расспрашивает, расспрашивает. Лицо его темно от общего
нашего страдания.
О, как одно и то же, но в разных жизнях, воспринимается нами в разном
масштабе! Вот эта самая опухоль, повидимому раковая, -- какой бы удар она
была на воле, сколько переживаний, слёзы близких. А здесь, когда головы так
легко отлетают от туловищ, эта же самая опухоль -- только повод полежать, я
о ней и думаю мало.
Я лежу в больнице среди раненых и калеченых в ту кровавую ночь. Есть
избитые надзирателями до кровавого месива -- им не на чем лежать, всё
ободрано. Особенно зверски бил один рослый надзиратель -- железной трубою
(память, память! -- фамилии сейчас не вспомню). Кто-то уже умер от ран.
А новости обгоняют одна другую: на "российском" лагпункте началась
расправа. Арестовали сорок человек. Опасаясь нового мятежа, сделали это так:
до последнего дня всё было по-прежнему добродушно, надо было думать, что
хозяева разбираются, кто там из них виноват. Только в намеченный день, когда
бригады уже проходили ворота, они замечали, что их принимает удвоенный и
утроенный конвой. Задумано было взять жертвы так, чтобы ни друг другу мы не
помогли, ни стены бараков или строительства -- нам. Выведя из лагеря,
разведя колонны по степи, но никого еще не доведя до цели, начальники конвоя
подавали команду: "Стой! Оружие -- к бою! Патроны -- дослать! Заключённые,
садись! Считаю до трёх, открываю огонь -- садись! Все садись!"
И снова, как в прошлогоднее крещение, рабы беспомощные и обманутые
скованы на снегу. И тогда офицер разворачивал бумагу и читал фамилии и
номера тех, кому надо было встать и выйти за оцепление из бессильного стада.
И уже отдельным конвоем эту группку в несколько мятежников уводили назад,
или подкатывал за ними воронок. А стадо, освобождённое от ферментов
брожения, поднимали и гнали работать.
Так воспитатели наши объяснили нам, можно ли им когда-нибудь в
чём-нибудь верить.
Выдёргивали в тюрьму и среди опустевшей на день зоны лагпункта. И через
ту четырёхметровую стену, через которую забастовка перевалиться не смогла,
аресты перепорхнули легко и стали клевать в украинском лагпункте. Как раз
накануне назначенной мне операции арестовали и хирурга Янченко, тоже увели в
тюрьму.
Аресты или взятия на этап -- это трудно было различить -- продолжались
теперь уже без первичных предосторожностей. Отправляли куда-то маленькие
этапы человек по двадцать -- по тридцать. И вдруг 19 февраля стали собирать
огромный этап человек в семьсот. Этап особого режима: этапируемых на выходе
из лагеря заковывали в наручники. Возмездие судьбы! Украинцы, оберегавшие
себя от помощи москалям, шли на этот этап еще гуще, чем мы.
Правда, перед самым их отъездом они салютовали нашей разбитой
забастовке. Новый деревообделочный комбинат, сам весь тоже зачем-то из
дерева (в Казахстане, где леса нет, а камня много!) -- по невыясненным
причинам (знаю точно, был поджог) загорелся сразу из нескольких мест -- и в
два часа сгорело три миллиона рублей. Тем, кого везли расстреливать, это
было как похороны викинга -- древний скандинавский обычай вместе с героем
сжигать и его ладью.
Я лежу в послеоперационной. В палате я один: такая заваруха, что никого
не кладут, замерла больница. Следом за моей комнатой, торцевой в бараке, --
избушка морга и в ней уже который день лежит убитый доктор Корнфельд,
хоронить которого некому и некогда. (Утром и вечером надзиратель, доходя до
конца поверки, останавливается перед моей палатой и, чтобы упростить счёт,
обнимающим движением руки обводит морг и мою палату: "и здесь два". И
записывает в дошечку.)
Павел Боронюк, тоже вызванный на большой этап, прорывается сквозь все
кордоны и приходит обняться со мной на прощание. Не наш один лагерь, но вся
вселенная кажется нам сотрясаемою, швыряемою бурей. Нас бросает, и нам не
внять, что за зоной -- всё, как прежде, застойно и тихо. Мы чувствуем себя
на больших волнах и что-то утопляемое под ногами, и если когда-нибудь
увидимся, -- это будет совсем другая страна. А на всякий случай -- прощай,
друг! Прощайте, друзья!
___
Потянулся томительный тупой год -- последний мой год в Экибастузе и
последний сталинский год на Архипелаге. Лишь немногих, подержав в тюрьме и
не найдя улик, вернули в зону. А многих-многих, кого мы за эти годы узнали и
полюбили, увезли: кого -- на новое следствие и суд; кого в изоляцию по
нестираемой галочке на деле (хотя бы арестант давно стал ангелом); кого в
джезказганские рудники; и даже был такой этап "психически неполноценных" --
запекли туда Кишкина-шутника и устроили врачи молодого Володю Гершуни.
Взамен уехавших выползали из "камеры хранения" по одному стукачи:
сперва боязливо, оглядываясь, потом наглей и наглей. Вернулся в зону "сука
продажная" Володька Пономарёв и вместо простого токаря стал заведующим
посылочной. Раздачу драгоценных крох, собранных обездоленными семьями,
старый чекист Максименко поручил отъявленному вору!
