омалось крыло, вы турманом вниз, и по дороге высчитываете: "Завтра -- от двенадцати до двух... от двух до шести... в шесть обед..." Ну не смешно ли? А ведь мы сейчас -- именно так! Голубые цветочки шевелятся, таращатся. Что, если б я был стеклянный и не видел, что через каких-нибудь 3 -- 4 часа... Запись 27-я. Конспект: НИКАКОГО КОНСПЕКТА -- НЕЛЬЗЯ. Я один в бесконечных коридорах -- тех самых. Немое бетонное небо. Где-то капает о камень вода. Знакомая, тяжелая, непрозрачная дверь -- и оттуда глухой гул. Она сказала, что выйдет ко мне ровно в 16. Но вот уже прошло после 16 пять минут, десять, пятнадцать: никого. На секунду прежний я, которому страшно, если откроется эта дверь. Еще последние пять минут, и если она не выйдет -- -- Где-то капает о камень вода. Никого. Я с тоскливой радостью чувствую: спасен. Медленно иду по коридору, назад. Дрожащий пунктир лампочек на потолке все тусклее, тусклее... Вдруг сзади торопливо брякнула дверь, быстрый топот, мягко отскакивающий от потолка, от стен, -- и она, летучая, слегка запыхавшаяся от бега, дышит ртом. -- Я знала: ты будешь здесь, ты придешь! Я знала: ты -- ты... Копья ресниц отодвигаются, пропускают меня внутрь -- и... Как рассказать то, что со мною делает этот древний, нелепый, чудесный обряд, когда ее губы касаются моих? Какой формулой выразить этот, все, кроме нее, в душе выметающий вихрь? Да, да, в душе -- смейтесь, если хотите. Она с усилием, медленно подымает веки -- и с трудом, медленно слова: -- Нет, довольно... после: сейчас -- пойдем. Дверь открылась. Ступени -- стертые, старые. И нестерпимо пестрый гам, свист, свет... --- С тех пор прошли уже почти сутки, все во мне уже несколько отстоялось -- и тем не менее мне чрезвычайно трудно дать хотя бы приближенно-точное описание. В голове как будто взорвали бомбу, а раскрытые рты, крылья, крики, листья, слова, камни -- рядом, кучей, одно за другим... Я помню -- первое у меня было: "Скорее, сломя голову назад". Потому что мне ясно: пока я там, в коридорах, ждал -- они как-то взорвали или разрушили Зеленую Стену -- и оттуда все ринулось и захлестнуло наш очищенный от низшего мира город. Должно быть, что-нибудь в этом роде я сказал I. Она засмеялась: -- Да нет же! Просто мы вышли за Зеленую Стену... Тогда я раскрыл глаза -- и лицом к лицу со мной, наяву то самое, чего до сих пор не видел никто из живых иначе, как в тысячу раз уменьшенное, ослабленное, затушеванное мутным стеклом Стены. Солнце... это не было наше, равномерно распределенное по зеркальной поверхности мостовых солнце: это были какие-то живые осколки, непрестанно прыгающие пятна, от которых слепли глаза, голова шла кругом. И деревья, как свечки, -- в самое небо; как на корявых лапах присевшие к земле пауки; как немые зеленые фонтаны... И все это карачится, шевелится, шуршит, из-под ног шарахается какой-то шершавый клубочек, а я прикован, я не могу ни шагу -- потому что под ногами не плоскость -- понимаете, не плоскость, -- а что-то отвратительно-мягкое, податливое, живое, зеленое, упругое. Я был оглушен всем этим, я захлебнулся -- это, может быть, самое подходящее слово. Я стоял, обеими руками вцепившись в какой-то качающийся сук. -- Ничего, ничего! Это только сначала, это пройдет. Смелее! Рядом с I -- на зеленой, головокружительно прыгающей сетке чей-то тончайший, вырезанный из бумаги профиль... нет, не чей-то, а я его знаю. Я помню: доктор -- нет, нет, я очень ясно все понимаю. И вот понимаю: они вдвоем схватили меня под руки и со смехом тащат вперед. Ноги у меня заплетаются, скользят. Там карканье, мох, кочки, клекот, сучья, стволы, крылья, листья, свист... И -- деревья разбежались, яркая поляна, на поляне -- люди... или уж я не знаю как: может быть, правильней -- существа. Тут самое трудное. Потому что это выходило из всяких пределов вероятия. И мне теперь ясно, отчего I всегда так упорно отмалчивалась: я все равно бы не поверил -- даже ей. Возможно, что завтра я и не буду верить и самому себе -- вот этой своей записи. На поляне, вокруг голого, похожего на череп камня шумела толпа в триста -- четыреста... человек -- пусть -- "человек", мне трудно говорить иначе. Как на трибунах из общей суммы лиц вы в первый момент воспринимаете только знакомых, так и здесь я сперва увидел только наши серо-голубые юнифы. А затем секунда -- и среди юниф, совершенно отчетливо и просто: вороные, рыжие, золотистые, караковые, чалые, белые люди -- по-видимому, люди. Все они были без одежд и все были покрыты короткой блестящей шерстью -- вроде той, какую всякий может видеть на лошадином чучеле в Доисторическом Музее. Но у самок были лица точно такие -- да, да, точно такие же, -- как и у наших женщин: нежно-розовые и не заросшие волосами, и у них свободны от волос были также груди -- крупные, крепкие, прекрасной геометрической формы. У самцов без шерсти была только часть лица -- как у наших предков. Это было до такой степени невероятно, до такой степени неожиданно, что я спокойно стоял -- положительно утверждаю: спокойно стоял и смотрел. Как весы: перегрузите одну чашку -- и потом можете класть туда уже сколько угодно -- стрелка все равно не двинется... Вдруг -- один: I уже со мной нет -- не знаю, как и куда она исчезла. Кругом только эти, атласно лоснящиеся на солнце шерстью. Я хватаюсь за чье-то горячее, крепкое, вороное плечо: -- Послушайте -- ради Благодетеля -- вы не видали -- куда она ушла? Вот только сейчас -- вот сию минуту... На меня -- косматые, строгие брови: -- Ш-ш-ш! Тише. -- И космато кивнули туда, на середину, где желтый, как череп, камень. Там, наверху, над головами, над всеми -- я увидел ее. Солнце прямо в глаза, по ту сторону, и от этого вся она -- на синем полотне неба -- резкая, угольно-черная, угольный силуэт на синем. Чуть выше летят облака, и так, будто не облака, а камень, и она сама на камне, и за нею толпа, и поляна -- неслышно скользят, как корабль, и легкая -- уплывает земля под ногами... -- Братья... -- Это она. -- Братья! Вы все знаете: Там, за Стеною, в городе -- строят "[Интеграл]". И вы знаете: пришел день, когда мы разрушим эту Стену -- все стены -- чтобы зеленый ветер из конца в конец -- по всей земле. Но "[Интеграл]" унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель, какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья... Об камень -- волны, пена, ветер: -- Долой "[Интеграл]"! Долой! -- Нет, братья: не долой. Но "[Интеграл]" должен быть нашим. В тот день, когда он впервые отчалит в небо, на нем будем мы. Потому что с нами Строитель "[Интеграла]". Он покинул стены, он пришел со мной сюда, чтобы быть среди вас. Да здравствует Строитель! Миг -- и я где-то наверху, подо мною -- головы, головы, головы, широко кричащие рты, выплеснутые вверх и падающие руки. Это было необычайно странное, пьяное: я чувствовал себя над всеми, я был я, отдельное, мир, я перестал быть слагаемым, как всегда, и стал единицей. И вот я -- с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом -- внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху -- улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь, -- пью сладкие, колючие, холодные искры. А затем -- кровь во мне и весь мир -- в тысячу раз быстрее, легкая земля летит пухом. И все мне легко, просто, ясно. Вот теперь я вижу на камне знакомые, огромные буквы: "Мефи" -- и почему-то это так нужно, это простая, прочная нить, связывающая все. Я вижу грубое изображение -- может быть, тоже на этом камне: крылатый юноша, прозрачное тело, и там, где должно быть сердце, -- ослепительный, малиново-тлеющий уголь. И опять: я понимаю этот уголь... или не то: чувствую его -- так же как не слыша, чувствую каждое слово (она говорит сверху, с камня) -- и чувствую, что все дышат вместе -- и всем вместе куда-то лететь, как тогда птицы над Стеной... Сзади, из густо дышащей чащи тел -- громкий голос: -- Но это же безумие! И кажется, я -- да, думаю, что это был именно я, -- вскочил на камень, и оттуда солнце, головы, на синем -- зеленая зубчатая пила, и я кричу: -- Да, да, именно! И надо всем сойти с ума, необходимо всем сойти с ума -- как можно скорее! Это необходимо -- я знаю. Рядом -- I; ее улыбка, две темных черты -- от краев рта вверх, углом; и во мне уголь, и это мгновенно, легко, чуть больно, прекрасно... Потом -- только застрявшие, разрозненные осколки. Медленно, низко -- птица. Я вижу: она живая, как я, она, как человек, поворачивает голову вправо, влево, и в меня ввинчиваются черные, круглые глаза... Еще: спина -- с блестящей, цвета старой слоновой кости шерстью. По спине ползет темное, с крошечными, прозрачными крыльями насекомое -- спина вздрагивает, чтобы согнать насекомое, еще раз вздрагивает... Еще: от листьев тень -- плетеная, решетчатая. В тени лежат и жуют что-то похожее на легендарную пищу древних: длинный желтый плод и кусок чего-то темного. Женщина сует это мне в руку, и мне смешно: я не знаю, могу ли я это есть. И снова: толпа, головы, ноги, руки, рты. Выскакивают на секунду лица -- и пропадают, лопаются, как пузыри. И на секунду -- или, может быть, это только мне кажется -- прозрачные, летящие крылья-уши. Я из всех сил стискиваю руку I. Она оглядывается: -- Что ты? -- Он здесь... Мне показалось... -- Кто он? -- ...