. Но мне надо пройти к вам на кухню. - Обождите, - сказала Надина мама, - вот соберем все, и пройдете. Если поможете - быстрее будет... - А я спешу... - На всякое хотение есть терпение! - сказала Надина мама. Она была раздражена, но все еще не хотела ссориться. Таня ничего не ответила. Высматривая, как бы ей получше, поаккуратней пройти, она заметила то, на что раньше не обратила внимания: в углу у вешалки стояли кульки с, наверно, уже поделенным сахаром. - Вы извините, но я все же пройду. - Да вы что, человеческий язык понимаете или нет?! - повысила голос Надина мама. - Вы что, по нашему сахару, что ли, пойдете! "Да, вот именно, по сахару, по их сахару!" - с ожесточением подумала Таня, хотя еще совсем недавно смотрела на эту гору прекрасного, белого, красивого сахара, не представляя себе, как можно наступить ногой на такую драгоценность. Она шагнула и пошла, хрустя сапогами, прямо через всю переднюю к дверям кухни. И Надина мама, вскочив с четверенек, закричала: "Сумасшедшая, дура! Сука!" И рванулась к ней, но вдруг вся пошла багровыми пятнами и, закашлявшись, опустилась и села прямо на пол на свой сахар. Хромоногий бросился к ней на помощь. А майор, в первый раз за все время вскочив с четверенек, закричал очень строго, словно Таня стояла перед ним в строю: "Товарищ военврач!" И это так разозлило ее, что она, стоя в сахаре, уже у самых дверей на кухню, заскрипев сапогами, повернулась к нему и, расстегивая за спиной кобуру "вальтера", медленно, с ненавистью сказала: - А я вот постреляю сейчас вас всех к черту, спекулянты паршивые! Несмотря на обманчиво спокойный голос, она была вне себя, и, если бы майор или хромоногий кинулись сейчас к ней, она бы стала стрелять. Но, на свое счастье, они кинулись не к ней, а от нее. Майор побледнел и, спиной открыв двери в столовую, отступил туда, схватившись за створки руками, готовый в любую секунду захлопнуть их за собой. А хромоногий необычайно быстро, словно паук, боком, не вставая с пола, обогнул жену и оказался за ее спиной. Только одна Надина мама не испугалась, а сквозь душивший ее кашель прохрипела что-то мужу и, извернувшись, всей пятерней влепила ему пощечину - за трусость! - Вы хуже фашистов, - сказала Таня, вынимая из-за спины пустую руку, без пистолета. - Только мараться о вас не хочется! Сказала, повернулась и, уже не оглядываясь на них и не боясь, что они что-нибудь могут с ней сделать, последний раз хрустнув сапогами по их сахару, шагнула в кухню и закрыла за собой дверь. 14 Артемьев, вопреки своим расчетам, освободился не в девятнадцать, а в двадцать, и, когда вышел от Ивана Алексеевича в адъютантскую. Косых сказал, что из бюро пропусков уже три раза звонила военврач третьего ранга Овсянникова. Артемьев надел шинель, взял с подоконника сверток харчей, который приготовили в буфете ему на дорогу. - Если еще позвонит, скажи, пошел к ней. Сидевшая на скамейке в бюро пропусков Таня увидела входящего Артемьева, встревоженно вскочила. - Получайте ваши проездные документы. - Он протянул ей литер и плацкарту. - На когда? - На сегодня, двадцать три тридцать. - Большое вам спасибо. И прощайте! - сказала Таня. - Вам, наверное, некогда. - Наоборот, в связи с вылетом на фронт получил шесть часов на завершение личных дел. А вы сейчас в Москве - единственное незавершенное. - Он улыбнулся. - Поэтому провожу вас и отправлю. Сейчас зайдем к вам на Сретенку за вещами, перекусим чем бог пошлет - и на вокзал. - Очень хорошо, - сказала Таня. - Но туда нельзя идти. Они сегодня приехали... - А какая нам разница? - Я там нагрубила им, - сказала Таня с виноватой улыбкой. - Чуть оружие не применила. - Вот это здорово!.. Тогда дело серьезное, - расхохотался он и только сейчас по лицу ее понял, что дело действительно было серьезное. - А где ваши вещи? - Я свой сидор уже забрала, - сказала Таня и показала на лежавший под скамейкой вещевой мешок. Артемьев молча смотрел на эту маленькую женщину, думая: что же теперь с ней делать, куда девать до поезда? Потом вытащил из-под скамейки вещевой мешок, закинул его на плечо и, уже выйдя вместе с ней на улицу, сказал, как о решенном: - Значит, так: сейчас идем к метро, проедем четыре остановки, слезем и пойдем ко мне домой - пятнадцать минут ходу. Погреемся - у нас дом топят - и попьем чаю... Если потом дежурную машину дадут, как обещали, - два часа имеем; если обманут - полтора. Так или иначе, к посадке будем на Казанском. Я вам говорил, что у себя на квартире не бываю, но вы не бойтесь, что там какая-нибудь берлога. Мне, живу или не живу, все равно убирают. Я вообще люблю