Оперуполномоченные опять вызывали к себе в кабинеты сколько хотели и
кого хотели. Душная была весна. У кого рога или уши слишком выдавались,
спешили нагнуться и спрятать их. Я не вернулся больше на должность бригадира
(уже и бригадиров опять хватало), а стал подсобником в литейке. Работать
приходилось в тот год много и вот почему. Как единственную уступку после
разгрома всех наших просьб и надежд, Управление лагеря дало нам хозрасчёт,
то есть такую систему, при которой труд, совершенный нами, не просто канывал
в ненасытное хайло ГУЛага, но оценивался, и 45% его считалось нашим
заработком (остальное шло государству). Из этого "заработка" 70% забирал
лагерь на содержание конвоя, собак, колючки, БУРа, оперуполномоченных,
офицеров режимных, цензорных и воспитательных, -- всего, без чего мы не
могли бы жить, -- зато оставшиеся тридцать-десять процентов всё же
записывали на лицевой счёт заключённого, и хоть не все эти деньги, но часть
их (если ты ни в чем не провинился, не опоздал, не был груб, не разочаровал
начальства) можно было по ежемесячным заявлениям переводить в новую лагерную
валюту -- боны, и эти боны тратить. И так была построена система, что чем
больше ты лил пота и отдавал крови, тем ближе ты подходил к тридцати
процентам, а если ты горбил недостаточно, то весь труд твой уходил на
лагерь, а тебе доставался шиш.
И большинство -- о, это большинство нашей истории, особенно когда его
подготавливают изъятиями! -- большинство было заглатывающе радо такой
уступке хозяев и теперь укладывало своё здоровье на работе, лишь бы купить в
ларьке сгущённого молока, маргарина, поганых конфет или в "коммерческой"
столовой взять себе второй ужин. А так как расчёт руда вёлся по бригадам, то
и всякий кто не хотел укладывать своё здоровье за маргарин -- должен был
класть его, чтобы товарищи заработали.
Гораздо чаще прежнего стали возить в зону и кинофильмы. Как всегда в
лагерях, в деревнях, в глухих поселках, презирая зрителей, не объявляли
названия загодя, -- свинье ведь тоже не объявляется заранее, что будет
вылито в её корыто. Всё равно заключённые -- да не те ли самые, которые
зимой так героически держали голодовку?! -- теперь толпились, захватывали
места за час до того, как еще занавесят окна, нимало не беспокоясь, сто'ит
ли этого фильм.
Хлеба и зрелищ!.. Так старо, что и повторять неудобно...
Нельзя было упрекнуть людей, что после стольких лет голода они хотят
насытиться. Но пока мы насыщались здесь -- тех товарищей наших, кто изобрел
бороться, или кто в январские дни кричал в бараках "не сдадимся!", или даже
вовсе ни в чём не замешанных -- где-то сейчас судили, одних расстреливали,
других увозили на новый срок в закрытые изоляторы, третьих изводили новым и
новым следствием, вталкивали для внушения в камеры, испестренные крестами
приговоренных к смерти, и какой-нибудь змей-майор, заходя в их камеру,
улыбался обещающе: "А, Панин! Помню-помню. Вы прохо'дите по нашему делу,
проходите! Мы вас оформим!"
Прекрасное слово -- оформить! Оформить можно на тот свет, и оформить
можно на сутки карцера, и выдачу поношенных штанов тоже можно -- оформить.
Но дверь захлопнулась, змей ушёл, улыбаясь загадочно, а ты гадай, ты месяц
не спи, ты месяц бейся головой о камни -- как' именно собираются тебя
оформить?..
Об этом только рассказывать легко.
Вдруг собрали в Экибастузе этапик еще человек на двадцать. Странный
какой-то этап. Собирали их неспешно, без строгостей, без изоляции -- почти
так, как собирают на освобождение. Но никому из них не подошел еще конец
срока. И не было среди них ни одного заклятого зэка, которого хозяева
изводят карцерами и режимками, нет, это были всё хорошие заключённые, на
хорошем у начальства счету: всё тот же скользкий самоуверенный бригадир
авторемонта Михаил Михайлович Генералов, и бригадир станочников
хитро-простоватый Белоусов, и инженер-технолог Гультяев, и очень
положительный степенный с фигурой государственного деятеля московский
конструктор Леонид Райков; и милейший "свой в доску" токарь Женька Милюков с
блинно-смазливым лицом; и еще один токарь грузин Кокки Кочерава, большой
правдолюб, очень горячий к справедливости перед толпою.
Куда же их? По составу ясно, что не на штрафной. "Да вас в хорошее
место! Да вас расконвоируют!" -- говорили им. Но ни у одного ни на минуту не
проблеснула радость. Они уныло качали головами, нехотя собирали вещи, почти
готовые оставить их здесь, что ли. У них был побитый, паршивый вид. Неужели
так полюбили они беспокойный Экибастуз? Они и прощались какими-то неживыми
губами, неправдоподобными интонациями.
Увезли.
Не не дали времени их забыть. Через три недели слух: их опять привезли!
Назад? Да. Всех? Да... Только они сидят в штабном бараке и по своим баракам
расходиться не хотят.
