ать надо, на
месте. Сверху, конечно, виднее, но народ, он не ошибается, он понимает, что
к чему.
Джурсен, уже взявшийся за ручку двери, остановился.
-- Как же уличили его? -- спросил он.
-- Так ведь корешками он торговал любильными! -- воскликнул хозяин. --
Да с покупателем, таким же, видать, мозгляком немощным, в цене не сошлись.
Тот его по шее, а корешки-то возьми да и рассыпься! А тут я как раз с
соседом, ну, с зеленщиком, вы знаете...
-- Ну корешки, и что? -- нетерпеливо перебил Джурсен.
-- Как что?! -- хозяин даже опешил, выжидательно уставился на Джурсена,
дивясь его недогадливости. -- Корешки-то эти где растут?
-- Где?
-- За Стеной, в Запретных горах они растут, каждому известно! Значит
что?
-- Что?
-- Значит, сам он ходил туда или приятели его. Отступник, значит,
предатель! Переступил Стену.
-- Ничего не значит, -- сказал Джурсен. -- Я слышал, их можно хоть у
себя дома в горшке выращивать, надо только знать как. Поспешил ты с соседом.
Хозяин не смутился и возразил с прежней убежденностью:
-- И пусть! Хоть на голове у себя пусть выращивает! Семена где брал?
Опять там же -- в Запретных горах. Значит, ходил туда, или приятели ходили,
или хотел пойти, это все равно. Предатель, значит, нашего общего дела.
Джурсен промолчал. Хозяин истолковал его молчание по-своему,
придвинулся и доверительно проговорил:
-- Очень вы еще молоды, господин послушник, а я жизнь прожил, хвала
святому Данда. Я вот что вам скажу: те, которые делают худое, их за руку
поймать можно. А вот те, которые худое думают, -- тех за руку не поймаешь,
они-то и есть самые страшные отступники. Ошиблись, что ж, может, и ошиблись.
Но лучше десять раз ошибиться, чем одного настоящего отступника упустить. И
ведь до чего страшные люди! Бьют их, пытают, а они все равно! Не пойму я их,
господин послушник, и не понимал никогда. Если Стена построена, значит, о
Запретных горах и думать не смей. Простора они не чувствуют, видите ли,
свободы. Каменный обруч им мешает. А чего им надо? Хорошо нам здесь или не
очень -- здесь наш дом, здесь живем и жить будем до самой смерти. И дети
наши тоже здесь жить будут. Зачем идти куда-то? Не пойму. Это ж не только
сделать, но и подумать страшно -- идти в Запретные горы; из дома: они потому
и Запретные, что нельзя. Ребенок и тот поймет -- нельзя. А эти... Одно слово
-- отступники. Ничего для них святого. Сказано же в Первой Заповеди у
святого Гауранга: "Здесь наш дом"...
Джурсен одобрительно покивал.
-- И самые опасные -- это не те, которые делают, а те, которые только
хотят сделать? -- задумчиво проговорил он. -- Ну что ж, спасибо за урок.
-- Мы что, у нас умишко хоть и маленький, а..,
-- Честному, значит, гражданину, вот тебе, например, даже подумать
страшно, -- все так же медленно говорил Джурсен и вдруг отступил на шаг,
ткнул пальцем хозяину в грудь и рявкнул:
-- А откуда знаешь, что страшно? Значит, думал, раз знаешь? Ну! Хоть
раз думал? Хоть один-единственный раз, а? Признавайся! Неужто ни разу не
приходила мыслишка собраться эдак поутру и махнуть в горы, а уж там... или
парус поставить на лодку, не обыкновенный, в десять локтей, а побольше, и в
сторону восхода, а?
Лицо хозяина разом посерело, толстые щеки обвисли и задрожали, он
прижал волосатые руки к груди и просипел:
-- Вы не подумайте чего, господин послушник. Да разве ж я похож... я и
налоги всегда исправно... а чтоб такое! Да вы ж меня столько лет знаете,
господин послушник, ведь знаете, да, знаете? Приди мне такая мысль поганая,
да я б сам себя первый, чтоб, значит, других не заразить... Вот думаю в
отряд Содействия записаться... А сболтнул лишнее, так вы ж понимаете...
Разве ж похож я...
Для меня Стена священна...
Хозяин лепетал что-то еще, чрезвычайно лояльное, но Джурсен его уже не
слушал. Не тот случай, чтобы слушать. Не тот человек, который осмелится
сказать что-нибудь такое, чего уже не сказали другие. Тут все гладко и
скользко. Тут проверенный и надежный житейский принцип: делай все, что
можно, но для себя и при этом будь таким же, как все, ни в коем случае не
выделяйся. И он всегда был и всегда будет как все, не впереди и не сзади,
точнехонько посредине, плечом к плечу с соседями, такими же, как он, в
высшей степени благонадежными. Трусливые и ни на что не способные по
отдельности, все вместе они являли собой грозное безликое образование --
массу. Плечом к плечу ходили они по Городу с ломиками несколько лет назад и
ломали стены и перегородки, потому как усвоили сказанное: "Тот, кто не на
виду у всех, тот таится. Тот, кто таится, тот замыслил худое, тот враг". А
раз так -- какие могут быть перегородки?! Долой их! А что обрушилось
множество зданий, так что ж, за усердие не накажешь. Круши, ребята! Потом
разберемся! А потом в самом деле разобрались, но не они -- другие; они лишь
услышали и усвоили: "Ошибка! Прекратить! Не так поняты были Священные Книги!
