Александр Зорич. Карл, герцог (фрагменты романа)
---------------------------------------------------------------
© Copyright Александр Зорич, 1997-1998
Пишите письма: zorich@enjoy.ru
WWW: http://zorich.enjoy.ru
---------------------------------------------------------------
АЛЕКСАНДР ЗОРИЧ
КАРЛ, ГЕРЦОГ
(фрагменты)
В 1404 году умер герцог Бургундский Филипп. Он был младшим
сыном короля Франции Иоанна II Доброго и получил герцогство
Бургундия от своего отца в качестве ленного владения после
того, как там пресеклась местная династия, боковая ветвь
Капетингов. Филипп был славным герцогом. В 1356 году, когда
англичане громили французское рыцарство в битве при Пуатье,
Филиппу было четырнадцать лет и он стал единственным из
соратников и родственников короля Иоанна II, кто не бросил его
в бою. "Государь мой отец, опасность слева!" и "Государь мой
отец, опасность справа!" - кричал Филипп, чем немало
способствовал королю в рукопашной. За это Филипп получил
прозвище Храброго.
Он вступил в брак с Маргаритой Мальской, выгодной наследницей
Фландрии, Артуа, Франш-Конте, Невера и Ретеля. Тем Филипп
Храбрый положил начало возвышению Бургундии.
Филиппу наследовал его сын, Иоанн Неверский. Иоанн был славным
герцогом. Еще в бытность свою графом Невера, во время
крестового похода против турок Баязида он возглавлял
крестоносцев всей Франции, был наголову разбит в битве под
Никополисом и провел в языческом плену несколько романтических
лет. Став герцогом, Иоанн блестяще интриговал в Париже. В 1407
году он из ревности организовал убийство своего кузена Людовика
Орлеанского (которого подозревал в любовной связи со своей
супругой) и бежал во Фландрию. Через год Иоанн вернулся в
Париж и выступил при дворе с речью в свою защиту. Иоанн был
прощен королем, покорил мятежный Льеж и получил за это
прозвище Бесстрашного. Иоанн заключил военный союз с
англичанами, учредил бургундское фаблио и был предательски
убит в 1419 году сторонниками французского дофина во время
переговоров на мосту Монтеро.
Иоанну наследовал его сын, Филипп. Филипп был славным
герцогом. В 1420 году он посредничал на переговорах между
победоносным английским королем Генри V и французской
королевой Изабеллой. В 1425 году на службу к герцогу Филиппу
поступил фламандский живописец Ян ван Эйк.
В 1428 году Ян ван Эйк был направлен герцогом в Португалию,
дабы написать портрет Изабеллы, невесты Филиппа.
В следующем году портрет был герцогом получен и одобрен в
нескольких крепких выражениях. Тогда же Жанна д'Арк отогнала
англичан от Орлеана и привела французского дофина в Реймс, где
свершились его миропомазание и коронация под именем короля
Карла VII.
В 1430 году Филипп женился (третьим браком) на Изабелле
Португальской и учредил орден Золотого Руна. Жанна д'Арк
попала в плен к бургундам под Компьеном и с санкции Филиппа
была передана в руки англичанам.
К концу 1431 году Филипп заподозрил Изабеллу в бесплодии и
настоял на том, чтобы она совершила первое паломничество в
Сантьяго-де-Компостела. Изабелла послушалась своего мужа,
предприняла паломничество и на алтаре дала обет в том, что
буде ей случится забеременеть от герцога, она обязуется
посещать это святое место каждые три года. Жанна д'Арк тем
временем была осуждена инквизицией и сожжена в Руане.
К началу весны 1432 года Филипп, у которого все еще не было и
не намечалось законных наследников, начал сильно нервничать.
Две его предыдущие супруги - бедняжка Мишель и дура Боне -
скончались скоропостижно и бесплодно. Неужели строптивая
Изабелла решила оставить великолепный Бургундский Дом в
запустении?
- Каково мое покаяние, вы знаете. Не отрицайте - если вы
станете отрицать, я все равно буду уверен, что ваше незнание
лишь наполовину правдиво. Каков мой грех вам, сиятельный
герцог, конечно, ведомо. Но я не осмелюсь подозревать вас
в искажении правды, когда вы станете утверждать, что вы не
знаете, потому что на самом деле вы просто забыли, хотя и
знали, а значит знаете и сейчас. Вы просто забыли, в чем я
согрешил, ведь не может же герцог помнить все прегрешения
своих поданных, хотя он их все знает.
- Повторяю: кто вы такой? Не в смысле имя, а чем занимаетесь?
- Филиппа мутило от обилия глаголов "знать", "забывать" и
других из бойкого десятка. Глаголов, которые, похоже, еще
будут повторены его навязчивым просителем раз по сто. Что он
все-таки сделал, этот Клодель? Переспал с кумой? Отравил
соседского каплуна? Украл из часовни посеребренное распятие?
- Клодель, хозяин пивоварни - это я. Все, что изволят пить
ваши подданные на свадьбах - все это сварил я. Мои семь
дочерей дурны собой и поэтому я в свое время не осмелился ни
одну из них пристроить при дворе, хотя таким было мое
самое заветное желание. А вот моя жена, Анна-Мария, славится
отменной сдобой. Но дело не в этом.
- А в чем?
Так справляются о здоровье внучатого племянника кузины
сводного брата - с искренним интересом.
- Позавчера вечером я был на площади с лотком - я так иногда
делаю, все больше заради развлечения и по старой памяти, когда
некому больше продавать женкины пироги. Торговля была неважной
и я уже уходил, когда...
- Короче, короче, - торопил Филипп, которого истерикающий
Клодель уже достал, достал!
- Они окружили меня, цыгане. Облепили со всех сторон, эти
цыгане. Предложили погадать, просили руку, просили денег,
просили пирогов. Не было никого, кто пришел бы мне на
подмогу и разогнал нехристей. Я хотел было бежать, но как
бежать с таким лотком и с таким брюхом?
Тут Филипп удостоил просителя первого осмысленного взгляда.
Приходилось признать значительность клоделева брюха, а с этим
и еще одно: молодость отличается особой избирательностью
зрения - ты замечаешь только тех незнакомцев, кто так же хорош
собою, как и ты; ревниво разглядываешь тех, кто краше; и
остаешься безучастен к тем, кто бесцветен, дурен и уродлив.
Разве карлицы способны завладеть твоим вниманием? Пусть, но
разве надолго? Когда ты становишься старше, эта
избирательность претерпевает метаморфозу: ты все больше
замечаешь тех, кто некрасив, стар и уродлив - чтобы сравнить
себя с такими, чтобы утешиться, чтобы затушевать свое старение
непривлекательностью встречных. Вот о чем думал Филипп,
обтекая взглядом беременный заржавленными кишками живот
Клоделя.
- Ну что они, цыгане, скорей, вы мне надоели! - стаккато
нетерпения.
- Из-за этого-то брюха я и не убежал, - Клодель горестно
улыбнулся. - Они набросились на меня, одна цыганка схватила
меня за левую руку и стала гадать. И вот теперь самое важное.
И самое ужасное.
Смотреть на рыдающего, хлюпающего, утопающего в слюне и соплях
толстяка было в высшей степени неприятно. Однако, детская
привычка выпячивать в перфомансах любого гнусного рода
познавательную ценность взяла верх и Филипп не отослал
пивного Клоделя с глаз долой, как собирался сделать уже
некоторое время, но, напротив, продолжал внимать. Зачем?
- Они нагадали мне страшное! - развивался в истерике Клодель.
- Что? - бесстрастный герцог.
(Здесь самое классическое, самое насиженное место для такого
иезуитски-протокольного "что?")
- Они сказали, что я буду герцогом! Вот что они мне сказали!
Филипп рассмеялся - это очень логично в его положении. Теперь
точно - выгнать этого идиота взашей.
- Ну и что в этом плохого?
- Вот, допустим, я буду герцогом - это точно, раз мне так
нагадали. И вот хуже этого ничего быть не может. Для того,
чтобы стать герцогом, нужно затеять смуту. Нужно убить
настоящего герцога. Затем нужно убить много еще кого, чтобы
получить титул.
- Это не всегда так, зачем же? - неуверенно возразил Филипп,
ошпаренный шекспировской точностью политологических наблюдений
пивовара. Правда, лично Филипп, дабы обзавестись коротким и
сиятельным титулом "герцог" (без всяких там "Бургундский"! в
мире только один султан, Порты, один император, германской
нации, один король, Франции, и один герцог - он), предыдущего
герцога, своего отца, не убивал. Это за него провернули
французы. Но смута была и еще какая. И насчет "убить
много кого" - тоже. В общем, пивовар был прав. И только
поэтому Филипп добавил:
- Вот я, например, настоящего герцога не убивал.
Казалось, Филипп только что признался в обратном.
- Помилуй нас Господь Бог и все святые монсеньоры! - взвыл
Клодель, падая на колени. - Да гореть мне в зловонном пламени,
среди серы смрадной, если я к тому вел! Конечно, вы не
убивали, монсеньор, конечно же, но ведь вам и предсказания не
было!
Пронзительные обертоны Клоделя сделались невыносимыми.
- Стража! - рявкнул Филипп.
- Вот. Можешь себе вообразить, что есть еще такие идиоты,
сердце мое?
Изабелла некоторое время молчала, глядя в сторону. Потом
посмотрела на своего супруга в упор.
- Ты отпустил его, да?
Голос у Изабеллы был неожиданно настороженный - будто бы речь
шла о тарантуле, которого добрейший герцог поймал в своей
спальне, погладил и отпустил Божью тварь резвиться дальше среди
гобеленов и балдахинов.
- Да, разумеется, - кивнул Филипп, недоумевая что тут такого.
- Стража просто вышвырнула зануду из дворца, наградив его
парой пинков.
- Так, - Изабелла прикусила нижнюю губу. Филипп знал, что это
высказывание изабеллового body language означает быструю,
прагматическую и беспощадную работу мысли. - Ты знаешь где он
живет?
- Нет. Откуда?
- То есть ты знаешь только, что зовут его Кадудаль...
- Клодель, - поправил Филипп.
- Ты говорил Кадудаль.
- Значит оговорился, - Филипп поймал себя на нездоровой мысли,
что с такой термоядерной мощью его способна порою раздражать
только великолепно упрямая и подозрительная Изабелла.
- А насчет его пивоварни ты не оговорился?
- Нет.
- Хорошо. Собираемся и едем.
- Куда? Куда едем?!!
На дворе было близко к полночи. Герцог и герцогиня пребывали в
первобытной наготе, причем темпераментная фуга "Плодитесь и
Размножайтесь" была уже исполнена сегодня дважды и, по мнению
Филиппа, усталые органисты заслужили полное право на отдых.
Поэтому настроение сразу стало ни к черту.
Клоделя отыскали только к двум часам ночи. Богатый каменный
дом указывал на то, что Клодель немало преуспел в пивоваренном
бизнесе и, похоже, действительно весь Дижон предпочитал
именно его марку.
По приказу Изабеллы, которому Филипп служил лишь послушным
ретранслятором, дом Клоделя был оцеплен двойным кольцом
кавалеристов. Только после этого Изабелла соизволила постучать
в высокие ворота, за которыми уже давно захлебывались лаем
псы, песики, суки и шавки.
Отворили почти сразу. Некая кривая девица, отнюдь не
выглядевшая заспанной, пробурчала:
- Ну чего вам?
- Перед тобой герцог и герцогиня Бургундские, - ласково (что
особенно не понравилось Филиппу) сообщила Изабелла. - Хозяин
дома?
Девица бухнулась на колени, принялась ловить край изабеллиного
платья, просить прощения за себя и за отца, а когда наконец
удалось ее унять, выяснилось, что Клодель собирает пожитки,
чтобы завтра уехать прочь из Дижона.
- Вот как? - улыбнулась Изабелла, мед с молоком.
- Руку! - потребовала Изабелла у трясущегося Клоделя.
- Теперь вашу, монсеньор, - обратилась она к Филиппу.
Большая комната, жмущиеся по углам домочадцы, хмурые солдаты
герцога. На столе - свечи и две ладони. Герцога и пивовара.
Не меньше десяти минут Изабелла молча изучала линии и бугры.
Потом, к сто первому за день удивлению-недоумению-раздражению
Филиппа, облегченно вздохнула. Вслед за нею облегченно
вздохнул Клодель, мокрый как мышь. Он поторопился.
- Собирайся. Ты пойдешь с нами, - сказала Изабелла Клоделю. И
посмотрела на Филиппа так, что тот почел за лучшее не перечить.
На следующее утро герцог Филипп, известный своим
принципиальным неприятием суеверий, издал грозный указ.
Всякий, кто войдет в сношение с цыганами, кто позволит им
беспрепятственно гадать по своей руке или любым иным образом,
подлежит смертной казни вместе со злоумышляющим цыганом. В
подкрепление своего указа и в назидание всем жителям Дижона
герцог Филипп приказал повесить за городской стеной
знаменитого пивовара Клоделя, который впал в тяжелый грех
суеверия и вместо наставлений матери нашей Святой Церкви
предпочел сомнительные прорицания язычников.
- Нет, я все-таки не понимаю, к чему эта бессмысленная
жестокость, - вздохнул герцог, когда довольная Изабелла
вернулась с казни.
Филипп издал указ против цыган и гаданий только потому, что
Изабелла этой ночью пригрозила ему полным и конечным
отлучением от супружеского ложа, причем поклялась принести
свой обет безбрачия не где-нибудь, а на алтаре собора святого
Петра в Риме.
- Я тебе еще раз повторяю, дорогой, - устало сказала Изабелла.
- Если ты хочешь иметь наследника, не задавай пока что никаких
вопросов и ничему не удивляйся. Я все объясню потом.
Она помолчала, потупив взор, и добавила:
- Я очень люблю тебя, потому что ты добрый. Это хорошо звучит,
правда - Филипп Добрый?
Филипп был подкуплен ее словами. Поэтому он не удивлялся,
когда над местом, где повесили Клоделя, возвели громоздкую
оранжерею. Филипп не удивлялся, когда оказалось, что он
должен выделить сотню лучших лучников для охраны оранжереи, в
которую не будут пускать никого, кроме двух фламандских
цветоводов и лично Изабеллы.
И, следуя благоприобретенной инерции, Филипп не удивился,
когда через три месяца Изабелла заявила, что ей необходимо
предпринять новое паломничество в Сантьяго-де-Компостела.
Стоило кортежу Изабеллы скрыться среди дожелта испитых
июльским солнцем нив, как Филипп направился к таинственной
оранжерее, собственным именем разогнал лучников и ворвался
внутрь.
Ничего особенного. Пень спиленного дуба, на котором (еще
одна прихоть Изабеллы) был повешен несчастный Клодель.
Множество свежевыращенных папоротников, образующих семь
концентрических окружностей вокруг пустой полянки семи шагов в
поперечнике. В центре - метровой глубины яма, где еще
извиваются половинки перерезанного лопатой надвое дождевого
червя.
Изабелла возвратилась вместе с последними погожими ноябрьскими
днями. Она еще больше построжела, но и заметно похорошела - по
крайней мере, так показалось Филиппу, который во время ее
паломничества не был ни с одной женщиной (во что сам
впоследствии отказывался верить; так, уже на смертном одре ему
примерещилось, что именно в ту осень он распутничал напропалую
в Аррасе и именно тогда сотворил Антуана и Бодуэна.)
Изабелла привезла из своего путешествия серебряную чашу с
пространным латинским девизом и флакон из безвестного
дымчато-серого минерала. Во флаконе была душистая густая
жидкость, в чаше - пустота. На вопрос Филиппа о генезисе сих
примечательных предметов герцогиня уклончиво ответила, что мир
не без добрых людей.
Истосковавшийся Филипп был допущен Изабеллой к ложу только под
утро, ибо, как сообщила ему вечером герцогиня, мягко, но
непреклонно отстраняясь от поцелуя, "добрые дела вершатся
отнюдь не в полночь, но после третьих петухов, монсеньор".
Изабелла, одетая в целомудренное льняное платье времен первого
крестового похода, протянула Филиппу давешнюю серебряную чашу
- тяжелую, теплую, пахучую - и прошептала: "Пейте половину".
В чаше было терпкое красное вино с ароматом жидкости из
дымчато-серого флакона. Филипп выпил. Вторую половину выпила
Изабелла.
Вот такое случалось в жизни Филиппа действительно один раз.
Через месяц румяная от мороза и смущения Изабелла сообщила
Филиппу, что она, кажется, беременна. После всех "Не может
быть!", "Повтори еще раз",
"Я-люблю-тебя-люблю-тебя-я-тебя-безумно-люблю" Филипп подцепил
на мизинец нечаянную слезу и просевшим голосом попросил:
- Теперь расскажи мне то, чего я жду уже полгода.
- Нет, - твердо ответила Изабелла. - Еще не время.
Когда спустя восемь месяцев, на излете лета 1433 года, младенец
мужеского пола был омыт в купели и крещен Карлом в честь
несравненного Шарлемана, легендарного императора франков,
Филипп, пьяный вдрабадан от счастья, вина, бессчетных
поздравлений и фимиама, подхватил на руки полегчавшую на десять
фунтов (казалось - на сто) Изабеллу и прошептал: "Расскажи,
расскажи, расскажи..."
- Что-что? - переспросила Изабелла.
- Ничего, - ответил Филипп, который вдруг осознал, что
подаренное ему Богом чудо - крохотный Карл - не нуждается для
него ни в каких гностических оправданиях. Более того -
объяснить приход Карла в мир означает превратить чудо в ничто.
Конь его был бел, попона черна, в переметной суме,
окрашенные темным багрянцем заскорузлой крови, безмолвствовали
четыре головы.
Жаркое солнечное сияние, роща затоплена золотым золотом
света, зеленым золотом смоковниц, Магома из рода Зегресов,
алькайд Велеса Красного, видит христианку.
Почуяв сытный дух, исходящий от христианки, чье терпкое
имя - Гибор - холодным ручьем омывает ее мраморные щиколотки,
Джибрил рвет тонкую цепь, которой длина двадцать локтей,
которой конец у седла Магомы.
Джибрил - пес с магнетическим взглядом, под которым
издыхают серны и млеют жены Абенсеррахов, его не остановить,
Магома молчит, наблюдая пятнистый лет пса сквозь тени
смоковничной рощи.
Джибрил опрокинул христианку и собрался восторжествовать
над нею.
Языками черного пламени полыхнули освобожденные волосы
Гибор, заколка впилась в магнетический глаз, острие,
предваренное спорой струйкой крови, выскользнуло из затылка
умерщвленного пса.
В горячем воздухе обмякшее тело напрягает тонкую цепь,
которой конец в руке Гибор, поднявшейся, простоволосой.
Магома любит отроков, чьи зады как зеленые дыньки, Магома
любит свою симитарру, чей изгиб как лебединая шея. Христианка
ни в чем не отрок, христианка во всем симитарра. Магома, лихо
подцепив острием пики красноутробную смокву, галантно
преподносит ее христианке.
Гибор нуждается в подношении.
- Я хотела набрать смокв, но твой пес помешал мне. Как его
звали?
Половина плода исчезает, откушенная.
- Джибрил, - Магома спрыгнул на землю и протянул руку к
цепи, на которой продолжает висеть пес. Когда пальцы близки к
своей цели, Гибор равнодушно выпускает добычу и мертвый
Джибрил падает на землю, а по нему со звоном струятся
блестящие звенья, платье струится по плечам и бедрам Гибор.
- Никто не мог убить его, - говорит Магома, а рука,
мгновение назад потянувшаяся к цепи, не имеет обратного хода и
ладонь покрывает багровый сосок Гибор.
- Правую, лучше правую, - шепчет она, подступая.
Колкая борода мусульманина щекочет шею, щека прильнула к
еще теплому Джибрилу - он ей подушка. Когда в разодранном заду
распускаются алые цветы, Гибор, как и подобает
благовоспитанной даме, исступленно сводит зубы на холке
Джибрила - лишь бы не застонать.
Магома, весь - восхищение христианской чистоплотностью,
прячет девственно чистый руль в шаровары. Гибор, сидя на
мягком Джибриле, печалится.
- Почему хмурая? - искренне недоумевает Магома. - Я был
плохой для тебя?
- Нет, - Гибор вздыхает, задумчиво извлекая из глаза
Джибрила заколку и прибирая волосы. - Ты так красив, силен, а
я хрупка, словно сухая тростинка. Ты - мусульманин, я -
христианка. Мое место теперь там, где свет немотствует всегда
и словно воет глубина морская, когда двух вихрей злобствует
вражда.
Последние слова Гибор произнесла, наклонившись вперед, к
лицу Магомы, который продолжал стоять перед ней на коленях,
изучая красоту своей будущей наложницы, первой среди женщин,
что смогла воспалить его суровую страсть наперекор обету
безбрачия. И даже дантов холод, который обжег его лицо,
горячее и красное, как стены Альгамбры, даже хрустальный звон,
с которым разбилась о змеистую цепь одинокая слеза,
слеза-сингл Гибор, не смутили Магому.
- Не плачь. Я знаю правильного дервиша, ему имя Фатар, что
на вашем языке означает "Разбивающий и Создающий". Он умеет
снимать заклятие креста. Ты сможешь быть со мной и на моем
полумесяце (да, это Гибор сразу подметила - хоботок у
мусульманина немного крючком) въедешь прямо в рай.
- В раю я уже побывала, - говорит Гибор, закрывая скобки
эпизода полумесяцем-полуулыбкой.
Она уже вполне оправилась - так думает Магома, насчет
"рая" он воспринимает за чистый комплимент, - хлопья пены
морской неспешными улитками ползут шерстистым джибриловым
боком и опричь них ничто не напоминает больше о конечной
потере девства, да и помнить не о чем: Гибор снова дева, как
Устрица-Афродита. Так думает Магома, но Гибор продолжает:
- Я хрупка и я сломлена. Ты знаешь, что будет со мной,
когда обо всем прознают люди ордена Калатрава и ты знаешь, что
будет со мной, когда твое ложе озарится багрянцем факелов в
руках ассасинов.
Христианка права. Пройдет день, месяц или год, низкий раб
или высокородный халиф дознается до истины, бумага под порывом
ветра дернется на мраморе стола и скоропись доноса расплывется
клубами стремительной пыли под копытами коней ассасинов.
Магома умен, он думает большой головой.
- Чтобы не было так... - говорит Магома, осекаясь на
роковой черте, и в его зрачках, восставленная двумя волосками
стали, несколько быстрее скорости света отражается симитарра -
не извлеченная, но извлекаемая.
Гибор, отрицательно мотнув головой, рвет с шеи миндальный
орех черненого серебра, в два такта баллады о короле Родриго
мелодический медальон раскрывается, красный порошок ссыпан на
тыльную сторону ладони, язык упоительной длины подбирает яд в
один сапфический икт и симитарра в зрачках Магомы
истоньшается, вспыхивает, перегорает - она не нужна.
Мусульманин видит, как быстрый яд опрокидывает Гибор на спину.
Гибор еще дышит, а Магома уже торопливо налаживает свой
разомлевший крюк для прощания.
- Любуйтесь ею пред концом,... - Магома рвет платье, на
саван сгодится и рваное, - ...глаза, в последний раз ее
обвейте, руки, - она дышит лишь волею его шатуна, с размаху
колеблющего самое ее подвздошье, ангелы смерти уже начертали
на ее челе порядковый номер и пароль сегодняшнего четверга.
Магома словоизливается сквозь тяжелое уханье:
- И губы... вы, преддверия... души, запечатлейте... долгим
поцелуем...
Он не понимает, что говорит, и только когда его язык уже
готов восстановить логическую симметрию с Нижним Миром, он
замирает в полудюйме от обрамленного красного каймою рта,
ведь, верно, яд есть на ее губах, да и дело уже сделано.
Он не решается поцеловать свою мертвую возлюбленную, он
длит этот миг долгие минуты, с гордостью подмечая неослабную
твердость полумесяца, которому и теперь не хочется
распрощаться навсегда с христианской ротастой рыбой.
В глазах Гибор сквозь смертную поволоку явственно читается
укоризненный вопрос. Он столь явственен, что Магома безо
всякого удивления встречает воспрявшие руки христианки,
властно свившиеся в замок на его шее, и губы, преодолевшие
последний полудюйм во имя торжества симметрии.
Красный порошок из медальона-миндалины, переданный из губ
в губы, приятно горчит миндалем, горечь растекается от языка к
гортани, к легким, вмиг схлопнувшимся уязвленной устрицей,
нисходит вниз и в спазматическом восторге лоно Гибор принимает
последнюю крохотную каплю, напоенную миндальной горечью.
- Какие теплые, - говорит Гибор, наслаждаясь поцелуем,
наслаждаясь пухлыми губами Магомы из рода Зегресов,
ревностного убийцы неверных, которому сегодня утром
посчастливилось окоротить на голову четырех кавалеров ордена
Калатрава, а днем - умереть в объятиях прекраснейшей.
Перед Мусой Абенсеррахом распластался госпиталь, где за
доктора был некто мессир Жануарий. Десять минут спустя перед
его взором уже пылился внутренний двор этого самого приюта
святой Бригитты. Опрятный, белый-пребелый дом и совершенно
пустой. В буквальном смысле ни одной собаки.
- Аллах послал тебя, Муса из Абенсеррахов, правда? -
спросил Жануарий, видный и высокий, но страшно худой образчик
христианского служения.
- Правда, - Муса был обезоружен, - но не только. Еще мой
дядя.
- Твой дядя - достойный человек, - упреждающе кивнул
Жануарий. Он не любил когда его убеждают в том, что, быть
может, и неверно, но все равно неоспоримо. - Если хочешь, я
покажу тебе госпиталь.
Муса согласился. "Слишком быстро согласился", - брюзжал
внутри него властный голос дяди, но Мусе было ясно - благо
распределяется в этом мире странно, но иногда получается почти
поровну. Ему, Мусе, досталась симитарра, могучая родня и
покровительство земли и стен, зато Жануарий помазан на что-то
такое, чего Муса не понимает, и потому перечить лекарю не
может. Может разве что разрубить его пополам, получив ожоги
обоих глаз (так и будет, если он и дальше попытается
досмотреться в глубь жануариевых зрачков). Но симитарра - это
средство на крайний случай.
- Сейчас у нас пусто, - Жануарий распахнул ветхую дверь в
сарай, выбеленный изнутри известью.
Муса, словно ныряльщик, всматривающийся в соленый
аквамарин отмели, заглянул внутрь, где, убранные бедно, но
опрятно, стояли деревянные кровати.
- Пусто? А это кто такие? - несмело, но громко спросил
Муса, разумея мирную пару, словно две открывающие скобки
подряд отдыхающую на льняных снегах ложа. Спящую, белолицую и
нагую.
Муса отвел взгляд. Рисовать тело грешно, в особенности
обнаженное. Однако, смотреть тело, даже нагое, можно - иначе
никак, не слепцы ж ведь. Но вот смотреть на упоительно спящую
пару, похоже, нельзя - чересчур смахивает на картину.
- Кто это? - настойчиво повторил Муса, но так как между
его предыдущей репликой и этой прошли жалкие секунды (Мусе
показалось - гораздо больше) вышло так, будто он суетливо
зачастил.
- Это подданные герцогини Бургундской, Изабеллы, -
несколько церемониально ответил Жануарий, отметив про себя,
что весь блеск слазит с записанной арабской вязью титулатуры и
выставляет напоказ иноземцам одну какофонию.
- Ее звали Гибор, а его Гвискар, - добавил лекарь,
затворяя дверь.
- Не то больные среди христиан перевелись, не то христиане
в Гранаде перевелись, - философствовал Муса, меряя шагами
пустые комнаты лазарета.
- Вымерли, а не перевелись, - поправил его Жануарий.
- Пожалуй, самое время поговорить, - сказал Муса, когда
они наконец оказались в уединенной комнате, в которой нельзя
было не признать крысиную нору Жануария - кожистые книги,
заложенные фазаньими перьями, завиральный глобус,
астрологическая бутафория, скелет, набор ланцетов в
распахнутом приемистой пастью беззубого чудовища футляре.
Жануарий развел руками - дескать, а зачем же еще мы здесь?
Муса подскочил к двери, которую Жануарий, приветливый к
сквознякам, нарочно оставил открытой, и с силой захлопнул ее.
- Не хочу, чтобы подслушивали, - пояснил он.
- Помилуй Боже, почтенный Муса! - рассмеялся Жануарий. -
Ты же сам видел: здесь одни мертвые и их тени. Если не брать в
расчет твоих молодцов за оградой. А когда тени хотят
что-нибудь разнюхать, двери им не помеха.
Муса отступил в нерешительности.
- Но подожди, - встрепенулся он, словно простак,
схватившийся за жульнический рукав фокусника и просиявший. - А
эти двое там, на кровати? Они вроде спали? - на устах Мусы
разгульная улыбочка.
- Вот именно что вроде. Ангелы уже прибрали их.
Муса гадливо поморщился. Ох и свиньи все-таки эти
неверные, трупы прибирать не научились.
- Ладно, Жануарий, скажу наконец какого я пришел, -
собравшись с мыслями, а точнее с той одной длиннющей и
ветвистой мыслью, которая привела его в приют Святой Бригитты,
заговорил Муса, в то время как Жануарий невозмутимо перебирал
четки и глядел сквозь них, не мигая.
Если все то же самое, что сказал Муса Абенсеррах Жануарию,
изложить своими словами, получится гораздо короче, но так же
сбивчиво. Жануарий - грамотный человек, хотя Муса может
изрубить его словно дичину на тысячу тысяч обособленностей, то
есть кусков, которые никогда уже не составят полновесного и
полноценного целого. Но сам Муса - отнюдь не варвар и ничуть
не доктринер, он не станет убивать Жануария только за то, что
он христианин и может при желании справить нужду на его
святыни. Муса пришел в госпиталь не за тем, чтобы запугивать -
удовольствие такого рода любой Абенсеррах может устроить себе,
не покидая мраморного санузла, он пришел, чтобы взять Жануария
на службу и, хоть это не в обычае у гордых рыцарей пророка,
будет признателен Жануарию, если тот согласится. О да, Муса
отдает себе отчет в том, что Жануарий способен на подлость, но
тогда Муса и его кровники сделают то, с чего Муса начал. В
общем, Жануарий должен свести в могилу весь цвет рода
Зегресов. Количество бутонов и цветков, а также их имена,
будут названы Мусой после, когда речь зайдет о деталях, а она
о них обязательно зайдет. Конечно, Муса мог бы обратиться к
чернокнижнику-единоверцу, и соблазн был велик, но затем дядей
было решено, что со стороны видится лучше. И действуется
свободней, потому хорошо, если Зегресов уморит Жануарий,
человек вполне в Гранаде посторонний. Мусе от чистого сердца
безразлично, каким конкретно образом Жануарий уконтрапупит
Зегресов, но он почему-то уверен, что Жануарию это будет
приятно. Главное - чтобы никто, ни одни и ни одна, не отыскал
в трагедии со страдательным пантеоном действующих лиц фамилии
донатора, иначе говоря, родовое имя Абенсеррахов.
Жануарий согласен - и такая твердость духа отрадна Мусе.
Он, Муса, будет навещать госпиталь сам или сослагательно,
через доверенных лиц, и справляться как проистекает убиение.
Кстати, Мусе интересно, какие у Жануария мысли по этому
поводу. Яды, черная магия, заговоренная одежда, взбесившиеся
предметы? Короче говоря, Зегресам должно быть плохо, потому
что именно так должно быть плохим людям.
Итак: Али, Хасан, Альбин-Амади, Алиамед, Магома, Алабес,
Фатима, Икс, Игрек и Зет. Все как один - Зегресы.
- Не сделаешь - убью, - вместо прощания с манерной
небрежностью бросил Муса Жануарию, вышедшему проводить гостя
как и положено хозяину.
- Это я уже понял, - сказал вполголоса Жануарий в спину
удаляющимся конникам, в крупы удаляющемуся табуну, и ветер
умыл его лицо колючей пылью.
Дервиша видно издалека, ведь цвет его одежд - желтый.
- Прелюбодеяние должно быть наказано, - покусывая нижнюю
губу, мрачно заключил Алиамед и его босые пятки шлепнули по
крупу легколетной гнедой кобылицы.
- Ха! Тоже мне прелюбодеяние! Ты ее за руку поймал? - это
уже Махардин.
- Нет, не поймал, - цедит Алиамед, теряясь в облаке
дорожной пыли. И снова появляется.
- Раз не поймал - значит все, - беззлобный Махардин.
- Что все? Пусть скрещивается с кем хочет? - огрызается
брат прелюбодейки-сестры. - Да мне хватит одного того, что в
голову пришла такая догадка. Если пришла, значит что-то в ней
есть, - Алиамед направляет палец к небесам, к Аллаху.
Дервиш приближался не спеша. Спешить ему незачем. Конный
отряд, во главе которого Алиамед из Зегресов или Махардин из
Гомелов - не важно - приближался к нему куда быстрее, чем он к
ним. Он сел у дороги, в тени потороченного ветром дерева.
Встреча неизбежна - вон он, лиловый плащ Махардина, вон она,
гнедая кобылица Алиамеда Зегреса.
- Да что тебе ее девство? А не плевать ли тебе, друг мой,
на него? - кашлянул, а на самом деле усмехнулся, дородный
Махардин. - Ты ж ей не жених?
Алиамед нарочно медлит с ответом. После паузы - даже
вымученной - он будет выглядеть эффектнее.
- Не жених. Это правда. Но как брат я имею право на
ревность. Если бы я знал наверняка - была она с этим низким
псом или нет, я бы тебе сказал свое мнение. Тогда бы я знал,
плевать мне или нет. А пока не знаю - нет и мнения. Свидетелей
тоже нет, спросить не у кого, разве что у самих прелюбодеев.
- Они тебе такого понарасскажут, - прыснул в усы Махардин
и поправил свой широкий атласный кушак, изумрудно-зеленый.
Дервиш расправил платье и лег на землю, чье июльское
убранство напоминало лысеющую макушку. Даже лежа ему были
отлично видны две дюжины конников и еще двое мусульманских
рыцарей.
- Пускай так, - миролюбиво басил Махардин (ему было жаль
блудницу - она ему нравилась, хотя и факультативно). - Но если
бы ты знал правду, ты бы все равно сделал вид, что не знаешь.
А раз так - можно ведь и сразу, без всяких там дознаний,
закрыть на все глаза. Что это изменит, кроме самих изменений?
- Махардин упивался сочными низами своего голоса.
- Ты превратно толкуешь мое чувство к сестре. Будь я
уверен, что она слюбилась с этим низким псом, я бы наполнил
кровью ее, низкого пса и родственников низкого пса все фонтаны
Альгамбры. Закрывать глаза мне не по нутру.
Махардин уже не слушал. Его откормленное тело стремилось в
тень - отдохнуть, перекусить. Вот там, подле тех деревьев
например. Но вот ведь незадача - они уже отдыхали час тому
назад, а дело безотлагательное. Алиамед словно у него
соломинка в заднице. Нет, он не захочет, пожалуй. А что это
там за труп в желтом? Э, да это дервиш!
- Послушай, Алиамед, есть способ узнать точно, что там
было между ней и этим псом.
- Каким еще псом? - невпопад откликается Алиамед,
погруженный в сумерки сада. В них слепой мордой тычется
балкон, на котором он. Там, среди жасмина, шуршат платья и
шепчутся шелка. Где-то там творят любовь и дышат - их ровно
двое. Он, правда, не уверен, он спускается вниз, бегом, бегом,
трава смята, но где она не смята в этом саду, здесь с утра до
вечера топчутся девушки. Но вот она - жемчужная капля
сестриного венца - кто же ее выдрал и бросил?