Лишь этой чёрточки не хватало, чтобы завершить экибастузскую
трёхтысячную забастовку -- забастовка предателей!.. То-то так не хотелось им
ехать! В кабинетах следователей, закладывая наших друзей и подписывая иудины
протоколы, они надеялись, что келейной тишиной всё и кончится. Ведь это
десятилетиями у нас: политический донос считается документом неоспоримым, и
лицо сексота не открывается никогда. Но что-то было в нашей забастовке --
необходимость ли оправдаться перед своими высшими? -- что заставило хозяев
устроить где-то в Караганде большой юридический процесс. И вот этих взяли в
один день -- и посмотрев друг другу в беспокойные глаза, они узнали о себе и
о других, что едут свидетелями на суд. Да ничто б им суд, а знали они
ГУЛаговское послевоенное установление: заключённый, вызванный по временным
надобностям, должен быть возвращён в прежний лагерь. Да им обещали, что в
виде исключения оставят их в Караганде! Да какой-то наряд и был выписан, но
не так, не правильно -- и Караганда отказалась.
И вот они три недели ездили. Их гоняли из столыпинов в пересылки, из
пересылок в столыпины, им кричали: "Садись на землю!", их обыскивали,
отнимали вещи, гоняли в баню, кормили селёдкой и не давали воды -- всё, как
изматывают обычных, не благонастроенных зэков. Потом под конвоем их вводили
на суд, они еще раз посмотрели в лица тем, на кого донесли, там они забили
гвозди в их гробы, навесили замки на их одиночные камеры, домотали им
километры лет до новых катушек -- и опять через все пересылки привезены и,
разоблачённые, выброшены в прежний лагерь.
Они больше не нужны. Доносчик -- как перевозчик...
И, кажется -- разве лагерь не замирён? Разве не увезена отсюда почти
тысяча человек? Разве мешает им теперь кто-нибудь ходить в кабинет кума?.. А
они -- нейдут из штаба! Они забастовали -- и не хотят в зону! Один Кочерава
решается нагло сыграть прежнего правдолюбца, он идёт в бригаду и говорит:
-- Нэ знаем, зачем возили! Возили-возили, назад привезли..
Но на одну только ночь и на один только рассвет хватает его дерзости.
На следующий день он убегает в комнату штаба, к своим.
Э-э, значит не впустую прошло то, что прошло, и не зря легли и сели
наши товарищи. Воздух лагеря уже не может быть возвращен в прежнее гнетущее
состояние. Подлость реставрирована, но очень непрочно. О политике в бараках
разговаривают свободно. И ни один нарядчик и ни один бригадир не осмелится
пнуть ногой или замахнуться на зэка. Ведь теперь все узнали, как легко
делаются ножи и как легко вонзаются под ребрину.
Наш островок сотрясся -- и отпал от Архипелага...
Но это чувствовали в Экибастузе, едва ли -- в Караганде. А в Москве
наверняка не чувствовали. Начался развал системы Особлагов -- в одном,
другом, третьем месте, -- Отец же и Учитель об этом понятия не имел, ему
конечно не доложили (да не умел он ни от чего отказываться, и от каторги бы
не отказался, пока под ним стул бы не загорелся). Напротив, для новой ли
войны, он намечал в 1953 году большую новую волну арестов, а для того в 1952
расширял систему Особлагов. И так постановлено было экибастузский лагерь из
лаготделения то Степлага, то Песчанлага обратить в головное отделение нового
крупного прииртышского Особого лагеря (пока условно названного Дальлагом). И
вот сверх уже имевшихся многочисленных рабовладельцев, приехало в Экибастуз
целое новое Управление дармоедов, которых мы тоже должны были всех окупить
своим трудом.
Обещали не заставить себя ждать и новые заключённые.
___
А зараза свободы тем временем передавалась -- куда ж было деть её с
Архипелага? Как когда-то дубовские привезли её нам, так теперь наши повезли
её дальше. В ту весну во всех уборных казахстанских пересылок было написано,
выскреблено, выдолблено: "Привет борцам Экибастуза!"
И первое изъятие "центровых мятежников", человек около сорока, и из
большого февральского этапа 250 самых "отъявленных" были довезены до Кенгира
(поселок Кенгир, а станция Джезказган -- 3-го лаготделения Степлага, где
было и Управление Степлага и сам брюхатый полковник Чечев. Остальных
штрафных экибастузцев разделили между 1-м и 2-м отделениями Степлага
(Рудник).
Для устрашения восьми тысяч кенгирских зэков объявлено было, что
привезены бандиты. От самой станции до нового здания кенгирской тюрьмы их
повели в наручниках. Так закованною легендой вошло наше движение в рабский
еще Кенгир, чтоб разбудить и его. Как в Экибастузе год назад, здесь еще
господствовали кулак и донос.
До апреля продержав четверть тысячи наших в тюрьме, начальник
Кенгирского лаготделения подполковник Федотов решил, что достаточно они
устрашены, и распорядился выводить на работу. По централизованному снабжению
было у них 125 пар новеньких никелированных наручников последнего
фашистского образца -- а, сковывая двоих по одной руке, как раз на 250
человек (этим, наверное, и определилась принятая Кенгиром порция).