Вот только сейчас -- в толпе... Угольно-черные, тонкие брови вздернуты к вискам: острый треугольник, улыбка. Мне неясно: почему она улыбается -- как она может улыбаться? -- Ты не понимаешь -- I, ты не понимаешь, что значит, если он или кто-нибудь из них -- здесь. -- Смешной! Разве кому-нибудь там, за Стеною, придет в голову, что мы здесь. Вспомни: вот ты -- разве ты когда-нибудь думал, что это возможно? Они ловят нас там -- пусть ловят! Ты бредишь. Она улыбается легко, весело, и я улыбаюсь, земля -- пьяная, веселая, легкая -- плывет... Запись 28-я. Конспект: ОБЕ. ЭНТРОПИЯ И ЭНЕРГИЯ. НЕПРОЗРАЧНАЯ ЧАСТЬ ТЕЛА. Вот: если ваш мир подобен миру наших далеких предков, так представьте себе, что однажды в океане вы наткнулись на шестую, седьмую часть света -- какую-нибудь Атлантиду, и там -- небывалые города-лабиринты, люди, парящие в воздухе без помощи крыльев, или аэро, камни, подымаемые вверх силою взгляда, -- словом, такое, что вам не могло бы прийти в голову, даже когда вы страдаете сноболезнью. Вот так же и я вчера. Потому что -- поймите же -- никто и никогда из нас со времени Двухсотлетней Войны не был за Стеною -- я уже говорил вам об этом. Я знаю: мой долг перед вами, неведомые друзья, рассказать подробнее об этом странном и неожиданном мире, открывшемся мне вчера. Но пока я не в состоянии вернуться к этому. Все новое и новое, какой-то ливень событий, и меня не хватает, чтобы собрать все: я подставляю полы, пригоршни -- и все-таки целые ведра проливаются мимо, а на эти страницы попадают только капли... Сперва я услышал у себя за дверью громкие голоса -- и узнал ее голос, I, упругий, металлический -- и другой, почти негнувшийся -- как деревянная линейка -- голос Ю. Затем дверь разверзлась с треском и выстрелила их обеих ко мне в комнату. Именно так: выстрелила. I положила руку на спинку моего кресла и через плечо, вправо -- одними зубами улыбалась той. Я не хотел бы стоять под этой улыбкой. -- Послушайте, -- сказала мне I, -- эта женщина, кажется, поставила себе целью охранять вас от меня как малого ребенка. Это -- с вашего разрешения? И тогда -- другая, вздрагивая жабрами: -- Да он и есть ребенок. Да! Только потому он и не видит, что вы с ним все это -- только затем, чтобы... что все это комедия. Да! И мой долг... На миг в зеркале -- сломанная, прыгающая прямая моих бровей. Я вскочил и, с трудом удерживая в себе того -- с трясущимися волосатыми кулаками, с трудом протискивая сквозь зубы каждое слово, крикнул ей в упор -- в самые жабры: -- С-сию же с-секунду -- вон! Сию же секунду! Жабры вздулись кирпично-красно, потом опали, посерели. Она раскрыла рот что-то сказать и, ничего не сказав, захлопнулась, вышла. Я бросился к I: -- Я не прощу -- я никогда себе этого не прощу! Она смела -- тебя? Но ты же не можешь думать, что я думаю, что... что она... Это все потому, что она хочет записаться на меня, а я... -- Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких, как она: мне все равно. Я знаю -- ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому что ведь после вчерашнего -- я перед тобой вся, до конца, как ты хотел. Я -- в твоих руках, ты можешь -- в любой момент... -- Что -- в любой момент, -- и тотчас же понял -- [что], кровь брызнула в уши, в щеки, я крикнул: -- Не надо об этом, никогда не говори мне об этом! Ведь ты же понимаешь, что это тот я, прежний, а теперь... -- Кто тебя знает... Человек -- как роман: до самой последней страницы не знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы и читать... I гладит меня по голове. Лица ее мне не видно, но по голосу слышу: смотрит сейчас куда-то очень далеко, зацепилась глазами за облако, плывущее неслышно, медленно, неизвестно куда... Вдруг отстранила меня рукой -- твердо и нежно: -- Слушай: я пришла сказать тебе, что, может быть, мы уже последние дни... Ты знаешь: с сегодняшнего вечера отменены все аудиториумы. -- Отменены? -- Да. И я шла мимо -- видела: в зданиях аудиториумов что-то готовят, какие-то столы, медики в белом. -- Но что же это значит? -- Я не знаю. Пока еще никто не знает. И это хуже всего. Я только чувствую: включили ток, искра бежит -- и не нынче, так завтра... Но, может быть, они не успеют. Я уж давно перестал понимать: кто -- они и кто -- мы. Я не понимаю, чего я хочу: чтобы успели -- или не успели. Мне ясно только одно: I сейчас идет по самому краю -- и вот-вот... -- Но это безумие, -- говорю я. -- Вы -- и Единое Государство. Это все равно, как заткнуть рукою дуло -- и думать, что можно удержать выстрел. Это -- совершенное безумие! Улыбка: -- "Надо всем сойти с ума -- как можно скорее сойти с ума". Это говорил кто-то вчера. Ты помнишь? Там... Да, это у меня записано. И следовательно, это было на самом деле. Я молча смотрю на ее лицо: на нем сейчас особенно явственно -- темный крест. -- I, милая, -- пока еще не поздно... Хочешь -- я брошу все, забуду все -- и уйдем с тобою туда, за Стену -- к этим... я не знаю, кто они. Она покачала головой. Сквозь темные окна глаз -- там, внутри у ней, я видел, пылает печь, искры, языки огня вверх, навалены горы сухих, смоляных дров. И мне ясно: поздно уже, мои слова уже ничего не могут... Встала -- сейчас уйдет. Может быть, уже последние дни, может быть, минуты... Я схватил ее за руку. -- Нет! Еще хоть немного -- ну, ради... ради... Она медленно поднимала вверх, к свету, мою руку -- мою волосатую руку, которую я так ненавидел. Я хотел выдернуть, но она держала крепко. -- Твоя рука... Ведь ты не знаешь -- и немногие это знают, что женщинам отсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное, есть несколько капель солнечной, лесной крови. Может быть, потому я тебя и -- -- Пауза -- и как странно: от паузы, от пустоты, от ничего -- так несется сердце. И я кричу: -- Ага! Ты еще не уйдешь! Ты не уйдешь -- пока мне не расскажешь о них -- потому что ты любишь... их, а я даже не знаю, кто они, откуда они. Кто они? Половина, какую мы потеряли. H2 и O -- а чтобы получилось H2O -- ручьи, моря, водопады, волны, бури -- нужно, чтобы половины соединились... Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со стола мой стеклянный треугольник и все время, пока я говорил, прижимала его острым ребром к щеке -- на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно: я не могу вспомнить ее слов -- особенно вначале, -- и только какие-то отдельные образы, цвета. Знаю: сперва это было о Двухсотлетней Войне. И вот -- красное на зелени трав, на темных глинах, на синеве снегов -- красные, непросыхающие лужи. Потом желтые, сожженные солнцем травы, голые, желтые, всклокоченные люди -- и всклокоченные собаки -- рядом, возле распухшей падали, собачьей, или, может быть, человечьей... Это, конечно -- за стенами: потому что город -- уже победил, в городе уже наша теперешняя -- нефтяная пища. И почти с неба донизу -- черные, тяжелые складки, и складки колышутся: над лесами, над деревнями медленные столбы, дым. Глухой вой: гонят в город черные бесконечные вереницы, чтобы силою спасти их и научить счастью. -- Ты все это почти знал? -- Да, почти. -- Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые -- они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи, -- мы хотим... -- Нет, подожди -- а "Мефи"? Что такое "Мефи"? -- Мефи? Это -- древнее имя, это -- тот, который... Ты помнишь: там, на камне -- изображен юноша... Или нет: я лучше на твоем языке, так ты скорее поймешь. Вот: две силы в мире -- энтропия и энергия. Одна -- к блаженному покою, к счастливому равновесию; другая -- к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению. Энтропии -- наши или, вернее, -- ваши предки, христиане, поклонялись как Богу. А мы, антихристиане, мы... И вот момент -- чуть слышный, шепотом, стук в дверь -- и в комнату вскочил тот самый сплюснутый, с нахлобученным на глаза лбом, какой не раз приносил мне записки от I. Он подбежал к нам, остановился, сопел -- как воздушный насос -- и не мог сказать ни слова: должно быть, бежал во всю мочь. -- Да ну же! Что случилось? -- схватила его за руку I. -- Идут -- сюда... -- пропыхтел, наконец, насос. -- Стража... и с ними этот -- ну, как это... вроде горбатенького... -- S? -- Ну да! Рядом -- в доме. Сейчас будут здесь. Скорее, скорее! -- Пустое! Успеется... -- смеялась, в глазах -- искры, веселые языки. Это -- или нелепое, безрассудное мужество -- или тут было что-то еще непонятное мне. -- I, ради Благодетеля! Пойми же -- ведь это... -- Ради Благодетеля, -- острый треугольник -- улыбка. -- Ну... ну, ради меня... Прошу тебя. -- Ах, а мне еще надо было с тобой об одном деле... Ну, все равно: завтра... Она весело (да: весело) кивнула мне; кивнул и тот -- высунувшись на секунду из-под своего лбяного навеса. И я -- один. Скорее -- за стол. Развернул свои записи, взял перо -- чтобы [они] нашли меня за этой работой на пользу Единого Государства. И вдруг -- каждый волос на голове живой, отдельный и шевелится: "А что, если возьмут и прочтут хотя бы одну страницу -- из этих, из последних?" Я сидел за столом, не двигаясь, -- и я видел, как дрожали стены, дрожало перо у меня в руке, колыхались, сливаясь, буквы... Спрятать? Но куда: все -- стекло. Сжечь? Но из коридора и из соседних комнат -- увидят. И потом я уже не могу, не в силах истребить этот мучитель ный -- и может быть самый дорогой мне -- кусок самого себя. Издали -- в коридоре -- уже голоса, шаги. Я успел только схватить пачку листов, сунуть их под себя -- и вот теперь прикованный к колеблющемуся каждым атомом креслу, и пол под ногами -- палуба, вверх и вниз... Сжавшись в комочек, забившись под навес лба -- я как-то исподлобья, крадучись, видел: они шли из комнаты в комнату, начиная с правого конца коридора, и все ближе. Одни сидели застывшие, как я; другие -- вскакивали им навстречу и широко распахивали дверь -- счастливцы! Если бы я тоже... -- "Благодетель -- есть необходимая для человечества усовершенствованнейшая