- Низким псом, - Махардин серьезен, словно шутка из
поучительной басни, он рассматривает молодого дервиша.
Дервиш приветствует рыцаря издалека. Теперь он сидит,
скрестив ноги, словно полураскрывшийся бутон магнолии. Или
лотоса.
- И что за способ? - Алиамед спешит выговориться, пока
можно. При дервише вести такие беседы не с руки. Святой
человек.
- Спросим у дервиша, - шепнул Махардин, натягивая поводья.
- Не надо, - с напряженной ленцой в голосе бросает
Алиамед.
Махардин не спорит. Ему все равно.
- День добрый, Господень человек, - любезный Махардин
приветственно подается вперед, то же самое - Алиамед.
- День недобрый, - говорит дервиш, - поскольку один из вас
прелюбодей, а другой - убийца.
Махардин и Алиамед не смотрят друг на друга. Они смотрят
на дервиша. Брови Алиамеда - силуэт летящей пустельги, лоб
Махардина - русло пересохшей реки: морщины, пересечения.
- Ты, - дервиш указывает на Алиамеда, - справил на знамени
Пророка кровосмесительное блудодейство и слезы сестры еще не
просохли на твоем животе. Посему я называю тебя прелюбодеем.
- А ты, - дервиш указывает на Махардина, - убийца, ибо
сейчас ты убьешь прелюбодея.
Когда ветер - былинки в степи колышутся, но их не увидать
каждую в отдельности. Возможно увидеть лишь движение.
Требуется совершить много движений, чтобы снести голову. Они
совершаются, но их не увидеть - только фонтан крови, голова,
вприпрыжку скачущая по мягкой щетине былинок, голова Алиамеда.
Это потом начинаешь замечать, как большой палец Махардина
несмело пробует острие сабли, как он возвращает тяжесть своего
тучного тела седлу, как его влажные губы шепчут что-то
сакральное, что-то вроде извинений, потом он отирает меч о
край плаща, края его ресниц описывают неполное полукружие, он
медленно оборачивается к своим людям - все они смотрят на него
испытующе, а кое-кто с одобрением.
- Слышали? - густой бас Махардина.
Конники, которым так и не было позволения спешиться,
кивают. Все согласны с тем, что прелюбодеяние должно быть
наказано, в особенности кровосмесительное. Все слышали. Дервиш
врать не будет. У Махардина хорошо получается.
- Спасибо тебе, святой человек, - Махардина выдает дрожь в
голосе. Он не смотрит на Алиамеда, который был жив, а теперь -
не вполне.
- Не за что, - так переводится на человеческий язык кивок,
на языке дервиша не значивший ничего. Дервиш не смотрит на
удаляющийся отряд, он дивится той жадности, с которой
пересохшая земля впитывает кровь Алиамеда Зегреса.
Дверь отворилась и навстречу им вынырнул хозяин. Сутулый,
бородатый, немолодой. Мавр. К маврам у Алабеса Зегреса было
доверие, причем доверие совершенно особого рода, ибо мавр куда
как лучше доброго христианина понимает, что клинок Алабеса
наточен в частности и на его шею. Христианин понимал это как
правило слишком поздно. Они вошли и Алабес сел на ковер, его
слуга сел рядом, хозяин засуетился, поднося и расставляя
курительные принадлежности. Комната полнилась дымом и на
удивление плохо проветривалась. Люди были, но были склонны
друг друга не замечать, были не в состоянии никого замечать,
словом, они были далеко. Никто, разумеется, не разговаривал.
Хозяин, как полагается, раскурил Алабесу кальян и
растворился, предоставив ему вкушать от опиума и уединения,
хотя бы и мнимого. Алабес вдохнул немного сладкого дыма и,
задержав дыхание, передал трубку слуге. Господин, сидящий в
трех шагах напротив Алабеса, улыбнулся. Алабес мысленно извлек
из ножен клинок. Обезглавленный господин продолжал улыбаться,
но перестал существовать для Алабеса, заочно проложившего
маршрут своему мечу в точности через то место, где голова
господина сопрягалась с телом. Затем он выдохнул и струйка
дыма, тонкая и острая, словно копье, устремилась в направлении
жертвы. Она достигла ее и, к немалому изумлению Алабеса, вошла
прямо в распахнутый навстречу ей рот господина, более того -
уместилась там целиком. Слуга шумно выдохнул, передавая
мундштук Алабесу. Господин сглотнул оскорбление, а с ним и
копьевидную струйку дыма, как сглатывает девушка - с напускным
удовольствием, с легкостью, с благодарной влагой в глазах.
Алабес мог бы краем глаза заметить, как растворился (или
заснул) его слуга, но был поглощен господином, на лице
которого он читал как на надгробии. Он не мавр, во-первых. Но
отсюда, из Испании, кастилец, если точнее. Волей Аллаха погиб
от руки благородного и благочестивого Алабеса, костям же его
не бывать в Кастилии.
Алабес жадно затянулся и выпустил еще одну струйку дыма,
которая закружилась по комнате в веселом танце и, словно
жемчужное ожерелье, легла на шею Гвискара. Гвискар снял ее
так, словно это была не невесомая субстанция, а вполне
осязаемая вещь. Впрочем, не было никого, кто мог бы особенно
этому удивиться. Так и Алабес. Погребальное украшение - носи
дружок на здоровье. Алабес ядовито осклабился. Повертев
ожерелье в руках, Гвискар сунул его за пазуху - так, на
память. Затянувшись, он испустил в сторону Алабеса почти такое
же, во всяком случае очень похожее колечко - так подделка
похожа на оригинал, королевский жезл на кинжал, юноша на
девушку. Подарок Гвискара оседлал алабесову шею. Тот
недоверчиво помацал кольцо рукой. Немного подтянул, чтоб не
слишком болталось - у псов пусть болтается и жеребцов. Гвискар
подтянул еще. Алабес попытался ослабить. Гвискар, сочувственно
пожимая плечами, подтянул еще. Тут Алабес начал задыхаться.
Слуга, как видно, дремал. Гвискар дернул сильнее и на том душа
Алабеса Зегреса отлетела прочь.
Слуга никак не мог бросить тело хозяина, однако и нести на
себе его тоже не представлялось возможным. Расслабленность
мысленных жил помешала ему впасть по этому поводу в истерику.
Он тормозил и Гвискар, приняв это за проявление выдержки и
твердости духа, понимающе ему поклонился.
Альбин-Амади Зегрес подошел к окну спальни, но молодого
месяца, которым он рассчитывал полюбоваться перед сном, еще не
было. Только густая плесень сумерек над персиковым садом.
Трава укрыта ковром. Хасан заплетает волосы нагой Гибор в
косы. От Гибор веет целомудренной отрешенностью и это нравится
Хасану. Когда солнце только утонуло за горизонтом, он любил ее
как странник - быстро, неопрятно. Когда появилась первая
звезда, он любил ее еще раз, но уже как Хасан - энергично и
нахально. Он будет любить ее снова, когда взойдет месяц. И все
равно от Гибор разит девством и холодом. Она как бы инфанта, а
он - мужлан. Но это тоже хорошо.
Гибор - сама покорность, разделяет волосы на пряди и
подает, когда подходит к концу косица, новую черную змейку
Хасану. Ее не обманешь. Пока он еще раз, в третий раз, не
оседлает ее, не видать ей свободы, не бывать ей дома. Хасан -
он не из Зегресов, он из Гомелов, он будет жить, он - пустое
место. Поэтому он может мучить ее сколько влезет, плести
косы, заплетать ноги, колоть ее бородой. Не задаром, конечно.
Завтра он шепнет своему другу Али - вот этот уже Зегрес - что
нашел классную девочку. Поэтому и в третий раз она готова -
беглый взгляд на расслабленного Хасана. Пока все спокойно. И в
черном мохнатом меху дрыхнет инструмент, пока еще не
заточенный. Молодой месяц еще не показывался - это значит,
что у нее есть сколько-то там минут передышки. Времени, чтобы
подышать.
- Отпусти, Хасан, мне нужно по-маленькому, - в полутонах и
переливах голоса Гибор нет ничего детского. Нет, однако, и
кокетливой доступности собирающейся по нужде Гибор полусвета.
- Ты ж не долго, - напутствует Хасан, взглядом слизывая
сладкие капли росы с удаляющихся ягодиц Гибор, с лопаток,
оцарапанных ведической веткой персика, которая в пору июльскую
облепленная зелеными плодами столь же далека по виду от
нежностей, как женщина в тягости, как, впрочем - но об этом
Хасан не хочет думать - как и сама любовная Гибор.
Хасан растекается по остывающей земле, прикрытой запасливо
привезенным ковром, и дышит сумерками. Пока Гибор где-то там
писает, он может полежать. Еще разок, пронырливый, словно нрав
пажа, еще один тягостно-сладкий вскрик - и можно отправляться
домой. Он уже тоскует за Гранадой, возвышающейся на холме,
который не видим, но осязаем в темноте за деревьями. Любовь в
персиковых рощах, объятых ночью, хороша, но плохи, тоскливы,
вынужденные паузы между вынужденными кульминациями. Хасану
хочется в город, обратно, но плохо, если Гибор заметит.
Поэтому он не вслушивается в ночь фыркающих поодаль кобыл -
одна для него, другая для Гибор. "Сладкая девочка", - скажет
он завтра Али Зегресу.
Но Гибор и не думает делать то, за чем, как полагает
глупый и пустой Хасан, пошла. Она выходит на окраину сада и
зрит сквозь необъятное поле. Она всматривается в черноту
далекого города. Алькасар - это огромный мавританский фаллос,
населенный доблестными рыцарями, словно семечками огурец. Он
таков и днем, и ночью. Но ей неинтересны все семечки. Ей
сегодня подавай одного рыцаря, которого зовут Альбин-Амади
Зегрес. Его мучит бессонница. Но она не видит его, конечно.
Слишком много каменных стен понастроено на пути ее
всепрожигающего взгляда. Альбин-Амади Зегрес - каков он
собой?
Холодно стоять вот так, совершенно голой Гибор, пора
назад.
- Что-то ты долго, - сонный Хасан накрыл бедро краем ковра
и зарылся в собственное мятое платье.
Гибор идет к нему без улыбки. Ее правая рука поддерживает
левую грудь, словно лунка корсета, а указательный палец левой,
скрестной, трет сосок на правой. Это заставляет мужчин
становиться губками. Угольный черный треугольник ее лобка -
словно стяг на копье. На том будущем копье, которое отчасти
губка.
Хасан присаживается у ног Гибор, немного стройных, белых и
гладких. Безволосых. (Еще в четырнадцать кормилица обмазала
мохнатые тогда еще бедра и голени царицы Савской Гибор патокой
молочайного дерева и когда патока застыла коркой или, если
угодно, кожей бегемота, содрала всю эту кожу резким деловым
движением. Так из хаоса родилась эстетика, а из андрогинных
ног селянки - ноги мраморной статуи. Волосы на ногах больше не
росли, оттеняя своим отсутствием кудри чуть выше.) Хасан
пробует ребром ладони растворенную устрицу Гибор. "Ух ты,
какая мокренькая шерстка!" - шепчет он и Гибор глотает
презрительную улыбку. Если и мокренькая, то совсем не оттого,
отчего думает Хасан. Нет, не оттого. Всю дорогу от края сада
она неслась словно лань и то, что делает ее кудри влажными -
это не та золотистая жидкость и не та белесая жидкость с
грибным запахом. "Это просто пот", - промолчала Гибор, с
облегчением замечая, как Хасан наливается желанием, словно
помидор алым соком. Как помидор в ускоренной съемке.
- Поди сюда, моя любовь.
"Любопытно, - думает, разводящая ноги ромбом и
склоняющаяся над Хасаном в индийской танцевальной фигуре
Гибор, - как мужчины глупеют по мере того, как хотят. Кажется,
член, для того чтобы набухнуть, должен высосать всю рабочую
жидкость из мозгов".
Гибор присыпает свою скачку индийскими мудрами. Бедра
Хасана шлепают о землю. "Если бы лошади скакали ногами вверх,
по небу, их крупы шлепали бы об облака точно так же", -
замечает посаженная на кол Гибор, извиваясь и ускоряя
движения. Хасан хрипит, стиснув зубы, и белки его глаз, словно
два молодых месяца, выскальзывают из-под век, сливаясь в один
и восходя в ночном небе на радость Альбин-Амади Зегресу. "Да",
- дышит Хасан, "да" - скачет Гибор. Она уже забыла о Хасане,
она помнит лишь об Альбин-Амади. И вот пальцы Хасана
сжимаются, словно когти сокола на рукавице ловчего, он стонет,
пыхтит, царапает спину Гибор.
- Мне хорошо, - Хасан поводит под случившемся жирную
недвусмысленную черту. "Я так и думала", - молчит Гибор.
Хасан, отлежав положенные десять минут, встает,
запахивается, поправляет кушак, снимает с персиковой ветки
колчан, лук, скатывает ковер, смотрит на Гибор - когда она это
успела одеться?
- Миленький, позволь твой лук. И одну стрелу, - добавляет
она.
- Ну возьми, - Хасану в общем-то не противно исполнить вот
эту, вот конкретно такую, блажь. Гибор упирает ножку в
скатанный бревном ковер, скукожившееся ложе страсти, споро
натягивает лук, вложив в него стрелу пустоголового Хасана,
целит в небеса чуть юго-западнее молодого месяца, звездный
купол чуть приподымается над городом Гранадой, тетива
вскрикивает и стрела ринет в темноту.
- Все? - Хасан еле жив, ему хочется на лошадь.
- Все, - Гибор садится в седло.
Стрела летела мимо стен, садиков, садов, альковов. Очень
скоро она нашла алькасар дворца Альгамбра. И пока Альбин-Амади
Зегрес любуется молодым месяцем, по пояс высунувшись из
стрельчатого окна своего покоя, стальное острие стрелы входит
промеж его тонких бровей в то самое место, где индианки малюют
красную родинку.
В ту ночь когда ворота рая были распахнуты перед
Альбин-Амади Зегресом босой ногой лучницы Гибор, мученицы
Гибор, в венец той же ночи Гвискар и Гибор любили друг друга
впервые и, стало быть, взаимоудивленно. Когда в таком
естественном деле как любовь что-то делается в первый раз, это
"что-то" всегда нервически-замедленно. Рука не то чтобы
ласкает, но пробирается словно лазутчик, плоть не то чтобы
трепещет, но дрожит. Зрачки всегда расширены, даже если ясный
день истошно бел и солнечный свет бьет в лицо и рвется сквозь
частокол ресниц. Мужчина и женщина напряжены, словно ремни на
заплечном коробе рудокопа, жилы на шее у обоих словно
прихотливые плечи греческой буквы, выпирающей из-под второго
слоя палимпсеста. И все равно обычно получается скорее хорошо,
чем плохо. В первый раз мужчина всегда скор на расправу, во
второй, который обыкновенно торопится по не просохшим следам
первого, женщина помогает мужчине кончить, прохаживаясь
указательным пальцем по мошонке. Естественно, помощь
оказывается слишком действенной. В глазах Гвискара - две
маленькие воронки, как два зародыша тайфуна, глаза Гибор - это
две луны, ставшие черными. Но Гвискару и Гибор куда легче, чем
всем другим Тристан-Изольдам, над которыми, как впрочем и надо
всеми, тяготит проклятие мнимой значимости этого слова -
"впервые", которое на поверку оказывается лишь очередной
шуткой очередных перерождений, воплощений, соитий. Им легче,
потому что Гвискар, запечный Казанова, привычен к любви как
ноздри кожевника к ароматам дубильни, а Гибор само положение
уничтожаемой прессом лягушки настолько не впервой, что ее
собственное неловкое волнение весьма странно. Впрочем, так
было каждый раз и в предыдущий первый раз (не с Гвискаром)
было приблизительно так же.
Следуя на богомолье в беспорядочной свите герцогини
Бургундской, они присматривались друг к другу (Гвискар искони
наводил порядок в гривах праведных спутниц Изабеллы
Португальской, Гибор прибилась к табору за две недели до
смерти). Все шло к тантрическому взлету, который, однако,
запоздал - наступила чума. "Чумец", как говаривала Изабелла,
выкосил человек шесть по дороге к госпиталю мессира Жануария,
а Гибор с Гвискаром слегли как раз после инициационного и до
крайности непристойного взаимного поцелуя, одного из таких,
после которых волей-неволей сплевываешь один-два-три коротких
курчавых волоса. Они слегли на рассвете - оба, сразу, в виду
госпиталя. Великодушная герцогиня сочла, что будет лучше
оставить обоих на попечение Жануария или, если точнее, что
если они умрут в госпитале, а не в конвульсирующей фуре, это
будет гуманнее. Препоручив слабо пульсирующие нити их судеб
лекарю, Изабелла двинулась дальше, а чуткий Жануарий уложил
взаимопритягивающиеся половины женско-мужской мандалы в одну
кровать, ибо ценил живопись.
Как раз когда Муса колотил цепным молотком в ворота
госпиталя, Жануарий припас двух ангелов. Тех, что спустились
за душами Гвискара и Гибор. Они неуверенно пересекали
ромбический внутренний двор. Похоже, они просто не знали
точно, где искать тех, за кем пришли. Жануарий, проводив
сожалеющим взглядом их ультрамариновые хламиды, поспешил
отпереть Мусе, ибо неистовствующая молодежь, спутники
басурмана, грозила сровнять с землей госпиталь и самый его
эйдос. "Отошли с миром", - заключил Жануарий, отпирая ворота.
Когда Муса ушел, излив на Жануария всю отстоянную в
мыслительных бурдюках смесь, Жануарий понял, что весьма
опрометчиво дал вольницу Гвискару и Гибор, позволив им умереть
от чумы. "Если кому-то и резать Зегресов, так это не мне, а
им". И Жануарий наскоро затворил ворота и со всех ног бросился
туда, где лежали христиане принявшие друг друга в объятия в
качестве последнего причастия.
Жануарий успел почти вовремя, мысленно распевая гимны
хаотической топонимике госпиталя Святой Бригитты, где могут
замешкаться даже ангелы.
Звуков, голосов, шорохов было не слышно. Но все
происходившее можно было увидеть, если бы нашелся такой
отважный дурак-вуайер, у которого не пересыхало бы от
увиденного в мозгу и который простоял бы у отверстой замочной
скважины более секунды. Можно было увидеть, как Жануарий
отвесил земной поклон гостям, изложил свою просьбу и кратко
описал то, что творится безбожной Гранаде. Короче говоря,
Жануарий замолвил за Гвискара и Гибор словцо перед двумя в
ультрамарине. Гвискар с Гибор остались на земле, уже побывав
одной ногой на небесах и вернулись, словно жертвенные барашки,
которых попустительствующая рука смахнула с алтаря блеять и
резвиться до следующего жертвоприношения . Правда,
именовались они уже не "человеками" а "глиняными человеками".
Как ни странно, они были Жануарию весьма и весьма
благодарны. "Спасибо в карман не положишь", только чуть
длинней и гораздо вежливей сказал своим благодарным пациентам
Жануарий и тут же предложил им возможность отличиться. Долг
искони красный платежом, в данном случае должен быть красен
прямо и недвусмысленно. "Перебить Зегресов? А кто это?" -
поинтересовался Гвискар. Когда Жануарий объяснил, вопросы
окончились.
Их было много и все они чувствовали себя немного неуютно,
когда эти двое с крыльями за спиной ринулись с обрыва, а ведь
там не два фута - как бы не двести. Но вопреки опасениям и,
честно говоря, ожиданиям, под нездоровое улюлюканье, они тем
не менее взмыли - святому Франциску привет! - и, описав
невиданный круг, вернулись на глазах у всего честного народа,
дабы приземлиться в том же месте откуда минуту назад бросились
стремглав вниз. И солнце не оплавило воск, что скреплял перья
их рукодельных крыльев - ведь солнца в тот день не было. Один
из них был мужчина, другой - женщина. Он поцеловал ее в
сладкие губки - типа спасибо что составила мне компанию. Она
поцеловала его в ответ, - типа не за что, было довольно весело
и почти что не страшно. Они обратились к публике, а публика не
отрывала от них взор и каждому мужчине (тем более мавру)
хотелось быть среди них в роли Гвискара, а каждой даме - в
роли Гибор, ведь и действительно это была славная чета. Все
завидовали им не без основания.
Трудности же в том, чтобы побыть эту самую минуту на их
месте, вовсе никакой не было, ибо приглашали они всех желающих
испробовать на себе греческое чудо и цену назначили не слишком
большую, но никто однако же не рвался. Это понятно. Тогда они
совершили еще один полет, а потом и еще один и всем на это
посмотреть было в диковинку и в удовольствие, а им, видно, в
радость было полетать. Дело это и вправду новое среди
магометан, еще не ясно позволительно ли, а уж для христиан так
точно нельзя - впрочем, христиан особенно и не было видно.
Кроме них самих, которые по всему видно были не мавры, а кто -
бог весть. Уже ближе к вечеру нашелся один смельчак, который
со своей юной невестой отважился совершить сей чудесный полет.
Однако по приземлении поцеловаться с бесстрашной спутницей ему
не случилось, ибо обоих их тошнило беспощадно.
Теперь привлеченный - неизвестно чем больше - рекламой
Хасана или доброй (недоброй) молвой, появляется Али Зегрес,
человек знатного рода и весомых добродетелей. Об руку с
девушкой, которая ему жена, Фатима, и с десятком мавров,
которые ему слуги. Вот он появляется и в этот момент каждому
уже очевидно кто здесь будет первой пташкой, кто первым орлом,
кто взмоет в небо. Гвискар пригласительно уступает ему свое
место, а поскольку лететь одному нельзя - таково устройство
крыльев, такова их конструкция - то и Гибор, хоть и не без
сожаления, уступает место его спутнице. Вот она, дрожащая от
страха, он, трепещущий от возбуждения, стоят на краю обрыва,
ими любуется публика, а они любуются городом и Альгамброй.
Гвискар прилаживает последние застежки на крыльях. Али
подмигивает Гибор - девочка что надо, но придется потерпеть до
вечера. Гибор подмигивает в ответ Али - давай, давай. Все
напряглись в ожидании чуда и вот чудо свершилось - Али Зегрес
со своей женой взмыл, как и подобает человеку его достоинств и
храбрости, - взмыл в небо словно ястреб или даже дракон.
Казалось, будто они летели очень долго, хотя на самом деле
все заняло считанные секунды и ветви деревьев в безбрежном
персиковом саду, хорошо видном с обрыва, окрасились их кровью,
чего уже никак нельзя было разглядеть с высоты двести футов. В
то же время всем показалось, что они не рухнули в него,
беспомощно трепеща переломанными крыльями, словно убитый влет
сокол или мифический дракон, а попросту сели передохнуть. Иным
же показалось, что они, напротив, воспарили к самому солнцу,
сбросив с себя тленные одежды, которые теперь покоятся внизу в
персиковой роще, словно оставленные на месте преступления
застигнутой врасплох влюбленной парочкой. Так оно и было на
самом деле.
Жануарий понимает, что когда сильнейшая сторона просит
помощи у слабейшей и, в силу трусости либо беспринципности
последней, в конце концов получает ее, то в качестве награды,
как правило, фигурирует симитарра. Особенно если дело касается
заказных убийств. Слабейшая сторона наравне с псами утешается
попаданием в рай при условии, что туда принимают наемных
убийц. Aoi.
Жануарий не удивился, когда сквозь распахнутые Мусой
ворота несколько десятков мавров в обрамлении маленькой
песчаной бури пересекли границу приюта Святой Бриггиты, его
скромной вотчины. Самое время обзавестись митральезой.
Гарцующие абреки ничуть не походят на благодарных
клиентов, (как представляет себе их Жануарий), приехавших
украсить долг соответствующим платежом, да и золота при них не
видать. Живописное стадо лошаденогих, саблеблещущих
Абенсеррахов во главе с роскошным Мусой, на белом, хотя и
слегка пыльном жеребце, обступив Жануария, отплясывало
медлительный хоровод, ибо, бибо... - прежде, чем речь, следует
отдышаться.
Для себя Жануарий отметил, что, невзирая на щепетильность
расклада, он все еще жив. И это хороший знак, - думает он,
прикрываясь рукавом от пыли и лошадиных запахов. Танец
постепенно замедляется, Жануарий поднимает голову, Муса
подъезжает к нему вплотную - так, что его колено, образующее с
корпусом совершенный прямой угол, находится прямо на уровне
подбородка Жануария, узда на уровне уха Жануария, а солнце на
прямой, соединяющей глаз Жануария, руку Мусы, башню над
воротами приюта Святой Бригитты и ангела, за которого Жануарий
по ошибке принял метаморформное многокрасочное пятно в
переутомленном пылью и ярким солнцем зрачке.
- Добрый день, почтенный Муса. Пришел убить меня? - первым
заговорил Жануарий, потому что надо было что-то сказать.
Молчание есть знак виновности для Мусы. Виновный или
приговоренный молчит либо ведет себя скованно - это основное,
что позволяет прочим догадаться о его вине и покарать
соразмерно преступлению, то есть убить. Невиновный, уверенный
в своей правоте, тоже имеет право молчать, но его молчание
другого рода - оно недоступно христианам, этим сподручнее
говорить.
- Добрый день, Жануарий, - вторя ему с утроенной
серьезностью, ответил Муса. - Пришел говорить тебе.
Жануарий мельком обозрел многочисленных его спутников,
пришедших, вероятно, своими симитаррами подбавить весу таким
словам Мусы, исторгнутым в ответ на пригласительный жест
Жануария: говори, добрый человек, а что делать.
- Ты убил кого просил я, но еще ты убей Фатара, пойми это,
и трех братьев Магомы его убей. Если не убьешь, будет еще
хуже, чем если бы ты не убил и остальных, а если убьешь -
ничего плохого не будет.
- Хорошо, - как-то необычайно легко и быстро согласился
Жануарий, настроившийся на гораздо худшее. - Убью и Фатара, и
братьев Магомы.
К вящему неудовольствию мавров-клакеров, этим дело и
кончилось. Братва постепенно начала приходить в движение,
осознавая свою дальнейшую бесполезность и втайне сожалея о
чрезмерной сговорчивости Жануария, которая им явно испортила
все дело: ни тебе сапогом в рыло, ни тебе саблей по черепу.
Муса скучный, не умеет сделать из наезда спектакль. А жаль.
Жануарий посредник. Жануарий - перекупщик, ему
плоскопараллельно, украден ли перстень, доставлен ли
ныряльщиком из трюма затонувшего корабля или выкован поддатым
ювелиром, продающим его за бесценок, чтобы побыстрей
опохмелиться. Жануарию по большому счету все равно как Гвискар
разделается с Фатаром и братьями Магомы. Посмотреть ведь все
равно не получится - страшно.
- Выходит, это еще не конец?
- Выходит так, - неохотно согласился Жануарий. - Остались
еще Фатар и братья Магомы. Они должны отправиться за своим
кровникам.
- Этому твоему Мусе - ему что, скучно, да?
- Он не мой и ему, конечно, скучно, - Жануарий понимал и
даже отчасти разделял ленивое раздражение Гвискара, которому,
понятное дело, не нравилось быть машинкой для вспарывания
чужих животов, но, чтоб не питать его горячую желчь своими
словами, отвечал нарочито скупо, смиренно дожидаясь пока
Гвискар выдавит из себя недовольное "Ну ладно, завтра или
послезавтра я этим займусь".
- Если скучно, есть рецепт, - пел соловьем Гвискар. -
Пусть Муса соберет своих дармоедов, построит их римским строем
и пойдет войной на Велес. Средство проверенное - после первых
кишок, намотанных на шальное копье, скуки как не бывало! А то
сильно умный. Сначала - пяток заказных убийств, а потом вдруг
возьми ему замок с Фатаром и братьями Магомы. А дальше что -
Гвискар, собирай пожитки и бегом воевать португальского
короля, он ведь ясное дело тоже родственник Зегресов по линии
праматери нашей Евы?
Жануарий, сложив руки на груди, помалкивал. Он понимал,
что такая несвойственная Гвискару охота разглагольствовать
обуяла его только потому, что убивать Фатара он не хочет. Ему
немного боязно (Фатар, еще тот матерый человечище, наверняка
попытается сжечь гвискарову тень, как только сообразит, что
перед ним стандартный глиняный человек, который не пойдет на
компромиссы, не купится на деньги и перебьет всех кого
поймает. И будет прав. Таковы големы, Фатар и сам их помощью,
по слухам, не брезговал. А удастся или нет - это уж зависит от
Гвискара). Еще Гвискару немного лень: уж очень энергоемкое и
утомительное мероприятие - призывать мятежный замок к
повиновению. Тем более, что Гибор с ним внутрь не пойдет, из
нее первоклассная давалка, второсортная минетчица, но
никудышный Терминатор. А ведь без Гибор ему всегда тоскливо в
гостях. И, наконец, - и это самое главное, - Жануарий
чувствовал, что за оказанное им сомнительное благодеяние
Гвискар и Гибор уже расплатились сполна своими услугами. Его
докторский кредит исчерпан. Теперь и в будущем только
взаимозачет, бартер, рука руку моет (с юридически закрепленным
количеством мытийных процедур и мыла с каждой стороны).
- Хорошо, Гвискар. Что ты хочешь за это дело?
- Я? - указательный палец Гвискара уперся в его
собственную грудь так, будто поблизости был еще один кандидат
на штурм Велеса. - Я, то есть мы с Гибор, хотим, чтобы ты нас
обвенчал, - торжественным тоном объявил Гвискар.
Чувствовалось, что этот маленький шантаж был продуман загодя в
одном из недавних альковов.
- Это совершенно невозможно, - наотрез отказался Жануарий.
- Почему?
"По кочану" был бы самым коротким и исчерпывающим из
аргументов. Но Жануарий предпочел другие.
- Я не имею духовного сана. Это раз. У вас с Гибор все
равно никогда не будет детей, венчать вас все равно, что
готовить весельную лодку к тому, чтобы съезжать на ней со
снежной горы. Это не имеет смысла. Бастардов вам все равно не
нажить. Это два. Любой клирик скажет вам то же самое. Это
три. И я не советую обращаться с этой просьбой к клирикам, ибо
ведомство господина Торквемады еще не поразила губительная
зараза либерализма. Это четыре, - устало выдохнул Жануарий.
- Постой, а почему у нас не будет детей? - к вящему
удивлению Жануария, Гвискар был обескуражен, опечален и
обозлен именно предпосылкой к аргументу номер два. - Ты нам об
этом не говорил!
- А вы об этом меня не спрашивали, - отрезал Жануарий. -
Поэтому проси что-нибудь другое. Что-нибудь, что мне по силам.
Долгий торг, да и долгий разговор порядком утомили
Жануария, в те времена записного нелюдима. Торговаться с
собственными големами, каково?
- Тогда, взамен за Фатара и братьев Магомы Зегреса, я
прошу у тебя ребенка.
- Разве я похож на беременную женщину? - поинтересовался
Жануарий и, судя по ходу желваков, его челюсти только что
смололи в пыль невидимую пулю. Жануарий демонстративно перевел
взгляд с Гвискара на воробьиную стайку, полоскавшуюся в
пылище. Может, если на него не смотреть, он выкажет большую
сообразительность. Жануарий не ошибся - прохладное, широкое,
нежданное лезвие кинжала уперлось в его сонную артерию, а
белая рука Гвискара легла ему на затылок. Выказал.
- Не похож. И все-таки, нам нужен ребенок.
- Возьмите любого ребенка и назовите своим! - внешне
Жануарий, казалось, не потерял самообладания, но струйка пота
медленно покатилась промеж двух продольных мышц спины в штаны.
Ее не обманешь.
- Нам не нужен любой. Нам нужен наш, - настаивал Гвискар,
усиливая давление кинжала на берег пульсирующей под
жануариевой кожей реки.
- Возьмите любого младенца, который вам приглянется и он
до гробовой доски будет уверен, что он ваш сынок, или дочурка.
Или вас смущает безнравственность такого поступка? Это же
нехорошо, воровать чужих детей? - криво улыбнулся Жануарий,
косясь на манипуляции Гвискара.
Струйка пота скрылась в ущелье между ягодиц и Жануарию
сразу же несказанно полегчало.
- Нет. Меня смущает, что если наш ребенок будет человеком,
то мы с ним едва ли уживемся, - пока Жануарий переживал за
целостность своей шкуры, в душе Гвискара зудели
экзистенциальные проблемы. Насколько Жануарий мог судить по
голосу, Гвискар был не на шутку озадачен своим
футурологическим и пропедевтическим прогнозом.
- Гвискар, по-моему ты слишком увлекся антиномиями. Ты
хочешь ребенка, но понимаешь, что ребенок едва ли уживется в
обществе двух големов. Чего же ты хочешь?
- Проще простого. Наш ребенок должен быть таким же как мы.
"О Боже!" - хотел вскричать Жануарий, но не вскричал. Он
немного поразмыслил - со стороны это выглядело так, будто он
считает воробьев, - затем властно отвел руку Гвискара с
кинжалом и, словно гинеколог, которого занесло в зал, где
крутят любительскую порнографию, отвечал:
- Убери это. Мне надоело. Если ты настаиваешь, я научу
тебя, как сделать, чтобы у вас был ребенок, чтобы он был
големом и что бы вы были довольны как слоны. Правда, вам и
самим придется попотеть - я не собираюсь колесить с вами по
миру, пока вы разыщите подходящую кандидатуру в сыновья. Вы
сделаете все нужное сами.
Конь его был бел, попона черна, в переметной суме,
окрашенные темным багрянцем заскорузлой крови, безмолвствовали
четыре головы. У седла была приторочена великолепная
симитарра. Девиз на ножнах: "Магома, Зегресы, Эра Аллаха
Великомощного".
Гвискар был одет в шаровары, тунисскую кольчугу до колен,
приколотая к черному тюрбану изумрудной брошью зеленая же шора
застила лицо до самых глаз.
Его заметили издалека.
- Магома возвращается!
Стены и три разновысокие башни Велеса Красного - скалы,
напоенные геометрией, отлившиеся в бастионных углах,
расчерченные жесткими тенями и прямоугольниками бойничных
провалов, тел абсолютно черных, пожирающих излишек солнечного
света и вражьего любопытства, скрывающих отблески белков
сарацинских глаз, - многоочитые стены и башни Велеса Красного
узрели и узнали Магому издалека и только заливистый лай
Джибрила не отразился жидким эхом в хаосе скал, поставляющих
фрактальный фон для мавританского замка. Потому что Джибрила
не было с Магомой, потому что с Магомой не было Магомы, потому
что с Гвискаром не было никого больше.
Магома возвращался и Магома молчал. Он кивнул двум
привратникам - чистым джиннам, заросшим длинным черным волосом
в той мере, когда телу уже не требуется кольчуга - и
привратники, дикие йеменские кочевники в туманно-генетическом
прошлом, растворив ворота Велеса Красного, пали пред ним ниц,
целуя тень тени Магомы, святого рыцаря, строгого пастыря,
сократителя неверных.
Гвискару было наплевать на то, что чьи-то коричневые губы
обсосали всю его тень - плевать, впрочем, менее, чем могло бы
показаться, ведь в его тени воплощалось куда больше Гвискарова
эйдоса, чем собственно во плоти - поэтому симитарра блеснула
дважды и трижды не из оскорбленных чувств, отнюдь. Зарубив
правого привратника без труда - двойной проблеск
кровопролитного металла - Гвискар безропотно принял боль в
левом бедре. Второй привратник оказался чуток, второй
привратник не мог не видеть краем подглядывающего за миром
глаза, как его коллега воссоединился с пухнущей от крови пылью
- и его когтистые лапы, впившись в бедро фальшивого Магомы,
рванули того из седла.