чистоту. Держите сверток, тут наши с вами харчи. Она взяла у него сверток и до самого метро шла рядом с ним молча. Он хотя и прихрамывал, но шагал так размашисто, что она еле поспевала. - А кто вам убирает? - вдруг спросила она, когда уже они втиснулись в набитый вагон. - Не то, что вы подумали, - сказал он и усмехнулся. - А теперь расскажите: что у вас стряслось на Сретенке? Спросил с улыбкой, и она тоже начала рассказывать как о смешном, а не о страшном. И он расхохотался, когда она сказала про выдранные из книги листы с антилопами. - Это она для такого дела Брэма не пожалела. "Жизнь животных". Действительно, жизнь животных! Расхохотался так заразительно, что Таня тоже рассмеялась вместе с ним и сказала: - Может быть, они и сейчас еще там ползают... - Ну, а дальше, дальше-то что? Тогда она, перестав смеяться, рассказала все до конца. - А когда уже с вещами выходила, вдруг испугалась, подумала: выйду, а они на меня набросятся и задушат! Даже, стыдно признаться, "вальтер" на боевой взвод поставила. - Ну, а что они? - А их, оказывается, в передней не было. Я вышла, а этот хромой как высунет голову из столовой, увидел меня - и обратно. Чуть не прищемился! Напрасны были все мои страхи! Она улыбнулась, но он оставался серьезным. - Значит, Нади не было там с ними? - Ну что вы, - сказала Таня. - Она, наверное, и не представляет себе этого. Когда они днем приехали, она с этим, с мужем своей матери, знаете как разговаривала - просто с презрением! Нет, она совсем другая, чем они. По-моему... - осторожно добавила она, вспомнив свою утреннюю стычку с ним. Они вышли из метро и пошли переулками к Усачевке. На углу, около закрытой булочной, стояла женщина и колотила кулаком в запертую дверь. Ударила в последний раз, безнадежно махнула рукой и пошла по переулку, странно нагибаясь на каждом шагу. - Хлебную карточку, наверное, потеряла, - сказал Артемьев. - В ноябре старушка, что у меня убирает, тоже хлебную карточку потеряла. И всего за неделю до первого числа. Я ей из пайка хлеб принес, а все равно сколько слез было! Нам, военным, хорошо, нас обязаны при всех случаях накормить, а гражданским - жуть как тяжело. Какие сволочи все же! - без паузы, со злобой сказал он. И Таня поняла, что он вспомнил про этих, там на Сретенке. - Конечно, если потянут к ответу, будут крутить: "На базаре купили, за свои деньги!" Пусть даже так, все равно сволочи... Если сахар не ворованный, значит, деньги ворованные. А если не ворованные, значит, с кого-то вместе со шкурой содранные. А иначе им и быть неоткуда. - А люди стараются, - вдруг сказала Таня, даже остановившись от волнения, вызванного собственными мыслями. - Стараются, за Родину воюют... Так что же, неужели мы и их тоже защищаем, этих вот? - А как же, конечно! - сердито сказал Артемьев. - Все, что у нас за спиной осталось, - все и защищаем. И их тоже. - Я бы знаете как делала? Вылавливала бы таких спекулянтов - и прямо на фронт! - А что проку с них на фронте? - Нет, подождите. - Таня была увлечена своей идеей. - Я бы построила полк и поставила их перед строем... И чтобы про них вслух прочитали, как они спекулировали, и пусть потом фронтовики с ними что захотят, то и сделают. - Да, чувствуется в вас партизанская закваска. - А вы не смейтесь, - Таня упрямо мотнула головой, - по-моему, как раз так и надо, как я вам сказала. А этот майор, - с ненавистью вспомнила она, - еще мне "товарищ военврач" крикнул, по стойке "смирно" хотел поставить! А у самого рожа как у этого у миллионера из "Золотого теленка", розовая, а брови белые. Прямо бы так ему в рожу и выстрелила, если б хоть шаг ко мне сделал. А еще военный, в форме! - Да какой он, к черту, военный! Вы что думаете, как форму надел, так и свят перед Родиной? - усмехнулся Артемьев. - Замаскировался, сволочь, от войны в военную форму! Не такой уж редкий случай. Поедете - еще увидите. - Не хочу и видеть! - воскликнула Таня. - Лучше я прямо здесь в военкомат пойду и на фронт уеду. - Ладно дурака валять... Пошли, чего остановились? - сказал Артемьев, подтолкнув ее. - Пошли, пошли... Мать, а может, и отец ждут вас там, в Ташкенте... Совесть у вас есть или нет? Вы же телеграмму дали. Да будь у меня старики живы, я бы в отпуск после ранения по шпалам к ним пошел, не то что... - А может, ваша мама жива, зачем вы так про нее, как про мертвую? - почти суеверно сказала Таня. - Все может быть... - хмуро сказал Артемьев. Узнав о смерти Маши, он уже не верил, что мать жива. - Вот мы и дошли... Сюда, к этим воротам, когда-то, после их последнего разговора втроем с Надей, его подвез на машине