ишком важное событие для арестанта.
Нечего и говорить, что правильное воспитание и исправление, особенно
людей взрослых, особенно если оно длится десятилетиями, может происходить
только на основе сталинско-бериевского послевоенного р═а═з═д═е═л═е═н═и═я
═п═о═л═о═в, которое и признано на Архипелаге незыблемым. Взаимовлияние
полов, как импульс к улучшению и развитию, принятый во всём человеческом
роде, не может быть принят на Архипелаге, ибо тогда жизнь туземцев станет
"похожею на курорт". И чем ближе мы подходим под светлое зарево коммунизма,
залившее уже полнеба, тем настойчивее надо преступников отделять от
преступниц и только через эту изоляцию дать им как следует помучиться и
исправить их.14
Над всей стройной системой колониального исправления в нашу
небезгласную и небесправную эпоху существует надзор общественности, да,
н═а═б═л═ю═д═а═т═е═л═ь═н═ы═е ═к═о═м═и═с═с═и═и -- читатель же не забыл о них?
их никто не отменял.
Они составляются "от местных органов". Но практически там, в диких
местах, в этих вольных посёлках -- кто пойдёт и попадёт в эти комиссии,
кроме жён администрации? Это -- просто бабский комитет, выполняющий то, что
говорят их мужья.
Однако, в больших городах эта система изредка может дать и результаты
внезапные. Коммунистке Галине Петровне Филипповой райком поручил состоять в
наблюдательной комиссии одесской тюрьмы. Она отбивалась: "Мне нет никакого
дела до преступников!" -- и только партийной дисциплиною её заставили пойти.
А там она -- увлеклась! Она увидела там людей, да сколько среди них
невинных, да сколько среди них раскаявшихся. Она сразу установила порядок
разговаривать с заключёнными без администрации (чему администрация очень
противилась). Некоторые зэки месяцами смотрели на неё злыми глазами, потом
мягчели. Она стала ездить в тюрьму два, три, четыре раза в неделю,
оставалась в тюрьме до отбоя, отказывалась от отпуска -- уж не рады были те,
кто её сюда послал. Кинулась она в инстанции толковать о проблеме
25-летников (в кодексе такого срока уже нет, а на людей навешено), об
устройстве на работу освобождающихся, о поселениях. На верхах встречала или
полное недоумение (начальник Управления Мест Заключения РСФСР, генерал,
уверял её в 1963 году, что 25-летников вообще в стране не существует -- и
самое смешное: он-таки кажется и не знал!), или полную осведомлённость -- и
тогда озлобленное противодействие. Стали её преследовать и травить в
украинском министерстве и по партийной линии. Разогнали и всю комиссию их за
письменные ходатайства.
А пусть не мешают хозяевам Архипелага! Пусть не мешают Практическим
Работникам! Вы помните, от них самих мы только что узнали: "эти же люди, что
работали тогда, работают и сейчас, может быть добавилось процентов десять".
Но вот что, не произошёл ли в них душевный перелом? Не пропитались ли
они любовью к несчастным своим подопечным? Да, все газеты и все журналы
говорят, что -- пропитались. Я уж не отбирал специально, но прочли мы (гл.
1) в "Литературной газете" о нынешних заботливых лагерщиках на ст. Ерцево. А
вот опять "Литературная газета"15 даёт высказаться начальнику колонии:
"Воспитателей легко ругать -- гораздо труднее им помочь и уж совсем
трудно их найти: живых, образованных, интеллигентных (обязательно
интеллигентных), заинтересованных и одарённых людей... Им надо создавать
хорошие условия для жизни и работы... Я знаю, как скромен их заработок, как
необъятен их рабочий день..."
И как бы гладко нам на этом кончить, на этом и порешить! Ведь жить
спокойней, можно отдаться искусству, а еще безопаснее науке, -- да вот
письма заклятые, измятые, истёртые, "по левой" посланные из лагерей! И что
же пишут, неблагодарные, о тех, кто сердце на них надрывает в необъятный
рабочий день?
И-н: "Говоришь с воспитателем о своём наболевшем и видишь, что слова
твои рикошетят о серое сукно шинели. Невольно хочется спросить: "Простите,
как поживает ваша коровка?", у которой в хлеву он проводит больше времени,
чем у своих воспитанников". (Краслаг, Решёты)
Л-н: "Те же тупицы надзиратели, начальник режима -- типичный Волковой.
С надзирателем спорить нельзя, сразу карцер".
К-н: "Отрядные говорят с нами на жаргоне, только и слышно: падло, сука,
тварь", (ст. Ерцево, какое совпадение!)
К-й: "Начальник режима -- родной брат того Волкового, бьёт правда не
плетью, а кулаком, смотрит как волк из-под лба... Начальник отряда -- бывший
опер, который держал у себя вора-осведомителя и платил за каждый донос
наркотическими средствами... Все те, кто бил, мучил и казнил, просто
переехали из одного лагеря в другой и занимают несколько иные посты".
(Иркут. область)
И. Г. П-в: "У начальников колоний только прямых помощников -- шесть. На
всех стройках дармоедов разгоняют, вот они и бегут сюда... Все лагерные
тупицы... и поныне работают, добивают стаж до пенсии, да и после этого не
уходят. Они не похудели. Заключённых они не считали и не считают за людей",
В. И. Д-в: "В Норильске п/я 288 нет ни одного "нового"; все те же
берианцы. Уходящих на пенсию заменяют они же (те, которые были изгнаны в
1956 году)... У них -- удвоение стажа, повышенные оклады, продолжительные
отпуска, хорошее питание. Идёт им 2 года за год и они додумываются уходить
на пенсию в 35 лет..."
П-н: "У нас на участке 12-13 здоровых парней, одетых в дублёные шубы
чуть не до пят, шапки меховые, валенки армейские. Почему б им не пойти на
шахту, в рудник, на целину и там найти своё призвание, а здесь уступить
место более пожилым? Нет, их и цепью с волжского парохода туда не затащишь.
Наверно вот эти трутни так информировали вышестоящие органы, что зэ-ка
неисправимы -- ведь если зэ-ка станет меньше, то сократятся их штаты".
И так же попрежнему зэки сажают картошку на огородах начальства,
поливают, ухаживают за скотом, делают мебель в их дома.
Но кто же прав? кому же верить? -- в смятеньи воскликнет
неподготовленный читатель.
Конечно -- газетам! Верьте газетам, читатель. Всегда верьте -- нашим
газетам.
___
Энкаведешники -- сила. И они никогда не уступят добром. Уж если в 56-м
устояли -- постоят еще, постоят.
Это не только исправ-труд органы. И не только министерство Охраны. Мы
уже видели, как охотно поддерживают их и газеты, и депутаты. Потому что они
-- костяк. Костяк многого. Но не только сила у них -- у них и аргументы
есть. С ними не так легко спорить. Я -- пробовал.
То есть, я -- никогда не собирался. Но погнали меня вот эти письма --
совсем не ожидавшиеся мною письма от современных туземцев. Просили туземцы с
надеждой: сказать! защитить! очеловечить!
И -- кому ж я скажу? -- не считая, что и слушать меня не станут... Была
бы свободная печать, опубликовал бы это всё -- вот и высказано, вот и
давайте обсуждать!
А теперь (январь 1964) тайным и робким просителем я бреду по
учрежденческим коридорам, склоняюсь перед окошечками бюро пропусков, ощущаю
на себе неодобрительный и подозревающий взгляд дежурных военных. Как чести и
снисхождения должен добиваться писатель-публицист, чтобы занятые
правительственные люди освободили для него своё ухо на полчаса!
Но и еще не в этом главная трудность. Главная трудность для меня, как
тогда на экибастузском собрании бригадиров: о чём им говорить? каким языком?
Всё, что я действительно думаю, как оно изложено в этой книге -- и
опасно сказать, и совершенно безнадёжно. Это значит -- только голову
потерять в безгласной кабинетной тиши, не услышанному обществом, неведомо
для жаждущих и не сдвинув дело ни на миллиметр.
А тогда как же говорить? Переступая их мраморные назеркаленные пороги,
всходя по их ласковым коврам, я должен принять на себя исходные путы,
шёлковые нити, продёрнутые мне через язык, через уши, через веки, -- и потом
это всё пришито к плечам, и к коже спины и к коже живота. Я должен принять
по меньшей мере:
1. Слава Партии за всё прошлое, настоящее и будущее! (А значит, не
может быть неверна общая наказательная политика. Я не смею усумниться в
необходимости Архипелага вообще. И не могу утверждать, что "большинство
сидит зря").
2. Высокие чины, с которыми я буду разговаривать -- преданы своему
делу, пекутся о заключённых. Нельзя обвинить их в неискренности, в
холодности, в неосведомлённости (не могут же они, всей душой занимаясь
делом, не знать его!).
Гораздо подозрительнее мотивы моего вмешательства: что -- я? почему --
я, если вовсе не обязан по службе? Нет ли у меня каких-нибудь грязных
корыстных целей?.. Зачем я могу вмешиваться, если Партия и без меня всё
видит и без меня всё сделает правильно?
Чтоб немножко выглядеть покрепче, я выбираю такой месяц, когда выдвинут
на ленинскую премию, и вот передвигаюсь как пешка со значением: может быть
еще и в ладьи выйдет?
Верховный Совет СССР. Комиссия законодательных предположений.
Оказывается, она уже не первый год занята составлением нового Исправ-Труд
Кодекса, то есть кодекса всей будущей жизни Архипелага -- вместо кодекса
1933 года, существовавшего и никогда не существовавшего, как будто и не
написанного никогда. И вот мне устраивают встречу, чтобы я, взращенец
Архипелага, мог познакомиться с их мудростью и представить им мишуру своих
домыслов.
Их восемь человек. Четверо удивляют своей молодостью: хорошо, если эти
мальчики ВУЗ успели кончить, а то и нет. Они так быстро всходят к власти!
они так свободно держатся в этом мраморно-паркетном дворце, куда я допущен с
большими предосторожностями. Председатель комиссии -- Иван Андреевич
Бадухин, пожилой, какой-то беспредельный добряк. Кажется, от него бы
зависело -- он завтра же бы Архипелаг распустил. Но роль его такова: всю
нашу беседу он сидит в сторонке и молчит. А самые тут едучие -- два
старичка! -- два грибоедовских старичка, тех самых,
Времён очаковских и покоренья Крыма,
вылитые те, закостеневшие на усвоенном когда-то, да я поручиться готов, что
с 5 марта 53-го года они даже газет не разворачивали -- настолько уже ничего
не могло произойти, влияющего на их взгляды! Один из них -- в синем пиджаке,
и мне кажется -- это какой-то придворный голубой екатерининский мундир, и я
даже различаю след от свинченной екатерининской серебряной звезды в
полгруди. Оба старичка абсолютно и с порога не одобряют всего меня и моего
визита -- но решили проявить терпение.
Тогда и тяжело говорить, когда слишком много есть, что' сказать. А тут
еще всё пришито и при каждом шевелении чувствую.
Но всё-таки приготовлена у меня главная тирада, и кажется ничто не
должно дёрнуть. Вот я им о чём: откуда это взялось представление (я не
допускаю, что -- у них), будто лагерю есть опасность стать КУРОРТОМ, будто
если не населить лагерь голодом и холодом, то там воцарится блаженство? Я
прощу их несмотря на недостаточность личного опыта представить себе частокол
тех лишений и наказаний, который и составляет самое заключение: человек
лишен родных мест; он живёт с тем, с кем не хочет; он не живёт с тем, с кем
хочет (семья, друзья); он не видит роста своих детей; он лишён привычной
обстановки, своего дома, своих вещей, даже часов на руке; потеряно и
опозорено его имя; он лишён свободы передвижения; он лишён обычно и работы
по специальности; он испытывает постоянное давление на себя чужих, а то и
враждебных ему людей -- других арестантов, с другим жизненным опытом,
взглядами, обычаем; он лишён смягчающего влияния другого пола (не говоря уже
о физиологии); и даже медицинское обслуживание у него несравненно ухудшено.
Чем это напоминает черноморский санаторий? Почему так боятся "курорта"? Нет,
эта мысль не толкает их в лбы. Они не качнулись в стульях.
Так еще шире: мы хотим ли вернуть этих людей в общество? Почему тогда
мы заставляем их жить в окаянстве? Почему тогда содержание режимов в том,
чтобы систематически унижать арестантов и физически изматывать? Какой
государственный смысл получения из них инвалидов?
Вот я и выложился. И мне разъясняют мою ошибку: я плохо представляю
нынешний контингент, я сужу по прежним впечатлениям, я отстал от жизни. (Вот
это моё слабое место: я действительно н═е ═в═и═ж═у тех, кто там сейчас
сидит.) Для тех изолированных рецидивистов всё, что я перечислил -- это не
лишение вовсе. Только и могут их образумить нынешние режимы. (Дёрг, дёрг, --
это их компетенция, они лучше знают, кто сидит.) А вернуть в общество?.. Да,
конечно, да, конечно, -- деревянно говорят старички, и слышится: нет,
конечно, пусть там домирают, так спокойней нам да и вам.
А -- режимы? Один из очаковских старичков -- прокурор, тот в голубом,
со звездой на груди, а седые волосы редкими колечками, он и на Суворова
немного похож:
-- Мы уже начали получать отдачу от введения строгих режимов. Вместо
двух тысяч убийств в год (здесь это можно сказать) -- только несколько
десятков.
Важная цифра, я незаметно записываю. Это и будет главная польза
посещения, кажется.
К═т═о ═с═и═д═и═т! Конечно, чтобы спорить о режимах, надо знать, кто
сидит. Для этого нужны десятки психологов и юристов, которые бы поехали,
беспрепятственно говорили бы с зэками, -- а потом можно и поспорить. А мои
лагерные корреспонденты как раз этого-то и не пишут -- за что они сидят, и
товарищи их за что.16
Общая часть обсуждения закончена, мы переходим к специальной. Да
комиссии и без меня всё тут ясно, у них всё уже решено, я им не нужен, а
просто любопытно посмотреть.
Посылки? Только по 5 килограммов и та шкала, что сейчас действует. Я
предлагаю им хоть удвоить шкалу, да сами посылки сделать по 8 кг -- "ведь
они ж голодают! кто ж исправляет голодом?!"
"Как -- голодают?" -- единодушно возмущена комиссия. -- "Мы были сами,
мы видели, что остатки хлеба вывозятся из лагеря машинами!" (то есть
надзирательским свиньям?..)
Что -- мне? Вскричать: "Вы лжёте! Этого быть не может!" -- а как больно
дёрнулся язык, пришитый через плечо к заднему месту. Я не должен нарушать
условия: они осведомлены, искренни и заботливы. Показать им письма моих
зэков? Это -- филькина грамота для них, и потёртые искомканные их бумажки на
красной бархатной скатерти будут смешны и ничтожны.
-- Но ведь государство ничего не теряет, если будет больше посылок!
-- А кто будет пользоваться посылками? -- возражают они. -- В основном
богатые семьи (здесь это слово употребляют -- богатые, это нужно для
реального государственного рассуждения). Кто наворовал и припрятал на воле.
Значит, увеличением посылок мы поставим в невыгодное положение трудовые
семьи!
Вот режут, вот рвут меня нити! Это -- ненарушимое условие: интересы
трудовых слоев -- выше всего. Они тут и сидят только для трудовых слоев.
Я совсем, оказывается, ненаходчив. Я не знаю, что' им возражать.
Сказать: "нет, вы меня не убедили!" -- ну и наплевать, что я у них --
начальник, что ли?
-- Ларёк! -- наседаю я! -- Где же социалистический принцип оплаты?
Заработал -- получи!
-- Надо накопить фонд освобождения! -- отражают они. -- Иначе при
освобождении он становится иждивенцем государства.
Интересы государства -- выше, это пришито, тут я не могу дёргаться. И
не могу я ставить вопроса, чтобы зарплату зэков повысили за счёт
государства.
-- Но пусть все воскресенья будут свято-выходными!
-- Это говорено, так и есть.
-- Но есть десятки способов испортить воскресенье внутри зоны.
Оговорите, чтоб не портили!
-- Мы не можем так мелко регламентировать в Кодексе.
Рабочий день -- 8 часов. Я вяло выговариваю им что-то о 7-часовом, но
внутренне мне самому это кажется нахальством: ведь не 12, не 10, чего еще
надо?
-- Переписка -- это приобщение заключённого к социалистическому
обществу (вот как я научился аргументировать)! Не ограничивайте её.
Но не могут они снова пересматривать. Шкала уже есть, не такая
жестокая, как была у нас... Показывают мне и шкалу свиданий, в том числе
"личных", трёхдневных -- а у нас годами не было никаких, так это вынести
можно. Мне даже кажется шкала у них мягкой, я еле сдерживаюсь, чтобы не
похвалить её.
Я устал. Всё пришито, ничем не пошевельнёшь. Я тут бесполезен. Надо
уходить.
Да вообще из этой светлой праздничной комнаты, из этих кресел, под
ручейки их речей лагеря совсем не кажутся ужасными, даже разумными. Вот --
хлеб машинами вывозят... Ну, не напускать же тех страшных людей на общество?
Я вспоминаю рожи блатных паханов... Десять лет не сидемши, как угадать, кто
там сейчас сидит? Наш брат политический -- вроде отпущен. Нации --
отпущены...
Другой из противных старичков хочет знать моё мнение о голодовках: не
могу же я не одобрить кормление через кишку, если это -- более богатый
рацион, чем баланда?17
Я становлюсь на задние лапы и реву им о праве зэка не только на
голодовку -- единственное средство отстаивания себя, но даже -- на голодную
смерть.
Мои аргументы производят на них впечатление дикое. А у меня всё
пришито: говорить о связи голодовки с общественным мнением страны я же не
могу.
Я ухожу усталый и разбитый: я даже поколеблен немного, а они --
нисколько. Они сделают всё по-своему, и Верховный Совет утвердит
единогласно.
Министр Охраны Общественного Порядка Вадим Степанович Тикунов. Что за
фантастичность? Я, жалкий каторжник Щ-232, иду учить министра внутренних
дел, как ему содержать Архипелаг?!..
Еще на подступах к министру все полковники -- круглоголовые,
белохолёные, но очень подвижные. Из комнаты главного секретаря никакой двери
дальше нет. Зато стоит огромный стеклянно-зеркальный шкаф с шёлковыми
сборчатыми занавесками позади стекол, куда может два всадника въехать, -- и
это, оказывается, есть тамбур перед кабинетом министра. А в кабинете --
просторно сядут двести человек,
Сам министр болезненно-полон, челюсть большая, лицо его -- трапеция,
расширяющаяся к подбородку. Весь разговор он -- строго-официален,
выслушивает меня безо всякого интереса, по обязанности.
А я запускаю ему всю ту же тираду о "курорте". И опять эти общие
вопросы: стои'т ли перед "нами" (им и мною!) общая задача исправления зэков?
(что' я думаю об "исправлении", осталось в части IV). И зачем был поворот
1961 года? зачем эти четыре режима? И повторяю ему скучные вещи -- всё то,
что написано в этой главе -- о питании, о ларьке, о посылках, об одежде, о
работе, о произволе, о лице Практических Работников. (Самих писем я даже
принести не решился, чтоб тут у меня их не хапнули, а -- выписал цитаты,
скрыв авторов.) Я ему говорю минут сорок или час, что-то очень долго, сам
удивляясь, что он меня слушает.
Он попутно перебивает, но для того, чтобы сразу согласиться или сразу
отвергнуть. Он не возражает мне сокрушительно. Я ожидал гордую стену, но он
мягче гораздо. Он со многим согласен! Он согласен, что деньги на ларёк надо
увеличить и посылок надо больше, и не надо регламентировать состава посылок,
как делает Комиссия Предположений (но от него это не зависит, решать это всё
будет не министр, а новый Исправ-Труд Кодекс); он согласен, чтоб
жарили-варили из своего (да нет его, своего); чтобы переписка и бандероли
вообще были неограничены (но это большая нагрузка на лагерную цензуру); он и
против аракчеевских перегибов с постоянным строем (но нетактично в это
вмешиваться: дисциплину легко развалить, трудно установить); он согласен,
что траву в зоне не надо выпалывать (другое дело -- в Дубровлаге около
мехмастерских развели, видите ли, огородики, и станочники возились там в
перерыв, у каждого по 2-3 квадратных метра под помидорами или огурцами --
велел министр тут же срыть и уничтожить, и этим гордится! Я ему: "связь
человека с землёй имеет нравственное значение", он мне: "индивидуальные
огороды воспитывают частнособственнические инстинкты" ). Министр даже
содрогается, как это ужасно было: из "зазонного" содержания возвращали в
лагерь за проволоку. (Мне неудобно спросить: кем он в это время был и как
против этого боролся.) Больше того: министр признаёт, что содержание зэков
сейчас жесточе, чем было при Иване Денисовиче!
Да мне тогда не в чем его и убеждать! Нам и толковать не о чем. (А ему
незачем записывать предложения человека, не занимающего никакого поста.)
Что ж предложить? -- распустить весь Архипелаг на бесконвойное
содержание? -- язык не поворачивается, утопия. Да и всякий большой вопрос ни
от кого отдельно не зависит, он вьётся змеями между многими учреждениями и
ни одному не принадлежит.
Напротив, министр уверенно настаивает: полосатая форма для рецидивистов
нужна ("да знали б вы, что это за люди!"). А моими упрёками надзорсоставу и
конвою он просто обижен: "У вас путаница или особенности восприятия из-за
вашей биографии". Он уверяет меня, что никого не загонишь работать в
надзорсостав, потому что кончились льготы. ("Так это -- здоровое народное
настроение, что не идут!" -- хотелось бы мне воскликнуть, но за уши, за
веки, за язык дёргают предупредительные нити. Впрочем, я упускаю: не идут
лишь сержанты и ефрейторы, а офицеров -- не отобьёшься.) Приходится
пользоваться военнообязанными. Министр напротив указывает мне, что хамят
только заключённые, а надзор разговаривает с ними исключительно корректно.
Когда так расходятся письма ничтожных зэков и слова министра -- кому же
вера? Ясно, что заключённые лгут.
Да он ссылается и на собственные наблюдения -- ведь он-то бывает в
лагерях, а я -- нет. Не хочу ли поехать? -- Крюково, Дубровлаг. (Уж из того,
что с готовностью он эти два назвал -- ясно, что потёмкинские устройства. И
кем я поеду? Министерским контролёром? Да я тогда и глаз на зэков не
подниму... Я отказываюсь...)
Министр, напротив, высказывает, что зэки бесчувственны и не откликаются
на заботы. Приедешь в Магнитогорскую колонию, спросишь: "Какие жалобы на
содержание?" -- и так-таки при начальнике ОЛПа хором кричат: "Никаких!"
А вот в чём министр видит "замечательные стороны лагерного
исправления":
-- гордость станочника, похваленного начальником лагпункта;
-- гордость лагерников, что их работа (кипятильники) пойдёт в
героическую Кубу;
-- отчёт и перевыборы лагерного "Совета Внутреннего Порядка" (Сука
Вышла Погулять);
-- обилие цветов (казённых) в Дубровлаге.
Главное направление его забот: создать свою промышленную базу у всех
лагерей. Министр считает, что с развитием интересных работ прекратятся
побеги.18 (Моё возражение о "человеческой жажде свободы" он даже не понял.)
Я ушёл в усталом убеждении, что концов -- нет. Что ни на волос я ничего
не подвинул, и так же будут тяпать тяпки по траве. Я ушёл подавленным -- от
разноты' человеческого понимания. Ни зэку не понять министра, пока он не
воцарится в этом кабинете, ни министру -- понять зэка, пока он сам не пойдёт
за проволоку и ему самому не истопчут огородика и взамен свободы не
предложат осваивать станок.
Институт изучения причин преступности. Это была интересная беседа с
двумя интеллигентными замдирами и несколькими научными работниками. Живые
люди, у каждого свои мнения, спорят и друг с другом. Потом один из замдиров,
В. Н. Кудрявцев, провожая меня по коридору, упрекнул: "Нет, вы всё-таки не
учитываете всех точек зрения. Вот Толстой бы учел..." И вдруг обманом
завернул меня: "Зайдемте познакомимся с нашим директором. Игорь Иванович
Карпец".
Это посещение не планировалось! Мы уже всё обговорили, зачем? Ладно, я
зашёл поздороваться. Как бы не так! -- еще с тобой ли тут поздороваются! Не
поверить, что эти задиры и зав. секторами работают у этого начальника, что
он возглавляет тут всю научную работу. (А главного я и не узна'ю: Карпец --
вице-президент международной ассоциации юристов-демократов!)
Встал навстречу мне враждебно-презрительно (кажется, весь пятиминутный
раговор так и прошёл на ногах) -- будто я к нему просился-просился, еле
добился, ладно. На лице его: сытое благополучие; твёрдость; и брезгливость
(это -- ко мне). На груди, не жалея хорошего костюма, привинчен большой
значок, как орден: меч вертикальный и там, внизу, что-то пронзает, и
надпись: МВД. (Это -- какой-то очень важный значок. Он показывает, что
носитель его имеет особенно давно "чистые руки, горячее сердце, холодную
голову".)
-- Так о чём там, о чём? -- морщится он. Мне совсем он не нужен, но
теперь уж из вежливости я немного повторяю.
-- А-а, -- как бы дослышивает юрист-демократ -- либерализация? Сюсюкать
с зэ-ка'?!
И тут я неожиданно и сразу получаю полные ответы, за которыми бесплодно
ходил по мрамору и меж зеркальных стёкол:
Поднять уровень жизни заключённых? Нельзя! Потому что вольные вокруг
лагерей тогда будут жить хуже зэ-ка, это недопустимо.
Принимать посылки часто и много? Нельзя! Потому что это будет иметь
вредное действие на надзирателей, которые не имеют столичных продуктов.
Упрекать, воспитывать надзорсостав? Нельзя! Мы держимся за них! Никто
не хочет на эту работу идти, а много мы платить не можем, сняли льготы.
Мы лишаем заключённых социалистического принципа заработка? Они сами
вычеркнули себя из социалистического общества!
Но мы же хотим их вернуть к жизни!?..
Вернуть???.... -- удивлён меченосец. -- Лагерь не для этого. Лагерь
есть кара!
Кара! -- наполняет всю комнату. -- Кара!!
Карррра!!!
Стоит вертикальный меч -- разящий, протыкающий, не вышатнуть!
Ка-ра!!
Архипелаг был. Архипелаг остаётся, Архипелаг -- будет!
А иначе на ком же выместить просчёты Передового Учения? -- что не
такими люди растут, как задуманы.
1 (фото 10).
2 И лишили нас возможности открыть там в 80-е годы музей.
3 Это не значит, что мягкости были так повсеместны. Сохранялись же и
лагпункты штрафные, вроде "всесоюзного штрафника" Андзёбы под Братском --
всё с тем же кровавым капитаном Мишиным из Озерлага. Летом 1955 г. там было
около 400 штрафников (в том числе Тэнно). Но и там хозяевами зоны стали не
надзиратели, а заключённые.
4 Если не работали -- откуда деньги? Если на Севере, да еще в 55-м году
-- откуда телевизоры? Ну, да уж я не перебивал, рад был послушать.
5 К тому же описанное (вместе с "зачётами" и "условно-досрочным
освобождением") еще Чеховым в "Сахалине": каторжные из разряда
исправляющихся имели право строить дома и вступать в брак.
6 Кстати, в начале 1955 года был проект выплачивать за все просиженные
годы, что было вполне естественно и выплачивалось так в Восточной Европе. Но
не столько ж людей и не по столько лет! Подсчитали, ахнули: "разорим
государство!" И перешли к компенсации двухмесячной.
7 С. Караванский -- "Ходатайство", Самиздат, 1966.
8 А. Марченко -- "Мои показания", Самиздат, 1967.
9 Интересно, как при публичных и неизменных похвалах деятельности этого
учреждения, оно с каким-то внутренним поиском никак не может долго
оставаться в шкуре одного названия, что-то тяготит его, всё время должно оно
переползать в обновленную шкуру. Так получили мы и МООП. Кажется -- совсем
ново, правда, очень свежо для слуха? Но ехидный язык непременно обманет и
выдаст. Министерство-то получилось о═х═р═а═н═ы, то есть о═х═р═а═н═к═а? Вот
рок названий! Куда от них уйти?
10 А как учитывалась при этом степень "исправленности" данного
преступника? Да никак, что' мы -- электронные машины, что ли! Мы не можем
всего учесть!
11 Еще одно сокращение прежних годов всё недосуг привести: что такое
ОЛЖИР?! Особый Лагерь Жён Изменников Родины (был и такой).
12 На одном политзанятии Ваня Алексеев еще прежде того собрания учудил
так. Попросил слова и сказал: "Вы -- офицеры МВД, а мы, заключённые, --
преступники времён культа личности, мы с вами -- враги народа, и теперь
должны самоотверженным трудом заслужить прощение советского народа. И я
серьёзно предлагаю вам, гражданин майор, взять курс на коммунизм!" Записали
ему в дело: "нездоровые антисоветские настроения".
* Письмо этого Алексеева из Усть-Вымь-лага -- обширно, бумага
истирается и строчки блёклые, 6 часов я его разбирал. И чего там только нет!
В частности такое общее рассуждение: "Кто сейчас сидит в колониях --
т═р═у═щ═о═б═а═х ═р═а═б═с═т═в═а? Вытесненная из общества буйная непримиримая
прослойка из народа... б═л═о═к ═б═ю═р═о═к═р═а═т═о═в пустил под откос жизни
ту буйную молодежь, которую опасно было вооружать теорией справедливых
отношений". "Зэки -- вытесненные дети пролетариата, собственность ИТЛ".
13 Сбежишь, пожалуй, и на о═с═о═б═ы═й, в полосатую шкуру!..
14 Сам министр Охраны Тикунов рассказал мне (сейчас будет о нашей
встрече) такой случай: на индивидуальном свидании (то есть, в закрытом доме,
три дня) приехавшая к сыну мать была ему з═а ═ж═е═н═у. Сюжет античный, --
ведь и дочь кормила отца из сосцов. Но господин министр, кривясь от мерзости
этих дикарей, нисколько не думал -- как это холостому парню не видеть
женщины 25 лет.
15 3 марта 1964 г.
16 Ну, как вообразить всех этих разнообразных р═е═ц═и═д═и═в═и═с═т═о═в!
Вот в Тавдинской колонии сидит 87-летний бывший офицер -- царский, да
наверно и белый. К 1962-му году он отбыл 18 лет в═т═о═р═о═й двадцатки.
Окладистая борода, учётчик на производстве рукавиц. Спрашивается: за
убеждения молодости -- может быть сорок лет тюрьмы многовато? -- И сколько
таких судеб, непохожих на другие! Надо же узнать о ═к═а═ж═д═о═м, чтобы
судить о режиме для в═с═е═х.
17 Только от Марченко мы узнаем их новый приём: вливать кипяток, чтобы
погубить пищевод.
18 Тем более, как знаем мы теперь от Марченко, что уже не ловят, а
только пристреливают.
--------
Глава 3. Закон сегодня
Как уже видел читатель сквозь всю эту книгу, в нашей стране, начиная с
самого раннего сталинского времени, не было политических. Все миллионные
толпы, прогнанные перед вашими глазами, все миллионы Пятьдесят Восьмой были
простые уголовники.
А тем более говорливый весёлый Никита Сергеевич на какой трибуне не
раскланивался: политических? Нет!! У н═а═с-то -- н═е-е═т!
И ведь вот -- забывчивость горя, обминчивость той горы, заплывчивость
нашей кожи: почти и верилось! Даже старым зэкам. Зримо распустили миллионы
зэков -- так вроде и не осталось политических, как будто так? Ведь мы --
вернулись, и к нам вернулись, и наши вернулись. Наш городской умственный
круг как будто восполнился и замкнулся. Ночь переспишь, проснёшься -- из
дома никого не увели, и знакомые звонят, все на местах. Не то, чтобы мы
совсем поверили, но приняли так: политические сейчас, ну, в основном, не
сидят. Ну, нескольким стам прибалтийцам и сегодня (1968) не дают вернуться к
себе в республику. Да вот еще с крымских татар заклятья не сняли -- так
наверно скоро... Снаружи, как всегда (как и при Сталине) -- гладко, чисто,
не видно.
А Никита с трибун не слазит: "К таким явлениям и делам возврата нет и в
партии и в стране" (22 мая 1959 г. -- еще до Новочеркасска). "Теперь все в
нашей стране свободно дышат... спокойны за своё настоящее и будущее" (8
марта 1963 г., уже после Новочеркасска).
Новочеркасск! Из роковых городов России. Как будто мало было ему рубцов
гражданской войны -- посунулся еще раз под саблю.
Новочеркасск! Целый город, целый городской мятеж так начисто слизнули и
скрыли! Мгла всеобщего неведения так густа осталась и при Хрущёве, что не
только не узнала о Новочеркасске заграница, не разъяснило нам западное
радио, но и устная молва была затоптана вблизи, не разошлась -- и
большинство наших сограждан даже по имени не знает такого события:
Новочеркасск, 2 июня 1962 года.
Так изложим здесь всё, что' нам удалось собрать.
Не преувеличим, сказав, что тут завязался важный узел новейшей русской
истории. Обойдя крупную (но с мирным концом) забастовку ивановских ткачей на
грани 30-х годов, -- Новочеркасская вспышка была за сорок один год (от
Кронштадта и Тамбова) первым народным выступлением -- никем не
подготовленным, не возглавленным, не придуманным -- криком души, что дальше
так жить нельзя!
В пятницу 1 июня было опубликовано по Союзу одно из выношенных любимых
хрущёвских постановлений о повышении цен на мясо и масло. А по другому
экономическому плану, не связанному с первым, в тот же день на крупном
новочеркасском электровозостроительном заводе (НЭВЗ) также и снизили рабочие
расценки -- процентов до тридцати. С утра рабочие двух цехов (кузнечного и
металлургического), несмотря на всю послушность, привычку, втянутость, не
могли заставить себя работать -- уж так припекли с обеих сторон! Громкие
разговоры их и возбуждение перешли в стихийный митинг. Будничное событие для
Запада, необычайное для нас. Ни инженеры, ни главный инженер уговорить
рабочих не могли. Пришёл директор завода Курочкин. На вопрос рабочих "на что
теперь будем жить?" этот сытый выкормыш ответил: "Жрали пирожки с мясом --
теперь будете с повидлом!" Едва убежали от растерзания и он, и его свита.
(Быть может, ответь он иначе -- и угомонилось бы.)
К полудню забастовка охватила весь огромный НЭВЗ. (Послали связных на
другие заводы, те мялись, но не поддержали.) Вблизи завода проходит ж-д
линия Москва-Ростов. Для того ли, чтоб о событиях скорее узнала Москва, для
того ли, чтобы помешать подвозу войск и танков, -- женщины во множестве сели
на рельсы задержать поезда; тут же мужчины стали разбирать рельсы и делать
завалы. Размах забастовки -- нерядовой, по масштабу всей истории русского
рабочего движения. На заводском здании появились лозунги: "Долой Хрущёва!",
"Хрущёва -- на колбасу!".
К заводу (он стоит вместе со своим посёлком в 3-4 километрах от города
за р. Тузлов) в тех же часах стали стягиваться войска и милиция. На мост
через р. Тузлов вышли и стали танки. С вечера и до утра в городе и по мосту
запретили всякое движение. Посёлок не утихал и ночью. За ночь было
арестовано и отвезено в здание городской милиции около 30 рабочих --
"зачинщиков".
С утра 2 июня бастовали и другие предприятия города (но далеко не все).
На НЭВЗе -- общий стихийный митинг, решено идти демонстрацией в город и
требовать освобождения арестованных рабочих. Шествие (впрочем, по началу
лишь человек около трёхсот, ведь страшно!) с женщинами и детьми, с
портретами Ленина и мирными лозунгами прошло мимо танков по мосту, не
встретив запрета, и поднялось в город. Здесь оно быстро обрастало
любопытствующими, одиночками с других предприятий и мальчишками. Там и сям
по городу люди останавливали грузовики и с них ораторствовали. Весь город
бурлил. Демонстрация НЭВЗа пошла по главной улице (Московской), часть
демонстрантов стала ломиться в запертые двери городского отделения милиции,
где предполагали своих арестованных. Оттуда им ответили стрельбой из
пистолетов. Дальше улица выводила к памятнику Ленина1 и, двумя суженными
обходами сквера, -- к горкому партии (бывшему атаманскому дворцу, где кончил
Каледин). Все улицы были забиты людьми, а здесь, на площади -- наибольшее
сгущение. Многие мальчишки взобрались на деревья сквера, чтобы лучше видеть.
А горком партии оказался пуст -- городские власти бежали в Ростов.2
Внутри -- разбитые стёкла, разбросанные по полу бумаги, как при отступлении
в гражданскую войну. Десятка два рабочих, пройдя дворец, вышли на его
длинный балкон и обратились к толпе с беспорядочными речами.
Было около 11 часов утра. Милиции в городе совсем не стало, но всё
больше войск. (Картинно, как от первого лёгкого испуга гражданские власти
спрятались за армию.) Солдаты заняли почтамт, радиостанцию, банк. К этому
времени весь Новочеркасск вкруговую был уже обложен войсками, и прегражден
был всякий доступ в город или выход из него. (На эту задачу выдвинули и
ростовские офицерские училища, часть их оставив для патрулирования по
Ростову.) По Московской улице, тем же путём, как прошла демонстрация, туда
же, к горкому, медленно поползли танки. На них стали влезать мальчишки и
затыкать смотровые щели. Танки дали холостые пушечные выстрелы -- и вдоль
улицы зазвенели витринные и оконные стекла. Мальчишки разбежались, танки
поползли дальше.
А студенты? Ведь Новочеркасск -- студенческий город! Где же студенты?..
Студенты Политехнического и других институтов и нескольких техникумов были
заперты с утра в общежитиях и институтских зданиях. Сообразительные ректоры!
Но, скажем: и не очень гражданственные студенты. Наверно, и рады были такой
отговорке. Современных западных бунтующих студентов (или наших прежних
русских), пожалуй дверным замком не удержишь.
Внутри горкома возникла какая-то потасовка, ораторов постепенно
втягивали внутрь, а на балкон выходили военные, и всё больше. (Не так ли с
балкона управления Степлага наблюдали и за кенгирским мятежом?). С маленькой
площади близ самого дворца цепь автоматчиков начала теснить толпу назад, к
решётке сквера, (Разные свидетели в один голос говорят, что э═т═и солдаты
были -- нацмены, кавказцы, свежепривезённые с другого конца военного округа,
и ими заменили стоявшую перед тем цепь из местного гарнизона. Но показания
разноречат: получила ли перед тем стоявшая цепь солдат приказ стрелять, и
верно ли, что приказ был не выполнен из-за того, что капитан, принявший его,
не скомандовал солдатам, а кончил с собой перед строем.3 Самоубийство
офицера не вызывает сомнения, но не ясны рассказы об обстоятельствах и никто
не знает фамилии этого героя совести.) Толпа пятилась, однако никто не ждал
ничего дурного. Неизвестно, кто отдал команду,4 -- но э═т═и солдаты подняли
автоматы и дали первый залп поверх голов.
Может быть, генерал Плиев и не собирался сразу расстреливать толпу --
да события развились по себе: данный поверх голов залп пришелся по деревьям
сквера и по мальчишкам, которые стали оттуда падать. Толпа видимо взревела
-- и тут солдаты, по приказу ли, в кровяном ли безумии или в испуге -- стали
густо стрелять уже по толпе, притом разрывными пулями.5 (Кенгир помните?
Шестнадцать на вахте?) Толпа в панике бежала, теснясь в обходах сквера -- но
стреляли и в спины бегущих. Стреляли до тех пор, пока опустела вся большая
площадь за сквером, за ленинским памятником -- через бывший Платовский
проспект и до Московской улицы. (Один очевидец говорит: впечатление было,
что всё завалено трупами. Но, конечно, там и раненых было много. По разным
данным довольно дружно сходится, что убито было человек 70-80.6 Солдаты
стали искать и задерживать автомашины, автобусы, грузить туда убитых и
раненых и отправлять в военный госпиталь, за высокую стену. (Еще день-два
ходили те автобусы с окровавленными сиденьями.)
Так же, как и в Ке