Исправить!". И не сгорели от стыда, бойко сменили ломики на носилки и
мастерки, чтобы исправить, восстановить, сделать краше. И восстановили. За
исключением того, что безнадежно испортили. А сейчас вот в едином порыве
горят готовностью способствовать Очищению. Метлой и дубиной! Навеки! Тех,
кто по углам! Без пощады! И с какой стороны ни глянь -- нет людей надежней.
Образец, надежда и опора. Золотая середина.
-- Надежный ты человек, -- сказал Джурсен. -- Всегда на тебя можно
положиться. Верный, честный, без сомнений и колебаний...
-- А как же! -- воскликнул хозяин. -- Нам иначе никак нельзя. -- Мы кто
-- мы люди маленькие, нам сомневаться не положено, так с именем святых на
устах и живем. А на праздник я обязательно приду, удачного вам Посвящения,
господин послушник, да хранит вас святой Данда! -- полетело в спину
Джурсену, но стоило ему отойти подальше, как подобострастная улыбка сползла
с лица хозяина, щеки подобрались, бровки вернулись на свое обычное место, и
он сплюнул на землю, но тут же, опасливо оглянувшись, затер плевок башмаком.
-- Рассвет скоро! -- загрохотал в доме его голос. -- Сколько спать
можно, так и Очищение проспите!
Джурсен поежился от предутренней прохлады, плотнее запахнул плащ и по
узкой мощеной улочке направился в сторону возвышающейся над Городом громады
Цитадели. Несмотря на ранний час, на улице было оживленно. То и дело на пути
попадались деловитые крепкие молодцы из отрядов Содействия, но, разглядев в
свете факелов плащ послушника, скороговоркой бормотали приветствие и спешили
ретироваться.
Джурсен беспрепятственно миновал Южные ворота и пересек внутренний
дворик. Стражник у входа в башню святого Гауранга мельком взглянул на
протянутый жетон с выгравированном на нем птицей и прогудел:
-- Удачного Посвящения, господин послушник. Проходите.
Джурсен нащупал в кармане монету, последнюю, отдал ее стражнику и стал
подниматься по крутым ступенькам лестницы, спиралью вьющейся внутри башни.
Подъем был долгим. Чем выше Джурсен поднимался, тем большее охватывало
его волнение. Так бывало с ним всегда, но сегодня особенно. Ведь не скоро,
очень не скоро сможет он повторить этот путь. Да и едва ли потом хватит на
это решимости.
Он поспел вовремя. Запыхавшись, с сильно бьющимся сердцем, он
перепрыгнул через последние ступеньки, и ветер тугой волной ударил ему в
лицо, разметал волосы, крыльями захлопали за спиной полы плаща.
Тут, на верхней площадке башни святого Гауранга, всегда был ветер. Но
это был совсем не тот ветер, что внизу, задыхающийся в узких ущельях улочек.
Это был чистый, свободный, сильный ветер, напоенный ароматами трав и цветов,
родившийся на снежных вершинах Запретных гор, или же густой и солоноватый на
вкус, пробуждающий в груди непонятную тревогу и ожидание -- морской.
Юноша едва успел отдышаться, как глубокий низкий звук, родившись в
недрах Цитадели, медленно поплыл над Городом, возвещая о начале нового дня,
Дня Очищения. Звук плыл и плыл над дворцами и лачугами, пятачками площадей,
торговыми рядами, мастерскими ремесленников, над узкой песчаной полосой, где
у самой воды в свете факелов копошились плотники, заканчивая последние
приготовления к торжественной церемонии Посвящения и обряду Сожжения
Кораблей, над крохотными лодчонками вышедших на утренний лов рыбаков, и
люди, заслышав этот звук, поднимали головы и долго прислушивались, пока он
не затихал вдали.
Повернувшись лицом к морю, Джурсен ждал. И пот небо в той стороне
порозовело, отделилось от моря, между небом и морем показался краешек
солнечного диска, и к берегу побежала из невообразимой дали трепетная
пурпурная дорожка. Тотчас вспыхнула и засияла огромная снежно-белая птица на
шпиле Цитадели, но во сто крат ярче, так, что больно было глазам, чисто и
пронзительно засверкали вершины Запретных гор на горизонте.
Джурсен закрыл глаза, подставил лицо ветру и полетел. Тело его стало
невесомым, из груди рвался ликующе-победный крик, и хлопали, хлопали,
хлопали за спиной крылья. Он парил над миром, поднимаясь все выше и выше, и
где-то далеко внизу остались узкие улочки с запутавшимся в них суетливым
зловонным ветром, склочные торговые ряды, про пахшие обманом и рыбой, шаги
стражников под утренним окном. Вот позади и эта каменная громада -- Стена, а
впереди были снежные вершины, и за ними...
Но вот снова раздался глубокий низкий звук из Цитадели, и полет
прервался. Над головой было небо, по ноги в казенных башмаках прочно
опирались на дощатый настил. Далеко впереди были горы, но между ними и
Джурсеном лежал Город, в котором ему жить. А за спиной хлопали не крылья --
просто разлетевшиеся полы плаща послушника.