пьяный Козырев. В мае тридцать девятого, ровно тысячу лет назад! - Видите, почти месяц не был, а полный порядок, - сказал Артемьев, когда они вошли в квартиру. - Свет горит, мебель стоит, пол чистый... В керосинку керосин налит, и спички рядом лежат. А Марья Герасимовна, которая все это в порядке содержит, знает меня тридцать лет и три месяца, столько, сколько на свете живу. А мать мою знала сорок лет. А сыновья у Марьи Герасимовны - один старше меня, а другой моложе, и оба убитые. А я живой... Недавно заполнял анкету, написал: мать пропала без вести. Вот какие дела, дорогой товарищ доктор! Начальнику своему не скажу, а тебе скажу: не прощу себе того, как эта война началась... - Почему себе? - А кому же? Моя же мать без вести пропала, мою сестру казнили... Кого же проклинать, с кого начинать? С себя, наверное, больше не с кого! Поняла?.. Ничего ты не поняла. Но Таня поняла самое главное: что надо помочь этому человеку справиться с набросившимся на него одиночеством. - А ну ее, эту вашу квартиру!.. - сказала она. - Вы же мне сами говорили, что не любите заходить сюда, не надо было и сегодня... из-за меня. Поедем прямо на вокзал, там где-нибудь сядем и покушаем. И кипятку там достанем. Пошли! - Она потянула его за рукав. - Нет, не пойдем, товарищ доктор, - улыбнулся он, посмотрев на нее, - с вами мне и здесь не страшно. Это так, под настроение попало, а вообще-то я не такой уж чувствительный, скорей напротив. Война из меня сухарей насушила... Он снял с плеча вещевой мешок и, не дожидаясь, что ответит ему Таня, стал расстегивать шинель. - Идите на кухню, хозяйничайте. Еще накочуетесь по вокзалам, успеете. Этот сверток весь в расход пускайте. Ну что, долго еще колебаться будем? Решение принято! - сказал он, видя, что Таня, положив сверток на табуретку, все еще стоит, не расстегивая шинели. - Да, конечно, принято, - задумчиво сказала Таня и расстегнула верхний крючок шинели. - А из кого война сухарей насушила, тот этого не замечает. Это вы неправду про себя. А надо - правду. Кому это нужно, бояться этого! Забрав с табуретки сверток, она пошла по коридору в кухню. - Где у вас там выключатель? - Слева от двери. - А светомаскировка есть? - спросила она уже в дверях кухни. - Есть. Он посмотрел ей вслед и, когда она повернула выключатель, увидел в знакомом узком проеме кухонной двери полку с кастрюлями. Покойный отец смастерил эту полку своими руками вскоре после вселения в квартиру, и он хорошо помнил, как и когда это было. Отец прибивал полку, стоя на коленях на кухонном столе, а он стоял рядом, вытянувшись, одной рукой поддерживал полку, а другой подавал отцу гвозди. Было это в двадцать седьмом году, во время забастовки английских горняков. Было ему четырнадцать лет, и не было тогда еще ничего: ни конфликтов на КВЖД, ни Хасана, ни Халхин-Гола, ни финской войны, ни этой... И что их всех ждет впереди, никто в этой квартире даже и не догадывался... - Вот вы говорите, чтоб все друг другу сообщать, что в голову приходит, всю правду; а вот мне в голову пришло, что это не вы, а мать там, на кухне, посудой гремит. Это тоже надо вам говорить? - Не знаю, - ответила она из кухни. - Если легче молчать, молчите. - Нет, мне легче говорить. - Пройдя по коридору, он встал в дверях кухни. - Встретил позавчера школьного товарища, были когда-то пацанами, а сейчас - генерал, и вся семья погибла, аттестат некому высылать. И мне тоже некому. Пока вы мне про сестру не сказали, я все еще про самого себя не думал, что мне аттестат высылать некому. А теперь думаю! - А я должна была вам это сказать, раз нашла вас. Разве можно скрывать такие вещи! - Это верно. - Я сосисок только половину сварю, а остальные вам оставлю. - Варите все, - сказал он. - У меня аппетит здоровый, при любом настроении. - Почему вы на Наде не женились? - не поворачиваясь к нему и продолжая заниматься своим делом, спросила она. - А разве она вам, пока вы квартиру с ней убирали, всех подробностей не доложила? - Никаких подробностей она мне про вас не докладывала. Только сказала, что виновата перед вами. - Врет. Ни в чем она не виновата. Просто не любила меня. Даже лучше, что ничего из этого не вышло. - А почему вы и потом ни на ком не женились? Он молчал, потом рассмеялся. - Почему вы смеетесь? - Потому что, когда хочешь на такой вопрос совершенно правдиво ответить, в устах мужчины звучит как-то смешно. Но все равно, скажу: без любви жениться не хотел. Это неудачливые барышни обычно так о себе говорят: хотела выйти замуж только по любви! Не надо заставлять человека говорить все, что он думает, смешно