Одна рука свободна -- это можно жить! В колонне было уже немало ребят с
опытом лагерных тюрьм, тут и тёртые беглецы (тут и Тэнно, присоединенный к
этапу), знакомые со всеми особенностями наручников, и они разъяснили соседям
по колонне, что при одной свободной руке ни черта не стоит эти наручники
снять -- иголкой и даже без иголки.
Когда подошли к рабочей зоне, надзиратели стали снимать наручники сразу
в разных местах колонны, чтоб не умедля начать рабочий день. Тут-то и стали
умельцы проворно снимать наручники с себя и с других и прятать под полу: "А
у нас уже другой надзиратель снял!" Надзору и в голову не пришло посчитать
наручники прежде чем запустить колонну, а при входе на рабочий объект её не
обыскивают никогда.
Так в первое же утро наши ребята унесли 23 пары наручников из 125 пар!
Здесь, в рабочей зоне, их стали разбивать камнями и молотками, но скоро
догадались острей: стали заворачивать их в промасленную бумагу, чтоб
сохранились лучше, и вмуровали в стены и фундаменты домов, которые клали в
тот день (20-й жилой квартал против Дворца Культуры Кенгира), сопровождая их
идеологически несдержанными записками: "Потомки! Эти дома строили советские
рабы! Вот такие наручники они носили!"
Надзор клял, ругал бандитов, а на обратную дорогу всё же поднёс ржавых,
старых. Но как ни стерёгся он -- у входа в жилую зону ребята стащили еще
шесть. В два следующих выхода на работу -- еще по несколько. А каждая пара
их стоила 93 рубля.
И -- отказались кенгирские хозяева водить ребят в наручниках.
В борьбе обретёшь ты право своё!
К маю стали экибастузцев постепенно переводить из тюрьмы в общую зону.
Теперь надо было обучать кенгирцев уму-разуму. Для начала учинили такой
показ: придурка, по праву сунувшегося в ларек без очереди, придушили не до
смерти. Довольно было для слуха: что-то новое будет! не такие приехали, как
мы. (Нельзя сказать, чтоб до того в джезказганском лагерном гнезде совсем не
трогали стукачей, но это не стало направлением. В 1951 г. в тюрьме Рудчика
как-то вырвали ключи у надзирателя, открыли нужную камеру и зарезали там
Козлаускаса.)
Теперь создались и в Кенгире подпольные Центры -- украинский и
"всероссийский". Приготовлены были ножи, маски для рубиловки -- и вся сказка
началась с начала.
"Повесился" на решётке в камере Войнилович. Убиты были бригадир
Белокопыт и благонамеренный стукач Лифшиц, член реввоенсовета в гражданскую
войну на фронте против Дутова. (Лифшиц был благополучным библиотекарем КВЧ
на лаготделении Рудник, но слава его шла впереди, и в Кенгире он был зарезан
в первый же день по прибытии.) Венгр-комендант зарублен был около бани
топорами. И, открывая дорожку в "камеру хранения", побежал туда первым
Сауер, бывший министр советской Эстонии.
Но и лагерные хозяева уже знали, что делать. Стены между четырьмя
лагпунктами здесь были давно. А теперь придумали окружить своей стеной
каждый барак -- и восемь тысяч человек в свободное время начали над этим
работать. И разгородили каждый барак на четыре несообщающихся секции. И все
маленькие зонки и каждая секция брались под замки. Всё-таки в идеале надо
было разделить весь мир на одиночки!
Старшина, начальник кенгирской тюрьмы, был профессиональный боксёр. Он
упражнялся на заключённых, как на грушах. Еще у него в тюрьме изобрели бить
молотом через фанеру, чтобы не оставлять следов. (Практические работники
МВД, они знали, что без побоев и убийств перевоспитание невозможно: и любой
практический прокурор был с ними согласен. Но ведь мог наехать и теоретик!
-- вот из-за этого маловероятного приезда теоретика приходилось подкладывать
фанеру.) Один западный украинец, измученный пытками и боясь выдать друзей,
повесился. Другие вели себя хуже. И прогорели оба Центра.
К тому же среди "боевиков" нашлись жадные проходимцы, желавшие не
успеха движению, а добра себе. Они требовали, чтобы им дополнительно носили
с кухни и еще выделяли "от посылок".3 Это тоже помогло очернить и пресечь
движение.
Как будто пресекли. Но присмирели от первой репетиции и стукачи. Всё же
кенгирская обстановка очистилась.
Семя было брошено. Однако произрасти ему предстояло не сразу и --
иначе.
___
Хоть и толкуют нам, что личность, мол, истории не куёт, особенно если
она сопротивляется передовому развитию, но вот четверть столетия такая
личность крутила нам овечьи хвосты как хотела, и мы даже повизгивать не
смели. Теперь говорят: никто ничего не понимал -- ни хвост не понимал, ни
авангард не понимал, а самая старая гвардия только понимала, но избрала
отравиться в углу, застрелиться в дому, на пенсии тихо дожить, только бы не
крикнуть нам с трибуны.
И вот освободительный жребий достался самим нам, малюткам. Вот в
Экибастузе, пять тысяч плечей подведя под эти своды и поднапрягшись --
трещинку мы всё-таки вызвали. Пусть маленькую, пусть издали не заметную,
пусть сами больше надорвались -- а с трещинок разваливаются пещеры.