Гвискар понял отчего у привратников не было оружия. Будь
он, Гвискар, прост, ебической силы демон Зегресов оторвал бы
ему ногу по самый кобчик - а так она осталась при нем, он не
вылетел из седла, но конь, заржав и захрипев, упал на
привратника и вместе с ним упал Гвискар. Привратник с ревом в
глотке и хрустом в переломанных ребрах ворочался под
навалившейся тушей, когда в тройном проблеске гвискарова сабля
утешила раненного. Первые два удара неловко отпружинили от его
проволочных волос, но третий наконец-то решил задачу отыскания
нормали к сферообразной поверхности и череп привратника,
неохотно крякнув, раскрылся. В нем симитарра и осталась -
сломанная, ненужная.
В глухом дворике крепости Гвискара встретили стрелы. С ним
не было ничего кроме переметной сумы, но и она оказалась
доброй эгидой. Три стрелы он принял в нее, четвертую - в левую
руку, пятую - в левую руку, шестую - в левую руку, седьмая
воткнулась в разодранное привратником бедро.
Дверь - первая любая какая угодно дверь, - брякнув
вырванным запором, распахнулась перед Гвискаром и удар из
ступенчатых сумерек опрокинул его на спину. Удар копья, как он
заключил, взбежав глазами по тисовому шесту в красные облака
среди фиолетового неба.
- Так его не убить! - услышал Гвискар.
Нападающий, видимо, не верил - тисовый шест, с трудом
вырванный с профессиональным хаком из его груди, на мгновение
показал незапятнанный наконечник и не воткнулся Гвискару в
глаз. Потому что тот, вполне уже собрав в небытии черепки
расколоченного тела, умерев и возродившись, откатился в
сторону и копье поразило звонкую каменную пустоту,
подзвученную изумленным воплем воина. И в быстроте сравнимый с
фальконетным ядром, Гвискар перехватил копье,
выкручивая-вырывая его из рук жадины, а когда тот оказался
силен, оковкой сапога раздробил ему колено. Теперь он обладал
копьем, чей прежний владелец остался на пороге, рядом с
выброшенной переметной сумой.
Гвискар подымался по винтовой лестнице. Левую руку он
запустил в свалявшуюся шевелюру Магомы, под головой которого
не хватало тела, и если бы не копье в правой, был бы наверное
похож на Персея.
Двое с мечами догнали его снизу, предварительно разувшись,
осторожно ступая босыми ступнями, чтобы ни одним звуком не
выдать свое приближение. Но волна кровавой разгоряченности,
опередив их на несколько шагов, догнала Гвискара быстрее.
Арабы с ужасом пробудившихся в саркофаге, заблудившихся в
саркофаге и вновь сновидящих в саркофаге, встретили вполне
осмысленный, вполне осмысленный смертью взгляд головы своего
бывшего господина. Гвискар приколол их, как снулых по осени
ленточниц-ночниц, но булавка сыскалась одному лишь, а другой,
выбракованный, покатился по трем-ом-ом ступенькам и все.
Лучшая из трех ног Гвискара была для руки коротковата и
он, перевооружившись одним мечом вместо одного копья, оказался
на галерее, переполошив лучников окончательно. К обломкам
предыдущих стрел сразу же прибавились новые, пока еще целые.
Но не это испугало Гвискара - в конце галереи мелькнул пестрый
силуэт, мелькнул и исчез, но в глазах остались длинные
неоновые треки, они долго не хотели иззмеиться в ничто и
Гвискар плохо видел что тот, а что этот, куда падает и зачем
так истошно вопит выброшенный через перильца во двор лучник, а
куда идет он сам, Гвискар, и дважды поскользнулся на чужой
крови, чего с ним раньше не случалось.
И хотя он разогнал их в основном головой Магомы, самый
намек на сходство с Персеем исчез окончательно. Из галереи в
небольшой висячий садик с фонтаном, разбитый на крыше и
уводящий все далее вглубь замка, вырулил языческий идол:
измазанный красным от рожи до пят, попорченный стрелами верных
в угаре иконоборчества, жадный до жертв и безбожно
блистательный.
Он припал на колено и неприятельская альфанга, обозначив
полукружие горизонта над его головой, высекла слепые смолистые
брызги из ствола скрюченного фисташкового дерева. Он поднялся,
мгновение назад коленопреклоненной ногой отталкивая
проткнутого прочь и подавая меч на себя, сделал три шага
вперед и был вынужден вновь остановиться - в радужном одеянии,
колеблемый и дробимый фонтанными струями, Гвискару явился
силуэт коренастого карлика.
Гвискар не знал, кто перед ним, потому что видел его
второй раз в жизни - первый случился едва не минуту назад, в
галерее, мельком, вдалеке. Не знал и знал вместе с тем
совершенно точно - это Фатар, Разбивающий и Создающий, о нем
говорил Магома в лицо Гибор, о нем шептала Гибор в ухо
Гвискара, о нем справлялся Гвискар у Жануария и в ответ
услышал: "Убить его быстрее, чем увидеть".
Чтобы убить Фатара, Гвискару нужно было сейчас немногое -
полтора шага вперед.
- Кто он? - Спросил Фатар.
Ответ прозвучал откуда-то снизу - Гвискару почудилось, что
говорит его левое бедро.
- Гвискар, глиняный человек.
Гвискар скосил глаза к источнику этого откровения. Говорит
Магома в его левой руке, конечно, и он не может сдвинуться с
места, конечно, потому что трещины, без которых нет и плит на
дорожках любого сада, трещины тонкими и цепкими корешками
врастают в тень его ног и держат крепко. Гвискар сорвал злость
на вещательной голове Магомы. Ее раскроенные остатки упали
вниз, к хищным трещинам, и те, послушные Фатару, но глупые,
как и вся безмозглая природа, поймали их, ослабив хватку на
гвискаровой тени. В один прыжок он оказался в каменной чаше
фонтана. Но Фатара в радужном струении уже не было - мокрые
следы и несколько впереди них семенящий быстро-быстро карлик
тянулись и виднелись меж двух последних деревьев сада, а
секунду после хлопнула дверь в бронзовых узорочьях и дьявол
меня прибери, сказал Гвискар, если я понял, на что ушло мое
время между последним взмахом меча и этим мгновением, этим
мвением, эиммением.
Гвискар отыскал Фатара, а Фатар соблаговолил быть
отысканным спустя четверть часа. У двери, сплошь составленной
из перевитых литых виноградных лоз, Гвискар рубился с троими.
Двух он убил, а последнего до поры до времени помиловал. Ему
нужен был поводырь, ему нужен был передний браток, ему нужно
было обмануть Фатара.
Коридором, низкий потолок которого арочно обымал головы
впереди идущих, прошли двое (Гвискар руководствовался
искренними признаниями своего нового спутника, а его новый
спутник - искренней верой в то, что нельзя врать демону, каким
представлялся отчасти справедливо неистовый Гвискар) и двое -
один спереди, другой за ним следом, вперив острие кинжала в
спину пленнику - вошли в заветную дверь, которая раскрылась с
тревожным звоном.
Гвискар был в сердце Велеса Красного и он настиг Фатара.
Фатар ждал его без страха, потому что знал и силу, и слабость
глиняных людей. Путей к их убийству куда больше, чем к
созданию, Фатару были известны не менее восьми, но самым
простым и действенным представлялось сокрушение их тени,
отложившейся от тела на что-нибудь подходящее. Шелк, нафт,
порох. Под рукой был только порох, да и то немного.
Когда мелодический скрежет промурлыкал появление Гвискара
и Гвискар влетел во мрак колдовской обители в своей мокрой,
окровавленной, изодранной одежде, Фатар был готов. Он знал,
что теперь у него не будет союзника в лице, в голове
умерщвленного Магомы и придется все свершать с проворством
лепездричества.
Фатар был верен себе. С семи ярчайших светильников
упадала, обманчиво и сладостно шурша, толстотканная шора, свет
проявлял незваного гостя во всем его подозрительном
великолепии, а правица Фатара уже сообщила огонь пороховой
западне на полу.
Шипящая дуга расползлась по крупицам, обращая серое в
черное. Тень врага, возлежащая на них, была сожжена без
остатка. Враг повалился лицом вперед, исторгая хрип,
недостойный глиняного человека.
Гвискар обманул Фатара. Его мимолетный передний дружок,
пораженный кинжалом в спину, был мертв, Гвискар был жив,
Фатару, только что испепелившему тень какой-то жалкой шестерки
из колоды Зегресов, оставалось жить совсем недолго.
Чужой, неприятно легкий меч в руке Гвискара в погоне за
сердцем Разбивающего и Создающего искрошил анфиладу
демонов-покровителей среди прочей магической утвари. Фатар
держал свое хозяйство на огромных возносящихся ввысь
стеллажах, расставленных по стенам предтечами Эмпайр Стейтс
Билдинг. Фатару было некуда бежать и он, словно бы смазливый
юнга, словно бы человек-паук, споро перебирая руками-ногами,
полез вверх. Гвискар подпрыгнул, но острие его меча смогло
лишь нежно кольнуть Фатара в пятку - суетливый карлик успешно
уходил в третье измерение.
Гвискар расхохотался. Он, Гвискар, здесь, среди пороховой
гари и мускусной вони, загоняет на небеса вредного старикана,
который мог бы коротать остатки сытой жизни в кругу прыщавых
внуков, так нет, гляди, он туда же - Разбивающий и Создающий!
Фатар был уже на высоте четвертого этажа. Из-под его ног
сорвался и полетел вниз исполинский тигль с какой-то
философской отрыжкой. Гвискар учтиво отошел в сторону. Тигль
разорвался с силой бомбического ядра и на Гвискаре прибавилось
пурпурных оспин. Сандаловые плашки на рукояти меча, обляпанные
рыжеватой бурдой, поспешили обуглиться. Гвискар поспешил
брякнуть безобидное богохульство.
Фатару это понравилось. Обустроившись на четырнадцатой по
счету снизу полке, он смахнул на Гвискара все ее содержимое -
двенадцать томов Руми в золотых окладах, стопу пустых
пергаментов, кучу мышиного кала и действующую модель человека
по Абу-Сине.
- Подвязывай! - крикнул Гвискар скучным голосом. У его ног
звонко дрожал воткнувшийся углом в пол одиннадцатый том.
Фатару не думалось подвязывать. Его душа рвалась вверх
посредством цепкого до жизни тела. Пальцы Фатара легли на край
пятнадцатой полки. Легли в осязательное ощущение мягкого
войлока - пыль, как заключили пальцы. Пыль на паутине - гордо
уточнил кое-кто.
Кое-кто, скрытый во глубине вечных сумерек пятнадцатой
полки, имел представление о пальцах Фатара через дрожательное
ощущение. В мироздание кое-кого вторгся съедобный друг,
несъедобный враг, нечто невразумительное - нужное укусить.
Как падал тигль, как падали тома Руми, как падал человек
по Абу-Сине, так падал вниз Фатар, человек по Дарвину. Гвискар
сопроводил его взглядом до самого одиннадцатого тома.
Разбивающий и Создающий пропорол себе чрево на его золотом
окладе.
Гвискар отрубил Фатару голову.
Гвискар растоптал плоского и алого (в прошлом - серого)
паука, барахтавшегося в крови Фатара.
Гвискар вздохнул и осмотрелся.
Сопротивление было подавлено.
За внутренней пустотой Фатара придут двое в
ультрамариновом... (Гвискар снял с пояса Фатара трут и
кресало; досадливо тряхнул головой, поморщился и осторожно
вернул их умертвию; подошел к семи светильникам; наотмашь
рубанул по ним сарацинским мечом; на толстотканные шоры, на
пол, на расплющенное тело злого мудреца пролился огонь) ...а
над внешней пустотой будут трудиться простые законы вещного
мира. Апейрон, бальтасар, флогистон.
Гвискар вышел из Велеса Красного, провожаемый восторженным
испугом трех десятков зегресовых зольдатиков, которые
совершенно не входили в гвискаров estimation.
Гвискар прихрамывал. Какой-то идиот пустил ему в затылок
одинокую стрелу. Промахнулся, вдобавок.
Тень глиняного человека потускнела - это камнем пущенный в
небо дым Разрушающего и Создающего притушил на время солнце.
В ущелье его ждала Гибор и подарки: три застреленных
Зегреса - младшие братья Магомы.
- Они беж-жали моего гнева! - Гвискар артистически вспучил
брови и из свежего пореза на лбу вышли несколько лишних капель
дурной крови.
- И повстречались с моим. Умойся, Гвискар, - обреченно
вздохнула Гибор.
- Устала? - серьезно спросил Гвискар.
- Устала, - шепнула Гибор.
- Значит, сегодня не будем? - спросил Гвискар, немного
запинаясь.
Он ошибся, конечно.
Муса и его абреки приближались к госпиталю Святой Бригитты
с запада. Приближались в числе двух дюжин - сначала Муса
решил, что для одного лекаря и двух вызванных им демонов этого
даже много. Хватило бы и дюжины. Но потом решил взять всех
желающих поучаствовать. А их набралась еще дюжина. Пока
оставалось неясным, кто будет играть роль зрителей, а кто
участников, но именно в силу этой неопределенности настроение
у Абенсеррахов было отменным. Обе возможные роли были
необременительны. Жануарий видел их с крыши госпиталя.
Изабелла Португальская приближалась к госпиталю с востока,
словно бы солнце. И народу с нею было поболе. То были
доблестные рыцари христовы, девки и обслуга. Рыцарей было не
меньше сорока. Никто из них не был в восторге от идеи Изабеллы
навестить какого-то там Жануария. И уж совсем никому не
хотелось всплакнуть на могилке - а Изабелла отчего-то не
сомневалась, что именно на могилке - Гвискара и Гибор. Хотя бы
уж потому, что хорошее вообще плохо помнится, а никто из них
от Гибор с Гвискаром хорошего не видел. Жануарий видел их с
той же крыши, когда поворачивал голову в другую сторону. Это
было несложно - поворачивать ее туда-сюда. Так же, в сущности,
несложно, как почувствовать себя центром Вселенной. Тем более,
что в то утро для такого чувствования у Жануария имелись
отдельные веские доказательства.
Они все приближались - Абенсеррахи быстрее, бургундская
клика медленней, пока Жануарий смотрел на них, с сожалением
отмечая, что Абенсеррахи, скорее всего, будут первыми, а
остальные - вторыми. Это значило, что если Муса не убьет его
сразу, то Изабелла, конечно, спасет его, ибо ее поведение,
отмеченное печатью христианского бихевиоризма, заставит ее,
нелюбимую мужем, настоящим бургундским жлобом, Филиппом,
спасать людей направо и налево. Тем более, что она, герцогиня
Бургундская, будет удивлена, когда увидит, как классно он,
Жануарий, спас от "чумца" Гвискара и Гибор - вот они, кстати,
дуются в кости в тени госпиталя - и в ней наверняка воспоет
инстинкт подражания.
В худшем случае, рыцарству Христа придется сцепиться с
рыцарством Пророка. И тогда все будет как везде. И до поры до
времени о нем никто не вспомнит.
Об одном жалел - или не жалел? - Жануарий. О том, что
обеим живописным группам, чей коллективный мускул разогреваем
теперь движением к отлично наблюдаемой цели, эта самая цель -
госпиталь и его стены, - увы, заслоняет друг друга. Если бы не
это, и Абенсеррахи, и Изабелла, двигались бы быстрее,
исподволь ускоряя развязку.
В тридцать с трехглавым окончанием лет Жануария поразила
болезнь многих светлых умов. Как лекарь он не мог не
радоваться типичности своего случая. Как светлый ум - не
корить себя за пошлость. Вот, что это была за болезнь: ему
мучительно надоело осознавать, что все происходит именно так,
как он ранее и предполагал.
Так было и в этот раз.
Первым госпиталя достиг Муса. Да оно и не удивительно -
тот, кто стремится понюхать кровянки под благовидным
предлогом, всегда живее чем тот, кем движут умеренные
гуманистические порывы (а это как раз про Изабеллу). Может,
поэтому гепард всегда - а ведь в конечном итоге всегда -
настигает антилопу.
Муса, конечно, не мог убить Жануария сразу, не ударившись
в болтологию и приличествующие такого рода подлостям циничные
кривлянья. Вроде того, что ты сослужил нам хорошую службу, но,
братан, все мы хищники и все мы одинокие гепарды и потому ну
просто надо, чтобы кто-то из нас умер, и этот кто-то явно ты,
потому что со мной две дюжины вооруженных молодцов.
Муса, разумеется, не мог покончить с Жануарием, не спросив
- скорее из принципа, чем для того, зачем обычно спрашивают.
Не спросив, из какой такой ревущей бездны тот выудил двух
исчадий обоего пола (это как раз про Гвискара с Гибор).
Исчадий, руками, мечами и стрелами которых были перебиты все
Зегресы. Мусе не хотелось знать ответ. Вдобавок, что-то
подсказывало ему, что если он будет получен, то все равно не
будет переварен. Но спросить - это Муса считал необходимым.
Навряд ли он когда-нибудь дорастет до того, чтобы вести с
такими как Жануарий взаимофертильные беседы о демонах и Нижнем
Мире. И дядя будет рад этому едва ли. Но спросить и как-то
возмужать благодаря только этому в своих собственных глазах он
считал необходимым.
"Вот и чудненько", - кивал головой Жануарий и отвечал.
Доходчиво, занимательно и о-очень медленно. Мол, сначала
запалил я зелье дымотворное над святыми писаниями древних
Атлантов, а затем... Рот Жануария беззастенчиво нес ахинею,
пока его глаз следил за воротами госпиталя, что вот-вот да
пропустят через себя Изабеллу.
Абенсеррахи слушали, затаив дыхание, уподобленные
Жануарием пастве, падкой до всякой псевдомистической пакости.
А Гвискар с Гибор - демоны, о которых шла речь выше, а точнее
глиняные люди, о которых еще выше, по-прежнему дулись в кости.
Невозмутимые и немного мрачные. Их судьба тоже, кажется,
решится. Или решается.
- Ты только глянь!
Гвискар указал Гибор, поглощенной процедурой
арифметического сложения (две пятерки да плюс две тройки,
etc.) на ворота, разродившиеся долгожданными бургундами.
В отличие от Жануария, Гвискар и Гибор до последних минут
понятия не имели, что госпиталь ждет такая туча
высокопоставленных гостей. А тем более, что две тучи. Гвискар
даже улыбнулся - без нужды, то есть когда не требовалось
изображать из себя обаяшечку или наводить коварный политес, он
делал это нечасто. Не из злобности, которая якобы имманентна
глиняным людям, а просто от лени, которая как раз им
имманентна.
Между прочим, Изабелла Португальская была симпатична
Гвискару куда больше Мусы не только потому, что старый друг,
как и старый сюзерен, лучше легиона новых. Жануарий - неплохой
босс, но, конечно, изрядно их притомил. А еще и потому, что
Гвискар был самым настоящим расистом, а плюс к тому - еще и
упертым панхристианским шовинистом. Такие взгляды в испанских
краях заменяли моровые поветрия и внедряли в душу мощный
внутренний стержень вместе с прилагавшимся пакетом алгоритмов
на все случаи Реконкисты. Любые арабы в лучшем случае были для
Гвискара "ничего", никогда не бывали "своими" или
"культурными" (высшая похвала, на которую мог сподобиться
Гвискар) и, надо признать, задание Жануария по купированию
рода Зегресов Гвискар выполнял безо всякого отвращения. Так,
обыкновенная поденщина, но зато по убеждениям. Да и, если уж
быть до конца откровенным, ему была странна этика Жануария,
который незадолго до появления Мусы и его людей сказал, что в
том случае, если его убьют, Гвискар и Гибор не должны будут
вынести всех Абенсеррахов до последнего так же, как они
вынесли Зегресов. Гвискар не понимал, почему бы им с Гибор не
сделать именно этого, предоставив Жануарию возможность
насладиться с безопасной крыши госпиталя Бременем Белого
Человека in action.
Но Жануарий почему-то категорически запретил, отшутившись,
что не намерен портить свою карму таким вопиющим вероломством.
А то им с Гибор бы это не составило труда - какая разница,
десятком больше, десятком меньше? Впрочем, лень. Вон идет
Изабелла со своими железнобокими дураками, пусть они работают
- мечами или тем совокупным органом, который отвечает за
оправление бескровного диалога культур. Впрочем, на Жануария
Гвискар все-таки украдкой поглядывал - ему не хотелось, чтобы
какой-то вонючий чучмек торжествовал, хоть даже и за минуту до
смерти, над телом достойного белого мужчины с таким январским
именем.
- Да посмотри же, ну! К нам приехал кто-то очень важный!
- Не посмотрю. Пока я буду смотреть, ты опять
нажульничаешь, - огрызнулась Гибор, которой ужасно не везло
сегодня и потрясла кожаный конус с пятеркой игральных костей
внутри.
- Не будь занудой, милая, что теперь твои кости, когда тут
сама матушка Изабелла пожаловала?
Имя было произнесено и Гибор мгновенно подняла глаза с
игрального платка и выпрямила спину. Безусловный рефлекс
придворной дамы.
- Мои рыбки! Живые и здоровые! Вы просто кудесник,
Жануарий! - всплеснула руками Изабелла, отвесив всем
присутствующим по легкому поклону.
"Не кудесник, а, натурально, ведьмак", - мрачно заметил
про себя один тихоня из свиты Мусы, случайно понимавший
по-французски. Жануарий помог пыльной герцогине спешиться,
Муса, потерявший инициативу, обвел взглядом своих. Было в нем
что-то вроде "кина не будет" и еще что-то. Вроде мартовской
тоски кастрированного кота.
- Знаешь, она какая-то слишком суетливая. Крикливая. Я
раньше как-то не замечал.
- Согласись, мы многое раньше не замечали, -
сакраментально заметила Гибор, провожая взглядом арабов,
ретировавшихся в Гранаду с тем достоинством, которое было бы
похоже на достоинство в двукратно замедленной съемке.
- И мне не нравится, что она нас назвала "рыбками". Я
терпеть не могу когда со мной сюсюкают.
- И я. Ну и что с того?
- А вот что. Что мы с ней никуда не поедем. У меня от ее
писка закладывает уши. И, вдобавок, мне не пятнадцать лет,
чтобы как дураку радоваться, что я в свите бургундской
герцогини, - вполголоса заметил Гвискар, глядя на Изабеллу,
которая щебетала Жануарию о житье-бытье, о святых мощах,
которые везет в особом ларце, о замечательных арабах, которые
бывают такими красивыми, о своем шестилетнем сынишке, который
пишет ей такие смышленые письма; о том, например, как он
встретил волшебного пса. ("Представляете, так трогательно
сказать: "волшебного пса!") Когда у Изабеллы пересохло во рту
от собственных новостей, Жануарий, судя по обрывкам фраз,
которые доносил до Гвискара и Гибор ветер, стал докладывал
герцогине о том, как именно он спас ее спинтриев от болезни.
Разумеется, врал, как и за десять минут до этого - Мусе
Абенсерраху.
- Тогда куда мы поедем если не с ней? - спросила Гибор,
которой очередная кавер-версия подвигов Жануария in usum
delphini успела наскучить.
- Знаешь, у меня есть виды на один замок у моря. Мы будем
купаться, если захотим.
- А у его хозяина есть виды на нас в этом замке?
- Это проблема решаемая, - обнадежил ее Гвискар.
- Тогда лучше поедем во Флоренцию. Там тоже можно
купаться.
Гвискар с сомнением смолк, не зная, что возразить и,
главное, стоит ли. Через минуту великий порт Флоренция занял
подобающее место возле порта семи морей Московии, где-то в
конце списка после Цюриха и Кордовы. Ладно, в принципе можно и
не купаться.
- А Жануарий?
- А что Жануарий? С ним мы почти квиты. Услуга за услугу.
- А если он нам соврал и ребенка не получится?
Уже в Испании, во времена, когда математический волапюк,
резиновый презерватив и свинг еще не были изобретены, проблема
гарантийных обязательств стояла достаточно остро. И решалась
она вот как:
- Если он нам соврал, я скажу ему, что мы найдем его и
убьем, - предложил сообразительный Гвискар.
- Я думаю, он и так это знает.
<...............................................>
<...............................................>
<...............................................>
Мартин с изумлением обнаружил, что он, кажется, женат. Может
быть, просто помолвлен. Он определенно старше себя теперешнего
- лет на семь. На нем длинный-предлинный алый плащ с парчовым
солнечным подбоем, он облачен в легкие доспехи, очень дорогие
и прочные. У него прекрасный щит - какой-то белоснежный зверь
(лось? козел?) на алом поле. Выходит, такой у него герб. Он
во главе несметного войска, он вроде как коннетабль Франции.
Франции? Почему Франции? Он даже по-французски толком не
говорит. Ну ладно, главное, что коннетабль.
Кажется, только что он победил врага - тот лежит задубелой
раскорякой где-то за спиной. Если не лень, можно обернуться и
посмотреть. Неважно кого - главное, что победил. Он знает, что
ждет человека, который появится с минуты на минуту.
Поразительно холодно, губы стали пластмассовыми. Наверное, это
Швеция. Или Московия. Он не узнает это место. Он здесь
впервые. Холм, где сервирован щедрый вороний пир с
преобладанием мясных блюд, взрывается человеческим криком -
тевтоны, которых он, конечно, сразу узнал по белым плащам с
черными крестами, приветствуют кого-то кличем "Бургундия!".
Но, кажется, он и тевтоны по разные стороны баррикад и ему
нисколько не жаль. Он молчит и напряженно всматривается в
приближающуюся конную лаву. Сердце перестает колотиться,
звуки исчезают - они не нужны, только мешают, потому что он
наконец-то узнал того, кого ждал.
Вот лицо человека, к которому примерз его взгляд,
приближается настолько, что он может его как следует
разглядеть, впитать, как губка. Резко очерченные скулы,
пестуньи осторожных цирюльников. Полные, обветренные губы,
которым непривычно пребывать плотно сжатыми, губы-растяпы.
Правильный, но тяжелый нос. Не то чтобы жестокие, но чужие
озабоченные глаза, сам разрез глаз какой-то женственный,
южный. Этот человек немолод, ему за сорок, каштановые волосы
напополам с сединой. Он тоже в доспехах, пальцы железной
перчатки сомкнуты на эфесе меча.
Но не успел Мартин что-то заключить, как его тело стало
легким, будто было сделано из сливочного крема, а внутри все
закипело, как в бутыли с теплым шампанским, и в голос
заплакало, заныло плотским желанием. Мозг завелся, словно там
квартировал пчелиный улей, который, для бодрости, спрыснули
одеколоном "Бодрость". Мучительно хотелось поднести этому
человеку ящик сиреневых фиалок (хотя зачем ему фиалки?),
рассказать миллион вещей, которые память припрятала для него
одного, хотелось под любым предлогом взять его за руку, он
помнит, что его руки горячи, как угли, взять и утащить в
ближайший город, где есть гостиницы, где есть отдельные
комнаты, где есть отдельные кровати, и море, море клопов, а
потом все равно что - кокаин, эмиграция, операция,
товарищеский суд, аутодафе или просто обоим отравиться
крысиным ядом.
Мартин рывком сел на кровати. Отравиться крысиным ядом. Боже.
Его комната похожа на закрытый белый гробик. Стол,
стул, кровать, распятие. Все. Тевтонская роскошь.
Грудь мокра от пота. Простынь - тоже. Дядя Дитрих настаивает,
чтобы он спал полностью голым. По его мнению, только так
должны спать настоящие мужчины, когда они не на войне. Опять
же - тело дышит.
"Интересно, это сон в руку? Я действительно буду коннетаблем
Франции?" - спросил себя Мартин, чтобы как-то отвлечься от
того человека, которому хотелось подарить ящик фиалок.
Интересно, что сказал бы дядя Дитрих, если бы узнал, что мне
сни... но тут его взгляд упал на размазанное бедром и
развезенное вширь тяжестью тела белесое пятно, испортившее
льняную непорочность постели. Густо, бархатно покрасневший
Мартин поднял серые глаза на распятие и, сложив руки,
зашептал: "Господи, сегодня я возжелал му...". Но не успел
он окончить, как на пороге возник дядя Дитрих.
- Молишься? Это хорошо. Впрочем, негоже обращаться к Господу,
пребывая в языческой наготе.
- Виноват, дядя Дитрих, - пунцовый Мартин бросился натягивать
штаны.
- Ничего.
Но Дитрих не ушел, хотя в такую рань предпочитал восхищаться
природой на конной прогулке, а не отчитывать домашних. Выждав,
пока Мартин примет благообразный вид, Дитрих торжественным
голосом сообщил:
- Сегодня вечером мы отправляемся в Дижон. Я получил
приглашение от герцога Филиппа Доброго.
"Вы утверждаете, его зовут Мартином? Совсем молоденький!"
"Я видела как Карл жонглирует яблоками. Впечатляет. Но я
о другом. Мартин там тоже был. Глаза на мокром месте от
обожания. Вдруг Карл оступился, вся композиция пошла коту
под хвост, яблоки попадали и раскатились куда попало. Мартин
тут же бросился собирать, но Карл на него к-а-а-к рявкнет!
Собрал все сам и сильно был рассержен. Я сама видела."
"А этот Дитрих фон Хелленталь, он... отец? Ах, опекун! Ага.
Мальчонка, значит, без отца, но с опекуном. Полагаю, он
богат."
"Среди молодежи Мартин самый пылкий. Нательный крест у
него червленого золота, так и пылает на солнце."
"Мартин всегда богато наряжен. По нужде выходит в берете,
куртка застегнута на все застежки, плащ с щегольской пряжкой в
виде хищной птицы. Для такого сопляка это наглость, я считаю.
Он как бы упрекает тех, кто живет просто. Стыдит серость. А
может, дело в другом? Может, какая-то бабенка ему здесь
приглянулась и для нее все эти старания?".
- А Дижон далеко? - интересуется белокурый отпрыск
худосочного, но, к счастью, небедного дворянского рода
Остхофен, уроженец города Мец, и провожает взглядом руку,
перетекающую в хлыст взмыленного не меньше самих лошадей
кучера. "Там", - отвечают ему. Что "там"? Он не спросил
"где?", он всего лишь в десятый раз спросил "далеко ли?"
- А долго ехать?
- Еще пару дней, - все тот же, в десятый раз все тот же ответ,
нетерпение словно бы отнимает память и спустя час запиленная
граммофонная игла возвращается на свою коронную борозду. "А
скоро?". Скоро.
Вопреки неверию, краткому дождю, зубастым насекомым,
несварению желудка и жуткой тряске, они все же доберутся
туда. Рано или поздно. Скорее рано, ибо в первый раз,
попирая приличия, все приезжают на фаблио немного раньше чем
следует.
Что будет происходить в Дижоне понимали не все.
"Там же будет весь свет!" - недоуменно таращится троюродная
тетка Мартина в ответ на этот в общем-то не лишенный оснований
вопрос своего племянника. С ее безукоризненной точки зрения в
Дижоне будет происходить именно свет. Для нее "Дижон"
совершенно и полно включает в себя весь немалый спектр
значений слова "свет", начиная от огней Святого Эльма, через
Александрийский маяк и пьяные фонарики веселых кварталов,
через люстры и зеркала трапезной, такой большой,
что там впору устраивать кавалерийский смотр, сквозь
муравейник энциклопедических букв, предназначенных
непосредственно для про-свещения невежества, вплоть до самого
Люцифера. Вероятно, тот свет, который увидит она на смертном
одре, будет представлен пышным черно-золотым герцогом Карлом,
поднимающим кубок во здравие Людовика XI.
И вот Мартин и Дитрих фон Хелленталь, уполномоченный опекун,
товарищ бывшего отца и игрец на арфе, прибыли в Дижон -
пижонскую пристань галеонов бургундской куртуазии.
Брюнетки поражали воображение Мартина своей многократностью.
("Они везде есть", - поучал его словоохотливый чичисбей,
некто Оттохен). Блондинки - своим спесивым нарциссизмом,
который находил себе оправдание в повсеместном и тотальном
отсутствии перекиси водорода, но блондинок все равно не
красил. Рыжие редко нравились, хотя вызывали половодье
ботанических и скотоводческих ассоциаций - странный фрукт,
горный цветок, редкий окрас, из той же оперы "пойдет на
племя" и многозначительное окающее "порода". Цвет волос, по
мнению Мартина, пользовался привилегией решающего голоса,
председательствовал. Локоны Карла - каштановые, как листья
каштана, перезимовавшие под снегом, но чуть-чуть
темней - стегнули его по глазам как ветви и веточки, когда
пробираешься через заросли средней полосы. Они сделали взгляд
Мартина близоруким, дальтонирующим, а самого Мартина
полуслепым, затурканным и нечестным.
Приметив бюст молодого Карла, выпроставшийся из-за
позднеготической колонны, бюст, пылко жестикулирующий,
втолковывающий кому-то вдогонку что-то запоздалое, но важное,
Мартин натянул поводья, застыл конной статуей и уставился на
молодого графа. Вот он - именно тот цвет, то сияние. Волосы
Карла - инь-янь черного и каштанового - озадачили Мартина. Как
именуется такая масть, как зовется этот...
- Wer ist da? (Что за прелестные волосы?!)
Дитрих фон Хелленталь, сердитый тевтонский мерзавец в маске
родителя строгого, но благого, цыкнул на юношу по-французски:
- Мартин, да поприветствуй же наконец Карла, молодого графа
Шароле!
Девушки плетут из своих кос канаты для катапульт, когда город
осажден и опоясан вражескими валами. Юноши бреют головы,
когда у них на уме осада чужого города. Карл откинул с лица
щедрую прядь. Катапульта выплюнула вишневую косточку,
увесистую, словно колокол Сан-Марко дель Фьоре, бритоголовая
дружина проорала победную тарабарщину. Мартин, отстукивая
сердцем истерическую морзянку, выпалил на французском (который
с того момента, как ему было дано осознать, что он и его
лошадь топчут исконно франкскую пылищу, ухудшился, только
ухудшился, оскудел и осип), точнее, процедил сквозь спазм на
каком-то полуфранцузском:
- Здравствуйте, Карл, вы очень хороши.
- Тю, - Карл выстрелил контрабандным взглядом в недоуменные
очи Луи (которому он только что объяснял, откуда деньги
родятся).
Так все и началось.
Среди многочисленных гостей был некто по имени Альфонс Даре.
Он приехал с опозданием - все уже успели устроиться,
обжиться, поднадоесть Карлу и подустать от разнообразия. С
Даре прибыла фура, груженая неизвестно чем, и юноша, которого
он звал попеременно то сыном, то Марселем, и который был похож
на него, как жеребец по кличке Falco на сокола. Фуру бережно
откатили на задворки, куда отправилась горстка любопытных,
среди которых был, разумеется, и Мартин. Граф Шароле изволили
беседовать с господином Альфонсом, по одному извлекая из-под
полотняного полога фуры различные предметы непонятного
назначения: хламиды, расшитые античной чертовьей, шляпы, какие
носят нарисованные сарацины, идолища с фальш-карбункулами
вместо глаз и прочее. Мартин наблюдал за тем как появляются и
исчезают в фуре вещи издалека, делая вид, что шатается просто
так. Считает звезды, высматривает жучков для коллекции,
знакомится с окрестностями.
Юноша по имени Марсель отирался в непосредственной близости
Карла и Альфонса Даре, брал все, что брали они, смотрел на
все, на что смотрели они, и явно был в курсе.
Когда господин Альфонс закопался в фуре, выставив наружу
стоптанные подошвы сапог, Марсель предложил
Карлу совершить экскурсию за угол, где якобы было утеряно
важное нечто, которое не сыскалось. Таким образом Марсель
уединился с Карлом и они говорили несколько невыносимых минут.