получается. - Ничего смешного, - сказала Таня, открыла крышку чайника с заваркой и понюхала. - Уже заварился. Крепкий, как до войны. Сказали, чтоб я ничего не жалела, вот я и не пожалела... - Сейчас, - сказал он. - Только позвоню, будет ли машина, чтоб знать, в каком темпе ужинать. - Оказывается, у вас даже телефон, - как о чуде, сказала Таня, когда он, позвонив и узнав, что машина придет, вернулся на кухню. Она за два месяца на Большой земле все еще никак не могла привыкнуть, что в квартирах бывают телефоны, что на дверях висят почтовые ящики, что люди отправляют друг другу письма и телеграммы. - Не было телефона, выключили, - сказал Артемьев. - Но у меня в Управлении связи один друг еще с Халхин-Гола, и я, когда думал, что иногда тут ночевать буду, попросил его сделать. Ладно, будем ужинать! Водки, правда, всего четвертинка! - А я вам еще "тархуна" достану, мне тетя Поля свой дала, - поспешно сказала Таня. - Нет, "тархун" по дороге на харчи менять будете. Он открыл четвертинку и только тут заметил, что она не поставила себе рюмки. - Если в мою пользу экономите, так я пошутил, что четвертинки мало. - Не потому. Я позавчера слишком много выпила портвейна, до сих пор ничего не хочется. - Тогда на дно, чтоб чокнуться. Она молча подставила чашку и обрадовалась, что он и правда налил совсем немного. - За ваше свидание с отцом и матерью! - Артемьев чокнулся и выпил. - Боюсь, что отец умер. Как получила телеграмму с одной маминой подписью, все об этом думаю... - Подождите, стойте... - остановил он ее. Он был полон добра к ней, и ему захотелось сделать для нее чудо. - Хотите, попробуем сейчас позвонить вашим родителям? - Но это же невозможно, - ошеломленно сказала Таня. - А мы возьмем да попробуем... - Он встал из-за стола. - У вас в телеграмме адрес был. Она все так же ошеломленно вытащила из кармана телеграмму и протянула ему. - "Караванная, девять", - вслух прочел он. - Может, они там и живут в общежитии при заводе? Кого на заводе больше знают: отца или мать? - Отца. Мать перед войной не работала. - А вы пока сидите, чего встали? Это еще долгая песня. Она опустилась обратно на табуретку, но, когда он уже был в дверях, окликнула его: - Подождите... - Ждать некогда, - сказал он. - Или звонить, или нет. - Нет, нет, звоните, это я просто так... все не могу себе представить... Она услышала через дверь, как он, вызвав какого-то полковника Харитонова, уговаривает его дать Ташкент, партком завода, который помещается на Караванной, девять. - Ничего! Мне не найдут, а ты скажешь - тебе найдут... Потому и прошу тебя, что невозможно... Ну, что тебе объяснять - нужно, значит, нужно... Нет... Партком вызываю, при чем тут женщины?.. Большое тебе спасибо, Николай! Утром улетаю на Донской. Первый же трофейный "вальтер" тебе пришлю... Таня сидела и слушала; сначала чуть было не вскочила и не остановила его, чтобы не уговаривал: зачем это?.. А потом, когда он сказал "Спасибо, Николай!", подумала о муже, который тоже Николай, и даже не о нем, а о том, что почти никогда не думает о нем. Даже странно, до чего она не думает о нем! Артемьев вернулся с радостным лицом. Он был доволен, что ему, кажется, удастся совершить чудо для этой женщины. - Может быть, вы ему мой "вальтер" подарите? - спросила Таня, когда Артемьев снова сел напротив нее за стол. - Он у меня трофейный, не записанный за мной. Ей было бы жаль, если б он согласился, но она все-таки предложила. - Еще чего! Там, на Донском, этого добра, когда немцы сдадутся, через голову будет... - А вы думаете, они сдадутся? - спросила Таня. - А что же им делать? - А мы там в тылу их ни разу в плен не брали. - Таня задумалась, потому что вспомнила, как Каширин, единственный раз за все время, изматерил ее, когда она пожалела двух захваченных в бою немолодых немцев из карательного батальона, пожалела и предложила что-то несуразное. "Значит, тебе их жаль? - сказал тогда Каширин. - А мне их не жаль?.. Ты у меня за них просишь! А мне у кого просить? У царя небесного? Кто за чужой счет добрый, тот сволочь. Уходи... А то тебе самой прикажу их..." Немцев из карательного батальона расстреляли, а Каширин потом неделю не говорил с нею. Обиделся, что напомнила ему о его жестокости, вынужденной, но уже привычной. Значит, и у него самого душу свербило от этого, иначе не обиделся бы, просто обругал бы, и все... А теперь, если окруженные в Сталинграде немцы сдадутся, их будет много, очень много, так много, что трудно себе представить... Хотя последние месяцы в газетах все время писали о тысячах и тысячах пленных, Таня плохо представляла себе