Джурсен вдруг очень отчетливо понял это, и мечта умерла. Он понял, что
никогда больше не сможет полететь, и страшная пустота ворвалась в его душу,
ноги подкосились, и он медленно, как старик, держась за кованый поручень,
стал спускаться.
И еще он понял, что никогда больше не позволит себе подняться на
верхнюю площадку башни святого Гауранга и встретить восход солнца, пережить
волшебный миг разделения тьмы на море и небо и увидеть, как первые лучи
солнца зажгут белым пламенем вершины Запретных гор.
Это было прощание.
Больше прощаться было не с кем и не с чем.
"Святой Данда! -- взмолился юноша. -- Помоги мне! Дай мне силы Гунайха
и стойкости Гауранга, дай мне мудрости Вимудхаха, помоги мне справиться с
искушением и стать таким, как все. Помоги мне!"
Стыд, тоска и отчаяние жгли его сердце.
Он не такой, как все. Годы послушничества пропали даром. Он преуспел и
отточил ум свой учением, которого не смогла принять душа, и ум стал холоден
а в душе поселилась пустота.
Он не такой, как все. Мудрость священных книг тщетно боролась в нем с
язвой тягчайшего из пороков -- жаждой странствий.
Он не такой, как все.
Знал бы адепт-наставник, какие мысля посещают лучшего из его учеников,
когда он в глубокой задумчивости застывает над священными текстами. Знал бы
он, сколько раз мысленно Джурсен уходил к заснеженным вершинам Запретных
гор, пересекал под палящим солнцем Пустыню или поднимал огромный парус на
корабле!
Он крепко хранил свою тайну, свой позор и предательство.
Ларгис, милая добрая Ларгис -- единственный человек на свете, которому
он признался в гложущей его тоске.
-- Бывает, часто бывает, что я чувствую... не знаю, как это назвать, --
сказал он как-то ночью. -- Я задыхаюсь. Мне душно здесь, не хватает воздуха,
давит в груди...
-- Открыть окно? -- сонно пробормотала Ларгис.
-- ...больше всего на свете мне хочется идти и идти с тобой рядом, и
чтобы далеко-далеко позади остались стены, Цитадель, Город... Так далеко,
что их и не видно вовсе, а мы все идем и идем...
-- Куда?
-- Не знаю, неважно куда, просто идем. Отсюда. За горы, за море,
куда-нибудь. Я не знаю куда, но словно какая-то сила тянет меня, зовет, и я
не хочу и не могу ей противиться.
Он говорил и говорил. Раз начав, он уже не мог остановиться. Ларгис
молчала, и он был благодарен ей за молчание. Она молчала, и он думал, что
говорит за обоих, и больше не был одинок. Ларгис молчала, но, повернувшись к
ней, Джурсен тотчас пожалел о сказанном. Зажимая себе рот ладонью, девушка
смотрела на него расширившимися от ужаса глазами.
-- Джурсен, -- прошептала она. -- Джурсен, милый, -- и вдруг сорвалась
на крик: -- Не смей! Слышишь, не смей! -- она обвила его шею руками,
привлекла к себе, словно желая укрыть от опасности, и быстро заговорила:
-- Ты горячий, очень горячий, у тебя жар, лихорадка, ты болен,
Джурсен... Ну не молчи, скажи, что ты болен! Болен! Болен! Болен! -- как
заклинание повторяла она, и с каждым словом возникшая между ними стена
становилась все выше и прочнее. Слово за словом, кирпич за кирпичом, растет
кладка, прочнится. И нет больше силы, способной ее разрушить. И желания тоже
нет.
Чем чаще наваливались на Джурсена приступы необъяснимой тоски, тем с
большим усердием отдавался он изучению священных текстов. Страстный
Гауранга, впитавший мудрость хромого Данда, рассудительный Вимудхах,
прозревший душой лишь на исходе жизни, они всегда были рядом, сходили со
страниц книг, чтобы научить и убедить безумца. Джурсен с ними беседовал, не
соглашался, спорил, но -- единственный себе судья -- не мог признать победы
ни за одной из сторон.
И тогда он сам вступил с собой в поединок, выбрав в качестве темы для
итогового трактата Первую Заповедь Данда: "Здесь наш дом".
"Здесь наш дом, -- повторял и повторял про себя Джурсен. -- Здесь наш
дом. Умрем все, но не уйдем из дома".
И тут же из самых темных тайников мысли выползала крамольнейшая из всех
-- почему? Почему не уйдем? Что нас держит?
Джурсен гнал ее от себя.
Умрем, но не уйдем, вот где соль! Лучше смерть, чем отступничество,
лучше смерть, чем предательство. Лучше смерть.
Но многие ли покончили с собой, не чувствуя сил сопротивляться
искушению? Джурсен таких не знал. Он знал другое: человек изначальна слаб,
подвержен страстям и исполнен к себе жалости, рождающей сомнение. Лишь вера
и страх способны укрепить его. Больше страх, чем вера. И еще убежденность в
невозможности свершить задуманное. И если это верно, а это верно...
Святой Данда все знал о людях, он сжег корабли когда кончились слова
убеждения, и люди остались, не ушли. Он сжег корабли, но не убил, а лишь
пригасил искушение уйти из дома.
Святые делают не все, они указывают путь, по которому идти другим.
Джурсен, как всегда во время раздумий, метался из угла в угол по своей
тесной каморке и теребив двумя пальцами мочку уха.