Тем же вечером во время импровизированного пикника Марсель
преподнес Карлу душистую ветку черемухи. Весь следующий день
юноша не показывался, зато день спустя он привселюдно просил
Карла позировать ему для портрета. Он, видите ли, художник.
Мартин, никогда не державший в руках карандаша, был готов
удавиться.
- Я не буду позировать специально, но ничто не мешает рисовать
меня так, - рассудил с занятой миной Карл. Нервическая пружина
внутри Мартина ослабела на микроньютон. Это как на дыбе -
когда из-под ног убирают жаровню с углями, ты уже готов
признать, что в этом лучшем из миров все к лучшему.
В целом, то была невыносимая неделя. Каждый день на прогулке
Карл выбирал подходящую поляну, изъеденную кружевным дурманом
цветущей черемухи, которой на холме Монтенуа было рясно.
Марсель раскладывал свой станок, который был неуклюж и тяжел.
Кстати сказать, кому-то всякий раз приходилось помогать
донести этот станок до места. Добровольца назначал сам Карл.
Доброволец всегда был не рад. Мартин так и не успел побывать
в добровольцах.
Холст, облизываемый шершавой кистью Марселя, все больше темнел.
Прихоть марселева дарования заключалась в том, чтобы двигаться
от краев портрета к его центру, от фона к лицу, от флоры - к
графу. Марсель был полон решимости вначале как следует
изобразить то, чем Карл не является - колонной, листом
черемухи или мухой - а затем, полагал Марсель, будет гораздо
легче изобразить, чем же Карл является. Своего рода стихийная
апофатика. "Что хорошо в литературе, дурно в живописи", -
мечталось съязвить Мартину, но его, как назло, не спрашивали.
Лицо Карла - бескровное, цвета холста - оставалось в
карандаше посередине. Кругом пестрел дополнительный план,
который в детских описаниях портретов величают "остальным".
Звезды, луны, травы, птички, змейки, лютни, прикорнувшие в
уголку, загадили все, некуда было плюнуть. Остального прочего
было так много, что не оставалось сомнений - Марсель всю
жизнь рисовал одни декорации. Карл перемещался по поляне,
описывая полукруги-полукружия; Марсель вторил ему перед
мольбертом; Мартин, слившись со стволом ясеня, чувствовал себя
Полканом на цепи, в то время как его взгляд любопытной сорокой
парил над поляной, где творили живопись. Так Мартин
подсматривал в холст. Портрет продвигался к концу, неделя - к
субботе, Мартин был близок к тому, чтобы отравить Марселя,
перепилить струны на арфе дяди Дитриха и начать брать уроки
рисования. А в воскресенье Марсель вместе с отцом исчез, ни с
кем не попрощавшись.
- Как тебе понравился сынишка этого Даре? - вскрывая едва
затянувшийся гнойник, спросил Дитрих. Кажется, уже в
понедельник. Мартин пробурчал "Понравился". Впрочем, его
ответ был безразличен Дитриху, всегда имевшему свое золотое
мнение. Его старания быть образцовым воспитателем превращали
любой вопрос в риторический - не важно что спрашивать, лишь бы
в итоге получалось наставление:
- Он уехал домой, обхаживать болезную матушку. Хороший
мальчишка. Ты знал, что он пишет юного графа?
- Простите, а кто такой этот Даре? - Мартин стеснялся
своего неприкрытого любопытства, от которого в иной момент
воздержался бы. Дитрих, впрочем, не был склонен видеть тут
что-либо предосудительное:
- Альфонс Даре - мастер из Арля, он привез с собой какие-то
штуки, декорации и фокусы. Среди прочего, представь, есть,
по слухам, даже невидимая веревка. И все это, включая веревку,
совершенно необходимо для фаблио. Каково?
Как-то Мартину пришлось прослушать длинную дидактическую
читку с экземплами - краем уха, как и все, что говорилось
Дитрихом, - о некоем обычае, бытующем в землях язычников.
О предметных письмах. Когда кто-то заинтересован в передаче
сообщения и не умеет, либо не желает воспользоваться
принадлежностями для букворождения, он шлет письмо, собранное
из предметов. Заворачивает в красивый платок голубиное перо,
два кардамоновых орешка и медную монету, а затем поручает
посыльному доставить многозначительный сверток адресату. Это
значит: "В два возле голубятни - за мной должок".
Получается очень выгодно - и адресат, и корреспондент
в случае чего имеют возможность оспорить свою причастность к
переписке, отстраниться от сообщения. Иными словами,
предметное письмо - густые кущи, где всегда может скрыться
струсивший, сомневающийся. Истинный податель письма в случае
чего - недоказуемый податель. Тот, кто получил, в случае
чего - несообразительный, либо вообще ничего такого не
получавший простак: платок сгорел на углях, перо пущено по
ветру, орешки разгрызены и выплюнуты, грош брошен нищему.
Никакой графологии, никаких уличающих бумажек - разъединенные
предметы перестают значить, сообщать, существовать как письмо.
"В самом деле, какая это замечательная придумка, - размышлял
Мартин, - для тех, кто таится". Так исподволь Мартин попал в
плен предметной идеи послать Карлу сокола.
Представляя себе вероятный разговор с Карлом, который
обязательно произойдет, Мартин всякий раз норовил направить
его в то наперед выхоленное русло, где собеседника уже ожидает
какая-нибудь заранее заготовленная и офранцуженная умность.
Делая так, он тешил себя мыслью, что не просто фантазирует,
но, подобно великим, просчитывает ход сражения, расставляет
войска и устраивает засады.
Выбирать ловчих птиц, равно как и выбирать остальное, Мартин
толком не умел, необходимость скрывать намерения делала Дитриха
плохим советчиком. Сама идея представлялась Мартину то дурной,
то доброй, но отказываться от столь эффектного послания не
хотелось. Можно было, конечно, послать "как бы сокола" -
рисунок, статуэтку, камею, но ведь предмет, тем более один,
должен говорить о предмете письма по всем канонам красноречия.
Тогда понятно, что единственно живой сокол - прожорливый,
вертлявый, способный к полету - может быть уподоблен
всепоглощающей страсти, плохо запрятанной влюбленной горячке,
очень даже рациональному иррациональному влечению "быть с", а
не просто так - "быть и все". Безобразный и старый виллан,
добывший для Мартина птицу, получил сполна - пожалованного
"болезным немецким барчуком" доставало на покупку телушки и
четвертушки.
Добрая половина дня впереди. Медленные гости коротают
полуденную сиесту, сидя за неубранным столом, во главе которого
Филипп, Филипп Добрый, Филипп Уставший. Еду больше не подают,
но, напротив, время от времени уносят лишнее. Грязные тарелки
сменяются чистыми, приглашающими себя запачкать. Эта смена не
возбуждает аппетит, но уменьшает тошноту. Граф Сен-Поль
подливает себе вина, бокал полон на четверть, потом на
половину, на три четверти. Дитрих с интересом косится на
него. Сколько эти бургунды могут выпить и не лопнуть? Два
литра? Три литра? За окном, у конюшни, филиппов лоботряс Карл
бьет баклуши. С Карлом - водимая им молодежь. Среди молодежи -
Мартин.
Все утро Карл водил молодежь по конюшням. Наверное, так
келарь показывает молодым послушникам винные погреба -
сироп из гордости и смущения. Два брата - молодые Эннекены
- хлопали породистых лошадок по крупам и угощали их
ситным калачом, остальные насмехались. Самый младший -
десятилетний, сопливый Русси, перепачкался с ног до головы
навозом и это тоже вызывало смех. Мартин был настойчиво
немногословен и сдержан, словно римская карикатура на
идеального спартанца. Он очень опасался испортить все равно
чем торжественность предвкушаемого дарения или спугнуть глупым
словом что-то, отвечающее в мире за счастье и за
благосклонность лесных фей, красивых и всеми обожаемых людей,
маленьких девочек и мальчиков. Сокол был в клетке, клетка в
дырявом мешке, все это купно - на сохранении у конюха.
От ненаблюдательного Карла не укрылся, однако, тот
наэлектризованный неуют, который исходил от Мартина,
погруженного в свои похвальные, но непонятные Карлу старания.
Он без обиняков спросил у трепещущего от близости юноши, так
ли скверно у него на душе, как это может представиться, если
присмотреться к его фиолетовой роже. "Nein. Вовсе наоборот!
Alles in Ordnung!" - вспыхнул Мартин, готовый к откровениям
любой тяжести. Поразмыслив еще, он даже улыбнулся
"фиолетовой роже", ничуть не обидной. Он же слышал, он знает,
что в Дижоне вовсе не такой пуризм, как в его родном Меце.
Заскучавший Карл отвернулся - в ответе юного отпрыска не
было на его взгляд ничего, кроме невежливо онемеченного
словотворения. Он-то сам немецкого не знает - и знать не
хочет. Да и вообще: ты ему участливое слово, а он тебе за это
тарабарское слово, по смыслу что-то вроде "Да не цепляйся ты
ко мне, пожалуйста!". Вот оно - пресловутое немецкое
высокомерие. Очень охота разбираться, можно подумать, отчего у
этого Мартина чего. Да чего у него может быть в пятнадцать
лет? Любимый песик околел? Или там добренький хомячок
отправился в Страну Обильной Еды? Или, может, противный дядька
Дитрих запер Овидия на ключ и сказал, что если будешь и дальше
коротать вечера за срамотищей, не видать тебе библиотеки
как своих ушей? В общем, Мартин был вымаран из списка
собеседников.
Заливаясь соловьем о седельных луках, слабых подпругах,
выходящих из моды наглазниках и входящих в моду цельножелезных
чепраках, Карл наслаждался своей добродетельной чуткостью,
снисходительностью, способностью нравиться - в конце концов,
Мартин определенно им восхищается и это приятно. Хотя из
списка собеседников он вымаран, да.
Когда позвали к обеду, стая молодых карасиков и самый большой
карась - Карл, умерили интерес к сбруе и копытным,
засуетились, засобирались. Не успевший оробеть Мартин
приблизился к Карлу. Так индианка приближается к алтарю с
ароматами и гирляндой. "Монсеньор, вы не могли бы задержаться
здесь со мной на недолго?" - эту фразу Мартин фанатично
репетировал полночи и, тем не менее, смазал конец. Карл,
отмечая про себя удивительное отсутствие чувства голода,
согласился. "Мы вас догоним, мне необходимо переговорить с
Мартином", - объяснил Карл своей молодой пастве, разувшей
глаза завистливые, непонимающие. "Валите-валите!" - крикнул в
нерешительные спины граф Шароле, непонятно зачем интригующий
малышню, подливающий масла в огонь недоумения.
"Что там у вас, Мартин?" - справился Карл и повалился в сено.
Он приготовился к повести о безвременной гибели злосчастного
хомячка и уже заранее настроился внимать с тем выражением
лица, которое было у святой Бригитты на одном образке. Ему
было даже чуть-чуть интересно. Он скажет ему в утешение, что
для всякой твари забронирована конура в зверином рае. Немец,
правда, скорее всего не поверит.
- Я всего лишь хотел поднести вам в подарок вот эту птицу, -
едва ворочая сухим языком, но довольно внятно сказал
Мартин, стащил мешок и передал клетку Карлу - возлегающему,
всебезразличному.
- Ух ты! - Карл вскочил, весь - закипающая молодецкая
удаль, весь - пружина. - Ух ты, какой красавец! - он уже
почти не помнил о присутствии Мартина, о его занудстве, о его
доставучем немецком. Он зачаровано постучал по
клетке пальцем, сокол попытался расправить крылья. - Спасибо,
Мартин.
- Es ist sehr venig! - Мартин испугался этого всплеска
ненаигранной заинтересованности, квинтэссенции сюрприза и, не
сумев совладать с испугом, снова заговорил на том языке, на
котором ему предстоит отпираться на Страшном Суде.
- Vielen dank! - слюбезничал Карл, снизойдя до
редкого делегата из немецкого словаря, забитого-таки
наставником Децием в его голову, и погладил юношу по
безбородой, бескровной, безумной, возносящейся щеке,
скользнув указательным пальцем по доверчиво распахнутым губам
и чиркнув ребром ладони по белому локону. И все это
- не отрывая взгляда от сокола. Птица всецело завладела
вниманием Карла. Кажется, надолго. Он, честное слово,
хотел похлопать Мартина по плечу, но рассеянная рука
заблудилась, сбилась с пути, промахнулась и ненароком
благословила, нечаянно осчастливила.
- Спасибо! - швырнул через плечо Карл, затворяя ногой дверь
конюшни. Таким образом, вся процедура дарения заняла не более
шести минут.
На анонсированном обеде ни Карла, ни Мартина не было. Молодой
граф тетешкался с живой игрушкой в своих покоях, откусывая
наугад от хлебного ломтя с куском окорока. Мартин вкушал
блаженство неожиданности на поляне среди знойного аромата
земляничных листов и шмелей, першеронами пересекавших
абрис соборных шпилей Нотр-Дам де Дижон. Надо же! Всего за
шесть минут он успел разжиться крохотной вечностью.
"И ты забудешь все это как кошмарный сон." Почему так
говорят? Правильнее было бы так: "Ты будешь помнить это как
кошмарный сон". Или это: "Я еще поверил бы, если бы..." - так
любит начинать Луи. Это странно думать, что если ты не можешь
поверить сейчас, то сможешь поверить после, когда сложатся для
этого благоприятные условия. Ведь очевидно, что вера и
обстоятельства не состоят в близком родстве, всего-то шапочно
знакомы. Карл вышел по нужде и заодно попить. Ничего так не
отрадно душе, как стакан воды после кошмара. А потом - на
свежий воздух. Вначале промыть потроха, а затем проветрить.
Вот он выходит и стоит на балконе, вдыхая кусками майскую
ночь. Сплевывает вниз, плетется в уборную.
Два голоса, доносящиеся оттуда, опознаны Карлом как
принадлежащие братьям Эннекенам - неразлучным засранцам.
Карл не то чтобы крадется, но идет гепардом, чтобы не
наступить на швабру. Карл собран, не дышит, не пылит дорога,
не шумят листы. Погоди немного, ruhest du auch. Немецкий -
Мартин - сокол от Мартина - вернуться и задать ему корму.
Мысль слегка попугать этих недоделанных Эннекенов показалась
Карлу не совсем уж дурацкой - напротив, взбодрила и
развеселила. Стать под окошком уборной и с чувством повыть -
больше ничего не требуется для ее воплощения, в этом-то и
прелесть забавы. А после ждать в кустах, когда они выскочат
оттуда, творя молитвы и осеняя все и вся крестным знамением.
Побегут, спотыкаясь, в свою спальню, к другим мальчикам -
расскажут по секрету и будут психовать миньоном. "Успеть бы
сотворить молитву Господу и трижды осенить крестом нечистого".
Помнится, так. Энергия кошмара, застопорившаяся в теле
Карла, требовала сублимации - в виде кошмар-водевиля для
недорослей Эннекенов.
Карл устроился в кустах под окошком уборной. Затаился на
корточках. Со стороны это еще как смотрится! Молодой граф
Шароле - в будущем по меньшей мере герцог, а может и король -
в засаде. Среди ветвей и отголосков смрада, одной ногой в
муравейнике, на околице нужника. Шпион-вервольф.
Нинзя-черепашка - как выразились бы те же Эннекены пятью
веками позже. Куда им азы фехтования, какие им конюшни! Им
еще пасочки печь в песочницах. Взрослее, чем в восемнадцать,
Карл не ощущал себя никогда после.
Устроился. Теперь нужно обождать удобной паузы в разговоре и
предаться зловещему вою, сложив ладони бочонком. Причем
сделать это побыстрее. Все-таки зябко. Ага. Обсуждают фаблио.
- ...думаю, самый смак будет как раз когда фаблио закончится.
Все налижутся и разбредутся по сеновалам, все твари по паре
или кто как устроится. Сен-Поль, слышал? Водит шашни с этой
Лютецией, - просвещал младшего старший Эннекен.
- С какой еще Лютецией?
- С той, которую Мартин обозвал сундучкой.
- Это тот Мартин, немец?
- Тот самый - любимчик Карла. Вот увидишь, после фаблио
Сен-Поль с Лютецией, ручки крендельком, пойдут налево - скажут,
прогуляться, а Карл с Мартином в обнимочку - направо; тоже
что-нибудь наврут.
- Да ну! - Карл словно бы видел сквозь стену, как младший
таращится на брата, определяя где север, а где юг, или
недоверчиво, а может, близоруко, щурится, отыскивая в
очке нужника стрелку компаса.
- Точно говорю. В Дижоне тут все такие. Бабы уже никого не
интересуют. Я сам видел, как они с графом миловались в
конюшне, помнишь? И на обеде их потом не было.
- Та! Не верю! - стоически отстаивал свою мировоззренческую
целомудренность младший.
- Ну и дурак! - старший Эннекен, как и всякий Мефистофель, был
жестоко уязвлен недоверием.
Единоутробные товарищи, составив ложную оппозиционную пару -
фантазерство и здравый смысл, ложь и правда,
интересное-неинтересное - вышли из строения посвежевшие и
готовые смотреть сто вторую серию своих сновидческих сериалов,
а Карл так и остался сидеть в кустах - охуевший, растирающий
руками предплечья, испещренные гусиной кожей.
"Buenos noches, добрый вечер, сынок!
Сквернейший вечер, если говорить правду. Верный нам синьор
Мигель дель Пазо любезно согласился быть моим ave de paso
(почтовым голубем) и, значит, передаст тебе мое письмо во что
бы то ни стало - он человек слова. (Если ты читаешь это,
значит он не соврал.) Моя жизнь здесь среди песен melodioso,
из которых у моих компаньонок лучше всего выходит о любви к
Господу, была бы хороша, если бы не мигрень. (Нынче на
здоровье в письмах не жалуется только ленивый.) В прошлый раз
я уже описывала тебе все - крючковатый нос нашей
настоятельницы, мигрень и здешнюю кухню. Вроде бы, ты еще не
ответил мне. Впрочем, это не странно - у тебя, полагаю,
столько хлопот, сколько новых людей в Дижоне. Сеньор Меццо,
которого твой отец совершенно, на мой взгляд, незаслуженно
назвал в моем присутствии chivo и castrado (козлом и
кастратом), что несколько антиномично, навещал меня в этой
обители всего угодного Господу и рассказывал о том, с каким
всеобщим рвением готовится грандиозное фаблио о Роланде.
Мечтаю увидеть, точнее, мечтала бы увидеть это действо, где
ты, мой повзрослевший, лучше всех. К слову, теперь уже можно
открыться, мы с твоим отцом до недавнего времени были не на
шутку обеспокоены, и вот чем: ты казался нам несколько более
ребенком, чем то пристало юноше твоих годов - ты всегда
сторонился женщин, шумных сборищ, развитых сверстников.
Теперь, к счастью, нет поводов тревожиться по поводу твоей
инфантильности, но появились другие. Бог с ними. Однако, прошу
тебя, сынок, сохраняй в тайне все, что касается этого chico,
muchacho, pequeno (мальчика, мальчика, мальчика). Здесь, в
Компостела, такое относят к большим грехам (где-то сорок
флоринов), в Кордове хуже - уличенных в этом предают
колесованию. Впрочем, ты не в Испании.
Не оставляю надежд повидать тебя. Молюсь за тебя, люблю.
Adios!"
Мать никогда не подписывала эпистулы, адресованные близким.
Твой адресат узнает тебя по первым словам. Для этого ему не
нужен автограф.
Иное дело читающие из любопытства - якобы случайно увидел на
столе, когда хозяин стола в отлучке, якобы подумал, что ему,
якобы прочел только заглавное обращение и все такое прочее.
Вот для таких существуют подписи. Кроме всего, они как бы
заявляют о признании читателя-воришки, того, кто не узнает
корреспондента по почерку. Матушка Изабелла не желала
подписываться. Для нее это было жестом презрения постороннего.
Монастырь Сантьяго-де-Компостела был достаточно далек, чтобы
полагать его каким-то затридевятьземельным, но и достаточно
близок, чтобы письма приходили часто. Карл свернул письмо в
трубочку. Развернул в парус. Согнул вчетверо. Сослал в
потайной ящик. На дно самого потайного из ящиков, куда можешь
доступиться лишь в сновидческом угаре.
Чернила, пожираемые пламенем эпистолярного аутодафе, химически
воняли. Карл закашлялся.
Сен-Поль, Дитрих, вечер. Из дома Юпитера в дом Марса
проносится падающая звезда.
- Я не понимаю. Настоящий мужчина рождается с мечом и
Евангелием в руках. Настоящий мужчина живет с мечом и
Евангелием в руках. Мой прадед умер с мечом и Евангелием в
Святой Земле, мой дед умер с мечом и Евангелием в Пруссии...
Сен-Поль, завороженный убедительным тевтонским рокотом, мерно
покачивает головой - девяносто пятое согласие, девяносто
шестое согласие, на тебе держится вся Священная Римская
империя, твой отец подпирает небосвод за страной гипербореев,
твой дед произошел из серебряной серьги твоей прабабки...
- У вас не так. Ученость, вежество, богохульство. Войной
ведают лучники, бомбардиры и инженеры, на проповедях болтают о
Тристане.
Сен-Полю скучно. Нераспечатанное письмо стучит в его сердце,
взывая к прочтению.
- Только законы приличия, которые особо строги к гостям,
удерживают меня от резких шагов. Мой Мартин, доселе
благоразумно полагавший в женщинах дьяволиц, вчера так смотрел
на прислужницу, вашу, прошу извинения, Франквазу, что небеса
пунцовели от стыда, оскорбленные. В Меце он никогда не
позволял себе так, хотя наша Гретхен ничем не хуже.
Сен-Поль, словно китайский болванчик, кивнул еще раз.
Вчера Мартин так смотрел сквозь прислужницу, ибо
вездесущий абрис ее жопы то и дело застил ему экспозицию
Карла. Похоже, с некоторых пор прислужницы модны в Бургундии
стеклянными.
"Из всех фрустраций
важнейшей для нас
является любовь".
До жеребьевки оставалось около часа и Мартин, напряженный, как
и все немецкое, вышедшее за опушку Герцинского леса,
напряженный, как мировое яйцо в момент "минус ноль",
напряженный, как дверь в ожидании заговорщического стука,
методически перелистывал страницы, силясь найти потерянное.
Карл говорил: "Бургундское фаблио мягко только на языке, на
деле же это не так." Почему фаблио? Почему это слово,
подслащенное соком сицилийских смокв, леденцом тающее,
дремотное, почему не ристалище, не игры, не противоборение?
Карл ответил: "Дристалище - не про бургундов" и ослепительный
след, оставленный весельем, начисто выжег в памяти почему не
игры и почему не противоборение.
Карл говорил: "Наше фаблио лучше охоты. На охоте триста лиг
гонишь единорога и во всей округе как назло ни одной
девственницы. На охоте стреле удобно метить в перепела, а
воткнуться в перья на вашей шляпе. Охота хуже турнира." Когда
поили коней, Карл исчез в зарослях жимолости и возвратился
только когда двое его братьев-бастардов, уверившись, что граф
исчез навсегда, уже успели поделить герцогство на Антуанию и
Бодуэнию. Карл назначил им полную ночь караула, пароль "Карл -
герцог" и, преступив границы мирской власти, по пятьсот
отченашей на выблядка; затем продолжал: "Визиволлен, наше
фаблио отнюдь не свальный турнир. Да, есть сходство с тем, что
немцы называют "бугурт". Но на турнире Морхульт может
сразить Ланселота, а может Ланселот Морхульта и ничто не
предначертано. У нас же если сказано, что Роланд сразит дюжину
сарацинских эмиров, значит уж сразит так, что обломки копей
достигнут небес и падут к ногам Святого Петра, а дамы не
просохнут и к обедне." Что, такая кровища? Или грязь? Или
такое что? "Такое наше фаблио", - таинственно подмигивал
граф, брахман среди париев, я бы стал о браслетом на его
запястье, золотым агнцом на его лебединой вые.
"И если сказано, что Роланд падет на бранном поле, а его душа
отлетит в объятья Святого Петра, значит уж падет, как Ерихон, и
отлетит, как Фаэтон, хотя, ставлю экю, никто из вас о таком
и не слыхивал". Честно отдав экю просвещенному племяннику
архиепископа Льежского, Карл ответил: "Да, без дураков.
Отлетит. Кто-то из вас отлично прокатится. (Что, правда? А
как же, ведь душа?) Кто-то прокатится, а другие будут петь
псалмы, а третьи походят вслед за баронами с амуницией и
побегают с любовными записочками, а четвертые поскучают в
невольниках - все решит жеребьевка. Но это не главное. Три дня
- под открытым небом, в шатрах, паланкинах, фурах,
раззолоченных клетках, под кустами, в седле и пешком - все
будут жить законами "Истории О пылком рыцаре Роланде и его
славном Дюрандале, Марсилии, эмире Сарагосском, злонаветном
Ганелоне и гибели сарацинов при соответственной экзекуции их
поганых божеств, Или О трубном гласе Олифана".
Вопросы поглотились варевом всеобщей и конечной неясности.
Карл встретил тишину встречным улыбчивым молчанием. Наконец:
"Но и это не главное". Продемонстрировав внутренность
небольшой торбы, где копошились изумрудные жуки, граф
торжественно провозгласил: "Прошу не забывать, на фаблио будут
все дамы Дижона!"
Со страницы, засеянной семьдесят четвертым псалмом (Не
погуби. Псалом Асафа. Песнь), на Мартина зыркнул правым и
единственным оком сокол, облюбовавший куст орешника.
Со дня своего приезда в Дижон Мартин видел множество красивых
и некрасивых женщин. Для себя он почти сразу же отметил, что
Дижон в этом смысле мало чем отличается от других мест.
Правда, здесь как бы лучше получается замечать красивых. На
то и столица. Мартин скоренько решил, что такое замечание
делает честь его наблюдательности, но на этом не успокоился. В
то же время любая кокотка рождается с мыслью, которая даже не
мысль, а приобретенный инстинкт - Карл, граф Шароле, красивей
ее, потому что мужчина и, следовательно, красивей прочих
женщин. Кстати, что даже смешно, - продолжал, перебирая
четки, Мартин, - они все совершенно уверены в том, что мужчины
настолько ненаблюдательны и глупы, что не замечают этого.
Мужчин-бирюков легко провести пудрой, запахом,
декольтированным телом, поэтому Карл им, значится, не
соперник. Это они так думают. И пусть думают - ухмыльнулся
Мартин.
Из всей женской шайки-лейки более всех ему была неприятна
одна, по имени Лютеция. Она была стара. В том смысле, в
котором так говорят о женщинах, стремящихся выглядеть моложе.
Крикливо одевалась, купалась в дешевых запахах, смех ее был
некрасив. Ее взгляд всегда намекал на некое взаимопонимание
(быть может, на призыв к нему), но Мартин явственно
осознавал: понимать на самом деле тут совершенно нечего. А
взаимо-понимать незачем. Такие Лютеции - они жалки и пусты
как сундук, - начал ваять трюизм Мартин, но не смог окончить.
Смутное никак не желало отливаться в мраморную мишень для
метания дротиков. Может потому, что Лютеция вообще имела
очень много общего с сундуком и было непонятно, на чем
заострить внимание. Кстати, Мартина почему-то все время тянуло
сравнивать Лютецию с Карлом. Но граф Шароле никогда не
стремился выглядеть моложе, не был похож на сундук и ему
всегда было чем разрешить вопрос о взаимопонимании - кулаками,
к месту рассказанным анекдотом, общим молчанием по общему
поводу. Кроме всего прочего, он был мужчиной.
- Если хотите знать мое мнение, оно таково. Монтенуа нам не
подходит - склоны крутоваты, да и не избежать трений с
епископом. Мельничная гора излишне высока, терновые заросли на
ее склонах слишком густы и там никто ничего не разглядит.
Лучше холма Святого Бенигния на Общественных Полях ничего не
сыщешь. Отличный обзор, живописные дубы, удобные подходы.
Кстати, через дубы и протянем... Вы согласны?
- Да, мой граф.
Карл упал на кровать, закинул руки за голову, цокнул языком.
Сегодня я был более чем внятен. Как андреевский крест.
Шших-шших, в два смелых и уверенных взмаха ножа, каким
вскрывают гнойники в бубонную чуму. Все оттого, что рядом не
было Луи, при Луи не выходит говорить как Луи, а это очень
удобно, словно бы не по-французски. Единственно, забыл
намекнуть на странность нашего фаблио. А ведь и правда,
странное дело - на фаблио всегда ровно одно недоразумение,
ровно одна пропажа. Как в том году уперли Святой Грааль, а на
первом Изольда понесла не поймешь от кого. На то и фаблио.
Развернув письмо, Сен-Поль сразу же узнал ее полуграмотную
руку. Быстро пробежал по строкам, по строкам, мимо "вашей
стати" и "розовых лучей", в поисках времени и места,
предпочитая числа словам. Ни X, ни V, ни кола. Уже в
пост-скриптуме, прочитанном только со второго, более
прилежного захода, значилось: "Когда наш паладин испустит
дух, на холме Монтенуа."
Дитриху фон Хелленталь не повезло - его жребий выпал быть
злонаветным Ганелоном, главным предателем великофранцузских
интересов среди рыцарей Карла Великого. Но не поэтому - о
нет! - Дитрих пребывал в состоянии музицирующей гневливости.
Тевтон удручался кощунственной ролью, которая досталась его
подопечному. Мартин - душа Ролянда, подумать только! Со всем
согласная арфа печально откликалась третьим "ля".
Его подкараулили когда шли к заутрене. Сначала накинули на
голову мешок, затем связали, заковали в колодки шею и руки,
заткнули рот, завязали глаза и посыпали раны красным перцем.
Все это сделали с ним и, наверное, это не все - просто он не
знал. Когда шли к заутрене, Карл оказался рядом с Мартином у
дверей собора. Карл сказал: "Забери своего сокола, чтоб я его
больше не видел." Руки Карла - руки палача, волосы Карла -
волосы палача.
Сделав сообщение, молодой граф отделился, нырнул в толпу
нарядных матрон, окликнул кого-то - и был таков.
Служба.
Среди прихожан всегда находится кто-то, кому не до вечности,
кого не отпускает, кто о своем. Мартину было не до образов,
не до в вертикали, не до латыни, не до песен. Не до чего кроме
Карла, к которому - чтобы объясниться - он шажок за шажком
пробирался.
- Опять ты! - Карл дрожал от раздражения. Саломея пустилась
в пляс. Еще одно па, потом финальный поклон - и пора рубить
голову. Он бы сейчас снес голову Мартину. И снес!
Теперь и Карлу было не до службы. Мартин, объявившийся у его
уха, был воплощением самого себя - ненавистный, тощий пацан,
белокожий как девка, скотина, зуб выщерблен, глаза
грешного серафима. Ничего не скажешь - хорош задний дружок!
В отдалении маячили стриженые затылки Эннекенов. Младший
обернулся, посмотрел на Карла, на Мартина, потом подался к
уху старшего брата, такого же недоноска - поделиться с ним
добычей. Но ни один из них не сглотнул смешок, не захихикал,
не прыснул в изнеможении и даже не скривился ядовито - ничего
подобного.
- Ну! - негодующий Карл.
- Пожалуйста, не отказывайтесь от подарка!
- Мне надоело, отстань, - отрезал хамский, жестокий Карл.
- Выпустите птицу, если она вам не нравится, только не
отказывайтесь!
- Я сказал забери! Да и вообще - вали, хватит ко мне клеиться!
- Карл был аспидом шипящим, спрыснутым уксусом углем,
немилостивым, неумолимым.
Свеча длинная-предлинная. У девушки впереди головной убор
похож на перевернутый и почищенный коровий колокольчик, у ее
соседки - на таз. Мартин роняет четки. Нагибается, садится
на корточки, шарит рукой по полу. Подолы платьев, шлейфы,
ноги, чужие ноги, нога Карла в шерстистых, белых рейтузах.
Мартин глянул вверх - Карл вроде бы совсем не смотрит на него.
Он подвигается к белой голени, подносит бескровные губы к
белой шерсти рейтуз, целует, еще раз целует и отстраняется.
Никто ничего не заметил. Карл ничего не заметил и оттого
молчит.
Украденный поцелуй Мартин спрятал - до лучших, до худших ли
времен. Служба закончилась очень скоро.
На выходе из собора дядя Дитрих подловил Мартина-без-свойств и
разразился спонтанной нотацией. Нельзя приличному мужику,
каким Мартин станет в перспективе, быть таким чистюлей, каким
Мартин уже есть. У Мартина оскорбительно чистые ногти,
подозрительно завитые волосы - ты что, спозаранку сегодня их
укладывал? - его тело пахнет какими-то эликсирами, манжеты
чисты, словно он меняет сорочку раз в полдня. Да, дядя Дитрих,
нет, дядя Дитрих. Всего лишь раз в день. Я буду. Я не буду.
Понимаю. Ваша правда, дядя Дитрих. Мартин - благодарная
мишень для всякой стрелы.
- Милейший фон Хелленталь, - заворковал Карл, подлаживаясь под
медвежью поступь Дитриха научающего, - ваша волшебная арфа
будет на фаблио как нельзя кстати. Я бы просил...
И так далее.
Глаза Мартина - глаза ягненка, которого принесли к жертвеннику
стреноженного, увитого гирляндами, окурили, омыли и
приготовили, но! В последний момент жертвоприношение как-то
расстроилось и, похоже, его вот-вот отпустят. Мартин ищет в
нежданной приветливости Карла ответ: может быть, его все-таки
отпустят? Быть может, вот оно, прощение, и Карл не сердит
более?
- А, Мартин! - Карл как бы невзначай, будто только заметил
его. - Там твой костюм, тот, что смастерил Даре, так его
нужно подогнать по твоей мерке.
Карлово невзначайство обескураживает.
- Прямо сейчас? - спрашивает Мартин, успешно офранцузившийся
для того, чтобы при случившемся буйстве чувств не ляпнуть
чего-нибудь невпопад по-германски.
- Мне все равно, - смакует мнимое равнодушие Карл. - Если ты
не против сейчас, то иди к декорациям, а я тебя потом догоню.
У меня тут еще одно маленькое дело.
Мартин взглядом испрашивает и получает разрешение дяди
Дитриха, сворачивает на нужную тропку. Карл исчезает. Дитрих,
заколдованный любезностями молодого графа, плетется восвояси.
В виду пустующих декораций Мартин оборачивается. Карл дышит
ему в спину. Как случилось, что я не распознал родное
дыхание, растворенное в переменчивых майских ветрах? -
недоумевает Мартин и останавливается. Карл дает ему пощечину.
Мартин закрывает глаза руками. Карл снова бьет. Бьет еще -
кулаком под дых. Лупит открытой рукой по щекам, плечам,
ссутулившейся спине. Шлепки, тычки - хладнокровные злые руки
Карла работают без устали. "Ты меня позоришь-шь!" - шипит Карл
в унисон последней затрещине.
Общественные Поля были наследственным леном герцогов
Бургундских, а названы "общественными" с легкой руки Иоанна
Бесстрашного, деда Карла, романофила. Он придумал фаблио и
частенько выступал в нем под женской личиной, что не помешало
ему там же, теплой майской ночью, зачать Филиппа Доброго.
Общественные Поля, когда-то, возможно, плодородные, за
шестьдесят лет были вытоптаны безвозвратно. Дернув Мартина за
рукав, Бодуэн с гордостью сообщил: "Здесь не пасутся ни козы,
ни другие нечистые животные. Здесь нет навоза."