Были волнения и кроме нас, кроме Особлагов, но всё кровавое прошлое так
заглажено, замазано, замыто швабрами, что даже скудный перечень лагерных
волнений мне сейчас невозможно установить. Вот узнал случайно, что в 1951 г.
в сахалинском ИТЛовском лагере Вахрушево была пятидневная голодовка пятисот
человек с большим возбуждением и арестными изъятиями -- после того как трое
беглецов были исколоты штыками у вахты. Известно сильное волнение в Озерлаге
после убийства в строю у вахты 8 сентября 1952 года.
Видно, в начале 50-х годов подошла к кризису сталинская лагерная
система и особенно в Особлагах. Еще при жизни Всемогущего стали туземцы
рвать свои цепи.
Не предсказать, как бы это пошло при нём самом. Да вдруг -- не по
законам экономики, или общества -- остановилась медленная старая грязная
кровь в жилах низкорослой рябой личности.
И хотя по Передовой Теории ничто и нисколько от этого не должно было
измениться, и не боялись этого те голубые фуражки, хоть и плакали 5 марта за
вахтами, и не смели надеяться те чёрные телогрейки, хоть и тренькали на
балалайках, доведавшись (их за зону в тот день не выпустили), что траурные
марши передают и вывесили флаги с каймой, -- а что-то неведомое в подземельи
стало сотрясаться, сдвигаться.
Правда, концемартовская амнистия 1953 года, прозванная в лагерях
"ворошиловской", своим духом вполне была верна покойнику: холить воров и
душить политических. Ища популярности у шпаны, она, как крыс, распустила на
всю страну, предлагая жителям пострадать, решётки ставить себе на вольные
окна, а милиции -- заново вылавливать всех, прежде выловленных. Пятьдесят же
Восьмую она освободила в привычной пропорции: на 2-м лагпункте Кенгира из
трёх тысяч человек освободилось... трое.
Такая амнистия могла убедить каторгу только в одном: смерть Сталина
ничего не меняет. Пощады им как не было, так и не будет. И если они хотят
жить на земле, то надо бороться!
И в 1953 году лагерные волнения продолжались в разных местах --
заварушки помельче, вроде 12-го лагпункта Карлага: и крупное восстание в
Горлаге (Норильск), о котором сейчас была бы отдельная глава, если бы хоть
какой-нибудь был у нас материал. Но никакого.
Однако, не впустую прошла смерть тирана. Неведомо отчего что-то скрытое
где-то сдвигалось, сдвигалось -- и вдруг с жестяным грохотом, как пустое
ведро, покатила кубарем еще одна личность -- с самой верхушки лестницы да в
самое навозное болото.
И все теперь -- и авангард, и хвост, и даже гиблые туземцы Архипелага
поняли: наступила новая пора.
Здесь, на Архипелаге, падение Берии было особенно громовым: ведь он был
высший Патрон и Наместник Архипелага! Офицеры МВД были озадачены, смущены,
растеряны. Когда уже объявили по радио, и нельзя было заткнуть этого ужаса
назад в репродуктор, а надо было посягнуть снять портреты этого милого
ласкового Покровителя со стен Управления Степлага, полковник Чечев сказал
дрожащими губами: "Всё кончено". (Но он ошибся. Он думал -- на следующий
день будут судить их всех).4 В офицерах и надзирателях проявилась
неуверенность, даже растерянность, остро замечаемая арестантами. Начальник
режима 3-го кенгирского лагпункта, от которого зэки взгляда доброго никогда
не видели, вдруг пришёл на работу к режимной бригаде, сел и стал угощать
режимников папиросами. (Ему надо было рассмотреть, что за искры пробегают в
этой мутной стихии и какой опасности от них ждать.) "Ну, что? -- насмешливо
спросили его. -- Ваш главный-то начальник -- враг народа?" -- "Да,
получилось", -- сокрушился режимный офицер. -- "Да ведь правая рука Сталина!
-- скалились режимники. -- Выходит -- и Сталин проглядел?" "Да-а-а... --
дружески калякал офицер. -- Ну что ж, ребята, может, освобождать будут,
подождите..."
Берия пал, а пятно берианцев он оставил в наследство своим верным
Органам. Если до сих пор ни один заключённый, ни один вольный не смел без
риска смерти даже помыслом усомниться в кристальности любого офицера МВД, то
теперь достаточно было налепить гаду "берианца" -- и он уже был беззащитен!
В Речлаге (Воркута) в июне 1953 г. совпало: большое возбуждение от
смещения Берии и приход из Караганды и Тайшета эшелонов мятежников (большей
частью западных украинцев). К этому времени еще была Воркута рабски-забита,
и приехавшие зэки изумили местных своей непримиримостью и смелостью.
И весь тот путь, который долгими месяцами проходили мы, здесь был
пройден в месяц. 22 июля забастовали цем-завод, строительство ТЭЦ-2, шахты
7-я, 29-я и 6-я. Объекты видели друг друга -- как прекращаются работы,
останавливаются колёса шахтных копров. Уже не повторяли экибастузской ошибки
-- не голодали. Надзор сразу весь сбежал из зон, однако -- отдай пайку,
начальничек! -- каждый день подвозили к зонам продукты и вталкивали в
ворота. (Я думаю, из-за падения Берии они стали такие исполнительные, а то
бы вымаривали.) В бастующих зонах создались забастовочные комитеты,
установился "революционный порядок", столовая сразу перестала воровать и на
том же пайке пища заметно улучшилась. На 7-й шахте вывесили красный флаг, на
29-й, в сторону близкой железной дороги... портреты членов Политбюро.. А
что' было им вывешивать?.. А что' требовать?.. Требовали снять номера,
решётки и замки -- но сами не снимали, сами не срывали. Требовали переписки,
свиданий, пересмотра дел.