целые тысячи взятых в плен немцев... Тысячи взятых в плен наших она видела - их взяли в октябре под Вязьмой, видела их издали на шоссе. А потом, когда она уже была в подполье и жила у Софьи Леонидовны, весной, в марте, большую колонну наших пленных гнали через Смоленск по их улице... И это было самое страшное и жалкое, что она видела в своей жизни, - раздетые, обмороженные пленные, которых гнали по улице, а она стояла рядом на тротуаре и ничего, ровно ничего не могла для них сделать: ни дать им кусок хлеба, ни помахать рукой, ни улыбнуться, ни заплакать, - ничего. А теперь мы сами берем в плен немцев, много немцев... Радуясь этой мысли, она все равно еще не могла привыкнуть к ней. - Чего задумались? - спросил Артемьев. - А то я все сосиски съем, вам не оставлю. - Скажите, - она подумала о Серпилине, но не назвала его имени, - у меня есть полевая почта одного генерала. Если написать, чтоб он мне вызов прислал прямо туда, в Ташкент, в санитарное управление округа, чтобы мне именно к нему попасть, в медсанбат или в санчасть полка... Может это выйти? - Зависит от должности и натуры генерала. Вы сперва до Ташкента доберитесь. - Артемьеву почудилось, что зазвонил телефон, он было поднялся и снова сел. - Послышалось... О чем будем говорить, пока Ташкент не дадут? - А вы верите, что дадут? - Дадут. - О чем хотите. - Вы правда замужняя? - спросил Артемьев. - Или это тетя Поля при мне так, на всякий случай, сказала? - Правда замужняя. А почему вы спросили? - А вы же сами меня агитировали: что придет в голову, то и говорить. Пришло в голову: почему вы ни разу о муже хоть из приличия не вспомнили? - Не вспомнила, потому что не вспоминается... Вот сейчас, когда вы про немцев говорили, вспомнила, как наших пленных через Смоленск гнали, и про брата вспомнила, что он на войне, а про мужа не вспомнила, хотя с ним тоже все могло быть... Он, как и я, врач, наверно, с первых дней на фронте. - Не обязательно. Она пожала плечами. Ей казалось, что это обязательно. - Мы почти разошлись с ним перед войной, - помолчав, сказала она. - Можно даже считать, что разошлись. Она была не в настроении говорить о своем муже и сердилась, что Артемьев зачем-то спросил о нем. И хотя то, что она сказала в ответ, было совершеннейшей правдой, но это выглядело так, словно она спешит объяснить, что свободна. А не сказать этого она не могла. Раз он спросил ее про мужа, она хотела, чтобы он знал правду. А еще лучше было бы, если бы вообще не спрашивал... Он почувствовал это, внимательно посмотрел на нее и заговорил о себе. - Как видите, у меня никого на свете нет, - сказал он голосом, от которого она вздрогнула. - Вот мы сидим тут с вами на кухне, а я вспоминаю, как накануне отъезда на Халхин-Гол, получив назначение, но еще не зная, что через неделю буду уже ранен, пришел сюда, а мать стояла вот здесь, где вы сейчас сидите, и стирала белье. Настроение было у меня и скверное и хорошее, скверное потому, что известная вам Надя выходила замуж не за меня, а за другого, а хорошее потому, что ехал туда, куда хотел. А мать стояла, стирала и молчала. И я ее спросил: "Что же ты молчишь, ничего мне не говоришь, я ведь уезжаю!" А она ответила: "А что с тобой говорить, надо в дорогу тебя собирать!" И собрала меня в дорогу в последний раз, больше и не собирала и не видала, потому что отпусков нам с Дальнего Востока не давали. - Вы на Донском фронте будете? - Да. - В какой должности? - Если не обманут, начальником штаба дивизии, а нет - пойду на полк, кем раньше был... Он не договорил: Таня вскочила, - она первой, потому что больше, чем он, ждала этого, услышала далекий звонок в комнате. Он заторопился вслед за ней к телефону и, сняв трубку, сделал ей рукой знак подождать. Слышимость была плохая, он все время кричал. Его соединили с парткомом завода, и он стал кричать, чтобы ему вызвали к телефону Овсянникова, бывшего парторга сборочного цеха. - А вам лучше знать, где он теперь у вас работает... А вы проверьте! - кричал он по телефону. - Как так не знаете, какой же вы дежурный по парткому, если парторга цеха не знаете? Тогда давайте мне Овсянникову... - Он сделал движение пальцами, и Таня поняла и подсказала ему: "Ольга Ивановна!" - Ольгу Ивановну. Работает у вас на заводе Овсянникова Ольга Ивановна? Так... - И, не отнимая трубку, закивал Тане, что работает. - Вот и зовите ее, раз близко... Я ждать буду, только пусть трубку кто-нибудь держит, а то разъединят... - И, прикрыв рукой трубку, сказал Тане: - Пошли за твоей матерью, сказали: в литейке работает, недалеко от парткома. - А что про отца