В воздухе еще витал дух ночной грозы. В комнате было сыро, на
улице - свежо и солнечно. Сен-Поль, как обычно, малость
заспался. Завтра - фаблио. Это значит, что пора идти на
Общественные Поля, отправлять обязанности распорядителя. Но
это еще ладно. А вот то, что вчера поздним вечером ввалился
Луи и, глядя ему точно в переносицу, сообщил, что граф Шароле
настоятельно рекомендует составить краткое изложение грядущих
на фаблио событий, и притом сделать это к сегодняшнему
полудню, дабы к ужину переписчики успели изготовить должное
количество экземпляров для всех невежественных гостей, вот это
уже не лезло ни в какие ворота.
Сен-Поль шумно выдохнул, молодецки отшвыривая покрывало и
переправляя босые пятки на персидский ковер. Ну зачем, зачем,
спрашивается, пересказывать сюжет всем известной "Песни о
Роланде"? Ведь все и так просмотрят и прослушают ее от первой
лэссы до последней, без купюр. Ладно еще в прошлом году,
когда занимались "Персевалем", в котором сам черт ногу сломит.
Но "Роланд"! Да его наизусть знает каждый немецкий мальчик.
Впрочем, иные вызывают сомнение. Вот, Дитрих: "Настоящий
мужчина живет с мечом и Евангелием в руках." Его бледный
подопечный, бедняга, наверное и не знает вовсе ни о каком
"пылком рыцаре Роланде", ни о "Марсилии, эмире Сарагосском",
ни о "трубном гласе Олифана". А должен бы знать, ибо ему
предстоит весьма вдохновенное дело. Хотя бы ради Мартина
стоит.
Итак, Общественные Поля и Роланд. Орать на ленивых
мастеровых, сооружающих махины для фаблио, и одновременно с
этим писать чернилами все равно не получится - только
раскрасишь школярскими кляксами и бумагу, и рубаху. Поэтому
предусмотрительный Сен-Поль остановил свой выбор на ста-а-аром
военно-полевом инвентаре: железном грифеле и четырех
восковых дощечках. Много он все равно не напишет - вот уж
дудки вам, граф Шароле. И вообще - просвещали бы публику сами.
Сразу за дижонскими воротами Сен-Поль для взбодрения
духа погнал коня вскачь. Не теряя времени, он по дороге
сочинил несколько первых фраз и, как только подошвы его сапог
ухнули в парную траву близ холма Святого Бенигния, выхватил
грифель с намерением поспешно вверить их воску. В этот момент,
по своему дурацкому обыкновению словно из-под земли, появился
Жювель.
- Не серчайте, сир, но без вас лихо. Не могу с плотниками
говорить по делу.
Сен-Поль обронил мрачное "скоты" и пошел смотреть на
плотников.
Вершина холма. Дуб слева, сорок шагов пустоты и дуб справа. В
центре - распотрошенный магический ящик Альфонса Даре с
надписью "К смерти Роланда" и десяток лентяев с лопатами и
топорами. Лентяи мнутся над одной парой роскошных
ослепительно-белых крыльев, панированных жемчугами, одной
клеткой, одним мотком веревки, двумя лебедками - с воротом и
без, и тремя блоками на длинных кованых стержнях.
Ну что ж тут не понять? Под левым дубом, где будет лежать
Роланд и где душа графа покинет тело, роется яма с потайным
выходом на обратный скат холма - там все равно болото, а
публика не дура, кормить пиявок не пойдет. Выход еще обсадим
кустами боярышника, которые надо выкопать на Монтенуа (но не
все - иначе негде будет разложить Лютецию). Но боярышник - это
уже послезавтра, под шумок, пока все будут смотреть резню в
Ронсевальском ущелье. Иначе цветы на кустах засохнут и
куртуазного вида не выйдет. В яме будет врыта одна холостая
лебедка и в ней мы засядем вместе с этим немецким везунчиком,
который жеребьеван душой Роланда. Там он загодя оденет крылатую
сбрую, подцепится к веревке и получит от меня благословение. А
под правым дубом будет такая же яма, с таким же выходом, но
лебедка там будет не холостая, а ведущая, и при ней будут трое
ослов во главе с ишаком-верховодителем - Жювелем. Там же -
первый блок, от которого пойдет веревка на второй блок, что
будет на самой верхотуре правого дуба. Ну а третий блок
будет в нашей с душою Роланда яме.
Когда отгремят из поднебесья слова "В рай душу графа понесли
они", Жювель скомандует вращать и подцепленная на веревку душа
появится из-под земли. Но Роланд будет лежать так, что
возникнет полная иллюзия отделения души от бездыханного тела.
А потом, преодолев сорок саженей наклонного взлета, душа
исчезнет в кроне правого дуба, которую, кстати, добро бы
сделать погуще. Там будет клетка с символическим голубем и
Мартин выпустит его. Голубь взмоет вверх и все.
- И все, остолопы! - заключил Сен-Поль, дважды повторив весь
план, смысл и назначение грядущих работ, а заодно и начертав
грифелем на лысой макушке холма места для ям, для потайных
ходов и даже набросав (это уже для самоуспокоения) на земле
контур Роланда. - Вот, здесь он будет лежать. Ясно?!
- Ясно, - расцвели в малоосмысленных улыбках остолопы.
- Ну ты-то хоть понял? - спросил Сен-Поль у Жювеля.
- Понял. А не убьется?
Больно он умный, Жювель.
- Если убьется - я тебя этой самой веревкой распилю надвое, -
Сен-Поль указал на чудо-вервие Даре. Граф не был жесток, но
образ мыслей Жювеля ему очень не понравился. Не понравился,
ибо в точности совпал с его собственным.
Сен-Поль уединился на том самом обратном скате холма Святого
Бенигния, где намечались фортификационно мудрые "потайные
ходы" и, с трудом собирая обрывки распуганных Жювелем мыслей,
записал: "Славный император Карл Великий идет войной на
сарацинов, истребляет и крестит их семь лет и берет Кордову.
Испуганный Марсилий, эмир язычников..."
Землекопы принялись за работу и затянули гнусную песню.
"Шибчее, братва, давай-давай!" - ободрял их Жювель
ежеминутными вскриками.
Сен-Поль обернулся, собираясь всыпать трудовой капелле по
первое число, но когда он уже открыл рот, его удержало
одно соображение: молчать для этих работяг означает
спать или быть мертвыми. И наоборот - работать значит
горлопанить.
Сен-Поль подошел к ним, сообщил, что через час приедет с
проверкой, посулил по два су сверху, если они к его возвращению
успеют углубиться на длину лопаты, и поехал куда глаза глядят.
Графу были необходимы покой и уединение.
"Славный император Карл Великий идет войной на сарацинов,
истребляет и крестит их семь лет и берет Кордову. Испуганный
Марсилий, эмир язычников, собирает в Сарагосе военный совет.
Его приспешник Бланкандрен предлагает откупиться от Карла
Великого баснословно богатой данью, чтобы тот ушел обратно во
Францию. Марсилий принимает его совет как единственно
разумный, ибо воевать против Карла, его отважных рыцарей и,
главное, непревзойденного воителя графа Роланда у язычников
больше мочи нет.
Сарацинское посольство во главе с Бланкандреном в лагере
Карла Великого у стен Кордовы. Пэры Карла Великого обсуждают
предложение Марсилия. Все находят его вполне пристойным, ибо
уже устали воевать на чужбине, и только племянник короля граф
Роланд - против. Решают все же принять предложение Марсилия, а
послом с подачи Роланда выдвигают злонаветного Ганелона. К
слову сказать, отчима Роланда.
По пути в Сарагосу Ганелон, истово ненавидящий Роланда, и
сарацин Бланкандрен сговариваются погубить доблестного графа.
Втроем с Марсилием они составляют такой план: принять
условия императора Карла, выплатить ему дань и отослать
французам своих заложников. Император Карл пойдет домой, а с
подачи Ганелона Роланд будет назначен в арьергард войска. И
здесь на него нападут тьмы сарацинов.
Все по уговору. Карл уходит во Францию, а Роланд, скрепя
сердце, во главе двенадцати пэров и двадцати тысяч наилучших
воинов остается держать Ронсевальское ущелье.
Их догоняют четыреста тысяч язычников во главе с Марсилием.
Соратник Роланда Оливье просит графа затрубить в могучий
рог Олифан, чтобы вызвать на подмогу французское войско во
главе с Карлом Великим. Но, ослепленный собственной доблестью,
Роланд отказывается взывать к императору о помощи и
происключается величайшая битва меж паладинами и неверными,
какую только знают хроники, ибо никогда еще не выходило в поле
разом столько знатных и достойных бойцов и никогда еще не было
явлено небесам столько отваги и коварства, как в день
Ронсеваля. Также, в день Ронсеваля надо всей Францией бушевала
буря, сверкали молнии, хлестал дождь и просыпался град
размером с гусиное яйцо. В некоторых графствах колебалась
земля и люди полагали, что настал день Страшного Суда. Они
ошибались - то был плач по Роланду.
Свершив десятки достославных подвигов, которые будут явлены
взорам на фаблио в наиполнейшем и блистательном великолепии,
почти все пэры и прочие воины погибают. Теперь уже сам Роланд
предлагает затрубить в Олифан. Но на этот раз возражает
Оливье. Он говорит, что теперь было бы бесчестьем звать
императора на помощь - ведь их руки уже окровавлены до
самых плеч. И он, Оливье, и Роланд погибнут здесь и сегодня.
Но архиепископ Турпен, вмешавшись в их спор, все же склоняет
Роланда вострубить. Ибо, говорит Турпен, хотя они и погибнут
все, но император Карл, явившись на бранное поле, отомстит за
их гибель.
Роланд трубит. От натуги у него лопаются виски и уста
обагряются кровью. Но его усилия не напрасны. Карл услышал зов
Олифана за тридцать миль и ведет войско на помощь Роланду.
Сарацины, заслышав переливы боевых труб французов, ударяются
в бегство. Но к этому времени, увы, из христиан в
Ронсевальском ущелье живы только трое - граф Роланд, Оливье и
архиепископ Турпен - и все трое при смерти.
Оливье и Турпен испускают дух на руках у Роланда. Граф идет
умирать на холм меж двух деревьев. Случайно уцелевший язычник
нападает на Роланда и граф, защищаясь, мозжит ему голову
Олифаном. Тем подвигом Роланда и положен предел существованию
дивного рога, ибо Олифан раскалывается надвое. Потом Роланд
трижды и оттого втройне безуспешно тщится сокрушить могучий
Дюрандаль о каменные глыбы, ибо не желает, чтобы столь светлый
меч, в рукоять которого вделаны зуб Петра, власы Дениса, кровь
Василия и обрывок риз Марии-приснодевы, попал в руки к
сарацинам.
Вслед за тем граф Роланд обращает лицо к Испании, дабы
император Карл видел, что граф погиб, но победил в бою, и
кается в своих..."
Дальше было еще немало. Нападение мстительного Карла на
Сарагосу, истребление неимоверного числа язычников при
соответствующей экзекуции их поганых божеств, разоблачение и
казнь злонаветного Ганелона. Но таблички закончились.
Утомленный письмом по воску, сам сплошь как воск, Сен-Поль
был насильственно вышвырнут из компилятивного транса и в
сердцах констатировал по солнцу, теням и острому голоду, что
прошел отнюдь не унитарный час, отнюдь не манихейские два, а
тринитарные три - вполне в духе "Роланда". Он опаздывает!
Сен-Поль вскочил на ноги. Граф был зол, причем исключительно
на самого себя, а это наипоследнее дело. Он, не глядя, всадил
стило в ствол дерева, под которым творил либретто, вскочил в
седло и погнал коня к холму Святого Бенигния.
- Смотри какой мужчина интересный, - сказала Гибор в спину
стремительно уносящемуся по тропе меж кустов боярышника
всаднику.
- Чем же он интересный? - ревниво осведомился Гвискар.
Отношения у них в последнее время неважные. Оба прекрасно
понимают, что природа глиняных людей сильнее их, оба знают,
что лично из них двоих не виноват никто, и все же. Гвискар
склонен обвинять свою морганатическую супругу в бесплодии.
Гибор Гвискара - в мужской немочи. Нет, гвискаров уд
по-прежнему исправно распаляется для страсти, но его семя не
всходит в богоданных теплицах Гибор. И так не только с нею -
это проверено. Далее. Чего стоили семьсот семьдесят семь
флорентийских ночей, когда Гибор под предлогом преодоления
глиняной природы предавалась беспутству с воистину хтоническим
рвением! Но и он, Гвискар, хорош - сколько италийских матрон
совращено без толку, сколько алхимических штудий проведено
впустую!
Но сейчас ревность Гвискара лишена оснований - когда глаза
Гибор смеются так, это означает именно поверхностное ха-ха и
точка, а не сто пятьдесят страниц "Любви Свана", открытых
плюс-бесконечности.
- Он интересный тем, что у него вся спина в черной саже, -
говорит Гибор. - А еще тем, что бежит прочь отсюда, бежит в
Париж, но пока еще сам не знает этого.
"ШЕСТОЙ АРГУМЕНТ, ПРЕПОДАННЫЙ ЧЕРЕЗ НАДЪЕСТЕСТВЕННУЮ
ПРИРОДУ ФАБЛИО"
граф Жан-Себастьян де Сен-Поль
Я не знаю, каким законам подчиняется бургундское фаблио, какие
послушники льют воду на эту грандиозную мельницу, откуда в
действительности и какие предписания получают люди и предметы.
Поверить своим глазам значит купить за грош шелковый отрез
длиной в семнадцать миль. Не поверить - значит проснуться. На
фаблио в ушах свиристят флейты; флейты, которым послушны
хрустальные сферы и пыль под ногами бойцов. Над телом Тристана
плачут жаворонки, над сечей парит Сигрдрива.
Я не знаю как устроено фаблио, я знаю лишь каково оно - яблоки
сочатся кларетом, поутру на клинках прохладной испариной
проступает амбра, забытая в земле стрела прорастает омелой.
Когда всадники три часа кряду избивают друг друга молотами и
шестоперами, из-под распотрошенных лат брызжет клюквенный
морс, а на всю округу разносится смех перепачканных,
облизывающих пальчики виконтесс. На бивуаках сарацины жарят
быков, а христиане - подсвинков, невольников обносят воблой и
чечевичной похлебкой, кенарям подают просо, детям - сахарные
головы. Горбатые карлики стоят по струнке, со свечами в три
собственных роста, и между ними, как по аллеям камелотского
парка, можно гулять так и этак: по левую руку прехорошенькая
содержанка, по правую - бывалая сука с четырьмя щенками, сзади
- два валета, волокущие корзину с обильной закуской.
Мне никогда не участвовать в фаблио, не понять его. Мой удел -
числиться распорядителем и, распоряжаясь, надзирая,
обустраивая, с восхищением и тайной завистью подмечать, как
через все мои старания на Общественные Поля нисходит
божественный божественный хаос.
Карл-император радостен и горд:
Взял Кордову он штурмом, башни снес,
Баллистами своими стены смел,
Всех оделил добычею большой -
Оружьем, золотом и серебром.
Язычников там нет ни одного:
Кто не убит в бою, тот окрещен.
В первый день Мартин, избавленный от каких-либо обязательных
повинностей по причине будущего высокого предназначения,
разбавлял своим присутствием зрителей, сплошь дам.
Их обожательное жужжание не знающее границ очарование
восхищенное не давало ни на миг сосредоточиться на чем-то,
самое что ускользало неуловимое от аналитики и эфики, от
попыток прокомментировать видимое в силу собственно
нескончаемых посторонних комментариев к тексту-действу,
которое и впрямь изумляло, фаблио.
У руин разграбленной Кордовы господа рыцари, докрестив
язычников, загрузив трофеями трофейные же подводы, сели в
скудной тени олив - к зрительницам достаточно близко, чтобы те
внимали им без затруднений, от зрительниц достаточно далеко,
чтобы не смущать их бранной вонью, которая, не исключено, им
самое то. По крайней мере, так нашел Мартин, тщетно гадавший,
под каким из сщикарных армэ, страусиные перья льющих на плечи
и спины счастливцев красные, синие, буйные яичножелтые перья -
кичливые метафоры париков и рукодельных букетов - под каким
из жабских забрал кроется кто, под каким - кое-кто, а под
каким - никто.
Промолвил император Карл: "Бароны,
Прислал гонцов Марсилий Сарагосский."
Карл Великий - не Карл. Значит, как Мартин и думал, граф
Шароле - Роланд, нехотя поднявшийся, вальяжным жестом
сорвавший маслину и задумчиво сплющивший ее в железных пальцах.
Только Карл может вести себя так на военном совете - он играет
с публикой, как Карл, он совлекает шлем, как Карл, он отирает
лицо услужливо поданным кружевным платком, он говорит:
"Марсилию не верьте" и Мартин, вздрогнув от прикосновения
чужих пальцев, нежными щипцами ложащихся на его шею, понимает,
что Роланд - Луи.
"Роланд - Луи, император - один англичанин, друг герцога
Филиппа, и среди пэров Карла тоже нет", - шепчет ему в ухо
хозяйка чужих пальцев и теплого дуновения. "Ну и что?" -
отстраняется Мартин, смешавшийся и подавленный. "Пойдем,
поищем", - не отпускает она.
Возле Кордовы действительно делать больше нечего. Ганелон, чья
неуклюжесть известна Мартину с младых ногтей, роняет железную
перчатку и огромная стая воронов, скольких не соберешь со всех
рыцарских романов, с навязчивым гомоном покидает кроны олив.
Все в мире не так и Мартин сдается.
Все молвят: "Что же будет, о создатель?
Посольство это нам сулит несчастье."
"Увидим", - дядя Дитрих отвечает.
Сказал король: "Мы речи тратим зря,
Совету без доверья грош цена.
Клянитесь же Роланда нам предать."
Посол сказал: "Охотно клятву дам."
Обитель язычников удалась бургундам под умелым руководством
Даре на славу. Так всегда - сердце тьмы выходит и живописней,
и убедительней, чем парадиз, Аваллон или королевство Артура.
Быть может потому, что через него прошли все или почти
все (в этом "или" - полные звезд и мишуры бездны еретических
теологий), а вот в Элизиуме - очень и очень немногие и уж
совсем немногие бодхисаттвы отважились из него вернуться (и
здесь все религии прискорбно единогласны). Так думал
просвещенный Гвискар.
Угольно-черный дворец сарацинов с трех сторон обрамлял
жесткий квадрат площади, над которой победительно довлели
идолы Аполлена, Тервагана и Магомета, вознесенные на вершину
неороманской колонны. В узких окнах дворца то и дело
проскакивали зловещие багровые языки пламени, а из-под земли
неслось жутковатое бормотание страшно подумать кого. Под
колонной на змееногом троне восседал Марсилий в окружении тьмы
сарацинов, а перед ним стояли Бланкандрен и Ганелон, предатель
библейского масштаба.
И несмотря на то, что все это приторное инферно было похоже на
реальную Альгамбру реальных сарацинов как кизяк на шоколадку,
замкнутый Гвискар, жизнелюбивая Гибор и еще две сотни зрителей
из числа завсегдатаев публичных казней испытывали единый и
неподдельный катартический спазм, в котором смешивались ужас,
негодование, трепет и, на правах сопродюсера, - уверенность в
конечном торжестве католического воинства над поганскими
душегубами, почерпнутая из либретто господина распорядителя.
Когда все было окончено, когда Ганелон, набрав полные
седельные сумы иудиных сребренников и сверсхемных шелков,
вскочил на коня и погнал его обратно к ставке императора
Карла, а язычники, похохатывая, сели точить сабли и зубы на
графа Роланда, Гвискар деликатно кашлянул и, обратившись к
своему соседу по катарсису, осведомился:
- Простите мне мое праздное любопытство, монсеньор, но, как я
мог понять по акценту, в роли главного предателя французских
интересов вполне логичным образом выступает англичанин.
Сосед Гвискара, знаменитый дижонский ростовщик Тудандаль -
лицо низкого ремесла, категорически лишенное доступа к участию
в фаблио, но зато именно в силу специфики своего щепетильного
ремесла ведающее о Бургундском Доме и его сателлитах
решительно все - разлепил тяжелые персидские губы и
снисходительно сообщил:
- Нет, монсеньор. Злонаветный Ганелон - это некто герр Дитрих
из Меца.
И, досконально обсосав в своих великолепных губах новый пакет
информации, добавил конфиденциальным тоном:
- И вот это уже вправду логично.
Гвискар не до конца понял что по мнению его собеседника
представляется логичным - немецкий генезис Ганелона, мецский
генезис Дитриха или равная злонаветность актора и его
фаблиозного образа, но переспрашивать не стал.
- Благодарю вас, монсеньор, - учтиво кивнул он Тудандалю. - Вы
удовлетворили мое любопытство целиком и полностью.
Тудандаль, который рассчитывал на длинный-предлинный обмен
свежими сплетнями с этим симпатичным маврообразным мужчиной,
был в глубине души уязвлен умеренностью познавательного
аппетита Гвискара и, иронично прищурившись, осведомился:
- В самом деле? Целиком и полностью? А вы знаете, кто его
приемный племянник?
- Знаю, - отрезал Гвискар. И, поскольку поначалу впечатлявшее
замогильное бормотание под сарацинским дворцом теперь, когда
перфорированный круг "шумомелодийной клепсидры" Даре пошел на
пятнадцатый повтор одного и того же, звучало мучительным
мушиным жужжанием, раздраженный Гвискар, не стесняясь,
добавил:
- И не приведи Господь вам, монсеньор, рассказать мне
животрепещущую новость о том, как сей племянник относится к
Марсилию Сарагосскому, который есть Карл, граф Шароле,
сын добрейшей герцогини Изабеллы.
ФАБЛИО (ЛЮТЕЦИЯ О МАРТИНЕ)
Когда мы отыскали Карла, о да, мы, разумеется, милочка,
отыскали Карла, он так и сказал, что теперь это будет для
него всегда "отыскать Карла", он сказал еще, вдобавок ко всему
остальному: "Я убью графа Шароле". Я нашла очень забавным, что
такой, такой, я даже затрудняюсь сказать кто, может умышлять
против жизни графа Шароле, и как, правда, интересно, это у
него выйдет, а он ответил: "Если я скажу тебе как, тогда об
этом узнают все и мне уже не добраться до него никогда".
Понимаешь, мы лежали на мягком мху, в укромнейшем местечке,
очень далеко от всех остальных, и я очень испугалась. Он мог
задушить меня и уйти. А бежать через ночной лес нельзя и я
подумала, что надо самой задушить его, но, понимаешь, вино с
корицей, которым поначалу были полны наши бутыли, вновь
вспыхнуло во мне, и я нестерпимо, нестерпимо захотела опять
найти Карла, я не могла думать о том, чтобы его задушить, да и
как задушишь ребенка, пусть он даже не ребенок и собирается
убить графа. А утром мы пошли на равнину, где наши бились с
маврами и целый день ели жирных каплунов с перечною подливкой,
пили нектар, и когда Мартин глядел на графа, он глядел на него
совсем иначе, не так, как раньше, что, впрочем, неудивительно,
ведь граф в обличье Марсилия был подлинный дьявол, и когда он
клекотал "Je renie Dieu!" и вышибал из седла доброго
христианина, все трепетали в ужасе и отвращении. Впрочем - и
это меня не удивляет - он тем более затмевал собою всех и даже
Роланда, даже Роланда.
Мысли totally fucked up Мартина, доселе сложные и
витийствующие, как маргинальные кущи, как наречие геральдики,
нерасчленимые, неназываемые, переходящие одна в другую и
истекающие из предшествующей в последующую лишь с тем, чтобы
повернуть вспять и обращать мысль в чувствование и недеяние,
отлились в совершеннейших сферических формах и более не
превоплощались.
Земля под ногами была липкой от крови. Господа рыцари графа
Роланда и тьмы сарацинов шесть часов кряду пырялись ножичками.
Французов постепенно теснили к холму Святого Бенигния.
Мертвецы, в синяках и ссадинах, непритворно охающие, валялись
под всеми оливами, наконец-то разоблаченные, довольные,
принимали от зрительниц подношения венками и целебными
пилюлями.
Роланд в очередной раз описал Дюрандалем поэтическую дугу и
К Шерноблю скакуна галопом гонит.
Шлем, где горит карбункул, им раздроблен.
Прорезал меч подшлемник, кудри, кожу,
Прошел меж глаз середкой лобной кости,
Рассек с размаху на кольчуге кольца
И через пах наружу вышел снова,
Пробил седло из кожи золоченой,
Увяз глубоко в крупе под попоной.
Усталый счастливец псевдо-Шернобль, наконец-то разрубленный от
темени до паха, обрастая шлейфом оруженосцев, женщин,
попрошаек и бог весть кого еще, поплелся на отдых.
Пора было приниматься за свое.
- Не обратиться ли нам вновь к уединению? - прошептал Мартин в
плечо своей госпоже, оголенное и кому-нибудь в самом деле
соблазнительное.
А потом он вдруг исчез, веришь? Пропал, растворился, я не
знаю.
Чем, чем, чем писать? Чем? Мартин брел среди дробной и частой
россыпи вздорных бугров, выбеленных цветущим боярышником.
Здесь не было никого. "И ничего", - присовокупил он, устав
вглядываться в заросли, теряя надежду найти искомый скриптор.
Ему повезло, ибо фаблио.
В вяз, раскрашенный молнией в сотни переливчатых оттенков
черного, был вонзен тончайший стальной грифель, какие уж не в
ходу, ведь все саги давно записаны, а все цезари давно
зарезаны.
Не менее получаса Мартин потратил на составление своей
печальной истории в подобающем духе, небрегая гудением пчел,
голодом, любовным зудом, некстати ударившим в чресла и
преодоленным благодаря сферическому образу мыслей.
Убить Карла необходимо, ибо любить его более невозможно.
Мартин вложил свое послание в берет, засунул берет под голову
вместо подушки и закололся грифелем.
Господин распорядитель присел на корточки и макнул пальцы в
темную лужицу. Клюквенный морс? Малиновый сироп? Киноварь? Он
посучил пальцами, перетирая пробу, понюхал, пожал плечами,
лизнул.
Блядь, настоящая.
Господин распорядитель вскочил на ноги и нервно перекантовался
- три шага назад, два шага вперед.
Ему через час воспарять душой Роланда, а он дрыхнет с
железякой в груди и изволит быть вне фаблио мертвым. Я
отрицаю ботинки, каблуки, подошвы, сапоги, хрустальные
туфельки, пояса девственности, бутылки, брудершафт и заколотое
тело в кустах боярышника.
Сен-Поль пощупал его горло. Холодное, биений нет. На устах
немецкая тонкогубая ухмылочка. Ангелов видел, да?
В самом деле красивый - сбивая щелчком с мартинова
неодушевленного носа жука-мертвоеда согласился Сен-Поль, все
еще боясь заглянуть в будущее, где громыхали чугунные жернова
неопределенных и множественно-вероятных последствий.
Распорядитель поцеловал Мартина в улыбку - так, на память.
Граф головою на плечо поник
И, руки на груди сложив, почил.
К нему слетели с неба херувим
И на водах спаситель Михаил
И Гавриил-архангел в помощь им.
В рай душу графа понесли они.
Разряженный в златотканые свободные одежды с парой блещущих
жемчугами крыльев Мартин возносился в рай на тончайших во имя
скрытности крашеных несравненным мастером Даре Арльским под
тон вечернего неба талях, каковые невежественный дижонский
двор прозвал "веревками-невидимками".
- Глядите, глядите! Душа Роланда!
- Господи свят, ты есть!
- Несравненно!
- Бесподобно!
- Виват!
- Бургундия!
- Твою мать!
Так кричала восхищенная толпа, отвечая восторгом на восторг, и
не было самого последнего мерзавца, который не завидовал бы
Мартину и в то же время не радовался бы истинно искренне его
возвышению и триумфу.
Распорядитель подал знак. Блок, через который проходило
чудо-вервие Даре, треснул и распался на две беспомощные доли.
Мартин, тело Мартина, повторив в реверсивном нисходящем
пируэте уже единожды описанную восходящую дугу, скользнул,
скользнуло обратно к земле.
Восторг публики излился через край в безудержном хаотическом
вое и улюлюкании. Дождались наконец-то, да здравствует фаблио
треснуло долгие лета, а душа-то едва ли способна воспарить в
божественную лузу, вот уж дадут по шее кому-то я не я буду.
Продравшись сквозь тугие волны отнюдь не злорадных зрителей,
Дитрих фон Хелленталь взбежал на вершину холма Святого Бенигния.
На обломке копья, как жареная рыбка над огнем, скорчился
Мартин.
Роланд-Луи, начисто сорвавший голос за двенадцать часов
непрерывной драки, приподнялся на локте и прошептал:
- Жаль пацана.
Шепот избавил его голос от неизбежной фальши, а Дитрих вообще
предпочел промолчать, ведь он был так убит горем.
На трофейном жеребце подъехал язычник Марсилий. Жестокие
законы фаблио требовали от него ядовитой улыбки и слов "Цвет
Франции погиб - то видит Бог". Но он понимал: стоит ему
улыбнуться и сказать так, и его начнет презревать даже
собственное отражение в зеркале.
"На фаблио всегда ровно одно недоразумение, ровно одна
пропажа." Карл снял уродливый сарацинский шлем и подошел к
Мартину, закутанному в смятые крылья. Нет, он посмотрит на
него позже. Карл обернулся к толпе. Карл поднял вверх
перчатку, требуя внимания.
- Фаблио око... - голос графа Шароле сорвался.
- Он тебе понравится, - всхлипнула Гибор. Прошло уже почти
шесть часов, а она все никак не могла успокоиться - словно бы
Мартин действительно был их сыном.
- Понравится, только успокойся.
Гибор полоснула Гвискара взглядом, исполненным немой ярости, и
разревелась с новой силой.
Прагматичный Гвискар искренне и оттого вдвойне по-свински
недоумевал: чего ради плакать, если свершилось неизбежное и -
для них, глиняных скитальцев по дхарме - радостное событие?
Неизбежное - ибо четыре дня назад из дома Юпитера в дом Марса
переместилась падающая звезда и они с Гибор были теми двумя из
двадцати миллионов, которые поняли этот знак единственно
верным образом.
Радостное - ибо теперь у них впервые появился шанс завести
своего настоящего, выстраданного сына, и жить чем-то большим,
чем гранадским danse macabre, флорентийскими карнавалами или
бургундским фаблио. И вот здесь-то, на этом спонтанно
вспыхнувшем и неуточняемом "чем-то большем", Гвискар осознал
всю многоярусную фальшь только что сорвавшихся с его языка
слов, понял двойное свинство своего искреннего недоумения и,
обняв Гибор, прошептал:
- Извини. Я весь сгорел изнутри за эти четыре дня.
- Какой ты нежный, - слабо улыбнулась, наконец-то улыбнулась
Гибор и неловко поцеловала Гвискара в подбородок, потому что
дотянуться до его губ у нее сейчас не было сил.
Греческих стратегов, убитых на чужбине, отправляли в Элладу
залитыми медом.
Сердца Роланда, Турпена и Оливье по приказу Карла Великого
были извлечены и закутаны в шелк, а их тела омыты в настое
перца и вина, зашиты в оленьи кожи и в таком виде прибыли для
погребения в Ахен.
Чтобы упокоить прах Мартина в Меце, его тело выварили в
извести, кости сложили в серебряную вазу с семью опалами и
под траурный колокольный перезвон вверили ее Дитриху.
Дитрих фон Хелленталь возвращался домой один, верхом. Арфа, меч,
Евангелие, ваза с костями приемного племянника - все. Строгий
внутренний розгоносец Дитриха запрещал ему проявлять малейшие
признаки ликования по поводу смерти подопечного, и поэтому он
лишь смиренно молился. Первое: за упокой души Мартина. Второе:
за быстрейшее делопроизводство по поводу наследства покойного,
которое по справедливости должно попасть в чистые и праведные
руки. То есть в его, Дитриха, лапы.
Дитрих очень спешил. Он позволял себе остановиться на отдых
только с заходом солнца, ужинал, четверть часа музицировал на
арфе, истово молился, спал, вскидывался в пять утра, вновь
молился и в половину шестого уже выезжал на дорогу.
На третий день, расположившись в фешенебельном постоялом дворе
"У Маккавеюса" на восточной границе бургундских владений,
Дитрих впервые позволил себе облегченный вздох. Богопротивная
Бургундия, где на проповедях болтают о Тристане, изподкопытной
пылью растаяла за спиной. Сердце Дитриха пело, душа ликовала и
их согласному крещендо не могли помешать даже спертый дух,
оставленный в его комнате предыдущими хозяевами, и скребучий
грызун размером с чеширского кота (как можно было судить по
его грузной возне в подполье). Сон Дитриха впервые со дня
отъезда из Меца был глубоким и ровным, а по пробуждении он
обнаружил, что серебряная ваза с семью опалами бесследно
исчезла.
Путного разговора при посредстве клинка и тевтонского
неколебимого духа с хозяином постоялого двора не вышло, ибо у
Маккавеюса оказались шестеро братьев, пятеро сыновей и трое
заезжих шурьев. Каждый - формата одесского биндюжника и с
основательным вилланским дубьем. После умеренного скандала
Дитрих почел за лучшее оплатить перерубленный стол и убрался
прочь, весь сгорая от жажды мщения.
На пятой миле он успокоился. На десятой - понял, сколь сильно
на самом деле тяготился прахом приемного племянника. А на
двадцатой миле решил, что если проклятой Бургундии в лице
анонимных воров было угодно прибрать не только жизнь, но и
кости Мартина - так на здоровье, пусть подавится своими
семью опалами.
<...........................>
В замке Шиболет дважды в день сменялась стража. Трижды звали в
трапезную. Четырежды палили из пушки: в полдень, в
полночь, на закате и на рассвете. Пять раз в день Изабелла
раскладывала пасьянс. Карты сообщали однообразной курортной
жизни дополнительное (четвертое) измерение. Арканы Таро
мистически измеряли Изабеллу. И чем однообразнее становился
рисунок на скатерти (ромашка, два лютика, ромашка), чем
скучней было сидеть у окна, тем более значительные события
маячили вдали. На них (куда-то за пределы замка) указывали
остриями копий томные молодые мужчины (валеты треф и пик),
туда стреляли глазами инфернальные пре-рафаэлитские дамы (пик
и бубен), к ним обращали навершия держав бородатые пиночеты
(король бубен) и похорошевшие фидели (король червей).
Значительные, судьбоносные события пророчили десятки, тузы и
множественные их комбинации. Оставалось только сбыться,
случиться, произойти.
Изабелле было хорошо за двадцать. Ей всегда везло скрыть все
что требовалось, в том числе возраст. Она была в фаворе у
Людовика. Ее находили привлекательной, а при мягком
освещении даже красивой - умные глаза, подвижные как две
рыбки, выгодная античная грудь, к верхней губе намертво
пристала родинка - гостья из мира париков и прециозности.
Шиболет не был местом ее заточения, как можно было бы
подумать, памятуя графа Монте-Кристо, отнюдь. Он был
удаленной беседкой для отдыха беременной, которой
представлялась всем, кроме самой себя, Изабелла. Вдали от
короля любовница короля сохраняла мнимый плод.
Изабелла была спокойной, как подсолнечное масло, хитра как раз
в той степени, чтобы можно было побаловать себя
бесхитростностью, строптива, богобоязненна и напрочь лишена
честолюбивых заскоков. В Париже она была любима несколькими
французами, уступившими ее своему королю.