дезинфекция, и вследствие этого в организме Единого Государства никакая перистальтика..." -- я прыгающим пером выдавливал эту совершенную бессмыслицу и нагибался над столом все ниже, а в голове -- сумасшедшая кузница, и спиною я слышал -- брякнула ручка двери, опахнуло ветром, кресло подо мною заплясало... Только тогда я с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию... ах, кто мне сегодня говорил о комедии?). Впереди был S -- мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне, в моем кресле, во вздрагивающих у меня под рукой листках. Потом на секунду -- какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно -- раздувающиеся, розово-коричневые жабры... Я вспомнил все, что было в этой комнате полчаса назад, и мне было ясно, что она сейчас -- == Все мое существо билось и пульсировало в той (к счастью, непрозрачной) части тела, какою я прикрыл рукопись. Ю подошла сзади к нему, к S, осторожно тронула его за рукав -- и негромко сказала: -- Это -- Д-503, Строитель "[Интеграла]". Вы, наверное, слышали? Он -- всегда вот так, за столом... Совершенно не щадит себя! ...А я-то? Какая чудесная, удивительная женщина. S заскользил ко мне, перегнулся через мое плечо -- над столом. Я заслонил локтем написанное, но он строго крикнул: -- Прошу сейчас же показать мне, что у вас там! Я, весь полыхая от стыда, подал ему листок. Он прочитал, и я видел, как из глаз выскользнула у него улыбка, юркнула вниз по лицу и, чуть пошевеливая хвостиком, присела где-то в правом углу рта... -- Несколько двусмысленно, но все-таки... Что же, продолжайте: мы больше не будем вам мешать. Он зашлепал -- как плицами по воде -- к двери, и с каждым его шагом ко мне постепенно возвращались ноги, руки, пальцы -- душа снова равномерно распределялась по всему телу, я дышал... Последнее: Ю задержалась у меня в комнате, подошла, нагнулась к уху -- и шепотом: -- Ваше счастье, что я... Непонятно: что она хотела этим сказать? Вечером, позже, узнал: они увести с собою троих. Впрочем, вслух об этом, равно как и о всем происходящем, никто не говорит ( -- воспитательное влияние невидимо присутствующих в нашей среде Хранителей). Разговоры -- главным образом о быстром падении барометра и о перемене погоды. Запись 29-я. Конспект: НИТИ НА ЛИЦЕ. РОСТКИ. ПРОТИВОЕСТЕСТВЕННАЯ КОМПРЕССИЯ. Странно: барометр идет вниз, а ветра все еще нет, тишина. Там, наверху, уже началась -- еще неслышная нам -- буря. Во весь дух несутся тучи. Их пока мало -- отдельные зубчатые обломки. И так: будто наверху уже низринут какой-то город, и летят вниз куски стен и башен, растут на глазах с ужасающей быстротой -- все ближе -- но еще дни им лететь сквозь голубую бесконечность, пока не рухнут на дно, к нам, вниз. Внизу -- тишина. В воздухе -- тонкие, непонятные, почти невидимые нити. Их каждую осень приносят оттуда, из-за Стены. Медленно плывут -- и вдруг вы чувствуете: что-то постороннее, невидимое у вас на лице, вы хотите смахнуть -- и нет: не можете, никак не отделаться... Особенно много этих нитей -- если идти около Зеленой Стены, где я шел сегодня утром: I назначила мне увидеться с нею в Древнем Доме -- в той, нашей "квартире". Я уже миновал громаду Древнего Дома, когда сзади услышал чьи-то мелкие, торопливые шаги, частое дыхание. Оглянулся -- и увидал: меня догоняла О. Вся она была как-то по-особенному, законченно, упруго кругла. Руки, и чаши грудей, и все ее тело, такое мне знакомое, круглилось и натягивало юнифу: вот сейчас прорвет тонкую материю -- и наружу, на солнце, на свет. Мне представляется: там, в зеленых дебрях, весною так же упрямо пробиваются сквозь землю ростки -- чтобы скорее выбросить ветки, листья, скорее цвести. Несколько секунд она молчала, сине сияла мне в лицо. -- Я видела вас -- тогда, в День Единогласия. -- Я тоже вас видел... -- И сейчас же мне вспомнилось, как она стояла внизу, в узком проходе, прижавшись к стене и закрыв живот руками. Я невольно посмотрел на ее круглый под юнифой живот. Она, очевидно, заметила -- вся стала кругло-розовая, и розовая улыбка. -- Я так счастлива -- так счастлива... Я полна -- понимаете: вровень с краями. И вот -- хожу и ничего не слышу, что кругом, а все слушаю внутри, в себе... Я молчал. На лице у меня -- что-то постороннее, оно мешало -- и я никак не мог от этого освободиться. И вдруг неожиданно, еще синее, сияя, она схватила мою руку -- и у себя на руке я почувствовал ее губы... Это -- первый раз в моей жизни. Это была какая-то неведомая мне до сих пор древняя ласка, и от нее -- такой стыд и боль, что я (пожалуй, даже грубо) выдернул руку. -- Слушайте -- вы с ума сошли! И не столько это -- вообще вы... Чему вы радуетесь? Неужели вы можете забыть о том, что вас ждет? Не сейчас -- так все равно через месяц, через два месяца... Она -- потухла; все круги -- сразу прогнулись, покоробились. А у меня в сердце -- неприятная, даже болезненная компрессия, связанная с ощущением жалости (сердце -- не что иное, как идеальный насос; компрессия, сжатие -- засасывание насосом жидкости -- есть технический абсурд; отсюда ясно: на сколько в сущности абсурдны, противоестественны, болезненны все "любви", "жалости" и все прочее, вызывающее такую компрессию). Тишина. Мутно-зеленое стекло Стены -- слева. Темно-красная громада -- впереди. И эти два цвета, слагаясь, дали во мне в виде равнодействующей -- как мне кажется, блестящую идею. -- Стойте! Я знаю, как спасти вас. Я избавлю вас от этого: увидать своего ребенка -- и затем умереть. Вы сможете выкормить его -- понимаете -- вы будете следить, как он у вас на руках будет расти, круглеть, наливаться, как плод... Она вся так и затряслась, так и вцепилась в меня. -- Вы помните ту женщину... ну, тогда, давно, на прогулке. Так вот: она сейчас здесь, в Древнем Доме. Идемте к ней, и ручаюсь: я все устрою немедля. Я уже видел, как мы вдвоем с I ведем ее коридорами -- вот она уже там, среди цветов, трав, листьев... Но она отступила от меня назад, рожки розового ее полумесяца дрожали и изгибались вниз. -- Это -- та самая, -- сказала она. -- То есть... -- Я почему-то смутился. -- Ну да: та самая. -- И вы хотите, чтобы я пошла к ней -- чтобы я просила ее -- чтобы я... Не смейте больше никогда мне об этом! Согнувшись, она быстро пошла от меня. Будто еще что-то вспомнила -- обернулась и крикнула: -- И умру -- да, пусть! И вам никакого дела -- не все ли вам равно? Тишина. Падают сверху, с ужасающей быстротой растут на глазах -- куски синих башен и стен, но им еще часы -- может быть дни -- лететь сквозь бесконечность; медленно плывут невидимые нити, оседают на лицо -- и никак их не стряхнуть, никак не отделаться от них. Я медленно иду к Древнему Дому. В сердце -- абсурдная, мучительная компрессия... Запись 30-я. Конспект: ПОСЛЕДНЕЕ ЧИСЛО. ОШИБКА ГАЛИЛЕЯ. НЕ ЛУЧШЕ ЛИ? Вот мой разговор с I -- там, вчера, в Древнем Доме, среди заглушающего логический ход мыслей пестрого шума -- красные, зеленые, бронзово-желтые, белые, оранжевые цвета... И все время -- под застывшей на мраморе улыбкой курносого древнего поэта. Я воспроизвожу этот разговор буква в букву -- потому что он, как мне кажется, будет иметь огромное, решающее значение для судьбы Единого Государства -- и больше: Вселенной. И затем -- здесь вы, неведомые мои читатели, быть может, найдете некоторое оправдание мне... I сразу, без всякой подготовки, обрушила на меня все: -- Я знаю, послезавтра у вас -- первый, пробный полет "[Интеграла]". В этот день -- мы захватим его в свои руки. -- Как? Послезавтра? -- Да. Сядь, не волнуйся. Мы не может терять ни минуты. Среди сотен, наудачу взятых вчера Хранителями, -- попало двенадцать Мефи. И упустить два-три дня -- они погибнут. Я молчал. -- Чтобы наблюдать за ходом испытания -- к вам должны прислать электротехников, механиков, врачей, метеорологов. И ровно в двенадцать -- запомни -- когда прозвонят к обеду и все пройдут в столовую, мы останемся в коридоре, запрем всех в столовой -- и "[Интеграл]" наш... Ты понимаешь: это нужно во что бы то ни стало. "[Интеграл]" в наших руках -- это будет оружие, которое поможет кончить все сразу, быстро, без боли. Их аэро... ха! Это будет просто ничтожная мошкара против коршуна. И потом: если уж это будет неизбежно -- можно будет направить вниз дула двигателей и одной только их работой... Я вскочил: -- Это немыслимо! Это нелепо! Неужели тебе не ясно: то, что вы затеваете, -- это революция? -- Да, революция! Почему же это нелепо? -- Нелепо -- потому что революции не может быть. Потому что наша -- это не ты, а я говорю -- наша революция была последней. И больше никаких революций не может быть. Это известно всякому... Насмешливый, острый треугольник бровей: -- Милый мой: ты -- математик. Даже -- больше: ты философ -- от математики. Так вот: назови мне последнее число. -- То есть? Я... я не понимаю: какое -- последнее? -- Ну -- последнее, верхнее, самое большое. -- Но, I, -- это же нелепо. Раз число чисел -- бесконечно, какое же ты хочешь последнее? -- А какую же ты хочешь последнюю революцию? Последней -- нет, революции -- бесконечны. Последняя -- это для детей: детей бесконечность пугает, а необходимо -- чтобы дети спокойно спали по ночам... -- Но какой смысл -- какой же смысл во всем этом -- ради Благодетеля? Какой смысл, раз все уже счастливы? -- Положим... Ну хорошо: пусть даже так. А что дальше? -- Смешно! Совершенно ребяческий вопрос. Расскажи что-нибудь детям -- все до конца, а они все-таки непременно спросят: а дальше, а зачем? -- Дети -- единственно смелые философы. И смелые философы -- непременно дети. Именно так, как дети, всегда и надо: а что дальше? -- Ничего нет дальше! Точка. Во всей Вселенной -- равномерно, повсюду -- разлито... -- Ага: равномерно, повсюду! Вот тут она самая и есть -- энтропия, психологическая энтропия. Тебе, математику, -- разве не ясно, что только разности -- разности -- температур, только тепловые контрасты -- только в них жизнь. А если всюду, по всей Вселенной, одинаково теплые -- или одинаково прохладные тела... Их надо столкнуть -- чтобы огонь, взрыв, геенна. И мы -- столкнем. -- Но, I, -- пойми же, пойми: наши предки -- во время Двухсотлетней Войны -- именно это и сделали... -- О, и они были правы -- тысячу раз правы. У них только одна ошибка: позже они уверовали, что они есть последнее число -- какого нет в природе, нет. Их ошибка -- ошибка Галилея: он был прав, что Земля движется вокруг Солнца, но он не знал, что вся солнечная система -- движется еще вокруг какого-то центра, он не знал, что настоящая, не относительная, орбита Земли -- вовсе не наивный круг... -- А вы? -- А мы -- пока знаем, что нет последнего числа. Может быть, забудем. Нет: даже наверное -- забудем, когда состаримся -- как неминуемо старится все. И тогда мы -- тоже неизбежно вниз -- как осенью листья с дерева -- как послезавтра вы... Нет, нет, милый, -- не ты. Ты же -- с нами, ты -- с нами! Разгоревшаяся, вихревая, сверкучая -- я никогда еще не видел ее такой -- она обняла меня собою, вся. Я исчез... Последнее -- глядя прочно, твердо в глаза мне: -- Так помни же: в двенадцать. И я сказал: -- Да, я помню. Ушла. Я один -- среди буйного, разноголосого гама -- синих, красных, зеленых, бронзово-желтых, оранжевых... Да, в 12... -- и вдруг нелепое ощущение чего-то постороннего, осевшего на лицо -- чего никак не смахнуть. Вдруг -- вчерашнее утро, Ю -- и то, что она кричала тогда в лицо I... Почему? Что за абсурд. Я поторопился выйти наружу -- и скорее домой, домой... Где-то сзади я слышал пронзительный писк птиц над Стеной. А впереди, в закатном солнце -- из малинового кристаллизованного огня -- шары куполов, огромные пылающие кубы-дома, застывшей молнией в небе -- шпиц аккумуляторной башни. И все это -- всю эту безукоризненную, геометрическую красоту -- я должен буду сам, своими руками... Неужели -- никакого выхода, никакого пути? Мимо какого-то аудиториума (нумер его не помню). Внутри -- грудой сложены скамьи; посредине -- столы, покрытые простынями из белоснежного стекла; на белом -- пятно розовой солнечной крови. И во всем этом скрыто какое-то неведомое -- потому жуткое -- завтра. Это противоестественно: мыслящему -- зрячему существу жить среди незакономерностей, неизвестных, иксов. Вот если бы вам завязали глаза и заставили так ходить, ощупывать, спотыкаться, и вы знаете, что где-то тут вот совсем близко -- край, один только шаг -- и от вас останется только сплющенный, исковерканный кусок мяса. Разве это не то же самое? ...А что если не дожидаясь -- самому вниз головой? Не будет ли это единственным и правильным, сразу распутывающим все? Запись 31-я. Конспект: ВЕЛИКАЯ ОПЕРАЦИЯ. Я ПРОСТИЛ ВСЕ. СТОЛКНОВЕНИЕ ПОЕЗДОВ. Спасены! В самый последний момент, когда уже казалось -- не за что ухватиться, казалось -- уже все кончено... Так: будто вы по ступеням уже поднялись к грозной Машине Благодетеля, и с тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз в жизни, -- скорее -- глотаете глазами синее небо... И вдруг: все это -- только "сон". Солнце -- розовое и веселое, и стена -- такая радость погладить рукой холодную стену -- и подушка -- без конца упиваться ямкой от вашей головы на белой подушке... Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочитал Государственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий, -- я думал уже о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читать последние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть они останутся, как память о том невероятном, что могло быть -- и чего уже не будет... да, не будет!.. На первой странице Государственной Газеты сияло: "Радуйтесь, Ибо отныне вы -- совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы -- были совершеннее вас. Чем? Каждая искра динамо -- искра чистейшего разума; каждый ход поршня -- непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас? Философия у кранов, прессов и насосов -- законченна и ясна, как циркульный круг. Но разве ваша философия менее циркульна? Красота механизма -- в неуклонном и точном, как маятник, ритме. Но разве вы, с детства вскормленные системой Тэйлора, -- не стали маятниково-точны? И только одно: У механизмов нет фантазии. Вы видели когда-нибудь, чтобы во время работы на физиономии у насосного цилиндра -- расплывалась далекая, бессмысленно-мечтательная улыбка? Вы слышали когда-нибудь, чтобы краны по ночам, в