сказали? - Говорит, не знаю такого парторга, я человек новый. Он услышал что-то в трубке и сердито крикнул: - Не разъединяйте! Москва говорит... Таня снова хотела спросить его об отце, но, удержав себя от этой бессмыслицы, закусила губу, прислонилась к стене и стала ждать. Она стояла зажмурясь и еще два или три раза слышала, как Артемьев повторял громким, злым голосом: "Не разъединяйте, Москва говорит..." И вдруг, все еще с зажмуренными глазами, почувствовала прикосновение его руки: - Скорее! И, схватив трубку, закричала: - Мама, мама!.. Сначала ничего не услышала, только шуршание в трубке, а потом далекий, слабый голос: - Это я, Овсянникова, что такое? - Это я, мама, я, Таня... мама!.. - А в трубке опять ничего не было слышно. - Мама... мама!.. Артемьев сначала стоял рядом с ней, готовый вмешаться и помочь, если что-нибудь будет не так, а потом, поняв, что помощь уже не нужна, ушел на кухню. - Да, мама... да, да! - кричала Таня. - Все хорошо, все хорошо... Как папа? Когда? Ох... боже мой! Где? Как Витя? Когда? Несмотря на закрытую дверь, все это было слышно, и Артемьев сидел на кухне и жалел, что устроил этот полный непоправимостей разговор по телефону. А Таня там, в комнате, все еще кричала: - А извещение было?.. А? - Потом, очевидно, отвечала на вопросы: - Не знаю точно, наверное, дней через семь... Ты не встречай... Я знаю, я найду... Нет, не встречай, я сама найду... Что, что?.. Вернулся? - И несколько раз настойчиво, отчаянно повторила: - Нет, нет, я запрещаю тебе... Нет... Не хочу, нет... - А потом снова: - Мама, мамочка... Мама!.. "Разъединили", - подумал Артемьев, услышав, как лязгнула о рычаг трубка. Таня вернулась в кухню притихшая, оглушенная. Он не стал расспрашивать ее. Того, что слышал, было достаточно, чтобы понять: ничего хорошего. Он ждал, а она сразу, как вошла, опустилась на табуретку, сидела и молчала, тяжело дыша, словно после долгой и трудной ходьбы. - Отца схоронили, - наконец сказала она, - в прошлом году, а брат убит в позапрошлом. Мама живет одна. Сказала мне: ты меня и не узнаешь! Почему я ее не узнаю? - Ну, изменилась, постарела, это, наверное, хотела вам сказать, предупредить заранее. - Да, конечно, - согласилась Таня и тревожно вскинула голову. - Но почему же, почему я ее не узнаю? Эти слова беспокоили ее и пугали. - А муж мой жив, - помолчав, сказала она, - а я даже сразу не поняла, когда мама сказала: Николай твой здесь, в Ташкенте. Только потом поняла, что это о нем. - Хоть что-нибудь хорошо! - А что хорошего? - рассеянно сказала Таня. - Хотя бы то, что жив. Лучше как-никак, чем если б убит был! - сердито сказал Артемьев. - Да, конечно, конечно, - снова покорно и рассеянно согласилась Таня. - Хорошо, что не убит. Мама сказала, что он нигде и не был. - И вдруг, подняв глаза на Артемьева, спросила: - Так что же теперь, когда я опять на фронт уеду, свой аттестат ему туда, в Ташкент, высылать? - Про аттестат - бабьи глупости! - сказал Артемьев. - Аттестат матери будете высылать. - Хорошо, пускай бабьи глупости, ну а понять меня вы можете? - со злым отчаянием в голосе спросила она. - Мало ли что человек в тылу. Сам факт еще ничего не говорит. - А понять меня вы все-таки можете или нет? - настойчиво повторила она. - Понять могу. "Да, я баба, баба, я несчастная баба, - хотелось крикнуть ей, - но я все равно хочу счастья, а не мужа в тылу, который только тем и хорош, что жив! Да, может быть, он остался там в тылу просто потому, что у него так вышло. Но мой отец умер, мой брат убит, а он и нигде не был, и я узнала все это сразу, только что, за одну минуту, и я не могу думать о нем, забыв о них, и не могу поверить, что он нигде не был только потому, что так вышло, и мне странно представить себе, что я должна теперь радоваться и ехать к нему, раз он мой муж и раз он жив, жив, потому что нигде не был. Поэтому я и крикнула: "нет", когда мама сказала, что будет встречать меня вместе с ним. И я не могу представить себе, что опять, как до войны, лягу с ним в одну постель. И не могу всего этого объяснить вам. Никому не могу объяснить. А вам тем более". - Очень любили отца? - Да, очень. Больше всех на свете! - сказала она. И это было правдой, хотя она сейчас думала не об этом. - А я знаете как любил своего отца! - сказал Артемьев. - Когда он умер, я первые полгода на его токарный станочек, что он к подоконнику приладил, смотреть не мог. А потом одно на другое, война на войну - и забыл, привык и даже почти не вспоминаю. Как будто это в порядке вещей, что его нет. Так и у вас будет. Как бы ни любили, все равно будет. "Ну, чего