Она нравилась Людовику тем, что не была скучна и знала
чувство меры. Прояви Изабелла больше инициативы, она могла
приобрести значительное влияние при дворе и впоследствии,
войти в феминистские анналы в качестве одного из выдающихся
she-кукловодов французского двора. Тогда ее позднеготический
портрет кисти ван дер Вейдена поместили бы среди былин о
Ливиях Августах и Нефертити, где ее биография, политая
грушевым сиропом, предвосхищала бы сказ о маркизе де Помпадур
("Знаменитыя женщины", СПб., 1916). Если бы она была
настойчивей! Людовик, сам того не ведая, исполнял бы ее
прихоти и перенимал ее ненавязчивые предпочтения. Вскоре можно
было бы наложить лапу на внешнюю политику и начать отказывать
Людовику в основном инстинкте чем и привязывать его к себе
еще крепче. Но Изабелла была равнодушна к политике, хотя
отказывать Людовику она начала довольно скоро. Тот был даже
немного рад - у него не получалось быть с Изабеллой ласковым
настолько часто, насколько это соответствовало его
представлениям о монаршей любвеобильности. Лекари не слишком
помогали.
Первое время Изабелла признавала монополию Людовика
на свое тело, поскольку тогда видела себя роялисткой. Так
прошли семь месяцев, по истечении которых Изабелла обзавелась
любовником, затем еще одним, ибо сказано, non progredi est
regredi, а регрессировать это как стареть, плохо. Второй
любовник был лучше первого, которому выпала честь позабыться.
Второго звали Анри, что объедалось губами Изабеллы до "'Ри".
Любопытно, но их никто не подозревал, настолько Анри был
осторожен, бесцветен и тих. Точно хорек.
Эта связь была долгой. Три месяца - немалый срок.
Нудный Людовик опротивел Изабелле до такой степени, что она
стала мелочной и раздражительной, начала грубить и огрызаться
без повода, а в постели поворачиваться к государю спиной
(чтобы безмятежно вычерчивать вензель А.Ж. (Анри де Жу) на
подушке во время любовных крещендо короля Франции) и делать
другие опасные вещи. Слава Богу, она была из тех, кто мог себе
это позволить, тем более, что после того, как она изобрела,
что беременна, все это списали на "странности" будущей матери
бастарда.
Чтобы развеяться и "пожить по-нормальному" (одно из ее
выражений), Изабелла удалилась от косых взглядов,
которые ей осточертели, в пустующий замок Шиболет, типический
аналог онегинской "деревни". Шиболет располагался в глуши, в
полезной близости от целебного источника, который между тем
соседствовал с бургундской границей (правда, об этом
никто почему-то не вспомнил). Людовик нехотя согласился и
обещал навещать. С Изабеллой отправились сорок человек охраны,
из них десять истых, но бездарных соглядатаев. Над всеми был
поставлен капитан Анри - к нему, словно к морю, стекались все
доносы. Анри старательно, вдумчиво читал, делал выводы, иногда
смеялся и отсылал Людовику пузатые депеши, полные
скрупулезнейших отчетов чем, где и сколько минут занималась
Изабелла. Педантичный Анри присовокуплял к ним свои
комментарии (здесь - неточность, здесь - указано неверное
время, здесь следует читать "очень долго спала", а не "спала
подолгу"). Эти отчеты походили на дневник наблюдений за
природой или, скорее, на анонимки параноика. Людовику даже
начало казаться, что он уже видит все сам. Пришлось
признать, что с разведкой он переборщил.
Через месяц комментарии Анри стали приводить Людовика в
бешенство. Ему не приходило в голову, что кое о чем Анри
умалчивает.
Изабелла тоже не забывала Людо. Хоть полстрочки, но ежедневно.
Ей тошнит, ей хочется то того, то этого. У нее кружится
голова. Кухарка плохо готовит, заменить кухарку. Капитан Анри
- непроходимый невежа, с ним не о чем поговорить.
Говорили они и вправду редко.
Третий месяц беременности вышел особенно тяжелым. Людо
приезжал целых два раза. Капитан Анри упал с лестницы,
приставленной к часовне, лестницы с трухлявыми
перекладинами, и сломал ногу, а потому вышел встречать
государя, опираясь на палку. Правда, благодаря этому
несчастью, Изабелла выступила к Людо с неподдельно девственным
выражением лица. Это впечатлило всех сопровождавших. Двое
валетов крякнув сняли с повозки огромный сундук с римской
классикой, которую Изабелла желала читать dans le texte. "Людо
- мой Золотой Осел" - шепнула она Анри, четыре дня спустя,
когда до книг дошли руки. Кроме этого Людо привез в подарок
двух персидских кенарей - Изабелла как-то обмолвилась, что без
ума от певчих птиц. Птицы тосковали, но делали свое дело. Без
устали гадили и клевали листья салата. Анри пришлось
собственноручно свернуть им шеи.
Все это время Изабеллу заботило как придется потом
выпутываться. Потом, когда вслед за мнимой беременностью
возникнет необходимость разрешиться мнимыми родами.
Карл придержал жеребца, остановился, съехал на обочину
и окинул любящим взглядом свою ораву. Двести пятьдесят солдат
его сиятельства герцога Бургундского Филиппа без особого
воодушевления, но и без какого бы то ни было ропота влачились
по античной лесной дороге, на которой местами еще проглядывало
величие Рима. "Может, ее сам Цезарь строил... - меланхолически
думал Карл, - или не строил..."
Мимо Карла прошел почтенный капитан Шато де ла Брийо, прошли
лучники, прошло двадцать швейцарских горлопанов с двуручными
мечами, проехали махонькая бомбарда и фальконет - его
пасторальная артиллерия. Фальконету имя было "Пастух",
бомбарде - "Пастушка". Блевотина. Проезжающего Луи, который
пребывал в арьергарде арьергарда с указаниями следить, чтобы
никто не дернул в лес, Карл задержал. "Подожди".
- Ты знаешь, что мы здесь делаем? - спросил Карл.
- Нет, - живо соврал Луи.
- Это хорошо, что не знаешь. Миссия наша ведь очень секретная,
- Карлу нравилось говорить так - "миссия", "секретная" - и так:
- Но ты должен знать на случай, если я паду, пронзен стрелой
или сражен копьем.
- Едва ли, - сказал Луи, бросив беглый взгляд на волчицу,
которая косилась на двух пестрых бургундов из-под огромного
куста бузины. - С нами сама Дева Мария.
Шутки Луи не отличались разнообразием.
Карлу хотелось проговориться, выговориться уже неделю, но он
терпел. Карл терпел, а на болтовню вокруг да около
государственных тайн тянуло все больше. В отличие от Луи,
которого от них тошнило с десяти лет, когда все тайны
Савойского Дома раскрылись перед ним трепетной розой
фаворитки тамошней герцогини. Но Карла уже было не остановить
и когда они, порядочно отстав от колонны, тронулись вслед за
покачивающимся стволом фальконета, Карл, понизив голос,
сообщил: "Мы начинаем большую войну".
- Ага, - оживился Луи. - Поэтому мы взяли с собой прорву
артиллерии и весь цвет бургундского рыцарства.
- Дурак, начать, - сказал Карл, оснащая каждое слово своим
замысловатым смысловым ударением, - начать большую войну можно
и с одним человеком. А продолжать будут все, никуда не
денутся. Мы идем на замок Шиболет.
Луи удовлетворенно кивнул:
- Красивый. Так и надо.
- А в замке Шиболет, - продолжал Карл, не рискуя выказать свое
недоумение по поводу замечания Луи, - нас интересует женщина.
- Ясно. А в женщине нас интересует что?
- В женщине нас интересует имя, - серьезно сказал Карл. -
Потому что ее зовут Изабелла.
- Именем сыт не будешь, - протянул Луи.
Карл благодушно осклабился.
- Не будешь - не жри. Изабелла Нормандская, чтоб ты знал,
поганец, фаворитка самого короля. Она сейчас там, беременная,
а мы с отцом хотим видеть ее в Дижоне, как Людовик видит
Сен-Поля в Париже.
- Потому что это уже верх наглости! - орет Филипп, описывая
круги вокруг цветного квадрата, лежащего на полу по воле
яркого солнца и нерушимых оптических законов. Наступать на
него как-то неловко - в витраже он сам, молодой герцог
Филипп, принимает Золотое Руно из рук архангела Гавриила.
Карл сидит, подперев голову рукой, и терпеливо внемлет.
- Потому что выдернуть такого мерзавца, как Сен-Поль, прямо
из-под нашего носа и прямо из-под твоего меча все равно как
мне навалить кучу в трапезной Сен-Дени!
Карл старательно прячет улыбку. У него, все-таки, славный
папаша.
- Потому что всякий, да, всякий, кто бежит нашего гнева,
должен понимать, что тем самым лишь продляет свои мучения в
юдоли земных печалей! Людовик покрыл Сен-Поля. Хорошо. Тогда
пусть простится со своей девкой! Пусть пользует своего
Сен-Поля, либо пусть меняется - графа на шлюху, ха!
Филипп молча описывает еще два круга и говорит уже совершенно
спокойно.
- У тебя, я видел, отличный удар. Надо будет наградить твоего
учителя фехтования, как ты думаешь?
- Да. Брийо, кстати, что ни день бредит Азенкуром. Вот,
дескать, было времечко... Самая лучшая награда - отпустить его
со мной в Шиболет.
- Так ведь он уже старый дедуган, - с сомнением тянет
Филипп, аллегория младости, мальчик-март.
- Отпусти, а? - только и говорит Карл. Он знает, что отцу, а
равно и всем прочим, лучше не перечить. На отца, а равно и на
всех прочих, лучше давить.
- Постой, - до Филиппа только сейчас доходит, о чем это Карл.
- Что значит с тобой? Ты что, блядь, Парис?! Тебе дома плохо
сидится?! Да послать туда д'Эмбекура, и всех дел!
- Ты хочешь поговорить об этом с матерью? - в глазах Карла,
потемневших с недавних пор, Филипп видит о дерзость Нимрода, о
ярость Саула, о славу Соломона, о тоску по ослиной челюсти.
- И вроде бы я благочестив, - бормочет Филипп, - и жена моя
ох как благочестива... А сын наш - исчадие Тервагана, -
завершает он, довольный как формой своей риторики, так и ее
наполнением. Слышать это из собственных уст ему очень лестно.
- Кстати, не было никого лучше тебя на фаблио.
- Спасибо. И все-таки, мы с Брийо пойдем на Шиболет?
- Я же сказал "да", - кивает Филипп, хотя никакого "да" он
раньше не говорил. - Я лично подберу тебе солдат.
Карл не против, Карл прощается. Это уже Луи не очень интересно
- как там знатные баре говорят друг другу "до свиданья".
- Но король, конечно, откажется от мены, - поясняет ему Карл.
- И тогда начнется большая война. Поэтому я и говорю, что мы
едем начинать большую войну.
Если бы Луи не был столь ленив и столь умен, он смог бы
утереть нос любому Макиавелли. Но "Государь" подписан "Никколо
Макиавелли", а не "Луи, пес" и поэтому мир лишен многих и
многих радостей.
Тот день запомнился всем, как запоминается каждому необъятная
страница из Бургундского Часослова, озаглавленная пылким
"Июль".
Двое монахов-бенедиктинцев с ангельскими глазами колотили в
ворота замка Шиболет. Один из них заунывно заклинал стражу
именем Господним, а другой угрюмо молчал, колотя в
дубовые доски ворот summis desiderantes.
Замок молчал. Наконец в бойнице надвратной башни появилась
тучная кухарка с лоханью. Понимающая ухмылка, привычное
движение двух кирпично-красных рук - и отменная свиная жрача
обрушилась на нищенствующих проходимцев.
О военной хитрости хорошо писать трактаты. Ею успешно
пользуется стило Полибия. Но она ни в жопу не годится на
войне.
Карл и Луи отскочили от ворот, оставив фальшивые аватары
монахов на усмотрение историков будущей Священной Бургундской
империи. Загаженные сутаны полетели в свежую помойную лужу.
Кухарка восхищенно наблюдала как двое попрошаек превратились в
прекрасных принцев. Солнце, отражаясь в стальных наплечниках,
золотило их пышные кудри, дохлый барашек на груди того, что
пониже, был и без того золотым.
Луи свирепо свистнул в два пальца, Карл сделал невидимым
артиллеристам пригласительный знак в направлении ворот.
Милости просим.
Густые кусты, в которых кухарку третьего дня поваливал
мавританин Тибо, денщик капитана Анри, разродились громом и
молнией. Восьмифунтовое ядро фальконета пробило ворота,
сорвало запор и убило гуся, который был назначен сегодня к
обеду. Облачко перьев отразилось в облаке дыма, поднявшемся
над кустами, и прежде чем оно рассеялось Карл и Луи развели
ворота, открывая дорогу ревущей ватаге солдат. Наш герцог еще
в бытность графом был либеральнее самого короля.
Капитан Анри дрожащими руками подвязывал отваливающийся гульф.
Изабелла глядела на него без испуга, без волнения, без ничего.
В тот момент она была Буддой.
Анри взялся было за перевязь к ножнам, но тотчас же отшвырнул
ее прочь. В его руках остался только обнаженный меч - больше
ему ничего не понадобится. Строй его мыслей украсил бы любого
Патрокла. Идти, проливать кровь, защищать свою лилию, пасть
героем.
Пасть героя исторгла историческое "Мерзавцы получат свое" и
Анри, сильно прихрамывая, покинул опочивальню. А что ей
делать, Изабелле, в разгар июльского дня, когда бургундский
фальконет гвоздит по ветхой угловой башне, а бомбарда только
что проломила крышу и горячее ядро, разметав самый свежие
пророчества Таро, жжет незатоптанный ковер под столом?
Изабелла поднялась с постели и принялась подбирать карты. От
шершавого каменного ядра исходило приятное тепло и сладковатый
запах жженой шерсти она тоже сочла приятным.
Гарнизон замка, пожалуй, охотно сдался бы, предложи ему
бургунды сдачу. Но никто этого не сделал и оттого французы
рубились отчаянно. Внутренний двор, стены и башни замка были
наводнены звоном, воплями, смертью.
Карла первый раз в жизни охватил животный ужас. Белый, с
отвисшей челюстью, он вжался всем телом в подножие донжона и
проклинал свою идиотскую самонадеянность. Конечно, надо было
послать д'Эмбекура. Пусть бы он и уссыкался здесь под
французскими стрелами.
На Карла вышел смуглый бородач, определенно ублюдок
какого-нибудь Абенсерраха. Кривой меч, густо заляпанный
швейцарскими мозгами, рушился из-под солнца на беззащитное темя
графа Шароле. Карл отскочил в сторону - дамасская сталь выбила
из кирпичной кладки колючую крошку - и с неожиданной для самого
себя легкостью обрубил нечестивую руку у самого локтя. Кривой
меч вместе с намертво впившейся в него ладонью упал на землю.
Есть и такие гербы у некоторых дураков.
Мавританина добил Луи - на то он и слуга - и страх перед
бураном лезвий навсегда покинул графа Шароле.
Капитану Анри не мешала его хромота. Он уже зарубил четверых
и теперь в одиночку держал небольшую площадку, которой
оканчивалась лестница - черный ход в покои Изабеллы.
Площадка отлично просматривалась со двора. Карл, не замечая,
что его правая нога попирает чью-то раскроенную голову,
пристально наблюдал, как Анри ловко уходит от огромных
швейцарских мечей. Такими ножиками в три удара можно
разделать быка, но Анри жил среди них уже довольно долго и,
похоже, собирался жить до вечера.
В остальном гарнизон замка Шиболет был мертв, включая кухарку
с кирпично-красными руками богини образцового быта.
Карл начинал злиться. Изабеллы нет как не было, большинство
солдат разбрелось шарить по кастрюлям и погребам, делать, в
общем-то, больше нечего. Ночью обязательно пойдет дождь.
Анри в очередной раз вытянулся в глубоком выпаде и с
площадки полетел вниз еще один швейцарский верзила.
Рядом с Карлом уже давно переминался в сомнении капитан Шато
де ла Брийо. С одной стороны, его годы представляют вполне
благовидный предлог к бездействию. С другой - он был и
остается лучшим фехтовальщиком Бургундии, а подобное реноме
требует постоянных подтверждений. Опять же - и в этом Шато де
ла Брийо был как никогда честен перед собой - опять же его
вареный конь. Сейчас ореол загадочного и беспощадного убийцы
сияет ярко и притягательно, и на разные мелкие мелочи дамы
готовы закрывать глаза, лишь бы прикоснуться к Той Самой Руке,
Которая, лишь бы услышать из уст Первого Клинка Бургундии
благодарственное "Пшла вон". Но без указанного ореола не
нагнешь даже какую-нибудь Франсуазу. О продажной любви мессир
Шато де ла Брийо не мог и помыслить, ибо был рыцарем до мозга
кости.
- Покажите хоть вы себя, дорогой Брийо, - бросил Карл,
кивнув в сторону лестницы, прилепившейся к серой стене.
Капитан раздосадован. Личное геройство, на которое он почти
уже решился, после слов Карла превратилось в обычное
исполнение сюзеренской прихоти.
Брийо оставалось только сдержанно кивнуть. Карл с детским
любопытством смотрел как престарелый капитан подходит к
лестнице, отзывает швейцарцев, подымается по ступеням. Анри,
тяжело дыша, опустил меч и радовался минутной передышке. Брийо
предложил ему почетный плен. Анри очень хотелось согласиться,
но он, поблагодарив, отказался. Брийо пожал плечами. Несколько
раз звякнули клинки. У Анри подвернулась вывихнутая нога и он
упал на колено - удар Брийо поразил пустоту. Анри, не
подымаясь, отмахнулся, и Брийо, вскрикнув от боли в
перерубленной икре, глупо раскинул руки. Он упал на спину,
ударился затылком о ступени и больше не двигался.
Анри, придерживаясь руками о стену, поднялся.
- Да застрелите же его наконец! - испытывая сильную
неловкость, приказал Карл кучке арбалетчиков, перепачканных
жиром. Они ели длинную свиную колбасу.
- Карл, граф Шароле.
На стуле, придвинутом к окну, сидела женщина. Она была одета в
дорожное платье, восемь заколок и массивный серебряный обруч
удерживали ее прическу. В ней не было ничего от Рапунцель.
- С настоящего момента вы являетесь пленницей Бургундского
Дома. Почетной, разумеется.
Неумелое подобие умелой политической улыбки исказило красивые
губы Карла.
Изабелла не оборачивалась. Улыбка завяла и канула в Лету.
- Мы должны идти. В противном случае я убью вас.
Карлу было все равно что говорить. Немыслимым казалось только
молчание.
- И вы не боитесь Людо? - спросила вдруг Изабелла, вставая и
продолжая глядеть в окно.
- Людо даже вы не боитесь, - ввернул Карл первое, что легло на
язык.
Изабелла обернулась и посмотрела на графа Шароле.
Они вышли. Когда переступали через тело Анри, арбалетный каро,
торчащий из груди капитана эфиопским украшением, зацепил платье
Изабеллы и Карл едва успел поймать за талию теплый силуэт,
ринущий через пролом в перилах навстречу истоптанной темной
земле. Изабелла - не вскрикнув, молча - вернулась к вертикали
и одернула платье. Так, оглянувшись вполоборота, нетерпеливо
дергают за поводок замечтавшуюся собаку. Клочок фландрского
сукна остался трепетать на обломке каро. Поджидающий хозяина
внизу Луи бестрепетно, лениво лизнул взглядом ноги Изабеллы.
Назад двинулись налегке. Пастух и пастушка, фальконет и
бомбарда, были сняты с лафетов и утоплены в замковом колодце,
чтобы не затруднять отряд в поспешном отступлении. Убитых
сложили вповалку на первом ярусе донжона и подожгли вместе со
всем остальным под невнятное бормотание глухого швейцарца - у
него единственного сыскался захватанный требник. С собой
забрали только Шато де ла Брийо. Его мощам Карл уступил своего
жеребца. Изабелле предоставил лошадь Луи.
Граф Шароле быстро шагал впереди всех. Стемнело. Дождя, как и
следовало ожидать, не было.
"Парис-не-Парис... Елена-не-Елена... - Карл засыпал на ходу. -
Интересно, я люблю женщин?"
Достигнув границы бургундских владений, в первой же деревне
конфисковали вместительную фуру, чтобы Их Недокоролевское
Величество Изабелла могли скрасить лишения плена относительным
комфортом варварского экипажа. А во второй деревне до Карла
дотянулась длинная рука бургундской почтовой службы.
Письмо от маменьки не застигло Карла врасплох - он был уверен,
что со дня на день что-нибудь придет. Не будучи ни
наблюдательным, ни суеверным, он, однако, знал: рогатое семя
чертополоха, льнущее к рукаву его камзола - верный признак. Он
оторвал семечко в тот самый момент, когда "Вам, графу Шароле"
слетело с сухих губ посыльного, одетого на гишпанский лад.
"Хорошо", - с готовностью отозвался Карл, принимая пакет. Лицо
Карла - словно ожившая камея. Камея, оживленная сбывшимся
знамением. В кои-то веки, ожидая письма, получаешь письмо.
"Сынок! Ты был краток, как нескучный разговор. Увы. И все
равно многие новости мне известны. Я знаю, например, что твой
chico мертв - это, пожалуй, самое важное. А следом идет
остальное. Я знаю также, что он убит, причем не Сен-Полем. Ты
был бы последним cobarde (трусом), если бы сам написал мне об
этом. Я восхищаюсь тобой. Поясню: написать о юном отпрыске
семейства Остхофен собственной рукой значило бы для тебя
отстраниться, спрятаться в кусты, проявив трусость. Но ради
того, чтобы лишний раз похвалить тебя, мне недосуг марать
бумагу. Я о другом. "Если можешь, мой милый мальчик - женись",
- говорит твоя мама, стиснув зубы. Кстати, тетя Анна, моя
сестра, супруга португальскго монарха, того же мнения: только
так можно пресечь слухи, которые даже слухами не назовешь.
Женись на ком попало. Это все равно. Даже если станешь
выбирать три года - результат будет тот же. Сожалею вместе с
тобой. Думаю, ты увидишься с ним снова. Мать-настоятельница
говорит - обязательно. Adios!"
М-да, обязательно. Карл еще раз пробежал глазами по строкам
письма маман. Тоже, кстати сказать, Изабеллы, но
Португальской. Особенно выразительно там, где про "слухи,
которые даже слухами не назовешь". Пожалуй, этот немецкий
chico из Меца был бы доволен, если бы узнал, что. Женись!
Карл натянул поводья и остановился, дожидаясь, когда окошко
фуры с драгоценной птичкой с ним поравняется. Вот оно - личико
Изабеллы номер два, Людовика девки, беременной шлюхи.
- Mademuaselle, пойдете ли вы за меня? - издевательским шепотом
спрашивает Карл.
Возница останавливает двух каурых лошадок.
Изабелла не отвечает. Вопрос непонятный. Слишком понятный,
чтобы быть понятым. Карл смеется. Жениться, даже не переспав.
Вот это номер! Никто не покупает жеребца, не сделав на нем
хотя бы пол-лиги галопом. А с женитьбой - это как бы
нормально. Женись, а уж потом поглядишь - какова она в
галопе. Вот что казалось Карлу смешным. С Мартином было бы
иначе. Стоп.
Две шпоры грызанули покорную конину. Возница в свою
очередь хлестнул каурых лошадок. Карл передал испанское письмо
Луи и еще раз украдкой взглянул на фуру. Выводов было два.
Если Людовик не согласится сменять свою рыбку на рыбку
Сен-Поля, придется на ней жениться. И второй: если
Сантьяго-де-Компостела вкупе с португальским королевским домом
размышляют над тем как спасти честное имя Бургундского Дома и
прилаживают тряпичные розы к могильному кресту павшего за
любовь немецкого мученика Мартина фон Остхофен, значит жениться
на Изабелле просто необходимо.
Необъезженная лошадка была Карлу не нужна.
Изабелла уже спала, когда к ней ввалился молодой граф. Карл
волновался. Обстоятельства стеклись, словно вино из
опрокинутого кубка, к краю стола, к краю. Они стеклись так, что
Изабелла теперь занимала ту самую комнату, где недавно
обитал не кто-нибудь, а Мартин. Выходило, что это единственные
свободные апартаменты из приличных - никто из гостей не хотел
жить в комнате убитого. Люлю, новообретенной служанке
Изабеллы, досталась комната, где в прощальном дребезжании
поймавшихся в паутину мух можно было узнать отзвуки арфы
Дитриха. Под потолком было много паутины, которую эстетически
дополняли неприглядные разводы на самом потолке. Здесь тоже
было свободно. По той же причине - никто из слуг не хотел жить
в комнате убитого.
Карл отпер дверь своим ключом. Первым бросилось в глаза окно,
которое даже безлунной ночью выделяется светлым, разрезанным
начетверо прямоугольником. Окно было закрыто, но кисея
балдахина все равно дышала. Новомодная вентиляция?
Аэро-намек на коптерку соглядатая, в которой окно как раз
открыто (все-таки июль)? Второе.
Балдахин расшит звездами, кометами, и щекастыми пучеглазыми
уродцами, занятыми испусканием космического ветра.
("Космический ветер перебирает вихры мечтателям в тихие
идеально астрономические ночи", - спустя много лет Карл
услышит это от Жануария.)
Интересно, когда Мартин был жив, балдахин был этот же самый?
- не успел спросить себя Карл, как рассудок тут же ухватился
за воспоминание о том, как пятилетний мальчик (он), подсунул
стальную колючку под седло любимой кобылы маман с
экзальтированным именем Софонисба Нумидийская. Это было как
раз перед очередным отбытием герцогини в ненавистную Испанию,
где даже муравьи исповедуют католичество. Тогда Карл
отсиживался здесь - да-да, точно здесь, - пока родители и
слуги повсюду его разыскивали - герцог Филипп мечтал всыпать
наследнику по первое число. Наивный Карл рассчитывал, что
колючка больно поранит Софонисбе спину и ее станут лечить,
благодаря чему мать задержится с ним еще на несколько дней.
Вместо этого, лошадь, в круп которой впился стальной репях
(как называл это Карл), впрессованный туда мраморным задом
герцогини, понесла. Софонисба Нумидийская наверняка сбросила
бы наездницу, если бы не подоспевшие слуги. Они кинулись на
спятившую скотину с таким воодушевлением, словно были уверены,
что можно разом исцелиться от всех недугов, единожды ее
коснувшись. Все, к счастью, обошлось. Но Карл не ушел от
расплаты. Его нашли и знатно (для графа - знатно) отодрали.
Никаких последствий эта шалость не имела, в тот раз Карл даже
скучал за матерью меньше, чем всегда. Но в эту комнату он
больше не заходил. И вот же, зашел.
Карл влез на кровать. Сдернул с Изабеллы покрывало - тоже
со звездами и космическими ветрами. У нее даже ночью волосы
собраны в прическу. Нательный крест. Крепкий запах тела,
закамуфлированный жасмином. То было время, когда Карлу очень
нравилось казался себе бессовестным и циничным. С
деликатностью медвежатника он развел ноги и без стука вошел.
Так матерый мародер входит в уготованный огню город - вперед,
еще раз вперед и побыстрее. Но экстатическая радость триумфа
очень скоро, слишком скоро свалилась со своего крюка, как
свиной окорок на пол мясницкой лавки. Шлепнулась,
выставив зрителям свой самый неприглядный бок, брызги полетели
по стенам и сразу стало неинтересно. Карлу ничего не
оставалось, как закрыть глаза.
Мавр сделал свое дело, мавр кончил свое дело. Карл, в те годы
отдававший предпочтение первой основной, или, как шутили в
колониальную эпоху, миссионерской, позиции, без удовлетворения
отметил, что руки - не ноги, и долго опираться на них не
удается, в то время, как это придется делать еще по
внутренним часам минуты две. Из соображений постельной
вежливости он стеснялся покинуть теплую Изабеллу раньше
времени и продолжал тупо возвышаться над ней как солдат,
сачкующий отжимание от пола, хотя, если следовать тем же
соображениям, было бы правильней ее поцеловать.
При всей беззаботности молодого графа Шароле в таких вопросах
как этикет мэйклавинга, случившееся разочаровало даже его.
Во-первых, стремительно - это не синоним быстро. Во-вторых,
ритмично - это значит в ритме блюза, а не в ритме зайца,
обитающего в подряпанных кущах провинциального тира, который,
если в него попадешь, сделает бум-бум-бум шесть раз, а в
прелюдии седьмого раскинет лапы с облупившимися
барабанными палочками, словно матрос по команде "суши весла!".
В-третьих, хотя ему все время и кажется, что на него кто-то
смотрит, это не значит, что следует стеснительно заниматься
любовью, не снимая штанов. А, в-четвертых, очень хочется
чихнуть, потому что в носу защекотало, как обычно случается в
голубятне, где пух, перо, экскременты и воздух смешанны в
пропорции 1:1. Даже почудился тот трудноописуемый
орнитологический звук, с каким перья трутся о воздух и друг о
дружку. Шелест крыльев. Нет, действительно шелест крыльев!
Карл напряг зрение. Что-что? Сокол? Сидит у изголовья ложа и,
не мигая, - они вообще почти не умеют - глядит? Карлу очень
захотелось вдруг обнаружить, что, оказывается, он пьян или
вспомнить, что обкурился гашишу или подсказать себе, что спит.
Галлюцинировать, обнимая женщину, ему было внове.
Положение спасла Изабелла. Она заговорила и пришлось на нее
посмотреть.
- Я ждала вас завтра, - уведомила Карла Изабелла, когда
перестала притворяться спящей. Две бодрствующие руки легли на
ягодицы Карла.
Все назад. Подобрав ноги, Карл сел на постели возле своей
будущей жены и самонадеянно заявил, что почему-то был уверен,
что она будет с ним добра. Пока граф лепил дежурную
любезность, его семя, три капли его семени, упали на простынь.
Они выкатились обратно, словно невостребованная порция золотого
дождя. Еще две Карл машинально стер с изабеллиного бедра
тыльной стороной ладони. А управившись, храбро поднял
зачарованные глаза на птицу, каковая, ладно взмахнув крыльями,
поспешила кануть в мистическую пустоту. Но и здесь Изабелла
была на высоте - она вмиг возвратила Карла к реальности, в
самом материалистическом ее понимании.
- Известно ли вам, граф, что я ношу ребенка короля Франции?
- не то осведомилась, не то объявила она и строго погладила
живот, обольстительно отшлифованный лунным светом.
Стояла черная ночная жара. На нем были одни кальсоны.
"Я ношу ребенка короля Франции!" От этого широковещательного
заявления, у Карла со вчерашнего дня сухо во рту. Оно застряло
где-то между барабанной перепонкой и мозгом, как это бывает со
шлягерами, каламбурами и обрывками месс. Застряло и гвоздит.
Карл спрятал голову под подушку и сделал вид, что собирается
спать. Под подушкой было жарко, как в экваториальном лесу,
чего и следовало ожидать.
Вчера, в присутствии Луи он решил, что к Изабелле больше не
пойдет, потому, что ему этого не хочется. Молодой Карл
презирал психоанализ и самокопание, но тут приходилось
признать, что под этим "не хочется" зарыта целая собачья
упряжка. С одной стороны, Изабелла ему понравилась. Вкус
Людовика скрепя сердце пришлось назвать безупречным, а его
выбор одобрить, причем искренне, совершенно искренне. Он уже
обжился со своим намерением жениться на одалиске.
Как вдруг эта беременность! Но ведь, монсеньоры, это уже
слишком! Беременная одалиска - это уже как холодное пиво на
катке! А между тем выходит, когда они вчера занимались
любовью, ребенок короля Франции, эмбрион чужого бастарда,
словно бы смотрел на все это изнутри, выставив перископ, как
подводник "Кригсмарине"? И что, может быть потом, двадцать лет
спустя, этот вот подросший эмбрион, уже обученный фехтовать,
писать и выпивать, возьмет да и похлопает по плечу немолодого
герцога Карла (в которого он превратится, никуда не денется),
а потом шепнет то ли лукаво, то ли доверительно -
"помню-помню!". А между тем выходит, что если он женится на
Изабелле, то придется усыновить этого ребенка, дать ему долю
в наследстве и учить его фехтовать, выпивать и грамматике?
А между тем, это что-то новенькое - герцогу усыновить ребенка
короля, словно казанского сироту! Или, того хуже, всю жизнь
делать вид, что это ребенок твой, на людях проявлять к нему
теплые чувства ("у-тю-тю-тю-тю! Идет коза рогатая за малыми
ребятами!")? Ясно же, что не проявлять их на людях может себе
позволить только настоящий отец, такой как батюшка Филипп. А
между тем будут пересуды и анекдоты ("Приезжает граф Шароле из
командировки...") потому, что разрез глаз у этого изабеллиного
baby будет чужим, совсем не как у герцогов Запада, и многое
другое, такое же безотрадное.
Вчера, когда Карл возвратился к себе, у него случился припадок
гадливости такой силы, что в голову стали приходить мысли о
целибате. "Слава Богу, не о самооскоплении", - утешил Карла
Луи и тут же получил затрещину - за профанацию. Луи морщился и
тер красные глаза - экзистенциальный кризис герцога выгнал его
из кровати. Но несмотря ни на что, ему удалось заверить Карла,
что он полностью разделяет его омерзе-отвращение, и что
он соглассен со всеми пунктами, поскольку сам, поскольку сам
не единожды испытывал бурю и натиск чувств в подобных
деликатных ситуациях. И тогда Карл торжественно поклялся, что
более не вступит в связь ни с одной беременной женщиной, даже
если эта женщина Изабелла. Это была опасная клятва, поскольку
на откровенность, подобную изабеллиной, рассчитывать было
глупо, а значит, нарушить данное слово можно было даже
невольно.
Чтобы залучить сон, Карл старался дышать ровно. Теперь он
размышлял о мужеложестве. В частности о том, что нынче
полномочен в суждениях, ибо теперь причастен. Мало украсть -
ты еще не вполне вор, пускай даже в твоей влажной ладони
уведенный золотой. Ты вор вполне только на дощатом помосте,
когда твои нежнейшие шейные позвонки щекочет близость
новехонькой веревки. Тогда, даже если отродясь не крал, ты
становишься вором.
После всего, Карл чувствовал даже некое влечение к Мартину,
что было вполне закономерно. Иначе и быть не могло - вот он,
граф Шароле, стоит на табурете, который вышибет из-под его
палач, чужие губы обсуждают перипетии учиненного им
воровства, судьи умывают руки. Теперь он настоящий вор. И
содомит заодно.
Когда мужчины - это без обмана. Перед женщиной всегда имеет
смысл что-то разыгрывать. Даже если не сознаешься себе в
притворстве. Перед пейзанками - графа. Перед благородными -
таинственного мистер икса с хладным сердцем. Перед матерью -
сына. Перед стрелами - святого Себастьяна. Только перед
Мартином ничего. Если бы Карл пытался разыграть перед ним
влюбленного, равнодушного, колеблющегося, все равно ничего не
получилось бы. Потому что когда двое мужчин - это без обмана.
То, что получается - это и есть то, что правдиво. Ничего не
разыграешь. Стоп. А между тем женщины тоже тебя все
время разыгрывают! Не только любят, обманывают, оплакивают,
об этом написаны килограммы килобайтов, но еще они разыгрывают!
Карла осенило. Как положено в таких состояниях, он вскочил и
огляделся. Здесь подошло бы закричать "эврика!". Все прочее он
тоже сделал неправдоподобно резво. Чересчур, резво для того,
кто уже шестьдесят четыре минуты собирается заснуть. Выпил
воды из графина. Выпрыгнул из кальсон, и бросил их в темноту
за спиной - что-то похожее можно видеть когда барышня скачет
через веревочку. И в чем был, то есть абсолютно голый, вышел в
коридор, у которого не было в ту ночь иного предназначения,
кроме как привести Карла к Изабелле. Что-то важное напоминало
копье, направленное в пах невидимого врага затупленным концом,
и, конечно, ручку от сковородки. Но, как ни чудесно, в своем
намерении не прикасаться к Изабелле, пока не проверит свою
гипотезу, Карл был по-прежнему тверд. В данном случае им
правил эрос познания.