часы, назначенные для отдыха, беспокойно ворочались и вздыхали? Нет! А у вас -- краснейте! -- Хранители все чаще видят эти улыбки и вздохи. И -- прячьте глаза -- историки Единого Государства просят отставки, чтобы не записывать постыдных событий. Но это не ваша вина -- вы больны. Имя этой болезни: фантазия. Это -- червь, который выгрызает черные морщины на лбу. Это -- лихорадка, которая гонит вас бежать все дальше -- хотя бы это "дальше" начиналось там, где кончается счастье. Это -- последняя баррикада на пути к счастью. И радуйтесь: она уже взорвана. Путь свободен. Последнее открытие Государственной Науки: центр фантазии -- жалкий мозговой узелок в области Варолиева моста. Трехкратное прижигание этого узелка Х-лучами -- и вы излечены от фантазии -- навсегда. Вы -- совершенны, вы -- машиноравны, путь к стопроцентному счастью -- свободен. Спешите же все -- стар и млад -- спешите подвергнуться Великой Операции. Спешите в аудиториумы, где производится Великая Операция. Да здравствует Великая Операция. Да здравствует Единое Государство, да здравствует Благодетель!" ...Вы -- если бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, -- если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист -- если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя, -- разве не чувствовали бы вы то же самое, что я? Разве -- как у меня сейчас -- не кружилась бы у вас голова? Разве -- по спине и рукам -- не бежали бы у вас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки? Разве не казалось бы вам, что вы -- гигант, Атлас -- и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой о стеклянный потолок? Я схватил телефонную трубку: -- I-330... Да, да: 330, -- и потом, захлебываясь, крикнул: -- Вы дома, да? Вы читали -- вы читаете? Ведь это же, это же... Это изумительно! -- Да... -- долгое, темное молчание. Трубка чуть слышно жужжала, думала что-то... -- Мне непременно надо вас увидеть сегодня. Да, у меня после шестнадцати. Непременно. Милая! Какая-какая милая! "Непременно"... Я чувствовал: улыбаюсь -- и никак не могу остановиться, и так вот понесу по улице эту улыбку -- как фонарь, высоко над головой... Там, снаружи, на меня налетел ветер. Крутил, свистел, сек. Но мне только еще веселее. Вопи, вой -- все равно: теперь тебе уже не свалить стен. И над головой рушатся чугунно-летучие тучи -- пусть: вам не затемнить солнца -- мы навеки приковали его цепью к зениту -- мы, Иисусы Навины. На углу -- плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в стекло стены. Внутри на ослепительно белом столе уже лежал один. Виднелись из-под белого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики -- нагнулись к изголовью, белая рука -- протянула руке наполненный чем-то шприц. -- А вы -- что ж не идете, -- спросил я -- никого, или, вернее, всех. -- А вы, -- обернулся ко мне чей-то шар. -- Я -- потом. Мне надо еще сначала... Я, несколько смущенный, отошел. Мне действительно сначала надо было увидеть ее, I. Но почему "сначала" -- я не мог ответить себе... Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился "[Интеграл]". В машинном гудела динамо -- ласково, одно и то же какое-то слово повторяя без конца -- как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную трубу двигателя. Милая... какая -- какая милая. Завтра ты -- оживешь, завтра -- первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве... Какими глазами я смотрел бы на это могучее стеклянное чудовище, если бы все оставалось как вчера? Если бы я знал, что завтра в 12 -- я предам его... да, предам... Осторожно -- за локоть сзади. Обернулся; тарелочное, плоское лицо Второго Строителя. -- Вы уже знаете, -- сказал он. -- Что? Операция? Да, не правда ли? Как -- все, все -- сразу... -- Да нет, не то: пробный полет отменили, до послезавтра. Все из-за Операции этой... Зря гнали, старались... "Все из-за Операции"... Смешной, ограниченный человек. Ничего не видит дальше своей тарелки. Если бы он знал, что не будь Операции -- завтра в 12 он сидел бы под замком в стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену... У меня в комнате, в 15.30. Я вошел -- и увидел Ю. Она сидела за моим столом -- костяная, прямая, твердая, -- утвердив на руке правую щеку. Должно быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне -- на щеке у ней так и остались пять ямок от пальцев. Одну секунду во мне -- то самое несчастное утро, и вот здесь же, возле стола -- она рядом с I, разъяренная... Но только секунду -- и сейчас же смыто сегодняшним солнцем. Так бывает, если в яркий день вы, входя в комнату, по рассеянности повернули выключатель -- лампочка загорелась, но как будто ее и нет -- такая смешная, бедная, ненужная... Я, не задумываясь, протянул ей руку, я простил все -- она схватила мои обе, крепко, к