утешаешь! Чего ты меня утешаешь? Самому, что ли, лучше? - испытывая к нему горькую благодарность, подумала Таня. - Я хоть к маме еду. А у тебя вообще никого. И сам уже два раза ранен, а на третий - возьмут и убьют! Полетишь завтра на фронт, а послезавтра убьют. Очень просто. Так и бывает. Убьют - и все!" - упрямо повторяла она про себя, хотя все ее существо сопротивлялось этой такой простой и обычной во время войны мысли. - Посидите здесь, я сейчас приду, - сказал Артемьев, который, так и не дождавшись от нее ответа, не знал, радоваться или бояться за нее, что она сидит, молчит и не плачет. Он вышел, а она почти сразу же, как только он вышел, заплакала. Встала, подошла к висевшим на стене старым ходикам и с треском подтянула за цепочку гирю. Но маятник все равно не закачался, и ходики не пошли, и на кухне снова стало так тихо, что она заплакала от этой тишины... Но когда Артемьев вернулся, она уже не плакала, а стояла у стола и завертывала обратно в бумагу все, что осталось от ужина. - Уже ехать? - спросила она. - Да, надо спускаться. - Куда это положить? - Пока в руки возьмите, - ответил он, но, когда они перешли из кухни в переднюю и оделись, он опустился на одно колено и развязал ее вещевой мешок. - Давайте сюда, войдет. - А может, разделим? Вам ведь самому лететь! - Лететь - не ехать, - весело сказал он, потянув у нее из рук сверток, сунул в мешок и, завязав, вскинул мешок на плечо. - А надвое мы ваше курево разделим. Вы, я вижу, курец слабый, две за вечер, а мне своих до утра не хватит. Она заторопилась, полезла в карман шинели за папиросами, но он остановил ее: - Потом, на вокзале. У самой двери лежал рюкзак, которого здесь не было, когда они входили. "Так вот чего он уходил, - подумала Таня. - Собирал свои вещи", - и вслух спросила у него: - С собой, в дорогу? Он не ответил, наверное, не расслышал. - Давайте я хоть это понесу, - сказала Таня. - А то мой мешок тяжелый. Тетя Поля заставила все ваши консервы взять. Он посмотрел на нее, потом на рюкзак, хотел, кажется, что-то сказать, но не сказал и, прикинув рюкзак на руке, протянул Тане. Рюкзак был совсем легкий, и она закинула его за одно плечо, так же как Артемьев ее вещевой мешок. - Подождите, свет на кухне не погасил, - сказал он, когда они уже вышли на лестницу, отпер дверь, вошел в квартиру и через минуту вернулся. "Пути ему не будет", - подумала Таня, не потому, что верила в это, а потому, что так всегда говорила мать, и это бессмысленной тревогой на всю жизнь осталось в памяти. - Погасил, - сказал он, щелкая ключом. - А то бы горело до конца войны. Таня понимала, конечно, что он шутит, что завтра или послезавтра сюда пришла бы старуха, о которой он говорил, убирать квартиру и погасила бы забытый свет, но в самой этой невеселой шутке приучившего себя к одиночеству человека было что-то покоробившее Таню. Ей показалось, что вот так же, спокойно и просто, как, не думая о возвращении, он запер сейчас свою квартиру, он и ее проводит на поезд, посадит на хорошее место, помашет рукой через окно и сразу же забудет навсегда. Да, именно так и будет. А почему это должно быть иначе? На вокзале, когда они с помощью дежурного помощника коменданта нашли и заняли место в вагоне и, оставив там на попечение соседей вещевой мешок, снова вышли на перрон, Артемьев протянул ей свой рюкзак и сказал: - Возьмите с собой, ладно? - Почему? Что это? - удивленно спросила она. - Там потом разберетесь. - А все-таки что там? - снова спросила она, все еще не принимая у него из рук рюкзака, но уже смутно догадываясь, что там могло быть. - Я вещи сестры собрал. В голову пришло, когда с вами сидели. Там немного у нее, ничего особенного. Но, может, вам пригодится. Ну, ушьете там себе, в общем, не знаю. Она тоже небольшая была. Тане хотелось крикнуть, что нет, ничего она не будет ушивать и ничего этого никогда не наденет, она боялась оскорбить его и молчала. Но он относился к таким вещам, наверное, проще и умней, чем она думала, и, почувствовав ее колебания, сказал: - А не захотите - не надо! Просто на барахолке на рис сменяете. Мать подкормите и сами тоже... Если думаете, что она там у вас сытно живет, то напрасно. Берите. И она взяла и еще, наверное, целых десять минут, почти до самого отхода поезда, стояла напротив Артемьева на перроне с этим рюкзаком в руках. Она смотрела на него и думала о том, какой он хороший человек и действительно настоящий, бескорыстный товарищ, которому совершенно нет дела до нее как до бабы. А она не стоит такого хорошего отношения с его стороны. И очень хорошо, что поезд отойдет и все это