твовали.
Тяжелые двери в здании КГБ отвыкли двигаться. Окна прикрыты мрачными портьерами. Что там, за ними? Есть ли кто?
В крохотной приемной женщина-прапорщик забрала мои бумаги и сухо посоветовала позвонить на следующий день. "Оперативно работает служба", -- обрадовался я. До вылета в Стокгольм была в запасе неделя.
-- Позвоните завтра. Ваши документы еще не готовы. -- Спокойно ответил комитетчик, когда я уже было собрался вслед за звонком бежать в "Большой дом".
Эта фраза, как стандартная чугунная отливка, с удручающей конвейерной монотонностью выдавалась мне ежедневно. И к концу недели я запаниковал. Простая бесхитростная уловка разведчиков дошла до меня в полном объеме. Никаких тебе хитроумных комбинаций. Дешево и сердито. Запас времени истощился до двух дней, когда мое отчаяние стало перерастать в бездонное возмущение. Я ощутил вдруг небывалый прилив гнева и абсолютное бесстрашие. Так происходит, когда тебе несправедливо съездят по физиономии и ты бросаешься на врага без оглядки, оскорбленный и охваченный жаждой мести.
-- Вы меня кормите "завтраками" почти неделю, -- начал я отрепетированную атаку. -- Ваш замысел слишком на поверхности, чтоб его нельзя было разглядеть. В этой связи хочу со всей ответственностью заявить: если по вашей вине я не смогу вылететь в Стокгольм, то об этом будет рассказано не только на страницах "Меньшевика", но и на страницах всех демократических изданий как в Латвии, так и за ее пределами, где у меня достаточно друзей. Это я вам обещаю!
-- Что вы так раскипятились? -- голос выдержан, как столетнее вино. -- Приходите в 16 часов и получите свои бумаги.
Черт возьми, я победил! Головокружительно, восхитительно, дерзко обыграл в одиночку команду законспирированных отъявленных негодяев. Нет, все-таки не в одиночку. На моей стороне было Изменившееся Время.
В самолете меня и Эгила более всего беспокоила мысль: а что, если нас не встретят в аэропорту? На двоих у нас было ровно столько валюты, сколько потребовалось бы уплатить за одну чашечку шведского кофе. В случае чего, мы не смогли бы даже добраться от аэропорта до города. Если только пешком... Поэтому в разговоре все время упоминался факс двухнедельной давности, где шведы недвусмысленно сообщали, что все расходы по содержанию гостей берут на себя с момента приземления. Этот факс заменял нам успокоительное, и мы принимали его, надо признаться, довольно беспорядочно и суетливо.
Может быть, два высоких шведа имели отношение к службе безопасности, но вычислили они нас еще на трапе и приветливо замахали руками. Третьим встречающим оказалась невысокая бойкая дамочка, бесстрашно запустившая в оборот русско-англо-шведскую смесь. Но это уже значения не имело. Нас разместили в очень приличной гостинице в самом центре Стокгольма (в отдельных номерах), снабдили расписанием мероприятий, и, вежливо откланявшись, наши благодетели растворились в многолюдной уличной толпе. В тот же день, в назначенное время подкатил роскошный двухэтажный автобус, и стало ясно, что, кроме нас, в гостинице проживают еще несколько человек гостей. Доставили в шикарный особняк. Для знакомства друг с другом и хозяевами. В расслабляющей обстановке ужина со спиртным. Гостей, однако, набралось с полсотни. Не меньше. Из всех европейских стран, естественно. Из Африки, Южной и Центральной Америки. Несмотря на низкорослость, выделялся бывший президент Никарагуа Даниель Ортега. "Он же коммунист? Экстремист? Как он тут, -- подивился я.-- Наверно, это и есть знаменитая западная демократия".
В огромном зале вытянулись многометровые столы с закусками и спиртным. Привыкший к шведскому столу народ раскованно обслуживал сам себя и переходил в другой зал, небрежно балансируя наполненными фужерами. Я не очень уютно чувствовал себя в этой компании. Все время боялся опростоволоситься и старался делать все так, как другие. Коньяки, шампанское, ликеры, водка нагло предлагали себя. "Не нажраться бы ненароком!" -- подумал я и тут же назначил безжалостного надсмотрщика в лице моего второго "я". Срабатывает не всегда, но все-таки...
Потом я напрягался, подыскивая английские слова, и пытался рассказать о положении в Латвии кучке веселых и беззаботных негров. Они блистали белыми зубами, все время смеялись и изрядно поддавали. Мне показалось, что о Латвии, как о географическом названии, они впервые услышали от меня. Потом я долго говорил с сухопарым и дотошным шведом, который о Латвии имел почти достоверные сведения и которого интересовали многочисленные подробности. Мы не забывали время от времени наполнять наши бокалы, и к концу вечера мой "надсмотрщик" куда-то слинял, оставив меня один на один со всем этим изобилием.
На выходе я наткнулся на Эгила, о котором, честно сказать, нечаянно забыл. Он нес какую-то чушь на языке, отдаленно напоминающем немецкий. По-моему, до отъезда он его не знал. Рядом, ошалело прислушиваясь, стоял долговязый испанец. Кажется, было так. А может, наоборот: испанец шпарил по-немецки, а Эгил очумело вслушивался...
Когда мероприятие организуют дисциплинированные люди, а шведы, на мой взгляд, дисциплинированны сверх меры, оно, мероприятие, начинает напоминать уже нечто техническое, неживое. Все регламентировано и предсказуемо. (В России другая крайность: сначала никак не добиться порядка, чтоб открыть собрание; потом никак не закрыть его.) Помимо заседаний съезда, шведы устроили многочисленные семинары для гостей. По региональному признаку. Мы с Эгилом оказались в числе представителей стран Балтийского моря. К тому моменту в Латвии существовали две социал-демократические партии: ЛСДП, которую мы и представляли, и ЛСДРП, которую возглавил отколовшийся Валдис Штейнс (на съезде его не было). От Литвы и Эстонии прибыли председатели партий: немногословный Антанявичус (когда говорил, вызывал в памяти образ меткого несуетливого стрелка из лука. Бил исключительно в яблочко) и Марью Лауристин (вечно постное брезгливое выражение лица, состоящего из крупных грубоватых черт, с выпирающими, как у зебры, зубами). Красивые женщины находят себе более приятное дело, чем политика.
Я, конечно, хорошо представлял себе тот язык, дипломатичный, приглаженный, очищенный, как банан, от эмоций, на котором требовалось изъясняться. Но, Боже мой, до чего же это скучно -- ходить вокруг да около! В конце концов, я не политик, а всего лишь журналист. Скандал не обязателен, но встряска, возбужденное дыхание
публики -- уйти от этого было выше моих сил. К тому же за столом сидел живой раздражитель, "источник вдохновения". Так я воспринимал поэта и лингвиста из Латвии Улдиса Берзиньша. Он заменил на съезде Валдиса Штейнса. Конкурирующая фирма, в общем. Ко всему прочему предыдущие выступления прибалтов показались мне чересчур однобокими, из них было трудно понять: на чьей же стороне русские, чего они хотят и как оценивают происходящее. Я решил восполнить этот пробел.
Шведы слушали мою речь с неподдельным интересом (я говорил не просто о националистических тенденциях, а о возрождении фашизма и напрямую с ним увязывал имя Валдиса Штейнса, что, разумеется, выходило далеко за рамки дипломатических норм). Коллеги-прибалты сосредоточенно молчали и старались не смотреть по сторонам. Я физически ощущал, как минимум, неодобрение своих действий. Скажу честно, меня это ничуть не смущало. Даже когда я нарвался на испепеляющий взгляд Марью Лауристин.
Эгил Балдзенс не сказал мне ни слова, когда мы покидали зал заседаний. С "конкурентом" мы оба не общались, но его реакцию было нетрудно угадать. Я же был удовлетворен. А когда вдруг, уже на улице, подошел Антанявичус и пожал мне руку, я испытал нечто большее, чем удовлетворение. Значит, не зря сотрясал воздух!
На следующий день швед-распорядитель познакомил меня с энергичной дамочкой с радио, вещающего на Россию.
-- Вы не согласились бы ответить на ряд вопросов в передаче для русских слушателей?
Не согласился бы я? Да для меня было честью выступить перед такой публикой! И я выступил. В том же непримиримом духе! Не упустил случая надавать звонких (на весь Союз) оплеух латвийскому КГБ и посмаковал детали недавно одержанной победы.
-- Ты себя так ведешь, будто не собираешься возвращаться домой, -- раздраженно заметил Эгил.
-- А что случилось? -- притворно удивился я.
-- Ты хоть представляешь себе наше возвращение после того, что ты наговорил в интервью? Ты понимаешь, как нас перетрясут на таможне?
-- А мы что, собираемся провозить наркотики? Или оружие?
-- Ты что, в самом деле не понимаешь?
Конечно же, я понимал, о чем идет речь. Дело в том, что шведы, наслышанные о нашей бедности, выдали каждому гостю из Прибалтики по конверту с полутора тысячами крон. "Так предусмотрено регламентом, -- пояснил швед. -- На карманные расходы". Деньги для нас немалые, и нужно было поломать голову, чтоб распорядиться ими наиболее благоразумно. А поскольку я не умел относиться к случайным деньгам с должной любовью, то и решение принял легкое. Себе купил приличный диктофон и фотовспышку, органично вписавшиеся в мой багаж и потому не могущие привлечь внимание таможни; жене -- комплект белья, а дочке -- забавную мягкую мартышку. По моим расчетам, на это таможенники, даже наши, не могли клюнуть.
Практичный (или рассудительный, или и то и другое вместе) Эгил приобрел крупнокалиберный (потому вызывающий) аудиоприемник. В Риге их тогда почти не было, и он намеревался его выгодно "толкнуть". Я нисколько не осуждал его (у Эгила было трое малолетних детей), но для него самого перевозка аппаратуры превращалась в проблему. Выезжая, мы ведь указали в декларации, что не отягощены валютой. Эгида не на шутку волновали возможные вопросы о происхождении денег. Я же своим скандальным интервью обострил ситуацию.
-- В крайнем случае, мы можем сказать правду. Деньги получили официально, в соответствии со шведским законодательством. Мы же их не крали. Чего же бояться? Пусть выясняют правовую сторону со шведами.
-- Станут они тебе что-нибудь выяснять! Жди! Так размажут, что мало не покажется.
Опасения Эгила были небеспочвенны. Мало того, я допускал возможность элементарной провокации. Например, можно при известной ловкости "обнаружить" наркотики и т.д. Предупредил на этот счет Эгила. Бедняга, кажется, перестал спать.
Однако все окончилось благополучно. Для них мы оказались мелкими сошками, которых даже было неинтересно досматривать. И, слава Богу!
Той же осенью "нулевой" вариант гражданства стал превращаться в мираж. Правые настаивали на восстановлении конституции 1922 года. В этом случае гражданство предоставлялось лишь тем, кто обладал им до 1940 года (до момента утраты независимости), и их потомкам. Народный фронт и социал-демократы ударились в дискуссии. Может ли Латвия существовать как Вторая республика? То есть без преемственности с той, дооккупационной? Если признать, что через пятьдесят лет в Латвии "кое-что" изменилось; если согласиться с тем, что латвийское законодательство пятидесятилетней давности имеет преимущественно культурно-историческую ценность; если решиться начать жизнь с "чистого листа", отбросив все предрассудки, и перешагнуть сразу в реалии конца двадцатого века, то тогда, конечно, отпали бы многие вопросы и с ними вместе -- вопрос о гражданстве. Несгибаемо, как всегда, держалась парламентская фракция коммунистов "Равноправие".
Не раз и не два попадался мне в жизни человеческий тип, для которого лучшая характеристика: "Он хочет быть святее Папы Римского". Психологический портрет этого типа несложен, хоть и состоит сплошь из противоречий. Что там? Стремление быть "честным до конца", а полнотой своего бескорыстного благородства вызвать совестливое смятение обывателей. Этот тип внимательно наблюдает за самим собой, и наивысшее для него наслаждение -- поаплодировать самому себе. Он настолько входит в азарт, что перестает замечать и чувствовать боль собственного народа, она для него не имеет больше значения, и он жертвенно призывает сострадать кому угодно, только не своим соотечественникам. Любопытно, однако, что при всей своей ограниченной способности заглядывать в будущее народ интуитивно чует этих людей и отвергает их. (Вот и теперь, в Финляндии, встретил человека. Швед по происхождению, проживший почти всю свою сознательную жизнь в Мытищах. Ни шведским, ни финским толком не владеет. Родной-то -- русский! Оказалось, член общества, борющегося за возврат Карелии, в котором всего-то двести или триста человек. Довольно агрессивные, прямо скажем, ребята. И мытищинский парень с ними. Вот так!)
Хоть это и неприятно, но надо признать, что мы все, русские социал-демократы латвийского образца, той осенью поддались искушению стать "святее Папы Римского". Отстаивая свободу латышей, мы пренебрегали будущим русских в Латвии. И поплатились за это сполна. Из многотысячного русского населения к нам примкнуло не более пятидесяти человек... (Мне было неловко, когда ЭТО называли партией.)
-- Мы не можем не считаться с мнением народа (с некоторого времени под словом "народ" подразумевались исключительно латыши), -- говорил Диневич. -- Народ не готов на "нулевой" вариант гражданства.
Да, это правда, латышский народ был в массе своей против предоставления гражданства русским. Правые лишь озвучивали голос народа.
Мы в "Меньшевике" опасались скатиться на позиции коммунистов, но в то же время не могли принять установки откровенных националистов. Постепенно выработался стиль: лупить со всей бескомпромиссностью левых и правых. Эта тактика не улучшила нашего положения, но спать стало значительно спокойней.
Личная свобода -- это в том числе свобода на заблуждения, ошибки и "неправильный" образ жизни. Вот почему я против того, чтоб мне советовали бросить курить, убеждали жить не по моим представлениям и предлагали не мои варианты решений. Меня раздражают люди, которым кажется, что они постигли смысл жизни и на этом основании имеют право поучать. Взял такой "умник" линейку, угольник, циркуль и давай всех под свою мерку подгонять. Не дай Бог вам таких друзей!
Попахивает бедой, когда чьи-то заблуждения превращаются в агитацию. Трагедия, когда заблуждения становятся официальной пропагандой.
Существование двух социал-демократических партий в узком латвийском пространстве путало мысли людей, и без того не способных вникнуть в нашу деятельность. В том не было их вины. С ЛСДРП (партией Штейнса) все было более или менее ясно. Они удобно разместились на правом крыле политического спектра и ни в чем не уступали радикалам из партии "Свобода и отечество". По крайней мере они не страдали от раздвоения.
Иначе обстояло дело "в хозяйстве" Яниса Диневича. Национальная карта была ему не по душе. В том смысле, чтоб использовать ее как самый сильный козырь. Он, кажется, не прочь был расположить козыри в другом порядке. Но что можно сделать в компании, где большинство настаивает на своих правилах? Не играть? На такой шаг мог пойти только наивный нерасчетливый человек. Диневич не принадлежал к этой категории. Суетились дурачки, вроде нас: умные прикидывали будущие барыши. Из-за моря нажимали старые социал-демократы. Наезжали и стыдили:
-- Мы сохранили партию в условиях террора и военного времени. А вы не способны сохранить единство, когда никто не препятствует вам.
Начались беспрерывные полеты в Стокгольм на консультации. Диневич возвращался, Штейнс -- летел. И наоборот.
Атмосферу латышской эмиграции я успел почувствовать во время недельного пребывания в Стокгольме. В один из дней Эгил сказал мне:
-- Пойдем сегодня в Центр латышской эмиграции. Только у меня к тебе просьба. Раз уж ты не владеешь латышским языком, то лучше ничего не говори. Делай вид, что все понимаешь, и иногда неопределенно кивай головой. Люди там старой закалки, живут довоенными представлениями и к оккупации Латвии относятся не так терпимо, как, например, я. Сам понимаешь, что русский язык там, что красная тряпка для быка.
Я напустил на себя беззаботно-глуповатый вид и, не меняя выражения лица, вошел в недра "истинных" латышей. Забавно было сыграть роль идиота. "Недра" состояли из четырех комнат и просторной гостиной. Угрюмый дядя, неразговорчивый, к счастью, без удовольствия скользнул по моей подозрительно не арийской физиономии. Я вежливо улыбнулся.
-- Кофе? -- спросил он. Мое знание латышского позволяло ответить на столь простой вопрос, но я решил, что произношение тут же выдаст меня, и опять вежливо улыбнулся, согласно склонив голову. Впрочем, я мог бы и не беспокоиться, так как он обращался преимущественно к Эгилу. По-моему, в отношении меня у него не возникло никаких иллюзий.
Мы расположились в гостиной, утопив тела в мягких креслах. Простенькая старушка внесла поднос с ароматным кофе и смущенно удалилась. Эгила интересовали какие-то книги из местной библиотеки, что-то запрещенное в Советском Союзе. Хмурый дядя, видать, в литературе смыслил. Он оживился и, кажется, увлекся, окончательно забыв про меня. Потом они поднялись и ушли в библиотеку. Старушка как будто предвидела это и ожидала.
-- Вы, наверно, говорите по-русски? -- спросила она.
-- Да, -- сознался я, позабыв от неожиданности о конспирации. Куда мне до Штирлица!
-- Простите, но мне так хочется поговорить по-русски. Я уже забыла, когда в последний раз у меня была такая возможность.
Признаться, я был немало ошарашен таким поворотом дел.
-- Кто вы?
Если бы она сказала, что выполняет здесь задание советской разведки, я бы не удивился.
-- До войны я жила в Риге. Мой муж был русским. Его расстреляли в тридцать восьмом. Потом война, эмиграция.
Последнее слово прозвучало с откровенной грустью. Так, что она стала мне сразу очень близкой.
-- И что дальше? -- сочувственно продолжил я свои расспросы.
-- А что дальше? Ничего. -- Значительное такое, бездонное "Ничего".
-- И вам ни разу не удалось побывать на Родине?
-- Ни разу. Сижу вот тут, как крыса в норе. Убираю помещения, мою
посуду... -- Она устало махнула рукой. -- А по-русски здесь никогда не говорят. -- И, перейдя на шепот, добавила: -- Все русское тут ненавидят.
Думаю, Диневичу было не просто вести переговоры в Стокгольме. Думаю, у него не было ни одного шанса. Я имею в виду шанс на искренность. Но и яростный Штейнс был неподходящей фигурой. В любой момент мог опозорить и дискредитировать.
Где-то вдали от посторонних глаз был, наконец, установлен компромисс. Штейнса за борт. Диневича на "вторые роли", а в кресло объединенной партии -- Улдиса Берзиньша. Состоявшийся поэт, предполагалось, станет состоятельным политиком. (Назовите мне хоть одного поэта, сумевшего добиться в политике такого же успеха, как в поэзии!)
-- Познакомь его с городом, поводи по Старой Риге. Может быть, стоит съездить на Саласпилсский мемориал. Одним словом, займи его до вечера, -- инструктировал меня Эгил. -- В ресторан подходите к девятнадцати часам.
Поручение мне определенно нравилось. Что может быть любопытней, чем знакомство с новым человеком? Да вдобавок если этот человек -- преподаватель философии из Рейкьявика? Натуральный исландец и при этом, как говорят, прекрасно владеет русским.
Кому-то в удовольствие топтаться бестолковой кучкой, безвольно следовать за гидом по разноцветным улицам и площадям. "Посмотрите налево, посмотрите направо!" Толпа синхронно поворачивает головы, словно по команде кукловода. Щелк, щелк, щелк. Постреливают фотоаппараты. "Это -- Эйфелева башня! А это -- Монмартр! Вот Лувр!" Вы демонстрируете снимки своим друзьям, которые десятки раз видели Эйфелеву башню, Монмартр и Лувр. В цветных иллюстрациях, на картинах импрессионистов, во французских фильмах. Но дело вовсе не в том. Вам кажется, что Эйфелева башня, Монмартр и Лувр стали другими, потому что там были вы и снимки эти ваши.
Нет. Извините, но это не по мне! Для меня в чужом городе самое
интересное -- это люди. Образ мыслей, поведение, привычки, традиции.
Наслаждение -- идти и не знать, что откроется тебе за следующим поворотом. Куда свернуть? А вот сюда! Кроме интуиции, никто не вмешивается в мои планы. Вот ухоженный старичок расположился на лавочке и сладко покуривает. Почему бы не составить ему компанию? Оказалось, дедок не только славно изъясняется на английском (куда лучше меня!), но и довольно сносно выражает свои мысли по-русски! Научился во время войны. В немецком лагере. Потом мы перебираемся в ближайшее кафе и потягиваем абсент. До вечера.
Я плутаю среди незнакомых зданий. Иногда упираюсь в тупики. Возвращаюсь. Делаю круги. Ни у кого не ищу помощи. Приятно справиться самому и наконец приметить и припомнить угол дома, какой-нибудь собор или башню, где ты уже побывал и откуда дорога, уже не сомневаешься, приведет тебя в гостиницу. Понимаете теперь, почему я воспринял поручение с удовольствием?
На профессоре из Рейкьявика был легкий плащ, для середины октября в Риге не вполне уместный. Со стороны залива в город непрерывно врывались леденящие потоки ветра, как вражеский десант. Нос философа, к тому же северянина, скоро потемнел. Исландец прижимался к древним стенам Старого города, не проявляя никакого любопытства к достопримечательностям. Но было ясно, что он приготовился вежливо терпеть все лишения "до последнего".
-- Господин Гансен! Есть предложение! А почему бы нам не взять такси и не поехать ко мне? Посидим за бутылочкой коньяка да побеседуем. Как вы на это смотрите?
Наверно, у нас было одинаковое понимание знакомства с городом. Сверх того, "колотун" лишал философа возможности выбора.
-- Отличное предложение! Если только это будет удобно...
Моя двухкомнатная квартира пробудила в нем дух исследователя. Жилище "совка". Так или примерно так жила средняя советская семья. Чем не музей? Это вам не Лувр. Я отлично понимал профессора. Будь я на его месте, все было бы точно так же.
-- Может быть, хотите осмотреть квартиру? В Исландии вряд ли такие есть...
Он, немного смущаясь, но стараясь не пропустить ничего, осторожно (и, правда, как в музее) двигался из комнаты в кухню, из кухни в коридор, заглядывая по пути в ванну и туалет. Не улавливая "черный" советский юмор, серьезно осмотрел доллар, наклеенный на двери сортира изнутри. Не обнаруживая, однако, удивления. Стабильное такое, западное воспитание! Жена приготовила кофе, я позаботился разлить коньяк. Потеплело.
-- Я не состою ни в одной партии. Сочувствую социал-демократам. Мне интересно наблюдать за теми политическими и экономическими процессами, которые происходят в мире. Особенно в странах Балтии. Мы, исландцы, находились когда-то в похожем положении. Долгий исторический период Исландия подавлялась датчанами. Им так же, как русским, была безразлична судьба коренной нации. Их ничуть не обеспокоило, если б исландский язык исчез бесследно.
Профессору уже было известно мое финское происхождение. Потому он говорил о русских, как двое говорят об отсутствующем третьем. Он не учел, что русский -- это мой родной язык. И это обстоятельство, возможно, определяет национальность больше, чем свидетельство о рождении.
-- Простите, господин Гансен! Существует распространенная ошибка, на которую мне бы хотелось обратить ваше внимание. Между "русским" и "советским" есть огромная разница. Советский Союз, правда, сыграл зловещую роль в судьбе многих народов. Можно и необходимо выразить соболезнование чеченцам, крымским татарам, ингушам, прибалтам, моим собратьям -- ингерманландцам. Но кто выразит соболезнование русским? Если посмотреть на количество расстрелянных, замученных, измордованных, то русских окажется столько, сколько всех остальных вместе взятых. Извините за подобное сравнение. Враг у всех народов был один -- агрессивный коммунизм советского образца.
-- Согласен. Но в сознании европейцев укоренилась мысль, что народ, не способный противостоять тирании, произволу, беззаконию, также несет на себе груз ответственности за последствия. И потому русские так легко ассоциируются со всем советским.
-- Может быть. Но куда, за чей счет списать миллионы погибших? Что сказать их родственникам? Их тоже миллионы. В чем их вина? Да, мне известно, что к русским относятся по-разному. Что далеко ходить? Взять хотя бы Латвию. Впрочем, не обязательно Латвию. Любое небольшое европейское государство. Даже то, куда не ступала нога советского солдата. Не сомневаюсь, что и там без труда обнаружатся антирусские настроения. Именно антирусские, а не антисоветские. Отчего? У меня есть на этот счет одна догадка. Из области психологии народов. Невысокие люди, как правило, ревниво относятся к высоким. Бессознательно, на генном уровне. То же происходит с народами. Ничуть не желаю оскорбить малые народы. Это попытка взглянуть на проблему так же бесстрастно, как бесстрастен, например, ученый во время проведения опыта. Речь идет о методе исследования. Теперь давайте вспомним. Во всей Европе ни одна страна не сопоставима с СССР или Россией по таким показателям, как территория и численность населения. Русский народ велик в буквальном смысле. Разве это не повод, чтоб только за это их не любить? Обратите внимание, что, несмотря на все противоречия, у американцев другое отношение к русским. На человеческом уровне. Это подмечено многими. Почему? Да потому, что у американцев нет комплексов по поводу "роста" и "веса".
-- А Венгрия? Чехословакия? Афганистан? Чьи сапоги топтали чужую землю? Сапоги абстрактного советского воина? Или конкретного русского солдата с именем и фамилией? Какое дело было, например, чеху до Брежнева, если в него стрелял какой-нибудь Коля или Ваня? Американцы потому доброжелательны к русским, что у них была Корея, Вьетнам и так далее. Советский Союз целенаправленно уничтожал культуру, традиции, язык малых народов. Разве русские противились этому? Разве не стоит сегодня латышский язык на грани исчезновения?
-- Извините, дорогой профессор! Не стоит. Позвольте начать издалека и напомнить реальную, а не придуманную сегодня ситуацию с языком в Латвии. Да, латышский язык не являлся государственным языком, и все делопроизводство велось на русском. Если учесть, что он не являлся главным именно в Латвии, то это, конечно, нонсенс и вопиющая несправедливость. Но, как очевидец, могу свидетельствовать, что на этом, на ведении делопроизводства и заканчивались все притеснения латышей. Во всяком случае в послесталинский период. Гонениям подвергались за инакомыслие, за свободное слово, за антисоветские настроения. И вовсе не по национальному признаку. Единственным исключением были евреи. Они действительно не в пример латышам, притеснялись в связи со своей национальностью. На самом деле на производстве, на улице, дома латыши свободно общались на родном языке. Были трудовые коллективы, где большинство составляли латыши, и разговор там шел, естественно, на латышском языке. И наоборот. Что касается номенклатурных высших постов в республике, то по большей части их занимали латыши. Председатели колхозов и совхозов, председатели исполнительной власти в районах, руководители среднего и высшего партийного аппарата и КГБ. Латвия постоянно пополняла кадрами центральные партийные органы СССР. Пельше, Восс, Пуго -- наиболее известны. Латышский язык свободно чувствовал себя на радио и телевидении, массово выходили газеты на латышском языке, работали латышские театры. Писатели и поэты печатали свои произведения. Повторяю, преследовалось инакомыслие, но не язык. В издательской деятельности ситуация была целиком в пользу латышей. Напечатать книжку на русском языке было почти немыслимым делом. Считалось, что русский автор вполне может напечататься в Ленинграде или в Москве, или еще где-нибудь в России, что, возможно, и справедливо, хотя любому автору хочется быть опубликованным дома. Так можно ли все это считать политикой геноцида по отношению к латышскому языку? Вам,
дорогой профессор, трудно уловить, а мне хорошо видно, что "новая латышская история" уже пишется. И, боюсь, там придется собирать правду по крупицам. Пример тому -- миф о вымирании латышского языка. Ни один язык не может погибнуть, если народ живет компактно на собственной территории. Даже если вокруг расселились другие народы. Чеченцы, крымские татары, ингуши не утратили свой язык, хоть и были высланы поголовно. История цыган и евреев доказывает то же самое. Эти народы сохранили яэык и культуру на протяжении тысячелетий в условиях жесточайшего террора, не идущего ни в какое сравнение с ограничениями языка в делопроизводстве, как это было у латышей. Я понимаю, что, в основном, здесь, в Риге, вы встречались с латышами и то, что я сейчас рассказал, для вас новость. Но я прожил в Латвии почти всю свою жизнь и имею право рассказывать то, что было, а не то, что выгодно "продать" на Запад. Угрозы исчезновения латышского языка никогда не было и нет теперь.-- Это все крайне интересно! Много справедливого. И все же... Исландия могла утратить родной язык, не повернись история по-другому. Наш язык выжил благодаря созданию народного, национального и однородного государства. Думаю, Латвия стоит перед той же проблемой.
-- Простите, профессор! Но у Латвии нет никаких исторических претензий на народное, национальное и однородное государство. По той простой причине, что такого государства никогда не существовало. Начиная со времени строительства Риги в
1201 году, здесь постоянно жили немцы, шведы, русские, поляки, евреи. Латвия всегда была многонациональным государством, что было предопределено ее географическим положением, разместившим латышей в гуще европейских народов. У Исландии другая география, способствующая обособленности. Применительно к Латвии народное, национальное и однородное государство такая же утопия, как коммунизм.
Господин Гансен деликатно перевел разговор на мирные рельсы. Однако я понял, что ничуть не поколебал его устоявшихся взглядов. И, честно сказать, был удивлен. Люди, много путешествующие по миру, сильно отличаются от тех, кто не пересекал границ собственной страны. Первым присуща широта охвата проблем. Их отличает доброжелательность, которая идет от осознания мизерности нашей планеты и единства человечества. Вторые подозревают, что мир ограничен рамками того общества, в котором они живут. А дальше -- чужеземцы, враждебные народы, которым нельзя доверять. Провинциальное мышление, привязанное канатами к собственной земле, часто выдается за патриотизм. А по сути означает только отсутствие способности видеть мир целиком и понимать, что мы все зависим друг or друга.
Что лежит в основе гордости от принадлежности к той или иной нации, если факт рождения сам по себе случаен, и его никак нельзя поставить себе в заслугу? Если человек выучил десять языков, сделал научное открытие, покорил горную высоту, то понятно, что это его личная заслуга и понятно его чувство гордости за это. Но отчего люди гордятся своей национальностью? Какие усилия затратил француз, чтоб родиться французом? Или латыш, чтоб родиться латышом? Насколько оправдана эта гордость фактом собственного рождения?
Во второй половине января девяносто первого я отправился в юрмальский санаторий. Прошедший год требовал осмысления. Что я чувствовал? Примерно то же, что чувствует человек, долго блуждавший по лесу и незаметно забиравший все время влево, до тех пор, пока тропинка не вывела его вновь к тому месту, с которого он начал свой путь. Идеология "Меньшевика" все круче разворачивалась в сторону от идеологии латышских социал-демократов. Для меня по-прежнему на первом месте оставались общечеловеческие вненациональные ценности. Тогда как для латышей, независимо от политической ориентации, самым существенным и, возможно, единственным мотивом стал национальный. Мне все трудней становилось убеждать самого себя в том, что это неизбежно, морально оправдано и справедливо. Русских публично, печатно, уже без всякого стеснения, называли оккупантами, мигрантами, людьми второго сорта. Никто не пытался этому препятствовать. Ни власти, ни интеллигенция, ни рабочие, ни социал-демократы. Уродливо проступали контуры будущего. Я всерьез задумался о двусмысленности собственного положения. Официально "Меньшевик" представлял собой партийный печатный орган. Значит, подразумевалось, что я разделяю убеждения и цели латышских социал-демократов. Но в том-то и дело, что, "поварившись" год в этом котле, я мог убедиться, что наши представления далеко расходятся. Более того, обнаружилось, что я не в состоянии даже найти точек соприкосновения.
Санаторный режим в Кемери мерно распределял хвойные ванны, массаж, прогулки по обледеневшему пляжу. Независимо, как иностранная держава, бродил одиноко поэт-песенник Резник. Его никто не тревожил. Даже милые женщины.
Традиционно латышский канал радио неожиданно перехлестнулся на русский язык. В последний раз он обращался к "великому и могучему", пожалуй, накануне выборов в Верховный Совет. Тогда очень уж требовались голоса избирателей. Неважно, какой национальности. Что же случилось на этот раз? Сомнений в том, что произошло нечто, из ряда вон выходящее, не возникало. К тому времени я, кажется, неплохо научился разбираться в пресловутом латышском менталитете... (Да простится мне, но и на события сорокового года я стал смотреть по-иному, через призму того самого менталитета, и перестал удивляться историческим снимкам, на которых фотограф запечатлел советские танки на улицах Риги и толпы улыбающихся людей. С цветами в руках.)
Диктор радио, не скрывая панических ноток, жалобно взывала к русским слушателям. Реакционные силы готовились штурмовать здание Верховного Совета. Латвия на грани военного переворота. Все на защиту демократии и свободы! В Риге воздвигаются баррикады.
Я
всколыхнулся. За час вполне мог бы добраться до города. Да. Вполне. Машинально взглянул на вешалку. Пальто, шапка, шарф -- все на месте. Готовность номер один? Год назад я бы не размышлял ни одной секунды. Год назад я был другим. "И тогда я заключил сам с собой сепаратный мир..."-- вспомнилась строчка из романа Хемингуэя. Я встал и спокойно отправился в бар. Потом многие (ощущение, все) будут рассказывать о своем героическом поступке и той суматошной ночи среди бетонных надолбов, срочно завезенных по приказу стратегов из лагеря защитников. Разговоры о том, что эта театральная декорация была бы разметана в считанные секунды гусеницами танков, приравнивались к предательству. Мешки с песком, подпирающие входные двери правительственных зданий, не убирались полгода. Они символизировали бесстрашие латышского народа, готовность погибнуть, поднимали патриотический дух, возвеличивали нацию. Наверно, кое-кто жалел, что обошлось без большой крови...Пожалуй, я единственный, кто не был в ту ночь на баррикадах!
Возвращаясь из санатория в Ригу, я уже знал, что мне надо делать. Мысленно прикидывал свое выступление на ближайшем заседании ЦК. Состоялось оно довольно скоро.
В аудитории собралось, как обычно, человек тридцать. Я попросил слова.
-- Предполагаю, что моя оценка политической ситуации в Латвии и перспектив развития на ближайшие годы будет резко отличаться от вашей. Предполагаю, что многим, сидящим здесь, мои слова придутся не по вкусу. Но мы не в элитном английском клубе для джентльменов, и потому я бы просил спокойно выслушать меня до конца, -- так я начал свою речь, что сработало безотказно и установило нужную мне атмосферу напряженного внимания.
-- Партий и движений сегодня в Латвии предостаточно. Можно подумать, что существует широкий демократический спектр. Однако, если отвлечься от фракции коммунистов, которые действительно, несмотря ни на что, имеют собственный голос и проявляют завидную последовательность, то окажется, что между всеми остальными разница не так велика. И заключена она в том, что одна часть латышей вдохновенно возрождает элементы провинциального фашизма (для классического нет масштаба), а вторая -- делает все, чтоб не помешать этому процессу. Фашизм Латвия не построит. Не дадут. Но искалеченное близорукое общество Латвия породить способна. В принципе, уже породила. Более года тому назад я шел к социал-демократам. Сегодня я хорошо вижу, что попал не по адресу. Прошу простить, но партия, которую вы воспринимаете как социал-демократическую, на самом деле таковой не является. Потому и "Меньшевик", господа, вам чужд и неприятен, потому и не поддерживается никак руководством партии. Более того, будучи непримиримым к национализму и называя вещи своими именами, он стал опасен для вашей партии. Ведь кто-то может подумать, что вы разделяете мнение редакции. Все это мне хорошо известно. Как и то, что вы хотели бы видеть на страницах газеты. Здесь, в зале, сидят люди, которые прямо со мной об этом говорили. К сожалению, настал момент, когда я вынужден констатировать, что у нас не осталось точек соприкосновения ни по вопросу гражданства, ни по применению государственного языка, ни по созданию равноправного демократического общества. В этой ситуации я вынужден принять решение выйти из партии и прекратить издание "Меньшевика". Благодарю всех за внимание!
Я обвел взглядом непроницаемые сосредоточенные лица. Они не прятали глаз. Они смотрели на меня так, как могут смотреть честные, убежденные в своей правоте, люди. Я поклонился и пошел к выходу. Меня никто не останавливал.
Февральское небо над Латвией не имело определенного цвета. Преобладали темно-серые тона и нигде, на всем пространстве, не угадывался счастливый просвет.
Все. "Меньшевик" умер.
14. 06. 1998 г. Хельсинки