Уговаривали бастующих только первый день. Потом неделю никто не
приходил, но на вышках установили пулемёты и оцепили бастующие зоны
сторожевым охранением. Надо думать, сновали чины в Москву и из Москвы назад,
нелегко было в новой обстановке понять, что' правильно. Через неделю зоны
стали обходить генерал Масленников, начальник Речлага генерал Деревянко,
генеральный прокурор Руденко в сопровождении множества офицеров (до сорока).
К этой блестящей свите всех собирали на лагерный плац. Заключенные сидели на
земле, генералы стояли и ругали их за саботаж, за "безобразия". Тут же
оговаривались, что "некоторые требования имеют основания" ("номера можете
снять", о решётках "дана команда"). Но -- немедленно приступить к работе:
"стране нужен уголь!" На 7-й шахте кто-то крикнул сзади: "а нам нужна --
свобода, пошёл ты на ...!" -- и стали заключённые подниматься с земли и
расходиться, оставив генералитет.5
Тут же срывали номера, начали выламывать и решётки. Однако, уже возник
раскол, и дух упал: может, хватит? бо'льшего не добьёмся. Ночной развод уже
частично вышел, утренний полностью. Завертелись колёса копров, и, глядя друг
на друга, объекты возобновляли работу.
А 29-я шахта -- за горой, и она не видела остальных. Ей объявили, что
все уже приступили к работе -- 29-я не поверила и не пошла. Конечно, не
составляло труда взять от неё делегатов, свозить на другие шахты. Но это
было бы унизительное цацканье с заключёнными, да и жаждали генералы пролить
кровь: без крови не победа, без крови не будет этим скотам науки.
1 августа 11 грузовиков с солдатами проехали к 29-й шахте. Заключенных
вызвали на плац, к воротам. С другой стороны ворот сгустились солдаты.
"Выходите на работу -- или примем жестокие меры!"
Без пояснений -- какие. Смотрите на автоматы. Молчание. Движение
людских молекул в толпе. Зачем же погибать? Особенно -- краткосрочникам... У
кого остался год-два, те толкаются вперед. Но решительнее их пробиваются
другие -- и в первом ряду, схватясь руками, сплетают оцепление против
штрейкбрехеров. Толпа в нерешительности. Офицер пытается разорвать цепь, его
ударяют железным прутом. Генерал Деревянко отходит в сторону и дает команду
"огонь!". По толпе.
Три залпа, между ними -- пулеметные очереди. Убито 66 человек. (Кто ж
убитые? -- передние: самые бесстрашные да прежде всех дрогнувшие. Это --
закон широкого применения, он и в пословицах.) Остальные бегут. Охрана с
палками и прутьями бросается вслед, бьёт зэков и выгоняет из зоны.
Три дня (1-3 августа) -- аресты по всем бастовавшим лагпунктам. Но что
с ними делать? Притупели Органы от потери кормильца, не разворачиваются на
следствие. Опять в эшелоны, опять везти куда-то, развозить заразу дальше.
Архипелаг становиться тесен.
Для оставшихся -- штрафной режим.
На крышах бараков 29-й шахты появилось много латок из драни -- это
залатаны дыры от солдатских пуль, направленных выше толпы. Безымянные
солдаты, не хотевшие стать убийцами.
Но довольно и тех, что били в мишень.
Близ терриконика 29-й шахты кто-то в хрущёвские времена поставил у
братской могилы крест -- с высоким стволом, как телеграфный столб. Потом его
валили. И кто-то ставил вновь.
Не знаю, стоит ли сейчас.
1 Его всё-таки зарубили, но уже не мы, а блатные, сменившие нас в
Экибастузе в 1954 году. Резок он был, но и смел, этого не отнимешь.
2 Впрочем почти с тех лет перестали календари отмечать кровавое
воскресенье -- как случай в общем-то заурядный и не достойный напоминания.
3 Среди тех, кто идёт путем насилия, вероятно, это неизбежно. Думаю,
что налетчики Камо, сделав банковские деньги в партийную кассу, не оставляли
свои карманы пустыми. И чтобы руководящий ими Коба остался без денег на
вино? Когда в военный коммунизм по всей Советской России запрещено было
употребленние вина, держал же он себе в Кремле винный погреб, мало
стесняясь.
4 Как приметил Ключевский, н═а ═с═л═е═д═у═ю═щ═и═й ═д═е═н═ь после
освобождения (Указ о вольностях 18 февраля 1762 г.) освободили и крестьян
(19 февраля 1861 г.) -- да только через 99 лет!
5 По другим рассказам где-то так и вывесили: "Нам -- свободу, Родине --
угля!" Ведь "нам свободу!" -- это уже крамола, скорей добавляют
извинительно: "родине -- угля".