кончится. Там, у него в квартире, она на минуту испугалась, не его, а себя самой, того, как ее вдруг потянуло к нему. А сейчас на перроне чувство страха исчезло от той бесповоротности, о которой напоминала проводница вагона, уже в третий раз повторявшая все одно и то же: "Провожающие, покиньте вагон. Отъезжающие, прошу садиться!" Он был провожающий, а она была отъезжающая. И он сам напомнил ей об этом, потянув за рукав к подножке вагона. - Садитесь! И она, поддержанная его сильной рукой, вскочила на подножку и в последний момент, рывком вытащив из кармана, протянула смятую пачку папирос и растерянно улыбнулась ему. И весь день, и весь вечер, и даже всего минутою раньше совершенно не думавший об этом, Артемьев с удивлением увидел ее вдруг переменившееся лицо. "Вот те на, - подумал он, - когда же это произошло и неужели произошло?" А потом это лицо исчезло, и смутно появилось еще раз в мерзлом тумане медленно двинувшегося окна, и снова исчезло, и у него, уже не впервые в жизни, появилось щемящее чувство, что мимо него бессмысленно и неудержимо проехало его собственное счастье, которого он опять не узнал и принял за чужое! "Черт его знает, почему до сих пор так ни разу и не полюбил по-настоящему хорошей женщины! Просто проклятие какое-то!" - подумал он как об уже привычном и непоправимом и остановился у дверей вокзала около заиндевевшего, облупленного, скорее всего сломанного автомата. "Если вдруг окажется, что все-таки работает, позвоню", - загадал он. И, вытащив записную книжку, отыскал телефон, который ему дала Надя. Автомат был исправный, монета звякнула и полетела вниз, а в прижатой к уху ледяной трубке раздался низкий, усталый, а может быть, просто сонный голос Нади: - Я слушаю. - Это я, - сказал Артемьев. - Я ждала твоего звонка, - сказала Надя. - Уже проводил в Ташкент свою докторшу? - Да. - У мамочки была, валерьянкой ее отпаивала. Поэтому все и знаю. И решила, что ты или позвонишь мне сразу после отхода поезда, или уже никогда не позвонишь. - И когда поезд отходит, узнала? - Узнала, не поленилась. Значит, проводил? - Да. - Она дала сегодня мамочке и папочке жару. Я почти сразу после нее пришла, они мне плакались. Молодец баба! Даже завидую... Он ничего не ответил. Молчал. Не хотелось говорить с Надей об этой только что уехавшей маленькой женщине. - Павел... - Да... - Зачем ты мне позвонил? - Отбываю. - Надолго? - Не знаю. - Есть еще время? Он посмотрел на часы. - Есть, но мало, через два часа с минутами должен явиться к начальству. - Приезжай. Горького, четыре. Квартира шесть. - Стоит ли? - Не стоит. Но все равно приезжай. Поговорим. Чаем напою. Только имей в виду, чай будет без сахара, - усмехнулась она в трубку. - Слезы выслушала, а сахара не взяла, пусть сами жрут! Не люблю ворованного. А ты сейчас не ворованный? А то не надо. Бог с тобой. - Не ворованный. Не у кого. - Про бывшую любовь говорить не будем? - Не будем. - Тогда приезжай. Я тоже врать не хочу. Надоело. И незачем. Он повесил трубку, вытащил из кармана смятую пачку папирос, нашел одну несломанную, закурил и подумал: "А может, все-таки не ехать?", хотя уже знал, что поедет. 15 Синцов заворочался и проснулся с той же мыслью, с какой заснул, - о Серпилине. В землянке по-прежнему был он один. Никто еще не вернулся. Зашуршав соломой, он повернулся со спины на бок и, заворотив рукав ватника, посмотрел на трофейные, со светящимися стрелками часы - подарок батальонных разведчиков к седьмому ноября в Сталинграде. Восемнадцать часов. Значит, несмотря на прошлую бессонную ночь, проспал всего два часа и проснулся раньше необходимого. То, что Серпилин тут, в армии, начальником штаба, узнал еще вчера вечером, как только прибыл из фронтового офицерского резерва сюда, на северо-западный участок сдавившего немцев кольца. Перед наступлением, в ожидании будущих потерь, половину резерва заранее рассовали по штабам армий, чтобы были под рукой. Вчера здесь, в землянке, где, выполнив за день разные, какие придется, штабные поручения, собирались на ночлег еще не получившие назначений офицеры, сразу же услышал фамилию Серпилина. Услышал и спросил, не тот ли Серпилин, что командовал дивизией под Москвой. Когда подтвердили, подумал, что хорошо бы увидеться. Только вопрос: когда? Перед началом наступления начальнику штаба армии при всем желании не до тебя. И с чем идти к нему? Просить, чтобы по старому знакомству удовлетворил ходатайство и отправил тебя из своей армии обратно на берег Волги, в 62-ю, где ты воевал до госпиталя? Но просить об этом, уже прибыв в распоряжение другой армии, поздно. Когда заи