Разгадка где-то совсем рядом. Сжечь корабли, чтобы не было искушения
уйти из дома. Устранить средство достижения отступнической цели...
В светильнике на столе кончилось масло, он несколько раз вспыхнул ярко
и погас. Некоторое время Джурсен не. замечал обступившей его темноты, пока,
ткнувшись со всего маху в стену, не зашипел от боли, потирая ушибленный лоб.
Стена. Перекрывающая единственный в горах про ход стена -- вот что
удержит, вот что спасет от искушения нестойких.
Долгим было молчание адепта-наставника, когда Джурсен поделился с ним
своими мыслями, и лишь спустя несколько дней, посоветовавшись с
адептами-хранителями Цитадели Данда, он одобрил выбор темы.
Джурсен написал быстро, за несколько лихорадочно напряженных бессонных
дней и ночей выплеснул на бумагу открывшуюся ему великую тайну, заключенную
в словах святого Данда, но, перечитав написанное лишь единожды, боялся взять
трактат в руки еще раз, так велики были его страх, стыд и отчаяние.
Сжечь свои корабли, выстроить стену для себя он гак и не смог.
Отступник, -- а Джурсен только что доказал это, -- заверещал по-заячьи,
забился в руках стражников, поджал ноги. Так его и вынесли из дома. Джурсен
с адептом-наставником вышли следом. Перед домом уже собралась толпа. Не будь
стражников, отступника растерзали бы тут же. Появление же Джурсена и
наставника было встречено оглушительным ревом, здравицами и ликующими
воплями.
Коротко обернувшись, Джурсен увидел в конце улицы удаляющихся
стражников и отступника между ними. Ноги он уже не поджимал, они бессильно
волочились по земле. Потерял сознание или умер от страха, такое тоже
случается.
Уличив преступника, Джурсен больше не испытывал к нему никаких чувств,
разве что легкое презрение победителя к противнику, не сумевшему оказать
достойное сопротивление. Слишком быстро тот сдался. Это был уже второй за
сегодняшний день. Остался еще один.
Третий жил недалеко от центральной площади, в одном из похожих друг на
друга как две кайли воды переулке. Район этот Джурсен отлично знал. Еще
мальчишкой он бегал сюда со стопкой бумаги и мешочком угля на уроки к
художнику. С тех пор прошло много лет, но он не заметил в громоздящихся друг
на друга домах никаких изменений, разве что появились на каждом углу голубые
ящики с нарисованным на них глазом и прорезью в зрачке, куда любой
законопослушный горожанин мог опустить сообщение об отступниках, да пестрели
стены вывешенными по случаю большого праздника символами Очищения --
скрещенными метлой и дубинкой, -- и призывами: "Очистим дом свой от
отступников!", "Очищение -- праздник сердца!" и "Бдительность каждого --
залог успеха общего дела".
Переулок был полон празднично разодетых горожан. Хозяева гостевых
домов, лавок и харчевен стояли у распахнутых настежь дверей своих заведений,
громко переговаривались через дорогу. При приближении Джурсена, наставника и
стражи они громко поздравляли их с праздником и наперебой приглашали войти.
Толпящиеся на углах крепкие ре бята с повязками на рукавах предлагали свою
помощь. Повсюду царили воодушевление и всеобщий подъем.
По закону Джурсен, исполняющий функции дознателя, ничего не должен был
знать о подозреваемом, кроме адреса. И сейчас он шел и гадал, кем окажется
этот третий -- ремесленником, портным, шьющим паруса, или ювелиром. Впрочем,
какая разница? Теперь он просто подозреваемый и подлежит дознанию.
Тяжелые башмаки стражников весело грохали по булыжной мостовой, им
вторил короткий сухой стук черного посоха наставника. В развевающихся белых
одеждах с вытканной золотом на груди и спине птице с распростертыми
крыльями, он молча шел рядом с Джурсеном, сильно припадая на левую ногу.
Лицо его было бесстрастным. Искоса поглядывая на него, Джурсен так и не мог
понять, как адепт-наставник оценивает его действия. Наверное, хорошо, потому
что первых двух подозреваемых Джурсен уличил в считанные минуты. Конечно,
хорошо! Иначе и быть не может. Он, Джурсен, старался.
Одет Джурсен был точно так же, как наставник, только не было ему еще
нужды в посохе, хотя он уже заказал его у лучших мастеров, и Джурсен уже
пробовал ходить по своей келье, припадая на левую ногу; и не было птицы на
груди. Этот символ Джурсен сможет носить только с завтрашнего дня, после
посвящения. При условии, что он верно уличит и этого, третьего. Или
оправдает, что случается редко, но все-таки случается. Вершиной мастерства
дознателя считается, если подозреваемый сам сознается в отступничестве, но
это случается еще реже, чем оправдание. Даже перед лицом самых
неопровержимых фактов каждый пытается отрицать свою вину до конца. В силах
своих Джурсен был уверен, и словно бы в подтверждение вполголоса заговорили
стражники за спиной:
-- Наш-то, наш, а? Как он их!
-- Даром что на вид совсем юнец, а смотри ж ты... Так к стенке припер,
что и не пикнули. Неистовый!
-- Далеко пойдет, помяни мое слово. Большим человеком станет, храни его
святой Данда!
-- Здесь, -- сказал Джурсен. Он остановился перед дверью и несколько
раз сильно стукнул.
-- Заперлись, -- удивился один из стражников. -- Боятся. Честному
человеку чего бояться?