Его видел де Круа. Услышав шаги, он приник к оконцу
нужника, чей диаметр с точностью повторял (по нумизматической
прихоти Филиппа) диаметр золотой гинеи. Увиденное мгновенно
утвердило на лице графа де Круа знаки того жгучего интереса, с
которым Левенгук впервые созерцал в свой микроскоп житейские
перипетии страны микробов. В самом деле, не каждый день нагой
Аполлон под личиной Карла слоняется по дижонскому замку.
Бернар, доверенное лицо старого герцога Филиппа, клевал носом у
глазка. Его наблюдательный пункт находился в узкой-преузкой
каморке, которая тайно обнимала один из углов комнаты Изабеллы
Нормандской. Несмотря на ее узость, из глазка этой каморки
открывался отличный вид.
Бернар был немолод, очень состоятелен и всеми уважаем. Он
согласился наблюдать за Изабеллой только потому, что Филипп
очень его упрашивал. "В этой области ты патриарх", - заклинал
Бернара Филипп и ничего не оставалось как сдаться. В самом
деле, за последние двадцать лет на службе у бургундского двора
не появилось ни одного шпиона класса Бернара. Он знал все
европейские языки включая диалекты, виды и подвиды фени, был
внимателен, как скрытая камера, вынослив, как нинзя и, что
главное, никогда не торговал увиденным на сторону. Филипп
приходил в детский восторг от добытых Бернаром сведений,
находил его толковым советчиком, брал с собой когда ездил
вершить государственные дела. Филипп ценил Бернара и даже
пожаловал ему титул. А Бернар, обласканный Филиппом, ценил
Филиппа.
- Мне кажется, это очень важно! - Филипп имел в виду
наблюдение за Изабеллой.
Бернар скептически пожал плечами. Слово "кажется" он
презирал.
- Мой сын, кажется, к ней неровно дышит!
Бернар снова скептически пожал плечами. Ну и что?
- Я должен знать, что между ними происходит! В конечном
итоге речь идет об отношениях между Бургундией и Францией! Но,
главное, в этом вопросе я доверяю только тебе.
Это был единственный мотив, который показался Бернару
достойным уважения. "Людовик был бы польщен, если бы узнал,
что к его любовнице приставлен соглядатаем барон", - вздохнул
тогда Бернар, которому шел шестьдесят третий год. Возраст брал
свое - шея одеревенела от страусиной позы (только так и видно
пленницу во всех ракурсах, если сидеть в высоком кресле), и он
позволил себе отдых - оторвался от глазка, отодвинул кресло и
прислонил затылок к стене. Это было грубым нарушением
выкованного им же самим профессионального кодекса. Но после
вчерашнего (сон сморил его прямо на посту; первые петухи
разбудили его чуть раньше Изабеллы) никакие нарушения
его уже не могли расстроить. Проснувшись, Бернар с горечью
констатировал, что от былого биоробота, способного
бодрствовать неделю, от киборга, неприхотливого как вша,
осталась только плата памяти.
Три последних пенсионных года изнежили его, он стал
чувствителен и брезглив. Вчера, например, пришлось открыть
потайную форточку, потому что ночной горшок, который прислуга
должна была опорожнить только утром, наполнил душную комнату
знакомым зловонием, в жарких клубах которого продолжать работу
было невыносимо. А ведь в былые времена он терпел и не такое!
От всего этого Бернар захандрил. Если бы он мог знать, какую
хрестоматийную сцену и какую важную весть он проспал вчера,
он, верно, удавился бы, потому что таких провалов он за собой
не помнил.
Слух Бернара воспрял первым. Сон улетучился. Шлепки. Не
шлепки, но шаги, кто-то бос, кто-то идет. Сердце Бернара едва
не выскочило из груди от волнения, как в былые времена, он
приготовился записывать. Как вдруг дверь распахнулась и в
комнату спящей Изабеллы Нормандской вошел граф Шароле.
Совсем голый.
- Что, он был совсем-совсем наг? - Филипп чуть не плакал.
- Совершенно. Как Адам. Он вошел. Дверь звучно затворилась и
она проснулась тотчас же. Я заметил, она спит очень чутко. Он
сказал... - Бернар уронил взгляд на свои ночные записи. - Он
сказал: "Вы меня разыграли". Подошел к ней. Она спросила: "О
чем это вы?" Он ответил: "О ребенке".
- О каком ребенке? - Филипп наморщил лоб, что в данном
случае означало недоумение. - У нее что, есть ребенок?
- Не знаю.
- Продолжай.
Бернар вновь скосился на шпаргалку.
- Она тоже совершенно голая.
- Нагая, - автоматически поправляет Филипп.
- Нагая. Она долго молчит. Улыбается. Спрашивает: "Как вы
догадались?" Он говорит: "Есть такая игра. "Женщины
разыгрывают мужчин". Вы в нее со мной сыграли".
- Что, действительно есть? - вскидывается Филипп.
- Не знаю, - казенным голосом сообщает Бернар. - Далее так.
Он говорит: "Так значит, никакого ребенка?". Она смеется. Она
говорит: "Конечно нет. Мне нравится, что вы такой
сообразительный". Он говорит: "Мне тоже". Она опять смеется.
Он спрашивает: "Так значит теперь все хорошо?" Она говорит:
"Увы, не совсем." Он спрашивает: "Я вам не нравлюсь?". Она
говорит: "Нравитесь". Он спрашивает "А что?" Она говорит: "Но
ведь Людо я тоже разыгрывала!" Он...
- Не части, не части! - в раздражении перебивает Бернара
Филипп. - У меня голова идет кругом от твоих
спрашивает-говорит.
Бернар смолкает.
- Людо - это Людовик, - вслух размышляет Филипп. - А что это
нам дает? Она разыграла Людовика. Хм-м-м. Что это значит?
- Не знаю.
- Ну хоть какое у него было выражение лица когда он все это
говорил?
- Он стоял ко мне спиной.
- А у нее?
- Хитрое. У нее хитрое выражение лица, - пояснил Бернар.
- Ладно, - не впервые Филиппу, приходилось признавать свое
поражение на поприще герменевтики. - Что было дальше?
- Они предались блуду и более ничего достойного упоминания не
говорили.
- И долго?
- Долго, - и, встретив взглядом гнилую улыбку герцога Филиппа,
Бернар счел нужным добавить:
- Я не смотрел.
Как он написал? Так и написал: "Предлагаю вам, милостивый
государь Людовик, обменять в бытность свою нашего, ныне же
вашего Сен-Поля, на в бытность свою вашу, ныне же, волею
Господа, нашу Изабеллу Нормандскую" В переводе на язык без
двусмысленностей, вслух заметил Луи, сие означало: "Ну шо,
махнемся блядями?". Карл не из вежливости посмеялся.
Изабелла, о пташка (меццо-сопрано)! - так будет
сокрушаться Людовик (тенор) в оперном варианте событий, -
томится в жестоком Дижоне, где полюбляют одних лишь парубков и
кровопролитие, да и то не всех и не всякое. А она - о
беспомощна! Так одинока! В склепе угрюмом застенок!
(Звучит тема злодейки-судьбы из первого действия). Она
взаперти! В замке заточена она! Злыми засовами засована она!
(пауза) Хорошо еще если кормят. Интересно, а вдруг Людовик
согласится?
- Посмотрим, - уклончиво ответил Луи и утопил перо в
чернильнице. И, перечитав ультиматум вновь, подытожил:
- Пожалуй, хватит с него.
Карл выдернул бумагу из-под локтя Луи и пробежал по
строкам взглядом технического редактора. Ультиматум оказался
короток, словно бабье лето в Лапландии.
Ровно через сорок восемь часов тот же самый лист,
превратившийся в письмо, подпертое снизу кустистой виньеткой,
в которой европейские монархи сразу узнавали подпись "Герцог
Филипп", письмо, припечатанное Большой Печатью, уже преодолело
четверть пути, разделявшего Дижон и Париж. Четверть. Еще три.
Филипп в задумчивости. Позвать Карла? Позвать Карла! Позвать
Карла и похвалить. Позвать Карла и не похвалить. Не за что его
ругать - не за что и хвалить. Как жаль, что Изабелла в
Испании, без нее все решения выглядят неокончательными, а все
идеи мнятся идейками. Изабеллы нет. Зато другая - в Дижоне,
епэрэсэтэ. Позвать Карла и заставить жениться. Шутка. По
крайней мере, часть проблем это решило бы.
- Пойди узнай чем занят молодой граф, - распорядился Филипп и
озадаченный слуга, тоже худощавый и белобрысый, расторопно
откланялся.
Филиппу вспомнился Мартин фон Остхофен. Но как? Как у них это
получается? Да, потом они обмениваются красноречивыми
взглядами и говорят загадками. Это уже потом они наслаждаются
противоестественными ласками и все-все-все скрывают,
мучительно опасаясь разоблачения. Все такое происходит уже
потом. Но скажите, как они узнают друг друга? Как они
выделяют друг друга среди тысячи обыкновенных участников
фаблио? Вот, предположим, они встречаются в людном месте. Как
они столковываются? Они что, понимают друг друга без слов?
Ладно тезис, ладно антитезис, но как начинается синтез? В
такие минуты стремительно дряхлеющему Филиппу становилось
особенно грустно от того, что некая uncommon wisdom,
воплощенная в умении узнавать в человеке нечто, не отраженное
на его гербе, более того - скрываемое, но все же, вероятно,
открытое, - осталась им не познана. Их нужно делать судьями, -
решил Филипп, ведь они сразу видят то, что обвинение должно
доказывать, привлекая приватную переписку, свидетелей,
проктологов. Что делает сейчас Карл? Клеит Изабеллу, чтобы все
видели, какой он волокита, какой он жеребец? Да какая, в
сущности, разница, что он делает? Если он желает видеть в Карле
то, что отец желает видеть в сыне, следует развивать не только
избирательное зрение, но и активную, избирательную слепоту. В
тот день Бернар был отозван со своего поста. "Теперь уже все
равно", - объяснил Бернару Филипп, а Бернар, который понял это
так, что Карла уже не исправить, ответил: "Действительно".
"Милая матушка!" - резво нацарапал Карл на девственном листе
но, не впереди шоссе, ударил по тормозам. Нужно написать
ровно столько, чтобы подпись с длинношеим "Ш" ("Граф Шароле,
твой сын") пришлась как можно ближе к низу листа и ни в коем
случае не к середине. Он съехал вниз и подписался. Из тех же
соображений туннели начинают рыть сразу с двух сторон. Чтобы
означить объем работ. Подпись читалась так: "Я жив,
здравствую и еще не позабыл тебя, дорогая матушка". Все
остальное читалось так: "Мне жутко неловко посылать тебе
чистый лист бумаги". В задумчивости Карл намалевал в верхнем
правом углу розу, которая чудо как была похожа на паутину, у
которой отрос когтистый стебель. А что? Весьма половозрелый
намек. Можно понимать его как sub rosa, как "все это
конфиденциально", как "все между нами". Цветок приблизил
Карла к цели еще на один дюйм.
В письме должны быть новости. Сен-Поль, Шиболет, Изабелла -
вот все, о чем можно было написать матушке, ибо она все равно
узнает (а быть может и уже узнала) об этом всенепременно из
обычных куда более проворных источников. Изабелла, Шиболет,
Сен-Поль - вот то, о чем лучше бы ей не знать вовсе.
Естественной развязкой, которую сулит ему последнее письмо
будет, очевидно, свадьба. Присутствие похищенной невесты в
Дижоне лишь конкретизирует детали. Какая разница - согласится
Людовик или нет? "Сен-Поль бежал. Мы взяли Шиболет. Фаворитка
Людовика по имени Изабелла в Дижоне. Ультиматум Людовику
отослан. Ждем ответа. Вот события последних нескольких дней, о
которых тебе, верно, и без меня уже все известно."
"Граф Шароле, твой сын", - перечитал Карл, добавил к
этому "люблю" и, опустил письмо в конверт.
Так прошло утро. Карл сочинял, Луи спал, Изабелла вышивала в
углу кружевного платочка претенциозный вензель "А.Ж."
Это был один из тех редчайших случаев, когда Людовик принял
все условия полностью, сразу и без малейших колебаний. Более
того - он принял их прежде, чем на письмо с бургундским
ультиматумом опустилась Большая Печать.
Людовик был умен в той степени, когда это обоюдоострое
качество еще не может быть априорно отнесено в список
достоинств, но уже действует в полную силу и оставляет повсюду
следы своей демиургической работы. Поэтому, как только с
восточной границы отменный французский узун-кулак,
обустроенный и настроенный еще Карлом Седьмым, отцом Людовика,
донес вести об уничтожении замка Шиболет и похищении Изабеллы,
король понял всю тривиальную бургундскую одноходовку. Да,
похитить мою пташку и потребовать за ее жизнь и здоровье не
тысячу тысяч золотых экю, не Овернь и Наварру, а вполне
поценную вещицу - графа Сен-Поля, нашего свежего перебежчика.
Заполучив же его в руки, устроить в Дижоне громкий
образцово-показательный процесс по стандартам Салической
правды, сорвать с его герба кубики командарма и казнить как
гада, клеветника и свинью в обличье лисы.
Тотчас же Людовик отдал приказ арестовать Сен-Поля. Граф был
взят под стражу - учтиво, но решительно. У дверей, на заднем
дворе, на чердаке и в каждой комнате приобретенного им в
Париже дома появились по два вооруженных до зубов шотландца. И
пока Сен-Поль, которому причина ареста сообщена не была (а
зачем, собственно?), обливаясь холодным потом, слушал
заунывный вой волынок, Людовик с нетерпением ожидал
бургундского ультиматума.
Нетерпение Людовика было столь велико, что едва ему
сообщили о появлении на границе медлительной кавалькады
бургундского посольства (имевшего полномочия войны и мира на
случай категорического отказа короля, а потому весьма
громоздкого), он выслал ему навстречу маршала Оливье и
Сен-Поля под все тем же шотландским конвоем.
Оливье, как недавний непосредственный спаситель графа от гнева
бургундов, относился к Сен-Полю довольно тепло - как к
найденышу, что ли. Поэтому, нарушая строжайшие запреты
своего короля, он на второй день пути сообщил едущему рядом с
ним Сен-Полю предысторию его внезапного ареста.
- Святые угодники! - Сен-Поль исторг мириады иронических
флюидов. - И после этого вы продолжаете называть своего
короля умнейшим человеком? Да когда все узнают о том, что
король Франции променял графа на свою содержанку по первому
требованию, а, точнее, до первого требования бургундов,
его подымут на смех даже в любвеобильной Флоренции. Мессиру
Людовику следовало бы объявить войну Бургундии и вернуть свою
женщину силой меча!
Оливье скептически покосился на графа.
- По-моему, последний прецедент подобной доблести назывался
Троянской войной.
Сен-Поль горько усмехнулся. Конечно, чего уж там, что правда
то правда. И все-таки, такой скороспелой сговорчивости короля
Сен-Поль никак не ожидал.
- Нет, это действительно странно, - сказал граф после
минутного молчания. - Неужели эта Изабелла так хороша, что
ради нее король Франции готов потерять лицо?
Если бы рядом с ним был не Сен-Поль, и если бы Сен-Поль не
был обречен смерти, Оливье никогда не сказал бы то, что сказал.
- Хороша, - с каким-то подозрительным, еле слышным всхлипом
кивнул Оливье. И, понизив голос почти до шепота, добавил:
- Это во-первых. А во-вторых госпожа Изабелла носит под
сердцем ребенка от короля.
Да, ради Изабеллы король Франции был готов потерять лицо.
Почему? Потому, что, оставаясь наедине сам с собой, запирая
свой лишенный окон рабочий кабинет на ключ изнутри и в
кромешной темноте-тишине-пустоте разглядывая свое лицо в
зеркале искуснейшей и тончайшей работы (зеркало, однако, на
стенах и на потолке отсутствовало и даже на полу его не было),
Людовику не очень-то нравилось то, что он видел.
Людовик, например, честно признавался себе, что, пожалуй, не
очень любит детей. Да и милую Францию любит как-то странно,
преимущественно через формулу "Государство это я". Но любить и
заботиться - достаточно разные вещи. Он наверняка не любит
Изабеллу, но при этом недурственно заботится о ней. Вот, во
время своего последнего и совсем недавнего приезда в замок
Шиболет привез двух роскошных кенарей, например. А все потому,
что ожидание ее (и его!) ребенка (которому, конечно, никогда
не бывать королем, но Великим бастардом - запросто) оживляло в
нем, Людовике, не разумное, но доброе и вечное чувствование
зверя, зверя и собственника, который через обладание молодой и
привлекательной женщиной приходит к собственному продолжению в
будущее и это было куда лучше, чем просто власть. К тому же,
до этого Людовик еще не имел счастья быть отцом (по крайней
мере, ему ничего не сообщали), и королю было по-человечески
любопытно: как это - существо, которое наполовину я, а
наполовину женщина, которую каких-то девять месяцев назад
просто трахал?
Во главе бургундского посольства стоял сеньор де Круа,
фаворит Филиппа Доброго, который две недели назад, в
преддверие назревавшей бучи, вернулся по требованию герцога из
Дофине, где устраивал судьбу своей средней дочери. Из-за
герцогского вызова торговлю с женихами пришлось прервать на
самом интересном месте. И вот теперь де Круа обижался на
герцога: неужели среди тысяч вассалов Бургундского Дома не
нашлось ни одного, который мог бы справить посольство в
Париже? С другой стороны, самолюбию де Круа льстил тот факт,
что да, не нашлось ни одного, и что он лучший из лучших в
старой бургундской гвардии, особенно после глупой гибели
Брийо. Поэтому де Круа то брюзжал о полном упадке морали в
Дижоне, из-за которого, в сущности, он здесь, то, лучезарно
улыбаясь, пускался в пространные воспоминания о своих былых
встречах с совсем молодым Людовиком, который и королем-то
никаким тогда не был и, интригуя против своего папаши Карла
VII, доинтриговался до того, что бежал из Парижа и искал
защиты при бургундском дворе.
Своими моралиями и oeuvres де Круа делился с тремя рослыми
и вполне тупыми рыцарями, которые были приданы непосредственно
ему для поднятия авторитета и, одновременно, заправляли семью
копьями эскорта.
Де Круа как раз вел к концу пассаж о том, что, дескать, таких
хладнокровных душегубов как Сен-Поль надо сжигать, да-да,
сжигать подобно колдунам и ведьмам, невзирая на титулы и
заслуги, когда среди приближающихся из-под закатного солнца
всадников он увидел упомянутого Сен-Поля. Граф был
простоволос, безоружен, одет в некогда белую рубаху и прикован
кандалами к передней седельной луке. На плечах Сен-Поля лежали
багровые следы отлетающего в Страну Инков светила, а на белом,
как мел, лице - глубокие тени Тартара.
Де Круа совершенно не удивился.
- Глядите-ка, монсеньоры, - каркнул он. - Вот и он, голуба,
сам плывет к нам в руки.
Через час, после задушевной беседы маршала Оливье и де Круа
было решено, что ни тем, ни другим ехать дальше некуда и
незачем. Голуба Сен-Поль здесь, а за пташкой Изабеллой
достаточно всего лишь послать гонца на быстролетной кобыле.
Поэтому все разместились в ближайшей деревенской гостинице
караулить Сен-Поля, жрать и ожидать появления сочащейся
слезами счастья королевской подружки.
Долго ждать не пришлось. Одним прекрасным, истинно прекрасным
розовым утром, когда дрозды подбирали по садам последние
лакомые и переспелые вишни, а на полторы тысячи лье к востоку
султан Мехмед II Завоеватель, почесав в черной бороде, первый
раз серьезно задумался, а не подобрать ли последний лакомый и
переспелый кус Византийской империи - собственно,
Константинополь - в деревню въехали четверо. Карл, Луи,
Изабелла и рыцарь, выполнявший на векторе гостиница - Дижон
функции гонца графа де Круа, а на векторе Дижон - гостиница
функции проводника графа Шароле.
После общего кипежа, вызванного внеплановым прибытием графа
Шароле (которого и де Круа, и Оливье, и Сен-Поль по разным
причинам побаивались), все кое-как расселись и началась
процедура.
Де Круа от лица своего герцога официально огласил ультиматум.
Маршал Оливье от лица своего короля официально ультиматум
принял. Карл все это время не расставался с подозрительно
постной миной и только один раз, не меняясь в лице, подмигнул
Сен-Полю, сидевшему за столом напротив них с Изабеллой.
Сен-Поль счел ужимки Карла беспросветно черным юмором.
Дескать, в Дижоне мы с тобой, Сен-Поль, повеселимся всласть.
Граф почувствовал газированную пустоту в животе, как перед
приемом у зубодера. В сущности, что-то подобное по прибытии в
Дижон ему и предстояло - встреча с зубодерами и костоправами
тайной канцелярии Филиппа Доброго (Очень).
- Итак, монсеньоры, - торжественно провозгласил Оливье, -
вернем же наших временных гостей друг другу и да упрочится мир
между Его Величеством королем Франции Людовиком и Великим
герцогом Запада Филиппом.
Карл ждал именно этого. Теперь французы окончательно
расписались в своем поражении. Сливки готовы, осталось только
их собрать и слопать.
- Мир - это хорошо, - сказал Карл с расстановкой. - Но я
не вижу здесь упомянутых вами гостей. Со мной моя супруга, а с
вами - какой-то каторжанин в цепях. Если он вам больше не
нужен - подавайте его сюда, так уж и быть отрубим ему голову
за свой счет. Но моя жена останется со мной, ибо таков закон
божеский и людской. Это вполне справедливо, не так ли?
Граф Сен-Поль: "Уффф! С этого надо было начинать, всю душу
вымотали гады, но как же ребенок короля?"
Маршал Оливье: "Жена!?? Но как же ребенок короля?"
Сеньор де Круа: "Два раза переспал и уже - жена-а... Да на
месте герцога Филиппа я бы всыпал такому сынку двадцать
горячих и - в действующую армию!"
Брюс из Гэллоуэя, молодой шотландский гвардеец на карауле у
дверей: "Ни черта не понять, но этот малый с золотым бараном
явно всех отымел и особенно свою девку - больно у нее глаза
заспанные. Но как же ребенок короля?"
- Сир Шароле, вы забываетесь! - де Круа мгновенно стал пунцов
и потен. - Наш государь пока что герцог Филипп и вы не имеете
никаких прав выкидывать такие коленца на переговорах!
- Сир де Круа, - Карл был безмятежен, - не надо орать. Я
обвенчался с Изабеллой позавчера по христианскому обряду и не
понимаю при чем здесь "коленца". Благословение матушки я
получил уже давно. Мой отец куда умнее вас, к счастью, и за
ним тоже не станет. Поэтому никакого обмена не будет. Ясно?
Да, по крайней мере Оливье все это было ясно с первых слов
Карла. Но.
- Сир Шароле, известно ли вам, что госпожа Изабелла ожидает
ребенка от короля Франции?
Тон у Оливье вышел настолько гробовым, что немного оттаявший
Сен-Поль был вынужден спрятать лицо в ладонях - слишком
смешно, особенно после такой нервотрепки.
- Какой вздор, - повела плечом Изабелла. - Да, я пару раз
намекала королю на что-то подобное, хотя и не была до конца
уверена, но, прошу простить мою прямоту, как раз совсем
недавно я вновь носила крови.
Все присутствующие (кроме Карла, ясно) по сексистскому
молчаливому сговору не ожидали услышать от Изабеллы ни звука.
Поэтому ее слова ни для кого не сложились в сообщение, так и
оставшись какой-то подозрительной бандой звуков о чем-то.
Оливье и де Круа продолжали смотреть на Карла. Так известно
или нет, черт побери, этому неоперившемуся гангстеру, что его
залетная подружка, го-спо-жа Изабелла, ожидает ре-бен-ка от
самого ко-ро-ля Франции?
Десять секунд Карл молчал, недоумевая, какие еще
вопросы могут быть у этих болванов после столь
недвусмысленного коммюнике Изабеллы. Наконец граф Шароле
понял, что им на Изабеллу наплевать. Значит - на бис.
- Мне известно, что госпожа Изабелла была вынуждена лгать
вашему королю, сир. Это мне известно, - кивнул Карл. - Но
отсюда не следует, что она повторяла эту же ложь мне. Так
что, если кто-то из вас еще не понял, повторяю: госпожа
Изабелла не ожидает ребенка от короля Франции. Если вам
угодно, она присягнет на Библии.
Присяга не потребовалась.
Когда з/к Сен-Поль, его шотландские конвоиры и меланхолический
Оливье вернулись в Париж, король уже был обо всем осведомлен,
уже успел сорвать злость на приближенных и симулировал внешнее
спокойствие вплоть до блаженной беззаботности. "Пустое", -
сказал он Оливье, а Сен-Поля приказал незамедлительно
освободить из-под стражи, дал ему денег и предложил должность
коннетабля Франции. Сен-Поль сразу же согласился, хотя
прекрасно понимал, что своим удивительным взлетом обязан
исключительно Карлу. Граф Шароле возвысил содержанку Людовика,
сделав ее своей супругой. Людовик не мог подобным образом
осчастливить себя и графа Сен-Поля, но по крайней мере
оказался в состоянии дать ему высокий золотопогонный пост.
Так окончательно завершилось бургундское фаблио для Сен-Поля.
Но не для Карла. Ибо отныне Людовик увидел в графе Шароле
врага. Не такого врага, который обозначен на карте флажком
синего цвета, а в пухлом отчете военной разведки деликатно
именуется "неприятелем", "противником" и "концентрацией
крупных сил на южном фланге". Нет, врага, который долгое время
еле виднелся сквозь плотный табачный дым над ломберным столом,
но вдруг в один миг сокрушил дозволенную дистанцию, вторгся в
личное пространство и, ловко перебросив огрызок сигары из
левого угла губ в правый, гаркнул: "Ба, да вы тот самый малый,
который шельмовал в "Англетэре"! Слыхал, вас тогда славно
отделали канделябрами". И на пальце гада зло подмигивает
шикарный бриллиант.
Итак, Карл стал Людовику по-настоящему ненавистен.
<...........................>
Разница в три года Карлом воспринималась как должное до
двадцати девяти лет.
Но однажды, когда они вместе с Луи инспектировали герцогскую
псарню, Карла осенило: Луи, который, конечно, друг, мог бы
некогда, в свои четырнадцать, быть любовником Екатерины, а он,
Карл (что помнилось ему вполне отчетливо), - в общем-то нет,
извините. То есть Карл и не хотел, Екатерина была асексуальна,
как облако, но все же - графиня. И вот он, Карл, мальчик-граф,
не мог поиметь толком свою первую жену, даже если б хотел. А
Луи - вполне мог, хотя и не хотел, да вдобавок не имел права
ни божеского, ни земного. Но мог! - подумал тогда Карл, с
остервенением теребя за холку годовалого кобеля.
"Тяв-тяв! - сказал тогда Луи вместо собаки. - Пойдемте,
герцог, а то псинушка из шкуры вывалится."
Это было как назло.
Карл, a), не любил когда Луи обращается к нему на "вы" и
называет "герцогом", потому что в этом слышалась странная
издевка, а если и любил, то тщательно от себя
скрывал.
Карлу, b), не нравились уменьшительно-ласкательные "ушки" типа
"псинушки" - "спатушки", ну а в устах Луи это вообще было
кражей из чужой жизни, потому что откуда ему, Луи, знать, как
герцог Филипп Добрый, отстраненно глядя вслед егерям и сворам,
говорил будто сам себе: "Пошли, пошли, пошли псинушки..."; сам
себе? Да как бы не так - шестилетний Карл, взятый отцом к себе
в седло, знал, что отец пытается развлечь его хоть чем.
Карл, c), не поверил тогда в "тяв-тяв" Луи; какое, в жопе,
"тяв-тяв"?
В общем, Карлу очень не понравился тот безобидный как вещь в
себе эпизод на псарне. Не понравился и был быстро забыт.
Есть люди, которым не суждено умереть от подагры, а есть
такие, которым да, суждено. Когда Луи иной раз, обожравшись
снеди, сгибался пополам от колита, ему казалось, что скорее
всего в старости, когда его организм достаточно ослабеет, он
умрет именно от подагры, понимая под этим обычное пищевое
отравление, которое к тому неопределенному моменту времени в
будущем достаточно окрепнет от продуктов, которые к
упомянутому моменту окончательно протухнут, если все еще будут
храниться в сырых погребах, которые рухнут. Когда Луи вышел из
сортира, никакие такие мысли ему уже не докучали.
Прелюбодейство Луи стоило Карлу смехотворно малого, Луи же оно
и вовсе ничего не стоило, если не считать единственной
трогательной ромашки, подаренной им Изабелле в обмен на
поцелуй.
- Дурачок, - сказала Изабелла, - я люблю тебя и без этого.
Это означало, что она готова слюбиться с ним за бесплатно.
"Ебте", - подумал Луи и сказал:
- Разумеется, моя госпожа.
Понять зачем было что Изабелле даже тогда не казалось легкой
задачей, теперь же и вовсе потеряло всякий смысл. Карл видел в
этом повод для ненапускного бешенства. Луи - случай побыть
Карлом. Изабелла - случай не побыть с Карлом.
Карл, как обычно, на охоте. Луи в образе кокодрилло и луна,
порнографически насаженная на шпиль Нотр-Дам де Дижон, словно
это вовсе и не мама, а папа, и Изабелла сейчас будет насажена
на меня, думает Луи, крадучись бесшумными коридорами дворца
куда надо и останавливаясь, чтобы понюхать подмышку. Он
полагает себя достаточно чистым, в его руке вместо тревожной
легитимной свечи незаконная глупая ромашка номер два, и
поэтому в темноте он спотыкается о западлистый порожек.
Стебель цветка ломается и цветок повисает головой вниз.
На досуге Луи, вероятно, решил бы, что это знак, причем
безусловно предостерегающий. Очевидно, например, что
ромашка с перешибленным хребтом похожа на сулящую недоброе
руну. Чтобы не идти на поводу у судьбы и, вместе с тем, не
таскать с собой анти-талисманов, он попросту вышвырнул
поломанную ромашку прочь. Изабелла бы все равно не заметила.
В ответ на условный стук послышался безусловный скрип
открываемой двери - Изабелла в ночном платье, ее рот и
указательный палец образуют шипящее перекрестье, словно это
Луи скрипит суставами, пресекая тем самым возможный порыв
страсти. Изабелла отступает, почему-то не оборачиваясь к
гостю спиной. Луи крадется ей вслед. Изабелла
взбирается на кровать, Луи стягивает рубаху, штаны, сапоги и,
ступая босой ногой на то место, куда в иной раз ступает нога
Карла, он, увы, не чувствует себя Карлом, а лишь холодный
каменный пол, твердый и неприятный.
Луи был старше Карла на три года. Карл был женат вторично, Луи
вообще никогда не думал о женитьбе, справедливо полагая, что
всегда успеет жениться и не думая.
В Карле клокотали благородные крови, лимфы и желчи обоих
цветов со всей Европы - от Танжера до Аккры. Луи не был
патрицием, не был он и плебеем.
В глубине души Луи надеялся вынести простреленного навылет
Карла с поля боя и тем заслужить при бургундском дворе титул
графа. Циническим рассудком Луи эта мечта воспринималась как
чистый анекдот. И только один раз, во время пероннского
перемирия, Луи, упившись-таки сильно, поделился ею с какими-то
красными харями, ибо не выдержал.
- Ты не смотри, что я в одной рубахе, парень, - сказала тогда
харя-первая.
Вопреки предложенному, Луи завел осоловевший взгляд под стол и
увидел что да, правда: мужик был гол и бос.
- Не смотри! - рявкнул мужик. - На деле я граф на полном
пансионе у короля Франции!
У Луи в глубине души тихонько звякнула задетая струна. Луи
ловко, как ему показалось, перегнулся через стол и дал мужику
в дыню. К разбитому носу ловкость Луи присовокупила два
разбитых кувшина. Один - его, Луи, опорожненный, а второй не
его, не Луи, нет - хари-второй, до краев вспененный шибучим
пероннским пивом.
Самозваный граф, пренебрегая падением с лавки навзничь,
продолжал: "А дело так было..."
Луи временно потерял нить событий, поскольку искал виновника
гулкой оплеухи, от которой в правом ухе было бо-бо.
Ага, харя-вторая.
"Как я сейчас, он истекал кровью..." - гундел ряженый граф,
который, похоже, улежался на полу надолго.
Луи получил еще раз, в глаз - для разнообразия.
Из дальнего угла трактира завопили: "Бургундия!" И вновь:
"Бургундия!" И наконец: "Бургундия!"
- Ты мне все пиво кончил, - пояснил обидчик Луи, второй
француз.
"А еще бы нет! - оживился его спутник. - Дюймовая пуля из
ручной кулеврины, как Бог свят дюймовая!"
Луи был, в целом, согласен. Его вина. Кувшинчик чужой и стоит
здесь немало. Тысячу тысяч золотых экю, брат! Луи хотел
предложить выпить за его счет мировую, но тут люди герцога
перешли от слов к делу. Люди герцога - а их в трактире было
изрядно много - пошли драть людей короля.
"И вот за эту-то доблесть, монсеньор..." - нараспев протянул
граф Гильом Кривой Нос.
Щуплый и очень заводной итальянец из Турина, лейтенант
арбалетчиков, к протрезвляющему ужасу Луи поставил на перо
француза, которому он, Луи, хотел поставить пива.
Но первому, битому, французу, все было нипочем.
"Да, да, да, монсеньор! Титул графа именем короля Франции с
дарованием лена Оранжского!"
Лейтенант туринских арбалетчиков посмотрел на болтуна глазами,
полными прозрачного пламени.
- Нет-нет-нет!
Итальянец был глух к воплям Луи. Ла-адно.
Луи, пошатавшись немного на столе, где он оказался невесть
как, поддал смутьяна носком сапога по нижней челюсти. Жизнь
графа Оранжского была отныне вне опасности, но он, не обронив
ни слова благодарности, раздраженно бросил:
- Не нет, а да!
- Если ты граф, то почему... - начал Луи, перебираясь через
стол поближе к французу, но тут на колени поднялся лейтенант и
его красный нож мелькнул перед глазами Луи, а Луи больно
ударил его головой в голову.
А наутро Луи, изучая перед зеркалом синяк под глазом, длинную
царапину на щеке и распухший кулак, был вынужден с
неудовольствием заключить, что помнит все до мельчайших
подробностей. Несмотря на то, что он испил по меньшей мере два
полных бушеля превосходного напитка забвения, Луи не утратил
ни одного кусочка многоцветного витража, ни одного, и
благословенная амнезия не снизошла к нему, нет.
- Ты хоть помнишь что вчера было? - спросил Карл, который,
против своего обыкновения, пребывал в совершенно равновесном
настроении.
- Нет, - с легким сердцем ответил Луи. - Как выпил с двумя
какими-то французами по два бушеля - помню. Как заказал еще -
помню. А потом все.
- Хорошо. Тебе это, конечно, без интереса... - Карл взял со
стола листок казенной бумаги и продолжал, бросая в него едва
тронутые поверхностной брезгливостью взгляды:
- ...но сообщаю, что ты вчера сломал нос барону Эстену д'Орв,
подставил его оруженосца под дагу лейтенанта Тинто Абруцци,
сломал челюсть поименованному лейтенанту, потом разбил ему
голову, вслед за чем тебя подобрали на рыночной площади,
бесчувственным и голым, королевские жандармы, а Его Величества
короля Франции доверенное лицо Оливье, признав в твоем лице
моего слугу, привез тебя ко мне с соответствующими
комментариями.
Луи был потрясен.
- Молчишь? Это правильно, - подмигнул ему Карл. - Потому что
если ты начнешь извиняться, я тебе все равно не поверю.