--------
Глава 12. Сорок дней Кенгира
Но в падении Берии была для Особлагов и другая сторона: оно обнадёжило
и тем сбило, смутило, ослабило каторгу. Зазеленели надежды на скорые
перемены -- и отпала у каторжан охота гоняться за стукачами, садиться за них
в тюрьму, бастовать, бунтовать. Злость прошла. Все и без того, кажется, шло
к лучшему, надо было только подождать.
И еще такая сторона: погоны с голубой окаёмкой (но без авиационной
птички), до сей поры самые почётные, самые несомненные во всех Вооружённых
Силах, -- вдруг понесли на себе как бы печать порока и не только в глазах
заключённых или их родственников (шут бы с ними) -- но не в глазах ли и
правительства?
В том роковом 1953 году с офицеров МВД сняли вторую зарплату ("за
звёздочки"), то есть они стали получать только один оклад со стажными и
полярными надбавками, ну и премиальные, конечно. Это был большой удар по
карману, но еще бо'льший по будущему: значит, мы становимся не нужны?
Именно из-за того, что пал Берия, охранное министерство должно было
срочно и въявь доказать свою преданность и нужность. Но как?
Те мятежи, которые до сих пор казались охранникам угрозой, теперь
замерцали спасением: побольше бы волнений, беспорядков, чтоб надо было
принимать меры. И не будет сокращения ни штатов, ни зарплат.
Меньше чем за год несколько раз кенгирский конвой стрелял по невинным.
Шел случай за случаем; и не могло это быть непреднамеренным.1
Застрелили ту девушку Лиду с растворомешалки, которая повесила чулки
сушить на предзоннике.
Подстрелили старого китайца -- в Кенгире не помнили его имени,
по-русски китаец почти не говорил, все знали его переваливающуюся фигуру --
с трубкой в зубах и лицо старого лешего. Конвоир подозвал его к вышке,
бросил ему пачку махорки у самого предзонника, а когда китаец потянулся
взять -- выстрелил, ранил.
Такой же случай, но конвоир с вышки бросил патроны, велел заключённому
собрать и застрелил его.
Затем известный случай стрельбы разрывными пулями по колонне, пришедшей
с обогатительнлой фабрики, когда вынесли 16 раненых. (А еще десятка два
скрыли свои легкие ранения от регистрации и возможного наказания.)
Тут зэки не смолчали -- повторилась история Экибастуза: 3-й лагпункт
Кенгира три дня не выходил на работу (но еду принимал), требуя судить
виновных.
Приехала комиссия и уговорила, что виновных будут судить (как будто
зэков позовут на суд, и они проверят!..) Вышли на работу.
Но в феврале 1954 года на Деревообделочном застрелили еще одного --
"евангелиста", как запомнил весь Кенгир (кажется: Александр Сысоев). Этот
человек отсидел из своей десятки 9 лет и 9 месяцев. Работа его была --
обмазывать сварочные электроды, он делал это в будке, стоящей близ
предзонника. Он вышел оправиться близ будки -- и при этом был застрелен с
вышки. С вахты поспешно прибежали конвоиры и стали подтаскивать убитого к
предзоннику, как если б он его нарушил. Зэки не выдержали, схватили кирки,
лопаты, и отогнали убийц от убитого. (Всё это время близ зоны ДОЗа стояла
оседланная лошадь оперуполномоченного Беляева -- "Бородавки", названного так
за бородавку на левой щеке. Капитан Беляев был энергичный садист, и вполне в
его духе было подстроить всё это убийство.)
Всё в зоне ДОЗа взволновалось. Заключенные сказали, что убитого понесут
на лагпункт на плечах. Офицеры лагеря не разрешили. "За что убили?" --
кричали им. Объяснение у хозяев уже было готово: виноват убитый сам -- он
первый стал бросать камнями в вышку. (Успели ли они прочесть хоть личную
карточку убитого? -- что ему три месяца осталось и что он евангелист?..)
Возвращение в зону было мрачно и напоминало, что идёт не о шутках. Там
и сям в снегу лежали пулемётчики, готовые к стрельбе (уже кенгирцам известно
было, что -- слишком готовые...) Пулеметчики дежурили и на крышах конвойного
городка.
Это было опять всё на том же 3-м лагпункте, который знал уже 16 раненых
за один раз. И хотя нынче был всего только один убитый, но наросло чувство
незащищённости, обречённости, безвыходности: вот и год уже прочти прошёл
после смерти Сталина, а псы его не изменились. И не изменилось вообще ничто.
Вечером после ужина сделано было так. В секции вдруг выключался свет и
от входной двери кто-то невидимый говорил: "Братцы! До каких пор будем
строить, а взамен получать пули? Завтра на работу не выходим!" И так секция
за секцией, барак за бараком.
Брошена была записка через стену и во второй лагпункт. Опыт уже был, и
обдумано раньше не раз, сумели объявить и там. На 2-м лагпункте,
многонациональном, перевешивали десятилетники, и у многих сроки шли к концу
-- однако они присоединились.
Утром мужские лагпункты -- 3-й и 2-й, на работу не вышли.
Такая повадка -- бастовать, а от казённой пайки и хлёбова не
отказываться, всё больше начинала пониматься арестантами, но всё меньше --
их хозяевами. Придумали: надзор и конвой вошли без оружия в забастовавшие
лагпункты, в бараки, и вдвоём берясь за одного зэка -- выталкивали, выпирали
его из барака. (Система слишком гуманная, так пристально нянчиться с ворами,
а не с врагами народа. Но после расстрела Берии никто из генералов и
полковников не отваживался первый отдать приказ стрелять по зоне из
пулемётов.) Этот труд, однако, себя не оправдал: заключённые шли в уборную,
слонялись по зоне, только не на развод.
Два дня так они выстояли.
Простая мысль -- наказать конвоира, который убил евангелиста, совсем не
казалась хозяевам ни простой, ни правильной. Вместо этого в ночь со второго
дня забастовки на третий ходил по баракам уверенный в своей безопасности и
всех будя бесцеремонно, полковник из Караганды с большой свитой: "Долго
думаете волынку тянуть?"2 И наугад, никого не зная тут, тыкал пальцем: "Ты
-- выходи!.. Ты -- выходи!.. Ты! -- выходи!" И этих случайных людей этот
доблестный волевой распорядитель отправлял в тюрьму, полагая в том самый
разумный ответ на волынку. Вилл Розенберг, латыш, видя эту бессмысленную
расправу, сказал полковнику: "И я пойду!" -- "Иди!" -- охотно согласился
полковник. Он даже н═е ═п═о═н═я═л, наверно, что это был -- протест, и против
чего тут можно было протестовать.
В ту же ночь было объявлено, что демократия с питанием кончена и
невышедшие на работу будут получать штрафной паёк. 2-й лагпункт утром вышел
на работу. 3-й не вышел еще и в третье утро. Теперь к ним применили ту же
тактику выталкивания, но уже увеличенными силами: мобилизованы были все
офицеры, какие только служили в Кенгире или съехались туда на помощь и с
комиссиями. Офицеры во множестве входили в намеченный барак, ослепляя
арестантов мельканием папах и блеском погонов, пробирались, нагнувшись,
между вагонками и, не гнушаясь, садились своими чистыми брюками на грязные
арестантские подушки из стружек: "Ну, подвинься, подвинься, ты же видишь, я
подполковник!" И дальше так, подбоченясь и пересаживаясь, выталкивали
обладателя матраца в проход, а там его за рукава подхватывали надзиратели,
толкали к разводу, а тех, кто и тут еще слишком упирался -- в тюрьму.
(Ограниченный объём двух кенгирских тюрем очень стеснял командование -- туда
помешалось лишь около полутысячи человек.)
Так забастовка была пересилена, не щадя офицерской чести и привилегий.
Эта жертва вынуждалась двойственным временем. Непонятно было, что же надо? и
опасно было ошибиться! Перестаравшись и расстреляв толпу, можно было
оказаться подручным Берии. Но не достаравшись и не вытолкнув энергично на
работу, можно было оказаться его же подручным.3 К тому же личным и массовым
своим участием в подавлении забастовки офицеры МВД как никогда доказали и
нужность своих погонов для защиты святого порядка, и несокрушаемость штатов,
и индивидуальную отвагу.
Применены были и все проверенные ранее способы. В марте-апреле
несколько этапов отправили в другие лагеря. (Поползла зараза дальше!)
Человек семьдесят (среди них и Тэнно) были отправлены в закрытые тюрьмы с
классической формулировкой: "все меры исправления исчерпаны, разлагающе
влияет на заключённых, содержанию в лагере не подлежит". Списки отправленных
в закрытые тюрьмы были для устрашения вывешены в лагере. А для того, чтобы
хозрасчёт, как некий лагерный НЭП, лучше бы заменял заключённым свободу и
справедливость, -- в ларьки, до того времени скудные, навезли широкий набор
продуктов. И даже -- о, невозможность! -- выдали заключённым аванс, чтобы
эти продукты брать. (ГУЛаг верил туземцу в долг! -- это небывало!)
Так второй раз нараставшее здесь, в Кенгире, не дойдя до назреву,
рассасывалось.
Но тут хозяева двинули лишку. Они потянулись за своей главной дубинкой
против Пятьдесят Восьмой -- за блатными! (Ну, а в самом деле! -- зачем же
пачкать руки и погоны, когда есть социально-близкие?)
Перед первомайскими праздниками в 3-й мятежный лагппункт, уже сами
отказываясь от принципов Особлагов, уже сами признавая, что невозможно
политических содержать беспримесно и дать им себя понять, -- хозяева
привезли и разместили 650 воров, частично и бытовиков (в том числе много
малолеток). "Прибывает здоровый контингент! -- злорадно предупреждали они
Пятьдесят Восьмую. -- Теперь вы не шелохнеёесь". А к привезённым ворам
воззвали: "Вы у нас наведёте порядок!"
И хорошо понятно было хозяевам, с чего нужно порядок начинать: чтоб
воровали, чтоб жили за счёт других, и так бы поселилась всеобщая
разрозненность. И улыбаться только ворам, когда те, услышав, что есть рядом
и женский лагпункт, уже канючили в развязной своей манере: "Покажи нам баб,
начальничек!"
Но вот он, непредсказуемый ход человеческих чувств и общественных
движений! Впрыснув в Третий кенгирский лагпункт лошадиную дозу этого
испытанного трупного яда, хозяева получили не замирённый лагерь, а самый
крупный мятеж в истории Архипелага ГУЛага!