-- У честных двери нараспашку, честные у порогов стоят, в дом
приглашают, -- вторил ему другой. -- А эти заперлись. Сразу видно...
Отворила молодая красивая женщина. Тень страха мелькнула в ее глазах,
когда она поняла, что за гости посетили дом. А может быть, Джурсену это
всего лишь показалось.
Женщина радушно улыбнулась.
-- С Днем Очищения, -- нараспев произнесла она. -- Входите же!
-- Пусть очищение посетит этот дом, -- произнес Джурсен формулу
приветствия дознателя. Чем-то эта молодая женщина напомнила ему Ларгис.
Глазами? Мягким голосом? Улыбкой?
-- Кто там? Кто пришел, Алита? -- послышалось из глубины коридора, и
появился высокий черноволосый мужчина в заляпанной красками блузе.
-- Алита, сходи к соседям, побудь пока у них, -- сказал он. -- Я за
тобой зайду. Ну, иди же.
И, ласково обняв ее за плечи, направил к выходу.
Когда женщина вышла и двое стражников встали у двери, чтобы не впускать
никого до окончания дознания, художник повернулся к Джурсену и наставнику.
-- Прошу, -- сказал он.
В мастерской, просторной светлой комнате с окном во всю стену,
выходящим на крыши домов, вдоль стен стояли подрамники, громоздились
какие-то рулоны, коробки, в воздухе витала сложная смесь запахов краски и
почему-то моря.
Адепт-наставник, которому в предстоящей процедуре дознания отводилась
роль наблюдателя, скрылся за стоящей в дальнем конце мастерской ширмой.
Художник, широко расставив ноги и уперев руки в бока, остановился
посреди мастерской и принялся разглядывать ее так, словно видел впервые. Он
отодвинул зачем-то в сторону мольберт, потом принялся старательно вытирать
тряпкой и без того чистые руки.
Джурсен ему не мешал и не обращал на него, казалось, ни малейшего
внимания. Это был испытанный прием. Художник виновен, Джурсен уже почти
наверняка знал это, знал это и сам художник. Пусть поволнуется. Хотя,
конечно, за эти несколько минут он, наоборот, может успокоиться, собраться с
мыслями и подготовить аргументы в свою защиту. Пусть так. Джурсен не боится
схватки. Куда приятнее иметь дело с умным человеком, чем с ошалевшим от
ужаса и ничего не соображающим животным,
Но в чем его вина?
Джурсен медленно пошел вдоль стены, одну за другой поворачивая и
разглядывая картины. Туг были портреты сановников и адептов, поясные и а
рост, законченные и едва намеченные углем; несколько городских зарисовок,
сцены из священных книг, "Сошествие святого Данда с корабля", "Дарование
святого Гауранга", "Гнев Гунайха". , Это не то. Не здесь нужно искать.
Джурсен смотрел, и им все больше и больше овладевало недоумение: где умысел?
Это были работы ради денег. И только. Профессиональные, талантливые, Джурсен
в этом разбирался, но -- всего лишь ради денег.
Джурсен почувствовал, что азарт охотника, охвативший его вначале,
понемногу исчезает.
"Это плохо, -- подумал он. -- Молчание слишком затягивается. Нужна
зацепка. Но где ее искать?"
Он подошел к следующей стене и, повернув к себе один из холстов,
сначала ничего не мог разобрать Просто темнота. Но постепенно детали стали
вырисовываться, то, чего не видел глаз, дорисовывало воображение. Темное
распахнутое окно, смутный силуэт человека подле него, горбы крыш за окном, в
углу -- край смятой постели.
Картина на была закончена, но Джурсен уже увидел.
Ведь это его, Джурсена, комната в доме свиданий ею окно, его постель.
Это он, Джурсен, стоит перед окном, а там, за крышами, похожими на горбы
чудовища, невидимые в темноте -- Запретные горы.
Он повернул еще картину, еще одну, еще и еще в поисках --
подтверждения? опровержения?
Сидящая на постели девушка, руками она зажимает себе рот. В глазах,
непропорционально огромных на бледном узком лице, ужас и крик. Что она
увидела там, за границей картины?
Ларгис.
Ларгис, услышавшая его, Джурсена, признание, его тайну, его тоску и
смятение.
Запрокинутое к небу лицо рыбака. Восход солнца над морем. Не восход, а
лишь предощущение восхода, когда море и небо еще едины, еще не вспыхнули
вершины гор, еще не поплыл над миром гул колокола из Цитадели.
-- Как ты назвал ее? -- тихо спросил Джурсен.
-- "Предощущение", -- так же тихо отозвался художник.
Джурсен почувствовал вдруг к нему ненависть и жалость одновременно. Он
вглядывался в лицо художника и угадывал в нем себя. Такого, каким он мог бы
стать, если бы мальчишкой еще, вернувшись однажды с занятий у художника, не
обнаружил на месте дома развалины. Перед развалинами еще стояли и обалдело
мотали головами соседи с ломиками.
Этим художником мог бы быть он сам. Эта мастерская или точно такая же
могла принадлежать ему, и этой женщиной могла бы быть Ларгис. Это могли быть
его, Джурсена, картины. Он написал бы их!
-- Твои родители живы? -- спросил он.
-- Погибли под развалинами во время уничтожения стен и перегородок, --
сказал художник. -- Уничтожили лишнее, кровля не выдержала и рухнула. Я был
на занятиях, а когда вернулся...
Джурсен вздрогнул, как от удара, и расхохотался, но тут же оборвал
смех, умолк и молчал долго, а когда заговорил, голос его был спокоен и
негромок.
-- Ты пришел и увидел развалины, и рядом стояли соседи с ломиками, а
другие соседи копошились среди руин, разбирая утварь, и кто-то сказал тебе,
что твоих уже увезли. Ты так их и не нашел. Первую ночь ты провел там же, на
развалинах, а потом ночевал в других местах, где придется. Лучше всего на
пристани, у складов, там всегда можно было поживиться рыбой и испечь ее в
золе. Еще хорошо в торговых рядах, но там у одноглазого сторожа была длинная
плетка с колючкой на конце... Вас таких было много, были постарше, они умели
воровать и не попадаться, и были совсем маленькие, они ничего не умели.
Потом они все куда-то подевались. У тебя оставалась стопка бумаги и уголь,
ты рисовал торговцев, и они тебя кормили. Но по вечерам, если рядом был
свет, ты рисовал отца и мать, и каждый раз у них были другие лица... А что
было потом?
-- Откуда ты знаешь? -- ошеломленно пробормотал художник. -- Я никому
не рассказывал... Потом меня взял к себе художник, к которому я ходил.
-- А я попал после облавы в приют, -- чуть на вырвалось у Джурсена, но
вместо этого он сказал:
-- Бывают дни, когда ты не можешь найти себе места, все валится из рук,
все раздражает, солнце становится тусклым, а листва на деревьях -- серой,
друзья кажутся глупыми и скучными, работа -- бездарной мазней, и в душу
вползает холодный густой туман. Но еще хуже -- ночи. Ты просыпаешься и уже
не можешь заснуть до утра. Ты распахиваешь окно и смотришь в темноту, туда,
где -- ты знаешь -- громоздятся на горизонте Стена и Запретные горы. И
больше всего на свете тебе хочется уйти из Города, просто взять и уйти, и
идти долго-долго, в горы, перейти через них и опять идти, не останавливаясь,
А иногда тебе грезится наяву, что летаешь и ветер в лицо. Ты летаешь над
Городом, горами...
-- ...над морем, -- прошептал художник.
-- ...и дышится легко, полной грудью, так легко, как никогда не дышится
наяву.
-- ...но наваждение проходит, и становится совсем плохо.
-- Ты никогда никому этого не рассказывал, только однажды ночью. Жене.
А она...
Художник вдруг осел на пол, будто ему подрубили ноги,
-- Не может быть! -- прошептал он. -- Алита? Не может быть. Но зачем?!
Неужели... -- он обхватил голову обеими руками и застонал, раскачиваясь из
стороны в сторону. -- Она не хотела, она боялась, думала, что я болен, и
верила, что это пройдет... Теперь не верит, -- бормотал он. -- Понимаю,
теперь я все понимаю..,
Джурсен словно очнулся от забытья и ошеломленно смотрел на художника. А
тот вдруг вскочил на ноги, лицо его исказилось, рот дергался.
-- Да! Да! Да! -- закричал он. -- Она все верно рассказала, все так!
Да, я думал об этом, всегда думал! Да, я переступал через Стену и уходил из
Города, дважды уходил и дважды возвращался, потому что боялся, не мог уйти
насовсем. От нее не мог уйти. Я предлагал ей уйти вместе, но она... она уже
согласилась, а теперь вот, значит, как все обернула...
Он хотел сказать что-то еще, но из-за ширмы по явился адепт-наставник
и, стукнув посохом об пол, уронил одно-единственное слово:
-- Признание.
Художника увели. Зеваки перед домом стали расходиться. Последними из
дома вышли Джурсен и адепт-наставник. Чувствуя страшную слабость во всем
теле, Джурсен прислонился к стене. Взгляд его скользнул по дому напротив, и
тотчас холодная испарина покрыла его лоб.
Дом, в который он должен был войти с дознанием, размещался на другой
стороне улицы. У распахнутой настежь двери стоял улыбающийся мужчина,
Джурсен перепутал номер.
Он горько усмехнулся и пробормотал про себя:
-- Все равно. Все виновны.
Он медленно пошел прочь, и благонадежные горожане, стоя у распахнутых
дверей своих домов, с энтузиазмом приветствовали его.
3. Разрушитель
Результаты проведенного адептами-медиками исследования убедительно
доказывают, что причиной человеческих заболеваний и участившихся случаев
падежа скота в предгорных областях является ветер, беспрепятственно
проникающий в долину через ущелье. В этой связи Совет Цитадели постановил
возвести Стену, перегораживающую ущелье и закрывающую доступ в долину
болезнетворным воздушным массам.
Газета "Голос Данда", официальный орган Цитадели.
Приказываю: отрядить ... человек из числа подозреваемых в
отступничестве на строительство защитных сооружений.
Из секретного приказа Верховного Хранителя Цитадели Святого Данда.
Закрепить брусок взрывчатки на бронированной двери было бы делом пары
минут, не спеши так лейтенант и додумайся захватить с собой кусок клейкой
ленты или веревку. Но ни того, ни другого он не захватил, и чтобы примотать
взрывчатку к ручке, пришлось пожертвовать ремешком от кобуры.
Он немного перестарался: взрывом разворотило я дверь, и изрядный кусок
стены впридачу, но это было уже все равно. Не рассеялось еще облако
кирпичной пыли, а капсула подъемника уже возносила его по вырубленному в
толще скалы тоннелю на вершину горы, в бетонную нашлепку на ее макушке,
замаскированную так, что она была неразличима на фоне окружающих ее
ледников.
И вот теперь можно было не спешить, теперь можно было впервые в жизни
развалиться в обтянутом настоящей кожей глубоком кресле перед столиком с
аппаратом экстренной связи (раньше ему приходилось стоять за этим креслом
навытяжку и смотреть на мясистые, налитые кровью, или бледные, с коричневыми
старческими пятнами, или заросшие короткими жесткими волосами, но всегда
одинаково надменные затылки), можно даже положить ноги на &гот столик и
снять трубку аппарата,
Лейтенант не стал отказывать себе в этом удовольствии.
Аппарат молчал, как молчали целый день и все другие аппараты на
заставе. Может быть, они молчали дольше, чем день, лейтенант этого не знал.
Молчание это могло означать все что угодно. Оно могло означать,
например, скоропостижную поломку всех аппаратов, аппаратную эпидемию, или
коней света, или еще что-нибудь, уставом не предусмотренное.
Все ж таки больше это походило на конец света.
За эту неделю, что он провел на гауптвахте, в привычном, надежном,
крепко сколоченном мире что-то сломалось, и вот теперь он разваливается на
куски.
Капсула тихо раскачивалась из стороны в сторону. Лейтенант барабанил
пальцами по подлокотнику кресла и время от времени снимал трубку с аппарата,
слушал. Не было даже гудка.
"Зачем, собственно, я туда прусь? -- подумал лейтенант. Похоже, что мир
разваливается ко всем чертям, так не все ли равно, как именно это
происходит?
А ведь не все равно, -- сам себе возразил он. -- Еще как не все равно.
Это ты, приятель, просто храбришься, грудь выпячиваешь и мужественно играешь
желваками, как курсант перед дочкой хозяина мясной лавки. Это ты брось,
никто не видит твоего мужественного на-все-наплевательства. Если начальство
и солдаты покинули заставу, значит, мир в самом деле разваливается, а тебе
до смерти страшно и до смерти хочется знать, кто это нашел то самое место,
куда нужно было ткнуть этот мир, чтобы он развалился.
Капсула в последний раз сильно качнулась, остановилась. Лейтенант
вскочил с кресла, опрокинув столик с аппаратом. Створки разъехались в
стороны, он на секунду зажмурился от хлынувшего из коридора яркого света и
нарочито медленным шагом направился в перископную. Но ноги сами сорвались на
бег. Дверь в перископную тоже была заперта. Те, кто уходил, рассчитывали
вернуться. Лейтенант разрядил в замок почти всю обойму своего пистолета, а
потом высадил дверь пинком.
Дальнозоры, конечно же, были повернуты в сторону Пустыни, ничем другим
приезжающие сюда высокие чины не интересовались. Лейтенант долго чертыхался,
обдирая пальцы о поворотный механизм, пока в окулярах не показался затянутый
пеленой дыма, сквозь которую то тут, то там прорывались языки пламени,
Город.
Пылали дома, длинные пятиэтажные казармы высшего лицея, груда дымящихся
развалин осталась на месте торговых рядов. Город горел. Сломанным зубом
возвышалась над ним закопченная, лишившаяся шпиля и птицы на нем громада
Цитадели. Лейтенант увидел, как храм Джурсена Неистового покачнулся, вспухли
его стены, накренились медленно, и вдруг все исчезло беззвучно в облаке
пыли.
Он отшатнулся от окуляров и хрипло рассмеялся.
-- Вот и все, -- сквозь смех, который больше походил на рыдание,
выдавил он. -- Как это просто оказалось: хлоп! -- и все. Хлоп, -- и все, --
повторил он. -- Хлоп!..
Он не смог заставить себя взглянуть в окуляры еще раз. Руки дрожали, в
горле саднило, как будто туда попала кирпичная пыль разрушающегося Города.
Он наугад раскрыл один из шкафчиков. После запретного зрелища Пустыни
высоких гостей обычно мучила жажда. Наверняка что-нибудь осталось.
Он нашел то, что искал, и через несколько минут был в состоянии
смотреть на пылающий Город, из разражаясь при этом истерическим смехом.
Теперь он смотрел как профессионал, пытаясь по последствиям аварии
установить причины, ее вызвавшие.
Горели кварталы, отделенные друг от друга улицами и площадями, стоящие
слишком далеко друг от друга, чтобы огонь мог перекинуться. Значит, пожар не
распространялся из какого-то одного очага, все загорелось одновременно.
Значит, случайность исключается. Особо сильных разрушений нет, заложенные в
фундамент каждого здания фугасы не сработали, иначе смотреть было бы не на
что. Значит, сигнал к началу этого спектакля подан был не из Цитадели. И эта
возможность отпадает.
Что же остается?
А остается вот что: подожженный одновременно с разных концов Город, и
толстобрюхие из Цитадели ни при чем...
Бунт? Но тогда..,
Дом поджигают, когда хотят уйти из него навсегда...
Ну надо же было в такой момент угодить на гауптвахту!
Все равно что в момент посещения госпиталя супругами высоких особ и
обязательной при таких посещениях раздачи подарков оказаться на процедурах в
клистирной.
Ну нет, он своего не упустит. :
Лейтенант ночь провел в перископной. Размышлял над своей ролью в этом
неожиданно для него случившемся спектакле, вычерчивал схемы, делал расчеты
мощности зарядов и, как всегда, когда решение принято и остается лишь
выполнить его, немузыкально что-то напевал вполголоса. Изредка отвлекаясь от
работы, он заглядывал в окуляры. С гор спустился туман, и Город словно был
накрыт тусклым, с блекло-розовыми сполохами куполом.
Лейтенант знал толк в пожарах. Этот был даже красив.
На заставу он вернулся утром и сразу же принялся за работу. Стену,
запирающую вход в ущелье, он видел тысячи и тысячи раз, но только теперь
взглянул на нее глазами профессионала. Крепкое сооружение. Не на годы
строили -- навсегда. Но со Стеной он разберется потом. Сначала -- доты.
Не выпуская из рук прихваченной наверху бутылки, лейтенант один за
другим обошел все двенадцать дотов, прикрывающих подступы к Стене, проверил,
заряжены ли огнеметы. Огнеметы, как всегда, были заряжены, автоматика
работала, и, не отключи он предварительно все на центральном пульте
управления...
Однажды ему довелось увидеть, как обалдевшая после посещения
перископной компания высоких гостей с девочками из хореографического, среди
которых была и она...
...Он мог их тогда остановить, мог крикнуть, даже мог успеть добежать
до заставы и щелкнуть парой тумблеров. Но ничего не сделал. Просто стоял и
смотрел, как она позволяет толстобрюхому адепту-хранителю тискать себя,
стоял и слышал ее смех, а потом услышал ровное гудение сервомоторов, и в
следующий миг там, на бетонной площадке, где только что были люди, корчились
с воплями пылающие марионетки. Она не успела даже крикнуть.
Так ему хотелось думать: не успела крикнуть, не успела почувствовать
прикосновение волны огня.
И еще он думал: знала ли она, что он служит именно на этой заставе?
Горючую смесь из баков лейтенант сливал прямо на бетонный пол, а
локальные пульты управления крушил подвернувшимся под руку металлическим
прутом.
Он сам себе удивлялся: не было ни усталости, ни удовлетворения от вида
учиненного им разгрома, ничего не было. Он действовал как автомат. И когда с
последним дотом было покончено, он отправился в офицерскую столовую,
переправил в себя две банки консервов, не ощущая вкуса, а потом пошел к
складу, разыскал тележку и принялся перевозить ящики со взрывчаткой и
детонаторами к Стене, старательно обходя каждый раз едва заметное на бетоне
темное пятно.
Он возил ящики, пока не стемнело, а потом, прихватив с собой бутылку,
на дне которой еще что-то плескалось, устроился во дворе заставы перед
бочкой с водой и стал ждать рассвета, чтобы продолжить работу.
Так он и сидел на жесткой скамейке перед бочкой с водой час за часом,
курил и изредка прихлебывал из бутылки. Мыслей не было, он просто ждал,
когда ночь, досадная помеха, пройдет, и он сделает то, что задумал.
Время от времени на склонах гор, оттуда, где проходила заградительная
полоса, раздавались сухие очереди и хлопки взрывов, и тогда лейтенант
досадливо морщился и бормотал вполголоса:
-- Идиоты... Святой Данда, какие же идиоты! Ну куда, куда они прутся?!
Чем темнее становилось вокруг, тем чаще раздавались на склонах гор
очереди и разрывы, кратко полыхали над деревьями зарницы.
-- Вот только пожара мне здесь не хватало, -- бормотал лейтенант.
Под утро он все-таки не выдержал. Едва рассвело, запасся на складе
мотком веревки и ножницами для колючей проволоки, пересек непривычно пусты
иную и тихую территорию заставы и по едва заметной узенькой тропинке пошел
вдоль заградительной полосы.
Он шел и думал, что с тех пор, как голод заставил его взломать решетку
и выбраться с гауптвахты (ему почему-то перестали приносить пищу, и на стук
в дверь никто не отзывался), он только и делает то, что нормальный человек
делать не должен. Это же просто безумие -- после второй бессонной ночи
тащиться на заградительную полосу!
Собственно, никакой полосы и не было. Были замаскированные на скалах,
деревьях и кустах датчики, и были пулеметы на поворачивающихся сервомоторами
станинах, а в особо опасных местах были огнеметы. И еще были веерные мины,
штука паршивая, потому что насмерть не убьет, но кровью истечешь, и просто с
незапамятных времен оставшиеся ямы с шатким настилом и острыми кольями на
дне.
С ямами и минами лейтенант ничего поделать не мог, а вот с автоматикой
мог. Этим он и собирался заняться.
Он не раз бывал с обходами на этом участке полосы и знал его как свои
пять пальцев. Главное -- ничего не упустить, не прозевать и не забыть ни про
один датчик, и если не обезвредить весь участок, что невозможно, то хотя бы
проредить его. Ну это уж как повезет. Хорошо еще, что на этом участке
полосы, вблизи заставы, не было веерных мин, и огневые точки были
расположены с малым перекрытием зон обстрела.
Ага! Вот оно.
Раздался щелчок, и вслед за ним -- тихое, едва слышное гудение
сервомотора. Лейтенант сделал шаг влево, и гудение прекратилось.