Луи был потрясен - барон? Эстен д'Орв? Давешний голоштанный
мужик дей-стви-тель-но оказался дворянином?
- Ради всего святого, - лицо Луи приняло неподдельное
мученическое выражение. - Еще раз про барона.
Карл ждал этого вопроса. И сейчас, услышав его, простил Луи
сразу и бесповоротно. Потому что Луи доставил ему, Карлу,
удовольствие поведать эту историю ему, Луи, первым. И, заодно,
вместо сухих слов государственного поручения разыграть
мистическое моралите в трех незатейливых актах.
- Понимаешь, - оживленно начал Карл, машинально сворачивая
вчетверо бумагу, которая по-прежнему болталась у него в руках.
- Это совершенно неслыханное дело. В позапрошлом месяце король
Эдвард дай Бог памяти Четвертый, уговорившись с Людовиком
разойтись без войны, собрался отплывать домой в милую Англию.
И вот, где-то между Азенкуром и Кале, случается полнейшей
несообразности происшествие. Вечер, собирается ненастье,
йомены короля растянулись по лесной дороге, а сам он со свитой
видит зайца. А вот дальше постарайся не смеяться.
Луи, которому и так было совсем не до смеха, сосредоточенно
закивал. Дескать, ни в коем случае.
- Понимаешь, Эдвард - государь со странностями. Он повсюду
разъезжает с огромной сворой гончих псов и чуть где скука -
враз ударяется в охоту. Это раз. А два - говорят, заяц был
алмазный.
Карл замолчал, выжидательно глядя на Луи. Тот, чувствуя, что
от него требуется политически грамотный ход, выпучил глаза:
- Да?! Заяц?!
- Да! Заяц - алмазный! - ликующе воскликнул Карл. - Иначе как
бы они его разглядели в сумерках? А так - он весь лучился,
словно алмазный. Король Англии был приворожен видом сего
небожителя и приказал спустить псов. Да и сам Эдвард, позабыв
себя, пустил коня вскачь вслед за зайцем. Ну, понятное дело,
ненастье, которое давно уж собиралось, наконец собралось и
пошел ливень. Понимаешь, под ливнем, да еще когда повсюду
лупят молнии, очень легко потерять из виду зайца, пусть он
даже и алмазный. И когда конь Эдварда сломал себе ногу, а сам
король, вылетев из седла, оказался в мокрых кустах бузины, он
понял, что крепко влип. Потому что кругом не было ни одной
христианской души. Не было собак. Не было зайца. И тогда
Эдвард стал ругаться самыми непотребными словами, потому что
он не сир Гэлэхэд и ему такие приключения чересчур уж в
диковинку. Он промок до нитки. Лошадь пришлось прикончить,
чтобы на ее жалобное ржанье не сбежались волки. Впрочем, если
бы волки там водились, они все равно сошлись бы на запах
лошадиной крови. Но волков там больше нету, - многозначительно
заключил Карл.
Луи, который не понимал и даже не пытался понять, к чему все -
все это! - и какое отношение туманные словеса Карла имеют к
барону Эстену Как-То-Там, жалко улыбнулся:
- Можно сесть? Хоть на пол, а?
- Да-да, садись, конечно, - небрежно бросил Карл, махнув в
сторону своего раскладного походного кресла, которое везде и
всюду возил с собой.
Луи помялся чуть, прикидывая, стоит ли занимать предложенный
трон властелина, но потом мысленно заложил на все сомнения. Он
уже почти уверился в мысли, что на этот раз влип-таки крепко.
Как-никак барон, а дать по роже французскому барону - это
чересчур. Это уже политика! А раз влип - так может он, Луи,
перед смертью потешиться на герцогском месте? Луи сел и, как
это может случиться с каждым и долженствует иногда случаться,
почти сразу испытал легкий позыв на еблю. "На кого это ты?" -
спросил он безмолвно, но ответа не было.
- ...потому что в таких местах волки - это что твои целки в
лагере арманьяков! - на "целках" уши Луи вновь отверзлись
встречь карловым хроникам и услышали:
- Потому что там, видишь ли, было кое-что похлеще! А именно,
женщина. Суккуб, твою мать! - глаза Карла полыхнули
мальчишеским азартом.
"Гляди, у него, сдается, тоже стоит!" - как и прежде,
безмолвно и бесстрастно хмыкнул Луи.
- Понимаешь, Луи, хоть ты император, а один на один с алмазной
женщиной в лесу очень страшно. Особенно когда она вся
светится, словно Люцифер, и спрашивает у тебя соизволения
влезть в твои штаны, - в тон Карла вкрались дидактические
нотки. - И Эдварду стало страшно. Он достал меч, но,
повстречав ее улыбку, лишь смущенно спрятал его обратно. В
общем, Эдвард попал крепко. И вот, в тот момент когда ее губы
- а с ними и зубы, что хуже - уже были близки к его
английской колбасе, пришло спасение.
"А мне, мне спасения?!" - воззвал к небесам Луи, чей зад уже
сполна претерпел от неудобств герцогского кресла, а ссать
вдруг захотелось ливнеобразно.
- Некто возник за спиной Эдварда.
- Алмазный?
- Король в тот момент разобрать не мог, - серьезно качнул
головой Карл. - И этот некто сказал слова, от которых суккуб
сгинул, будто его и не было никогда. А теперь, друг мой Луи,
представь, что спаситель Эдварда и барон Эстен д'Орв - одно и
то же лицо.
- Представил.
- Понимаешь, он был вольным лесником из Азенкура и среди ночи
гулял под дождем, проверяя, как бы крестьяне из окрестных
деревень не уворовали меду с пасеки тамошнего суверена.
- Понимаю.
- И, веришь ли, он неплохо владел языком Каббалы, ибо против
суккуба латынь и английский оказались бессильны - Эдвард
пробовал.
- Верю.
- И именно за это - за спасение жизни и, главное, души короля
Англии он получил от Людовика баронский титул. Он, безродный
лесник, стал бароном! Он пришел ко двору Людовика с письмом от
Эдварда, где подробно излагалась эта история - и стал бароном!
- Ага.
- Ага!? - Карл расхохотался, да так, что был вынужден
совершенно нетеатрально перегнуться пополам. - И ты веришь в
эту чушь?! В этот бред, писаный черным по белому?! И кем -
королем Англии! Луи, ей-Богу, только такой осел как ты, мог
слушать все это с придурочно-умной рожей и поддакивать. И
если я тебя еще люблю, мерзавца, то лишь за вчерашнее. Потому
что - и в этом я уверен - выслушав по пьяни эту историю от
Эстена, ты только и мог сломать ему нос от избытка чувств. А
теперь слушай.
Карл скроил государственный лик и мигом погрустнел.
- Эстен действительно был лесником и действительно стал
бароном. В переписке Эдварда с Людовиком действительно
проскочило это безумное письмо, в котором нельзя верить ни
единому слову. Это, ясно, шифр. Я хочу чтобы ты пошел к
барону, изобразил из себя своего в доску, извинился за
сломанный нос и вообще стал ему другом. Он ведь, в конце
концов, всего лишь неотесанный мужлан, и тебе будет несложно
найти с ним общий язык...
Карл не заметил за собой бестактности, допущенной в отношении
Луи. Не заметил ее и Луи.
- ...а когда вслед за тем вы подружитесь, ты ему что-нибудь
наврешь и во что бы то ни стало узнаешь истинную причину его
возвышения. А на дальнейшее будущее...
Карл замялся и, упрямо кивнув, повторил:
- ...на дальнейшее будущее, если у тебя все получится как
следует, мы придумаем тебе добрую работу во славу нашего
герцогства. Понял?
- Понял, - нетерпеливо сказал Луи, жаждущий ссать, ссать и
только так до самого победного конца.
- Что ты понял?
- Понял, что я сейчас должен купить пива с кренделями и идти в
гости к барону Эстену д'Орв, - стараясь быть как можно более
убедительным, солгал Луи.
В действительности Луи понял совсем иное. Он понял на какой
север указует его хер последние полчаса и понял также, что имя
этому северу - Изабелла. И, спустя еще полчаса, географически
следуя на юг во французскую половину Перонна, спиритуально Луи
следовал в полностью противоположном направлении.
Прошла неделя.
- Сир? - Луи был необыкновенно серьезен, почти строг.
- Да, - пригласил Карл, не подымая глаз от описи французского
трофейного имущества, которое подлежало возврату Людовику по
Пероннскому миру.
- Видите ли, сир... - продолжал Луи, неуверенно потирая шею, -
я, кажется, приблизился к разгадке дела о бароне Эстене д'Орв.
"Большая дароносица брабантского монастыря Святой Хродехильды
с девизом "Не то золото, что носит имя золота"... А что же
тогда?
- Отгадай загадку, Луи, - невпопад процедил Карл, покусывая
нижнюю губу.
Загадки, а равно поучительные притчи, басни, экземплы и
зерцала Карл всегда считал верхом пошлости. Из этого Луи
заключил: с Карлом что-то не то. Сейчас герцогу было
показательно безразлично дело Эстена д'Орв. И показательно
небезразлична отгадка еще не прозвучавшей загадки. Похоже,
герцог был очень, очень зол.
- Я весь вниманье, сир, - вздохнул Луи.
- Вот послушай, - протянул Карл. - Что это за золото, которое
золотом не называется.
- Дерьмо, - равнодушно пожал плечами Луи. Он тоже был очень
зол. И на Карла в частности.
- Вот именно! - к полному изумлению Луи вскричал Карл. - Вот
именно! Людовик - дерьмо! Когда наши составляли опись
имущества, которое должны вернуть его головорезы, разве они
мелочились?! Разве скряжничали за каждую церковную чашку?
Награбил - и на здоровье! А тут - с каждого округа, где мы в
прошлом году ходили, набрал кляуз, монахи из Сен-Дени все
красиво переписали - и на пожалуйста! Где я им найду их
говенную дароносицу?!
- Да уж, - подыграл Луи.
Сумбурным стечением обстоятельств упомянутая дароносица с
латынским девизом находилась сейчас на дне дорожного сундука
Луи. Этот кусок позолоченной бронзы перешел во владение Луи
после одного беспутного дня, проведенного им во главе
квартирьерского отряда. Перед тем как приключаться в алькове,
Луи пил из дароносицы бодрящие настои, ибо был уверен в
чудодейственных свойствах святой вещи.
- И так с половиной списка, - вздохнул Карл и, поднявшись со
своего походного кресла, прошелся взад-вперед по шатру. -
Причем, понимаешь, эти скоты оценили все предметы по
спекулятивным ценам. То есть, к примеру, эта дароносица стоит
не меньше Святого Грааля.
"Если бы!" - подумал Луи, представляя себе груду денег,
которая рвет карманы дорожного камзола и засыпает его по самые
не балуйся.
- А сколько мог бы стоить, к примеру, алмазный заяц? - спросил
Луи многозначительно.
Карл хохотнул.
- Это смотря по тому, есть при нем алмазная зайчиха или нет.
Намека он, конечно, не понял. Луи вообще никогда не давались
плавные повороты разговора.
- Сир, - Луи вновь построжел, - я хочу попросить вашего
разрешения на небольшое путешествие.
- Куда это?
- В Азенкур. Сейчас у барона д'Орв истекает третий месяц
кампании и он возвращается в свой лен. Приглашает меня.
Карл наконец-то вспомнил.
- Так что же ты молчишь? Ты узнал, за что ему дали титул?
- Да, сир.
- Так рассказывай!
- Сир... - едва ли не первый раз в жизни Луи стеснялся Карла.
- Дело в том, сир, что я не могу сообщить вам подробности
этого дела, пока не проверю их на месте, в Азенкуре.
- Вот как? - Карл посмотрел на Луи как на неверную жену. - Ну
хоть намекни.
- Мои намеки в отсутствие доказательств будут поняты вами как
злая шутка, сир. И вы, возможно, отправите меня на эшафот
прежде, чем я смогу доказать вам свою правоту.
- Ого! - Карл был заинтригован, а потому восхищен. - Ну,
надеюсь, ты не совершил пока государственной измены?
- Нет, - угрюмо мотнул головой Луи.
- Тогда можешь считать, что ты уже в Азенкуре. Денег дать?
- Нет. Только подорожную и четырех швейцарцев конвоя.
Ночью, в лесу, да еще под ливнем не видно ни зги. Поэтому
когда в двух шагах перед ними раздался такой себе шорох, Луи
поспешил представить ежика. Без этого сомнительного
фантастикума даже ему, отчаянному Луи в обществе бывалого
Эстена, сделалось бы по-взрослому страшно.
Эстен, похоже, относительно ежика особых сомнений не имел.
Едва ли Эстен верил в то, что азенкурская дичь и второсортная
шушера шарит иврит. Однако же Эстен заговорил и те, тот, то, к
кому, к чему он обращался, его услышали-шала-шало. И в
холодной темноте августовского леса, распираемый изнутри
синематографическим свечением, появился он - ушастый, ужасный
и алмазный. Он, не менее реальный, чем медноватый привкус
прокушенной изнутри щеки.
Так значит он есть, он существует, и этот плутоватый
нормандский мужик не врет. Что же, разбилась об заклад моя
проспоренная дароносица.
Но это было еще не все.
Уверовать самому - удел отшельника. Убедить Другого -
призвание проповедника. Луи никогда не метался в горячечном
бреду, но был глубоко уверен в том, что никакая болезнь не
смогла бы воспалить в его рассудке страсть к проповедничеству.
Но! Он здесь, в Азенкуре, не просто шаляй-валяй. Здесь, в
Азенкуре, он исполняет совершенно официальное и вмсте с тем
тайное поручение герцога. И рано или поздно ему придется
окупить перед Карлом все щедрые анонсы, розданные при отъезде
из армии. Ему придется повествовать. И его повесть должна
стать весьма пламенной проповедью, ибо только вдохновеннейшими
словами и, главное, полновесными чудесами, можно убедить
герцога в существовании такой вот драгоценной дичи.
- А здесь будет донжон высотою в тридцать три локтя, -
самодовольно сообщил Эстен, ткнув пальцем в неряшливый
квадрат, означенный четырьмя колышками.
Они осматривали воздушный замок Эстена. Луи уже успел
выслушать где будет ров, где - конюшни, где - замшелые стены,
где - кладбище, как же без него, а где ворота. Все это
великолепие существовало пока что в двух измерениях, будучи
указано на земле посредством бечевок, кольев и, местами -
канавок. Третье же измерение, которому предстояло
объективироваться трудами землекопов, каменщиков и плотников,
было до времени компактифицировано. Эстен, его семейство и
трое слуг жили в деревянной времянке, скромно пристроенной к
северному скату холма Орв. Сверхсхемный Луи и его четверо
швейцарцев во флигель не вписались и занимали дом в родной
деревне Эстена, ставшей милостью Людовика ядром его наследного
феода. Помимо этого Эстен владел теперь лесом, в котором
водился упомянутый кошмар Плиния, и несколькими живописными
скалами, чрево которых полнилось спутанным клубком червоточин
заброшенных штолен.
- Ого! - притворно восхитился Луи, который всегда подходил к
архитектуре с египетским мерилом. Единственной постройкой,
которая Луи некогда впечатлила, была Вавилонская башня на
маргиналиях Ветхого Завета.
- С него, небось, весь лес будет виден? - продолжал топорную
лесть Луи, для которого видеть меньше чем мир означало не
видеть ничего. По крайней мере сейчас, в момент белой
смерти, когда его взгляд скользнул по фигуре тощего подростка,
который направлялся от опушки леса к подножию холма Орв.
- Да, - степенно кивнул Эстен. - И штольни.
- Скажи, ты видел этого парня раньше? - спросил Луи, указывая
кончиком даги на гостя-из-леса, алый щегольский тюрбан
которого распускал свои свободные концы до самой земли.
- Пару раз, в полнолуния, - небрежно отмахнулся от удивления
Луи Эстен. - Это просто парадная личина алмазного зайца.
Парень в тюрбане остановился у подножия холма в
нерешительности. Опустил взгляд на носки своих синих
сафьяновых сапожек. Потом внимательно посмотрел на Луи. Между
ними сейчас было шагов сорок.
С Луи было довольно. Но здесь эт нунк он ничего предпринимать
не будет. Он не такой осел. Он другой осел, как выяснится
впоследствии.
Луи повернулся к Эстену и сказал:
- Вот как? А я думал, что штолен с твоего донжона так и не
увидишь.
Краем глаза Луи заметил, что юный щеголь повернулся к ним
спиной и уходит в лес.
- Послушай, Эстен, ты должен меня простить, ты не должен на
меня обижаться...
Луи качался с носков на каблуки, озабоченно почесывая щеку
острием даги. Эстен сидел перед ним на табурете, у его горла
блестел нож швейцарца, еще трое стояли в углах комнаты.
Выкрасть Эстена не составляло большого труда, ибо он, приняв
приглашение на ночной дебош в честь отъезда Луи, выкрал себя
сам.
- ...но еще раз объясни мне что тут у вас происходит.
Пожалуйста.
Эстен был очень простым, умеренно честным и подозрительно
памятливым мужиком. Отродясь не зная никакого языка кроме
скверного французского, Эстен тем не менее мог звук в звук
воспроизвести несколько подслушанных магических формул. Или,
например, нахватавшись за три месяца летней кампании под
лилейными штандартами рыцарского куртуазного жаргона,
изъясняться как кавалер Ордена Подвязки.
- Монсеньор Луи, - сухо ответил Эстен, - я со всей возможной
искренностью заверяю вас в том, что в решете моего разума
остались одни лишь плевелы лжи, в то время как зерна истины
просыпалась в ваши уши вся без остатка.
- Верю, - буркнул Луи, который очень тяготился своей ролью
палача и мучителя; он жестом объяснил швейцарцу, что нож можно
убрать. Это было лишним.
Стоило верзиле отвести миланскую сталь от горла Эстена, как
удар локтя переломил его мускулистые стати пополам, а
барон-лесник уже овладел его ножом и задешево продавать Луи
полбу истины со всей очевидностью не собирался.
Дрались они минут пять, не проронив ни звука. И Эстен убил
четырех швейцарцев. Одного за другим. Потому что их двуручным
мечам было слишком тесно в маленькой комнате, а единственный
короткий и тем удобный меч Эстен принес с собой и тот скучал в
ножнах на гвоздике, пока не дождался объятий бароновой длани.
Благородный Эстен пощадил Луи и, наподдав ему для острастки
носком в пах, сообщил:
- Теперь мы вроде совсем квиты, хотя нос я тебе и не сломал.
Теперь слушай полную правду, которую я клялся унести с собой в
могилу, но мои хозяева углядели на твоем челе пароль
следующего мая и разрешили рассказать тебе все, что я знаю
сам.
В позапрошлом году в моем лесу появились двое - мужчина и
женщина, каждый с виду лет тридцати. Я нашел их, когда они
обустраивали себе покои в заброшенных штольнях. Я хотел убить
мужчину и овладеть женщиной, но они сломали мой топор как
тростинку и сказали, что я имею выбор: стать либо бароном,
либо покойником. Я сказал - бароном. Они взяли с меня прядь
волос, лоскут кожи, каплю семени и чашу крови. Через месяц они
сказали, что ничего не вышло и что зайцы в этом лесу
благочестивей даже такого доброго человека, как я. Про барона
я молчал, полагая, что спасибо и за жизнь. Потом они вызвали
меня и подучили как спасти Эдварда. Этот их заяц заманил
дурака куда надо, баба его напугала, а я вроде как его спас. Я
получил титул и полюбил их как родных. Мне сказали, что есть
некий сосуд, без которого их жизнь печальна, и сказали, что им
вот-вот завладеет доверенный человек герцога Бургундского. Ты,
ясное дело. Они научили меня как завладеть этим сосудом.
Способ показался мне ненадежным, ведь ради него я должен был
пить пиво с тобой в Перонне, подставлять свой нос под твой
кулачище и вообще делать все то что мы делали вплоть до
приезда в Азенкур. Но теперь я вижу, что они были правы. Как
ты помнишь, третьего дня я выиграл спор и получил от тебя эту
золотую чашу. Позавчера ночью ко мне приходила женщина и
забрала дароносицу, а вчера ночью я получил ее обратно.
Больше я ничего не знаю и знать не хочу. Если нам с тобой еще
суждено увидеться, значит это произойдет в следующем мае и я
убью тебя. Потому что я клянусь убить тебя при первой же
встрече.
Оклемавшийся Луи, до которого слова Эстена доходили как сквозь
ватное облако толщиной в парсек, но все-таки доходили,
наконец нашел в себе силы сесть на полу, очумело поводя
головой.
- Благодарю за откровенность, мессир д'Орв, - с трудом ворочая
распухшим языком, сказал Луи. И, прекрасно понимая, что
убивать его ни сегодня, ни завтра не будут, добавил:
- Но, мессир, я продолжаю настаивать на том, что мне
необходимо получить хотя бы одну прядь волос с виденного нами
сегодня поутру юноши.
Эстен подошел к Луи вплотную и, протягивая ему руку, чтобы
тот поднялся, пробурчал:
- Нет вшей жирнее бургундских.
На обратном пути из Азенкура ему, Луи, так и не удалось
придумать никакой убедительной лжи для Карла. Никакой.
Поэтому, уже подъезжая к Дижону, Луи сошелся с самим собой на
том, что лгать не будет. Напротив, расскажет все как есть. И
за это Карл взыскует его дворянским титулом, ибо редко когда
сильным мира сего приходится получать такие новости, каких у
него, у Луи, полная сума.
В Дижоне Луи узнал, что Карла все еще нет. Осада Льежа
затягивается, все затягивается петлей на поди сейчас разберись
чьей же шее, и Карл рискует зазимовать во Фландрии. Карла нет
дома. А Изабелла есть.
Измена. Это слово всегда неуместно в описании того, что
происходит между мужчинами и женщинами. Лучше пусть оно,
неотчуждаемое от междоусобного интриганства, так и останется
там. "Это измена!" - пусть лучше так выражается одноглазый
генерал с историографического лубка. Это ей-Богу мерзко, когда
человек, небеса которого рухнули, а звезды погасли, орет,
набычившись: "Это измена!" в лоб своей все равно обожаемой
предательнице. Подмена. Вот это правдивей, хоть и не значит
что лучше. Причем здесь важно знать кто именно и кого для себя
подменяет. Это принципиально. Предположим, любовники любят
друг друга, что, впрочем, редко случается. Тогда выходит так,
что любовница, она же жена, подменяет мужем предмет своей
страсти, а никак не наоборот. В этом случае муж - неизбежная,
злая, неуклюжая, временная подмена того, кем она истинно
желает быть отодрана. Но чаще бывает иначе. Она не любит
мужа, но уж любовника и подавно. И здесь любовнику приходится
подменять мужа и делать за него - ничего не попишешь -
законную, приятную работу. И быть лучше мужа, то есть
подменять его в лучшем качестве. Что получает в этом случае
любовник - другой вопрос. Вопрос, для Изабеллы например,
риторический.
А еще бывает совсем грустно. Когда двое любятся словно
призраки. Потому что другие призраки поналезли отовсюду из
прошлого и совсем незапамятного прошлого, по ту сторону
реинкарнационного ринга, и не дают им даже толком сообразить -
кто кого зачем, в тайне от какого и какой трахает. Вот здесь
они оба, он и она, подменяют нечто большее, чем своих супругов
и супружниц. Здесь они подменяют времена. И выменивают их,
словно на рынке. Два дублона на две индийские драхмы. Когда
призраки принимают образы телесных любовников, происходит самое
горькое (потому что неудачное) - серую будничную плоть в
водовороте ленивого совокупления пытаются подменить смутной
памятью о неких затонувших в вечности чувс... впрочем, это
явно не наш с Луи случай. Это явно не про нас, - куснув изнутри
свою щеку, отметила Изабелла и, заложив недочитанную страницу
пером, закупорила книгу.
Что еще думала Изабелла, когда втихаря любилась с Луи? Что ей
это в общем-то не нравится. Что ей это в общем-то нравится, но
совсем в другом смысле.
Что ей не нравилось: Луи слишком долго пилит ее, прежде чем со
спокойной совестью кончить. Он, наверное, думает, что если как
следует постарается, то доставит ей большое удовольствие.
Пустое. Сколько ни старайся, а тот переключатель, который
"щелк" - и нелепые телодвижения приближают осмысленную
перспективу, все равно бездействовал. Не то чтобы он был
вырван с мясом. Но вот с Луи он почему-то бездействовал.
Долгие ласки - бесполезная возня - злили ее, размеренную
герцогиню. Для того чтобы сказать себе "Я провела эту ночь с
любовником" вовсе не нужно так запотевать.
Еще не нравилось, что Луи улыбается иногда, уже потом. Когда
наступает это самое "потом", по мнению Изабеллы, нужно
встречать его в другой маске. Можно быть разбитым,
озабоченным, истощенным, нездешним, угрюмым, с поджатыми
губами. Но ржать-то точно нечего. И улыбаться. Когда наступило
совсем другое "потом" - "потом" казни Луи, она улыбнулась ему
в отместку. И не было в этой улыбке ничего от гримасы, которая
смогла бы скроить психоделически-мультипликационная паучиха,
сожравшая-таки в финале своего паука. Той гримасы, которую
охотно углядят на ее осененном рассеянностью и беспомощным
зубоскальством лице пошляки и пошлячки.
К счастью, никто никого не использовал. В том смысле, что
никому от всего этого блуда не было пользы. Ни ей, ни ему.
Несмотря на тысячу "но" то было приятно. Но ведь это нельзя
назвать пользой - всякий знает, что приятно можно сделать себе
тысячью безопасных способов. Поголодать, а потом наесться.
Отсидеть нудную пьесу, а потом изругать ее в обществе тех,
кому она отчего-то глянулась. Или вот сплетни, мастурбация,
подачки нищим, протекция смазливым разночинцам. А еще можно
петь, если умеешь, купаться в молоке, мчаться во весь опор с
вершины холма, пьянствовать, жечь что-нибудь. Это будет
приятно и совсем не нужно для этого совращать жену сюзерена
или рогатить мужа с его же правой рукой, приятелем,
советчиком.
Итак, зачем они это делали, по большому счету непонятно.
Изабелла оправдывала это соображениями даосского толка.
Наподобие "Так случилось, а значит это следствие естественного
порядка вещей". А Луи? Да чем-то вроде любви к герцогу. Это
такая любовь - что-то вроде знакомства через одну рюмку. И еще
тем, что спать с герцогиней это почти такое же в его положении
безумие, каким была для Карла вот та история с белобрысым
ангелом из Меца. Луи нравилось знать, что безумие Карла по
плечу ему, смерду.
Кстати, о Мартине. У Луи было особое мнение по поводу всей
этой истории. И Карл, с которым Луи не спешил, конечно,
делиться, подозревал о некоторых его особенностях.
Если рассечь сплетничающий Дижон на два лагеря - в одном те,
кто в связи Мартина и Карла не сомневались, а в другом
сомневающиеся, то Луи образца того памятного фаблио должно бы
быть чем-то вроде герольда, снующего туда-сюда от одних к
другим. Но таким герольдом, что на пути из одного лагеря в
другой всерьез подумывает о том, чтобы податься в лагерь N3.
Так продолжалось почти год, пока Луи не уничтожил всю эту
метафору с двумя лагерями своим смелым "нет".
И тогда история Мартина была убрана и анимирована по-новому,
но уже воображением Луи, на этот раз проявившим несвойственную
себе настойчивость мысли, которой не лень было возвращаться в
те фаблиозные палестины вновь и вновь. Вновь и вновь.
Была причина настойчивости Луи. Когда все происходило,
являлось, жглось и Мартин был еще жив, Луи не замечал ничего.
О скандале он узнал едва ли не последним. Он был изумительно
слеп, глух и отвлечен в то лето. И не мог себе простить. Это
Луи! - полагавший, что знает Карла (которому он же еще
объяснял из какого места девочки мочатся и почему это не то
самое место) так же скучно и хорошо, как рука знает ногти. Это
было как оскорбление. И когда Карл в терновом венце с
жемчужными плевками на бархатном кафтане, словно герой,
вальсирующий под шелест прибоя, под шелест осуждающего
одобрительного шикания, двинулся на замок Шиболет, Луи
признал, что должен воссоздать правду, или то, что было бы
даже полнее, правдивее самой правды, во что бы то ни стало.
Так наливалось соком это особое мнение.
Для себя Луи называл бытийную канву тех событий "немецкой
пиэсой". Прошел месяц, пока из какофонии, подвергнутой
дознанию Луи, показались хвостики и лесенки стройных адажио.
Пока соколы, живые и нарисованные, нестройный бабский лепет и
скрипучие двери Лютеции, рассказы слуг и мыслительная
кинохроника тех деньков не запели некое циничное подобие
следовательской серенады. А потом, полгода спустя, какофония,
вылущившись из кокона фактов и домыслов, превратилась в
полифонию плотской любви, страстей и смертоубийства. А Карл с
Мартином были вписаны двумя полуобнаженными эллинскими
коапулянтами в редкое издание для взрослых, состоятельных и
чуть седых натуралистов - книжонку, единственно интересную
тогда Луи.
Те двое немцев из Ордена - Гельмут и Иоганн, кажется -
позавидовали бы успеху Луи. Быть может, когда они покидали
Дижон, в их головах звенела не менее кристальная ясность, чем
та, что обрел Луи. Но где им было до того, чтобы рыдать над
ней, беситься, орать, исходя философской испариной, завистью и
даже, представьте себе, ханжеским преклонением перед графом.
Где им было до восклицаний "Да, то была немецкая пиэса!" -
когда восклицающий мечется в шторме перемятой постели, а его
пальцы где-то там очень внизу и очень заняты.
Когда дознание Луи было в самом разгаре, он даже начал
дневниковствовать. Это вольтерьянское занятие, правда,
ограничилось одной-единственной записью, зато записью,
беременной целым грустным романом. Такой: "Все ясно. они
любили друг друга, но обстоятельства испортили конец, и без
того обещавший быть плохим. Мартина убил не Карл, но молния,
сиречь меч Господень. Его, можно сказать, просто насмерть
забило яблоками, повалившими с дерева познания на его
белобрысые кудри. Октябрь 1461 года от Р.Х."
Карл прочтет это неделю спустя после казни Луи и кусок, черт
побери, яблока станет ему поперек горла, а потом прорвется
кашлем. Колени его судорожно разойдутся, а дневник Луи
беспризорно шлепнется на пол.
К моменту "И", моменту Изабеллы, Луи было под сорок. Тот
самый возраст, когда в любви уже наплевать на взаимность, а в
сексе на любовь. Когда в тексте уже не ищут трюизмов,
"случаев", описаний значительных людей и скрытых указаний на
то, как жить и зачем. В том возрасте, когда в общем-то уже не
читают, а пишут, перелистывая страницы (одни), или спят с
открытыми глазами (остальные). Луи, переросток среди пажей и
прихлебателей, подозревал, что зажился в ослиной шкуре правой
руки герцога, костюмирующей роль сопровождающего герцога
бабника с готовой остротой на кончике языка, а также и роль
карманного зеркальца, в которое граф, может, посмотрится, если
у него будет охота, а может и нет. И шкура, и роль тесны для
тридцати семи. Такой себе гроб, сделанный по неправильно
снятой мерке. Камзол, разъезжающийся под мышками. "И, что
противно, - признавался себе Луи, - если намекнуть на это
Карлу, он покрутит пальцем у виска и утешит: "А с чего ты
взял, что роль герцога лучше?" и будет по-своему прав."
Впрочем, есть более действенные виды намеков, чем словесные.
Например, спать с его женой. Например, интриговать за его
спиной. Например, что угодно другое.
Отстрелявшись первой в этом году грозою, от Дижона
только-только начали расползаться синие тучи, когда Карл,
полчаса прождавший в городских воротах пока изрубят на
сувениры крестьянский воз, сцепившийся насмерть с лафетом
осадной мортиры, обидчицы Льежа, наконец-то выкарабкался
из-под навеса лавки придорожного менялы и, отмахнувшись от
подведенной лошади, размашисто зашагал по лужам в направлении
своих городских апартаментов. За его спиной в пять тысяч
глоток облегченно вздохнули пять тысяч солдат и благородных
рыцарей. Война с батавами окончена, консул топает в сенат
испросить дозволения на триумф, а легионы остаются за
городской чертой вола ебать.
Несмотря на форс-мажор при въезде в город, несмотря на шесть
месяцев, проведенных в лагере среди проклятущей фландрской
ирригации, несмотря на соломенную шерстинку, которую занесло с
крыши меняльной лавки за шиворот герцога, настроение было
неплохим. Все-таки, первый город, сожженный вот так, целиком,
как Агамемнон Трою не сжигал. Все-таки, мир с Людовиком.
Все-таки, алые уста Изабеллы.
Последние усердно трудились над Луи каких-то полчаса назад,
во время катастрофического преткновения в дижонских воротах.
А спустя еще полчаса Карл нашел их слаще меда.
Луи добился аудиенции у Карла только под вечер, когда небеса
вновь возрыдали по испепеленному Льежу.
- Ну, как поход?
- Спросись у Коммина, - вполне дружелюбно отмахнулся Карл.
За этот день он уже пересказывал подробности своего вояжа
дважды - жене и матери - и чуть было не оглох от грохота
осадной артиллерии, эвоцированной образами собственного языка
через множитель утренней грозы.
- И вообще не юли, - Карл изменил тон. - Ты меня своими
письмами до того заманал, что я чуть сам не напился с твоим
сучьим Эстеном. Все хотел понять что ты там мутишь.
Это была новость.
- Ты его видел под Льежем? - Луи действительно был удивлен,
хотя особых оснований удивляться не было.
- Ну да, - пожал плечами Карл. - Во-первых, Людовик в нем души
не чает, а во-вторых у него в этом году служба началась с
марта. Короче, это неважно, ты его лучше знаешь, ты
и рассказывай.
- Послушай, Карл, - начал Луи, стараясь глядеть герцогу прямо
в глаза. - Я тебе еще в письмах намекал, что дело Эстена
выеденного яйца не стоит. Это с одной стороны. Но с другой -
есть одно обстоятельство, которое нельзя было доверять бумаге.
Карлу давно уже не говорили "ты". Карла очень давно не
называли просто Карлом. И давно уже ему не смотрели в глаза
так пристально. "Что же, все это не столь уж и дурно", -
признался себе Карл, заинтересованно заламывая бровь и тем
поощряя Луи продолжать.
- Я видел в Азенкуре живого Мартина, - сказал Луи, не найдя
лучших одежек для своих голых фактов.
- Какого Мартина? - непритворно нахмурился Карл, который с тех
пор как стал полновесным герцогом взращивал и лелеял в себе
любую и всякую забывчивость.
Так через три месяца Изабелла, услышав от хмурого поутру Карла
"Мне снова приснился Луи", искренне изумится: "Какой Луи?"
- Мартина фон Остхофен, душа которого, по моему разумению,
отлетела куда надо прямо с нашего фаблио. Я видел его живым и
невредимым. И в подтверждение этих слов привез тебе вот это.
У Луи все было подготовлено заранее. В руках Карла оказалась
прядь белесых тонких волос и тяжеленный клок ломкой
посверкивающей шерсти.
- Это его волосы, - пояснил Луи. И, уже не в силах сдерживать
нервный смешок, добавил:
- А это шерсть алмазного зайца, которым Мартин являлся, пока
его не вылечили алхимией.
Карл тяжело вздохнул.
- И как Мартину это понравилось?
- Что именно? - не осмелился строить собственных предположений
Луи.
- Когда ты драл у него из-под хвоста клок шерсти. Он не
обиделся?
- Со спины, - поправил Луи бесцветным голосом. И, переживая
окрыляющее облегчение зеленой смерти, добавил:
- Я думаю, имеет смысл пригласить Жануария. