родных песен. Ему подпевала супруга, пропустившая пару рю-мок.
Потом председатель перебрал в памяти сотни три из запомнившихся ему доносов,
но ни один из них не по-дошел к данному случаю. Всхрапнув пару часов,
пред-седатель распечатал вторую поллитровку. Жена к этому времени раздобыла
где-то квашеной капустки, марино-ванных грибочков и солененьких огурчиков.
Когда вторая бутылка была прикончена, в мозгах у председателя наступила
удивительная ясность и ре-шение проблемы пришло само собой. Через час донос
был готов вчерне. Еще через час был переписан набе-ло каллиграфическим
почерком, запечатан в конверт и отправлен по привычному адресу. Через неделю
донос-чик, терроризировавший учреждение, был арестован. Председатель получил
к очередному празднику премию в виде месячного оклада, был включен в число
перво-очередников на улучшение жилищных условий и полу-чил бесплатную
путевку в санаторий. Прочие заговорщики не раз просили председателя раскрыть
тайну, что он такое написал в своем "письме Туда" (как они по-чтительно
называли донос), но он отделывался шуточ-ками.
Время шло к либерализму. Судьба разбросала участни-ков дела. История
эта забылась. Но вот был реабилити-рован тот самый выдающийся Доносчик. Его
восстано-вили на работе и выплатили компенсацию как невинной жертве "культа
личности". В учреждении он ходил геро-ем. Через год уже был заместителем
директора (нового:
старого уволили на пенсию как сталиниста). Его лю-били и уважали:
состав сотрудников почти полностью обновился, а оставшихся "стариков"
молодежь презира-ла как "недобитых культистов". Наступили мрачные вре-мена и
для Председателя. Ему тоже пришлось уйти на пенсию. Когда мы отмечали это
событие, он, упившись больше обычного, открыл секрет того своего коронного
доноса. Он в нем просто написал, что наш коллектив -- здоровый, политически
зрелый и прочее, а согласно до-носам такого-то получается, что у нас все
сотрудники суть антисоветчики, враги партии, морально разложившиеся подонки
и прочее. Он, Председатель, считает, что граж-данин такой-то нарушает меру,
подрывая тем самым ав-торитет самих органов. Последняя фраза и решила
судь-бу доносчика-конкурента.
-- Об одном жалею, -- сказал Председатель (уже быв-ший, конечно), когда
мы волокли его домой, -- что это-го мерзавца там не расстреляли.
Представляете, сколько ребят он там, в лагерях, заложил, подонок?!
ИСКУССТВО ПОДЛОСТИ
-- Если вы скажете, что подлость в нашей стране дос-тигла уровня науки,
то считайте, что вы ровным счетом ничего не сказали о подлинной роли
подлости в нашей прекрасной стране, -- говорил тот самый чиновник, что и в
предыдущих разделах. -- Подлость всегда и везде на-ходилась и находится на
уровне науки. Она просто не может существовать на донаучном уровне. Можно
смело утверждать, что первой наукой в истории человечества была именно наука
подлости. Ибо, совершая подлость, человек тем самым сразу возвышался до
уровня науки. А человек без подлости вообще немыслим. Уже само
оче-ловечивание наших предков было величайшей подлостью в истории Мироздания
по отношению ко всему живому. И к мертвому тоже.
Если вы хотите отразить специфику нашего об-щества, вы должны признать,
что подлость в нашем прекраснейшем из обществ достигла уровня искусст-ва.
Ис-кус-ст-ва! Искусства высочайшего, тончайшего и прекраснейшего. И, само
собой разумеется, полезного. Вот ты идешь, например, со своим старым
приятелем, собутыльником и единомышленником в свое учрежде-ние. Приятель по
пьянке совершил некий неосторож-ный (говори прямо -- глупый) поступок. Ему
за это грозят неприятности. Вы, естественно, обсуждаете пер-спективы.
Естественно, поносите секретаря партбюро ("прохвост", "подхалим", "бездарь",
"кретин"), заведу-ющего отделом ("бездарь", "кретин", "подхалим",
"про-хвост"), заместителя директора ("кретин", "прохвост", "подхалим",
"бездарь") и прочих более или менее ответ-ственных лиц учреждения, почему-то
жаждущих причи-нить зло Приятелю. Ты, конечно, сочувствуешь При-ятелю.
Ободряешь его. Мол, мы тебя в обиду не дадим! Не те времена! Не на тех
напали!!
Вот ты вошел в свое учреждение, выполнил все долж-ные формальности,
занял положенное тебе место в про-странстве, принял привычную позу, наиболее
соответ-ствующую состоянию деловитого безделья. И тут к тебе подходит сущая
ведьма (как по внешности, так и по сущ-ности) -- секретарша заместителя
директора ("кретина", "подхалима" и т. д.). "Шшшшшш", -- заговорчески
шеп-чет она тебе в ухо, что в переводе на обычный язык означает: "Петр
Сидорыч просют тебя зайти". Ты, разуме-ется, незамедлительно вскакиваешь,
одергиваешь мятый пиджачишко, поддергиваешь засаленные и отвисшие на заднице
и на коленях брючишки, тушишь о ладонь еще не зажженную сигарету и
скользишь, опережая ведьму из дирекции, по направлению к кабинету Петра
Сидоровича. Всем видно, куда ты скользишь. Всем ясно, зачем ты туда
скользишь. Ты всем своим существом ощущаешь невысказанные мысли твоих друзей
и сослуживцев по тво-ему адресу: "прохвост", "блюдолиз", "стукач",
"бездарь", "карьерист"... Не буду вас утруждать перечнем эпитетов такого
рода: вы сами можете продолжить их без особого труда. Возьмите первого
пришедшего на ум вашего со-служивца и скажите себе честно и откровенно, что
вы ду-маете о нем. И слова неудержимым потоком заструятся по вашим мозгам:
"лицемер", "двуличный", "стяжатель", "пьяница", "нечистоплотный"...
Вот ты вошел в кабинет Петра Сидоровича. Он, конеч-но, не встает тебе
навстречу. Он деловито передвигает бу-маги, переставляет телефонные
аппараты, карандаши. Не поднимая головы от важных бумаг на столе, кивает
тебе:
мол, присаживайся, раз пришел. Ты присаживаешься на угол стула и
изображаешь всем своим существом все то, что положено в таких случаях.
-- Давненько мы с тобой не беседовали, Иванов, -- произносит наконец
Петр Сидорович как бы между про-чим. -- Как делишки, как детишки?
Ха-ха-ха!..
-- Делишки, Петр Сидорович, как говорится, дрянь, а детишки -- пьянь.
Хи-хи-хи!
-- Ха-ха-ха! Да ты никак шутник, Иванов! Ха-ха-ха!
-- Хи-хи-хи!
-- Ха-ха-ха!
-- Хи-хи-хи!
-- Ну, хватит! Пошутили, и хватит. Я тебя не для анек-дотов позвал,
Иванов. Дело серьезное. Пятно на коллек-тиве!
-- Знаю, Петр Сидорович!
-- Плохо знаешь, Иванов! Дело-то хуже оборачивает-ся. Органы
заинтересовались.
-- Не может быть, Петр Сидорыч!
-- Все может быть, Иванов! Вы ведь с Петровым за-кадычные друзья?
-- Да какие мы друзья?! Сослуживцы, Петр Сидорыч! Не больше.
-- Ты же выпиваешь с ним.
-- Ас кем нам выпивать не приходится?!.
-- Домами встречаешься.
-- Сплетни, Петр Сидорыч. Сплетни. Было, конечно, пару раз. Да и то
так, случайно. Напросились в гости. Не выгонишь же!
-- Сплетничают у нас, верно, много. И про меня не-бось...
-- Что вы, Петр Сидорыч! О вас как раз не смеют.
-- А что ты думаешь о Петрове, Иванов?
-- А что о нем думать? Работник он, прямо скажем, не ахти какой.
-- Прямо скажем -- халтурщик.
-- И в моральном отношении, прямо скажем, не об-разец.
-- Прямо скажем -- морально растленный тип.
-- В политическом отношении... оно, конечно, того... нельзя сказать,
что...
-- Не финти, говори прямо! Не наш человек!
-- Нашим, конечно, не назовешь...
-- Будем персональное дело заводить.
-- Давно пора, Петр Сидорыч.
-- Придется тебе, Иванов, на собрании выступить. Расскажешь прямо, как
честный коммунист, все, что знаешь и думаешь. А то слухи ходят, Иванов...
-- Понимаю, Петр Сидорыч!
-- Скоро сюда придет товарищ из органов. Он тебя ознакомит. Смотри,
Иванов, не подкачай. А то ведь и на тебя...
-- Не подведу, Петр Сидорыч!
В коридоре тебя уже ждет Петров. Повсюду группка-ми толпятся
сотрудники. Ты проходишь мимо Петрова, будто никогда не был с ним знаком, --
пусть все видят, что никакие вы не друзья. А Петрову слегка моргаешь:
мол, потом. Петров не дурак, сразу понимает, в чем дело. И сам делает
вид, что он просто покурить выскочил, что никаких шашней у него со мной нет:
зачем подводить товарища?!
Ночь, конечно, не спишь. Петров -- тоже не лапоть, его голыми руками не
возьмешь. Он десятерых заложит, а сам выкарабкается. Уверен, сейчас он
строчит донос в органы, все сваливает на своих собутыльников, в том числе --
на меня, себя изображает неустойчивой жерт-вой морально и политически
разложившихся мерзавцев вроде меня, клянется в преданности, обещает
испра-виться. Сволочь он, этот Петров! И как я раньше не заметил, что он --
не наш человек? Гнать таких из пар-тии надо. И органы правильно делают, что
очищают общество от таких.
Настроившись таким образом и припомнив тезисы то-варища из органов, ты
начинаешь обдумывать свою ра-зоблачительную речь на партсобрании. Речь
получается красноречивая и страстная. Удовлетворенный, ты засы-паешь сном
праведника.
СВЕРХЧЕЛОВЕК
-- Еще в школьные годы, -- говорил тот чиновник, -- я выработал для
себя основные жизненные принципы. Мне не нужно бытового благополучия, убедил
я себя, не нужно наслаждений, власти, славы, почестей. Я буду просто
Человеком. Я себе это "быть Человеком" пред-ставлял так. Если дал слово
что-то сделать, в лепешку расшибись, а делай. Защищай слабых. Не обманывай.
Не подхалимничай. И так далее в том же духе. Мне казалось, что этим
принципам можно сравнительно легко следо-вать. Лишь бы желание было. И я им
следовал. Но -- до поры до времени. Как только я столкнулся с более
труд-ными, чем в школе, проблемами, я понял, что в нашем обществе мало быть
Человеком: надо быть Сверхчелове-ком. Надо научиться ловчить, выкручиваться,
хитрить, чтобы уцелеть. Нет, я не делал подлостей и не изменил своим
юношеским принципам. Я просто постиг другую истину: чтобы этим принципам
следовать, надо быть на-ходчивым, гибким, изворотливым. Постепенно у меня
выработались навыки играть нужную роль вполне есте-ственно и без усилий,
автоматически. Это было разумное приспособление к условиям существования.
Именно это приспособление и имело следствием нашу способность легко
переходить из одного состояния в другое, ему про-тивоположное. В конце войны
и в послевоенные годы число таких людей, как я, стало огромным. Многие из
тех, кого я знал, были перед этим безупречными советс-кими людьми с точки
зрения органов. Иначе мы не уце-лели бы и не сыграли бы потом свою великую
историчес-кую роль. Это мы нанесли удар по сталинизму! Если бы не мы, то...
ЦЕНА ЖИЗНИ
В те дни крушения сталинизма настроение у меня было такое, что я
серьезно подумывал о самоубийстве. Жизнь, казалось, утратила смысл. А жить
без страсти и идеи, объ-единяющей жизненный поток в единое целое, я не
привык. И в этом я не был одинок. Но никто из тех моих знако-мых, кто в то
время собирался покончить с собой, не реа-лизовал свое намерение наделе.
Случайно ли это? Вопрос этот оказался частью более общего вопроса об
отношении человека к своей собственной жизни.
В литературе, посвященной сталинским репрессиям, иногда мелькает
недоумение по поводу того, что очень немногие люди покончили с собой, хотя
знали, что их все равно уничтожат. Почему? Во-первых, сейчас невоз-можно
иметь статистические данные на этот счет, чтобы с уверенностью ответить --
многие или немногие покон-чили с собой. Случаи самоубийства тщательно
скрыва-лись. Я лично знал об одном случае, когда ответственный работник
застрелился, но органы изобразили дело так, будто его арестовали. Арестовали
всю его семью, чтобы скрыть факт самоубийства, и кое-кого из осведомленных
соседей. Слух все же возник -- сын успел рассказать о самоубийстве ребятам
во дворе, а те разнесли слух по всему району. Во-вторых, не так-то просто
было покон-чить с собой. Не успевали. Оружия не было. Я по себе знаю, что
это значит. Будь у меня пистолет, я бы, может быть, застрелился. Но каждый
раз, когда у меня назре-вало желание сделать это, я ехал к своему фронтовому
другу за сто километров от Москвы -- он ухитрился со-хранить именное оружие
со времен войны (у меня тоже такое оружие было, но у меня его отобрали,
когда я пересекал границу после демобилизации). Когда я добирался до друга,
мы, естественно, отмечали встречу хорошей выпивкой и желание стреляться
пропадало. А вешаться или кидаться под поезд не хотелось. Снотворные пилю-ли
достать было трудно. И в-третьих, идея самоубийства не входила в тип
самосознания людей той эпохи. Это, пожалуй, главное.
Социальный тип самосознания проявляется во многих аспектах жизни, и в
том числе в отношении к самой сво-ей жизни. Сознание людей имеет всегда
определенную ориентацию, определенную тем, что общепринято и по-ощряется в
данном обществе и что отвергается и пори-цается. В обществе, где дуэль
принята и поощряется, смерть на дуэли не вызывает того состояния ужаса,
ка-кое появляется в иных случаях. Там, где самоубийст-во как следствие
бесчестья рассматривается как норма, люди относятся к нему иначе, чем в
обществе, где утрачены понятия о чести, а самоубийство порицается. Тысячи
советских людей той эпохи легко расставались с жизнью, если это требовалось
ради интересов группы людей, партии, страны. Те же самые люди, способные на
самопожертвование в общественно одобряемых слу-чаях, оказывались
неспособными расстаться с жизнью добровольно в ситуациях, когда все равно
судьба их была предрешена.
Упомянутая общая ориентация играла существенную роль и в том странном
на первый взгляд явлении, что так мало было попыток покушения на Сталина и
дру-гих деятелей той эпохи. Люди легко совершали убий-ство других людей в
ситуациях, общественно оправ-дываемых, причем без всяких колебаний,
раскаяний и угрызений совести. Порою даже с удовольствием. Но те же люди
пасовали перед самыми примитивными ситуа-циями, которые выходили за рамки
общественно приня-той ориентации на этот счет. Еще до войны я обдумы-вал
покушение на Сталина. Конечно, мои практические возможности были ничтожны.
Но не они остановили меня: я запутался в моральных проблемах. Потом у меня
появился единомышленник. Он утверждал, что приблизиться к Сталину на
расстояние, достаточное для выстрела или бросания бомбы, можно. Но он тоже
не мог преодолеть некий морально-психологический барьер. Мы выросли в
условиях, в которых индивидуальный террор порицался морально и считался
неэффективным поли-тически.
Но вдруг меня осенило: месть! Надо мстить! Кому? Им! За что? За себя!
За страдания близких. За все!
Выход все-таки есть.
На свете полно гадов,
А средство от них -- месть.
Добровольно сдаваться не надо.
Вспомни мужскую честь.
Сто раз повторяй кряду:
Месть!
Месть!
Месть!
Никогда сдаваться не надо.
Всегда оружие есть!
Любая падет преграда,
Когда закипает месть.
С жизнью сквитаться надо --
Советую всем учесть:
Пусть гада ждет не пощада,
А месть,
Месть,
Месть!
Я изложил свое замечательное открытие своему сооб-щнику.
-- У меня нет к Ним ненависти, -- сказал он. -- Я Их презираю, а из
презрения мстить невозможно. Они по отдельности слишком ничтожны для мести.
А все вместе Они воплощают в жизнь самые светлые идеалы челове-чества.
Мстить некому!
Оставь дурацкие затеи. Мир не изменишь все равно. Нелепо драться за
идеи, Осуществленные давно.
ДОЛГ
-- Так ты тоже был пилотяга? -- спросил я, уловив в речи моего
компаньона выражения из авиационного жаргона.
-- Нет, -- сказал он, -- я всего лишь воздушный стрелок.
Мы стали вспоминать войну. Я рассказал, как по-гиб мой воздушный
стрелок, а он -- как погиб его командир.
-- Мы штурмовали железнодорожный узел, -- гово-рил он. -- Уже кончили
работу, как шальной снаряд залепил нам в мотор. Машина загорелась. Но высота
была небольшая, и командир успел посадить ее в мел-колесье. Едва я успел
вытащить из кабины потерявше-го сознание командира (ему раздробило ноги) и
отта-щить в сторону, как машина взорвалась. Из соседней деревни пришли
немцы, покачали головами и ушли:
они, очевидно, решили, что мы взорвались вместе с машиной.
Командир пришел в себя. Хотел застрелиться, но я отобрал у него
пистолет. До линии фронта было совсем недалеко. Я решил попытаться выйти к
своим и выта-щить командира. Сделал нечто вроде саней. Впрягся в них. И
поволок свою тяжелую ношу. Целых семь дней волок. Что это были за дни, лучше
не вспоминать. Ког-да мы все-таки чудом выбрались, смотреть на нас
при-ходили со всей дивизии.
Но дело не в этом. Командир не думал, что выжи-вет. И перед смертью
решил раскрыть мне свою душу, исповедаться. И начал говорить такое, что в
первую ми-нуту я сам хотел пристрелить его как предателя. Я ведь был
комсомольским активистом. Был комсоргом полка. Рано вступил в партию. Сталин
был для меня богом. Все, что касалось нашей истории, идеологии, генераль-ной
линии партии, было для меня святыней. Я никог-да не был доносчиком. Когда
при мне заводились со-мнительные разговоры, я честно и открыто пресекал их.
А командир рассказывал о том, что потом, после хрущевского доклада, стало
восприниматься как преступления "периода культа личности". Я сам знал о
многом из того, что говорил командир. Но я считал это все справедливым и
исторически необходимым. И по-малкивал, как все. Преступлением тогда был сам
тот факт, что об этом говорилось вслух и что это интерпре-тировалось как
преступление.
Когда появилась надежда, что мы выберемся, коман-дир спросил меня,
донесу я о его речах или нет. Я ска-зал, что я не доносчик, а честный
коммунист, что я на-пишу рапорт командованию обо всем, что было. Он сказал,
что это все равно донос. Потом он попросил меня не делать этого: у него
жена, дети, родители, они ни при чем. Еще раз попросил дать ему пистолет --
за-стрелиться. Я отказался. Он попросил меня пристре-лить его. Я тоже
отказался. Он спросил, зачем же я спасаю его. Я сказал, что это -- мой долг
как комму-ниста. "Ясно, -- сказал он, -- долг коммуниста, а не человека и
солдата. Действуй!"
Я дотащил командира до госпиталя. Привел себя в человеческий вид.
Отоспался. И само собой разумеет-ся, меня вызвали в Особый отдел. Я доложил
обо всем. Командира судил военный трибунал. Меня наградили орденом. Не за
то, что спас командира, а за то, что про-явил бдительность.
-- Ну а дальше что?
-- Ничего особенного. Как видишь, живу.
Нельзя из прошлого вернуть Те смерть несущие полеты. Правдивых песен
про войну Не сочинят уж рифмоплеты.
ТОСКА О ПРОШЛОМ
Я сижу на бульваре в центре Москвы. Пригревает солнце. Лениво
прохаживаются сварливые голуби. Бе-сятся бесшабашные воробьи. Слева от меня
обнимают-ся молодые люди. Эта манера обниматься и целоваться на виду у
прохожих в последнее время стала распространяться среди молодежи, -- по
мнению западных на-блюдателей, признак либерализации нашего общества и
невозвратимости сталинизма. Справа от меня пенсио-неры говорят о
распущенности нынешней молодежи и о необходимости суровых мер, -- по мнению
тех же за-падных наблюдателей, такие настроения в среде стар-ших поколений
представляют собою угрозу реставрации сталинизма. Но мне одинаково чужды как
те, так и дру-гие. Я думаю свою навязчивую думу.
Сталинский период -- один из самых интересных в истории человечества. А
точное и полное научное опи-сание его практически невозможно. Документы тех
вре-мен уничтожены или сфальсифицированы. Многое важ-ное делалось вообще без
документов. То немногое, что сохранилось, недоступно ученым и писателям.
Мемуа-ров тогда не писали. Боялись. Не надеялись на их бу-дущность. Да и
записывать-то было нечего. Те воспо-минания, которые пишутся сейчас, есть
фальсификация прошлого задним числом. А задним числом можно любую концепцию
примыслить к любому поведению людей. Можно утверждать, например, что мы
знали и понимали все, и потому были преступниками или со-участниками
преступлений. Но можно с теми же осно-ваниями утверждать, что мы не знали и
не понимали ничего, и потому были ни при чем или не ведали, что творили. И
то и другое одинаково бессмысленно. Мы знали и не знали, понимали и не
понимали. Но -- в духе и в меру своего времени. Если хочешь придать смысл
этим категориям, перенесись в те годы и живи в тех условиях. А если
перенесешься в те годы, немедлен-но испарится сама проблема знания и
понимания. Эта проблема есть проблема лишь для исследователя про-шедшей
эпохи, но не для ее участников.
Но почему тебя эта проклятая сталинская эпоха вол-нует? Плюнь на нее!
Она заслуживает забвения. Ника-ких уроков на будущее из нее все равно не
извлечешь. Ты уцелел, и этого с тебя достаточно. Живи себе на здоровье.
Наслаждайся солнцем. Наблюдай этих прожорливых голубей и озорных воробьев. И
жди, ког-да судьба пошлет тебе маленькую радость. А она милостива к таким,
как ты. Непременно что- нибудъ по-шлет, как это она уже делала много раз
ранее. По-считай, сколько раз тебя должны были убить! А ты все еще жив.
Нам в спину целился в упор Башкир заградотряд. А перед нами -- косогор.
Колючей проволоки ряд. Один. Другой. Четвертый. Пятый. Вот лейтенант
вскочил: Ребята! Вперед, ваш мать! За Родину! За Сталина -- уродину! Пускай
устроит он, вампир, Из потрохов из наших пир.
Соседи слева, не прерывая основного занятия, шутят и хихикают. Он
рассказывает "самые свежие" анекдоты про Ленина. Анекдоты действительно
смешные, и мне стоит усилий, чтобы не рассмеяться. Интересно получа-ется, с
пьедестала сбросили Сталина, а смеются над Ле-ниным. Почему?
И рассыпается все в прах. Становится напрасным страх. И историческая
веха Становится предметом смеха.
Соседи справа не выдержали такого богохульства, сло-жили шахматы,
ругаясь, ушли искать другую свободную скамейку. Слова и движения соседей
слева утратили смысл социального протеста. Им стало скучно. Они тоже ушли. Я
для них никакого интереса не представлял. Сто-ит ли выпендриваться перед
каким-то неопрятным буха-риком?
Хочу в ушедшие года. Пусть будет нестерпимо плохо. Твоим я буду
навсегда, Меня родившая эпоха.
Это "пусть будет" я произнес для красного словца, ибо мне сейчас
плохо. Зверски болит голова со вчераш-него перепоя. Нужно во что бы то ни
стало похмелиться. А денег нет. Их всегда нет. Но сейчас их нет в выс-шей
степени. Никогда раньше не думал, что отсутствие чего-то может тоже
различаться по степени, может уменьшаться или возрастать. Неужели все-таки
та, моя эпоха навечно ушла в прошлое? Ушла серьезно, а не из каких-то
коварных тактических соображений? А ведь это все было совсем недавно.
Настолько недавно, что это вроде бы можно потрогать руками.
Разбиты в клочья "прохари"'. От пота гимнастерки стлели. Натерли плечи
"винтари"2. А мы упорно песню пели, Какую знал тогда любой:
Идем в последний, смертный бой.
Вот сейчас я отчетливо вижу изрытую ухабами гряз-ную дорогу, серое
унылое небо серые, окаменевшие лица товарищей с раскрытыми ртами. Слышу
хрипы той бе-зобразной песни, которая должна была вдохновлять нас на
подвиги.
Теперь уж позабылось, что
Для нас "последний" означало Пути в Грядущее начало, А не конец пути в
Ничто. И ведено последний бой Нам выиграть ценой любой.
-- Разобраться в нашей прошлой жизни трудно, -- говорит случайно
подвернувшийся собутыльник. -- Мо-жет быть, вообще невозможно. Моя жизнь,
например, до ужаса банальна с точки зрения событийности. Но сто-ит
задуматься, как какой-нибудь пустяк обретает гран-
' Прохари -- сапоги. 2 Винтари -- винтовки.
диозный исторический смысл, а то, что вроде бы дол-жно быть важным,
испаряется в ничто. В сорок первом мы с боями отступали от самой границы до
Москвы, попадали в окружение, выходили из него... Вроде бы богатое событиями
время. Но я о нем не могу наскре-сти воспоминаний даже на страничку. А вот
об одной лишь ночи, в которой вроде бы не произошло почти ничего, могу
думать и говорить часами. Вроде бы! У нас все превращается во "вроде бы" и в
"как будто бы", по-скольку у нас нет критериев различения важного и
не-важного. В ту ночь мы не обратили внимания на то, что пятьдесят человек
сбежало к немцам. Зато пришли в дикое возбуждение, когда один парень
сообщил, что у него кто-то украл сухарь. Особенно распинался по сему поводу
Политрук. Он заклеймил этот поступок как пе-режиток капитализма в нашем
сознании.
Смешной был этот Политрук. Совсем еще мальчишка. Бывший студент.
Окончил шестимесячные курсы полит-руков. Попросился на фронт, причем на
самый трудный участок и в самую трудную часть. Его и сунули к нам, к
штрафникам. И сразу в бой, причем в самый нелепый, ка-кой только можно было
придумать. Когда нас немцы от-резали от своих и окружили, он спорол свои
политруков-ские нашивки. Спорол, потому что немцы политруков в плен не
брали: на месте расстреливали. А ведь он призы-вал нас драться до последней
капли крови.
Эти сведения о Политруке мы узнали с его слов. И что здесь правда, а
что -- вранье, различить невозможно. Люди о себе вообще всегда врут, а в
таких случаях -- особенно. Но люди всегда врут на основе некоторой правды и
в ее окружении. Майор, например, говорил о себе, что он -- бывший майор,
бывший командир пол-ка -- пожалел своих людей и не погнал их в бессмыслен-
ную атаку, был приговорен трибуналом к расстрелу, но расстрел заменили на
десять лет штрафбата. Один па-рень из соседней роты говорил, однако, что
Майор был всего лишь капитаном, что командовал лишь батальо-ном, что людей
своих он не жалел, он просто не смог их поднять в атаку. Попробуй установи,
чей рассказ тут ближе к истине. А парень по прозвищу Кулак был образцовым
комсомольцем, был отличником боевой и политической подготовки. Погорел он
вроде бы на пу-стяке: дал ребятам почитать письмо от матери, в кото-ром она
описывала безобразия в колхозе. Кто-то донес в Особый отдел, и ему дали пять
лет штрафного за ан-тисоветскую агитацию, причем как "затаившемуся ку-лаку".
И он уже стал воспринимать себя как критиче-ски настроенного по отношению к
советскому строю, в особенности к колхозам. Что тут правда и что плод
воображения? Когда он попал в плен, ему просто в го-лову не пришло
использовать этот факт своей биогра-фии. Зато другой парень из нашего взвода
по прозви-щу Летчик сразу заявил о себе как о принципиальном противнике
советской власти, особенно колхозов.
Этот Летчик присвоил себе то, что по праву должен был бы использовать
Кулак. Что же получается? Если взять их двоих, то вранье Летчика уже не
будет врань-ем. А если вообще взять большую массу людей и сум-му того, что
они рассказывают о себе, сравнить с сум-мой того, что они на самом деле
творили, то будет иметь место точное соответствие сказанного и сделанного.
Вот тебе и ключ к раскрытию "секрета" сталинизма. Ника-кого секрета нет и не
было. "Секрет" -- это теперь вы-думали. Вот почему я не принимаю всю эту
комедию разоблачительства и реабилитации.
Реабилитация! Словечко-то какое придумали. Не наше словечко, не
русское. У нас если человека осудили, зна-чит, он виноват. У нас невинно
осужденных не бывает. Если человека осудили, то он виноват уже тем, что его
осудили. А под каким соусом, т. е. с какой формулиров-кой, -- дело
второстепенное. Возможно, невинно осуж-денные и были где-то. Я лично за всю
свою жизнь не встретил ни одного. Кулак, например, считал, что попал за
дело: то письмо не надо было никому показывать. Его вина -- разглашение
общеизвестной тайны о положении в колхозах. Согласно генеральной линии
партии в кол-хозах все должно быть прекрасно. Не имело значения то, что
письмо было правдиво. Оно не соответствовало этой генеральной линии. А то,
что он дал его читать другим, истолковывалось как подрыв этой линии. А то,
что ему пришили кулацкую агитацию, роли не играло. Он даже не обратил на это
внимания. И вообще никто не прида-вал этому значения. Имело значение одно:
влип, получил пять лет, дешево отделался, если уцелеешь в бою и по-лучишь
ранение, то вернешься в училище героем, воз-можно -- с "железкой". Обидно
было только то, что он подвел мать. Ей тоже дали срок. Но учли
чистосердечное раскаяние и многодетность, так что свой срок ей раз-решили
отбывать по месту жительства. Была такая фор-ма -- "принудиловка".
Как видишь, событий вроде с гулькин нос, а рассуж-дений -- на целую
книгу хватило бы. Если бы аналогич-ный поступок совершил я сам, я бы
переживал его так же, как Кулак, и осудил бы его как преступление. У нас не
было одной мерки для себя и другой для других. Мер-ки были универсальные.
Интересное это дело -- сознание вины и невиновнос-ти. Это сейчас можно
позволить себе иронизировать над тем, что кто-то был осужден, например, как
японский шпион, хотя даже толком не знал, где находится Япония и ни разу в
жизни не видал живого японца. С какой бы формулировкой человек ни был
осужден, он не чувство-вал себя невиновным и подыскивал для себя подходящую
вину. Сознание и чувство невиновности появились лишь теперь, когда началась
официальная реабилитация. Они появились как новая партийная установка -- вот
в чем дело! Это не есть какое-то общечеловеческое качество. Это есть лишь
исторический зигзаг в генеральной линии партии. А раз такая установка вышла,
все перевернулось:
после этого я не встречал уже ни одного человека, осуж-денного за дело.
Все стали невинно осужденными. И мне теперь уже кажется, что я тогда ни за
что пострадал. А почему так кажется? Да потому, что то время ушло, и новая
установка констатировала этот факт. Когда даже виновные стали ощущать себя
невинно пострадавшими, это означало, что эпоха сталинизма окончилась.
Кулак действительно дешево отделался. За то, что со-творил он, положено
было минимум десять лет. Он получил пять только благодаря тому, что
чистосердечно раскаялся, признал правильной формулировку трибуна-ла и
попросил отправить на фронт искупить свою вину кровью. Он был правильный
преступник. И все осталь-ные в нашей части были точно так же правильные. Был
у нас во взводе парень по прозвищу Тихоня. Настоящий летчик, в отличие от
того самозваного Летчика, о ко-тором я упомянул выше. Он оказался
принципиальным антисталинистом, засыпался на провокаторе, получил "вышку".
Но даже он оказался правильным -- покаялся и попросился на фронт. А
неправильных преступников на фронт не посылали: их расстреливали в тылу.
И еще обратите внимание на то, что я без всяких эмоций вспомнил о
доносчике, который донес о Кула-ке, и о провокаторе, который разоблачил
Тихоню. Не думайте, что мы их любили, -- мы их презирали. Были случаи, мы им
устраивали темную. А если в штрафной части обнаруживали таких, так их просто
убивали. Но мы никогда не возвышали проблему доносчиков и про-вокаторов до
уровня морализаторства, как это делают теперь, и не впадали в состояние
священного ужаса по поводу явлений такого рода. Мы принимали это как факт,
причем как факт естественный и неотвратимый. И не видели в нем причины наших
злоключений. По-вторяю, причиной своего несчастья Кулак считал свою
собственную глупость, а Тихоня -- неосторожность, а не социальный строй и
его неотъемлемый атрибут -- систему доносов. Многим из нас и самим
приходилось выполнять (вольно или невольно) функции доносчиков. Был в нашем
взводе парень по прозвищу Стукач. Так он на самом деле был стукачом. Погорел
он на ограб-лении хлеборезки. Получил, как и я, "пятерку". Был рад, что
благодаря этому он перестал быть стукачом. Поскольку все знают, что он был
стукачом, его теперь уже никто не будет использовать в этой роли. Не бе-русь
судить, насколько это верно. Эта психологическая проблема мне не по зубам.
Мы рассматривали свое нынешнее положение как временное, рассчитывали
"искупить кровью" свою вину, т. е. уцелеть в бою и вернуться в прежнее
положение. Стоит ли говорить о том, как мы питались, как были одеты, как
выматывались, как с нами обращались, как были вооружены. И стоит ли
говорить, что мы были оз-лоблены на все это. Но я не помню ни одного случая,
чтобы наше недовольство перерастало в протест против нашего строя и нашей
власти. Даже Тихоня ни разу даже намеком не выразил намерения бороться
против нашего строя и помогать в этом немцам. Потом мно-гие из нас убежали к
немцам, но не из принципиаль-ных соображений, а из желания просто спасти
свою шкуру. Майор командовал частью, расположенной на самой границе. Так что
он пережил панику первых не-дель войны. Тогда число наших пленных перевалило
за два миллиона. "Но люди сдавались в плен, -- уверял Майор, -- не из
идейных соображений, а в силу воен-ной ситуации, в силу невозможности
воевать, по при-казу командиров". Были, конечно, идейные враги но-вого
строя. И не мало. Однако и они в большинст-ве случаев лишь прикрывали
трусость и шкурничество некоей враждой к советской власти. Это не означает,
что мы любили наш новый строй. Дело в том, что наше сознание и поведение
просто находились совсем в иной плоскости. Перед нами просто не стояла такая
пробле-ма -- отношение к советскому строю. Эту проблему уже решило
предшествовавшее поколение. Для нас эта вой-на уже не была проблемой выбора
исторического пути. У нас были свои проблемы -- проблемы нашего поло-жения в
новом обществе и нашего пути в нем. Изо всех врагов нашего строя, каких мне
приходилось встречать в жизни, самым яростным и непримиримым был Тихо-ня. Но
его позиция была такова: против коммунизма, но на основе коммунизма и в
рамках коммунизма. Тог-да эта позиция казалась мне словесными выкрутасами.
Сейчас я понимаю, насколько мудр был этот человек. Он вовсе не хотел этим
сказать, что он -- за комму-низм. Он этим хотел сказать лишь то, что теперь
надо вести борьбу против таких явлений жизни, которые по-рождаются самим
новым общественным строем с не-обходимостью и будут порождаться, как бы мы
против них ни боролись. Но это не делает борьбу бессмысленной. Это делает ее
неизбежной, т. е. просто заурядным фактом жизни коммунистического общества.
Но хватит теории. Нам, штрафникам, было приказа-но взять такой-то
укрепленный пункт противника. Ни-кто не верил в то, что мы этот пункт
возьмем. Наше начальство, отдававшее приказание, тоже в это не вери-ло. Но
произошло чудо: мы этот пункт все-таки взяли. Наше начальство растерялось от
нашего успеха и не зна-ло, что делать с ним. И когда оно решило отвести нас
назад, было уже поздно. Немцы очухались и отрезали нас от своих. Вернее,
большую часть нашего брата немцы перебили, небольшая часть пробилась
обратно, а человек сто пятьдесят оказалось в ловушке. Человек пятьдесят
сразу же сбежало к немцам. Они рассказали, кто мы та-кие. Если бы не
наступила темнота, то, может быть, и ос-тальные сбежали бы, вернее --
сдались бы. И никаких теоретических проблем тогда не возникло бы. Но немцы
решили отложить это хлопотное дело до утра. Это было подло с их стороны, так
как они тем самым задали нам одну непосильную задачу: сумеем мы образовать
некое социальное целое, обладающее общими качествами на-шего общества и
представляющее его, или нет? Конеч-но, мы сами не осознавали эту проблему
буквально в такой форме. И немцам в голову не приходило то, что они эту
проблему поставили перед нами. Это получилось случайно, само собой, в силу
стечения обстоятельств. Но получилось именно так.
Когда мы поняли, что отрезаны от своих и окружены и что имеем какое-то
время пожить "спокойно", перед нами первым делом возникла проблема
организации -- разделения на группы и командования. Так получилось, что все
мы были штрафниками, за исключением Полит-рука. Он не успел добежать до
группы, которая проры-валась обратно, и застрял с нами. Он же оказался
един-ственным офицером среди нас. Среди нас было много бывших офицеров и
сержантов. Но они все были разжа-лованы. А Политрук -- молодой мальчишка,
только что попавший на фронт и не способный командовать даже отделением. Мы
все, естественно, с надеждой взглянули на Майора: человек полком... ну,
пусть батальоном командовал, ему и карты в руки. Но Майор сказал, что мы
пока еще граждане Советского Союза и в соответствии с советскими законами
командование должен взять на себя Политрук. Он -- старший по званию среди
нас и един-ственный, кто имеет право представлять здесь советскую власть.
Речь майора решила дело. Политрук тут же на-значил Майора своим
заместителем. И тот фактически стал командиром, к чему мы и стремились.
Майор быст-ро распределил нас по взводам и отделениям и назначил командиров.
Но Политрук все же сохранил за собой вер-ховную власть, вернее -- ее ему
навязали. Проблема вла-сти вообще не есть проблема военная. Это -- проблема
социальная. Не случайно власть в стране в то время со-храняли за собой
безграмотные и бездарные в военном отношении люди во главе с самим Сталиным.
И это было нормально. Если бы власть захватили военные специа-листы и гении,
мы проиграли бы войну. И во-вторых, власть не столько захватывается, сколько
навязывается. Захват лишь завершает или оформляет навязывание.
Признание Политрука в качестве верховной власти было социально
правильной акцией -- тут сработал не-кий социальный инстинкт. Военная
проблема даже в нашем положении была не главной. Главной была про-блема
целевой установки, т. е. проблема "что будем де-лать дальше?".
Продовольствия нет. Воды нет. Патро-нов -- на десять минут жиденькой
стрельбы. Все наше оружие -- винтовки со штыками. Сопротивление
бес-смысленно. И тут Политрук сработал так, будто он про-шел большую школу
партийного руководства. Он объ-явил от имени советской власти всеобщую
амнистию. Объявил, что все, исключенные из комсомола и из пар-тии, считаются
членами комсомола и партии. Назначил комсорга и парторга. Велел парторгу
собрать членов партии на чрезвычайное собрание. Это было, навер-но, самое
удивительное партийное собрание в истории партии -- партийное собрание
людей, исключенных из партии. Эти мероприятия произвели на нас магическое
действие. Люди стали спокойнее. Появилась вера в не-кое чудо. Если хочешь
понять, что такое партия в на-шей жизни, приглядись хотя бы к этому
маленькому примерчику. Это -- необходимый элемент управле-ния массами людей
и объединения этих масс в целое. Партийное собрание -- явление удивительное
при всей его кажущейся обыденности и серости. Я уже говорил, что положение
наше было отчаянное, что сопротивле-ние бесполезно. По отдельности это
понимал каждый. Но, собравшись вместе, мы не могли принять такое ре-шение,
не могли даже высказать вслух эту мысль. Вме-сте мы приняли бессмысленное
решение сражаться до последней капли крови. Но это решение было вполне в
духе нашего общества в целом. Разве не так выгляде-ло решение нашего народа
и руководства воевать во что бы то ни стало, несмотря на жуткие потери в
начале войны? Потом комсорг собрал комсомольцев, сообщил им решение
партийного собрания. И мы единоглас-но приняли решение сражаться до
последней капли крови.
И выиграть тот смертный бой Решили мы ценой любой.
Но это был лишь спектакль. Разбившись на мелкие группки, люди стали
шептаться о безнадежности положе-ния, о том, что мы тут все --
антисоветчики, что немцы ничего плохого нам не сделают. Еще человек двадцать
сбежало к немцам. Мы слышали, как их остановили, ве-лели лечь на землю и
ждать утра. Немцы явно забавля-лись.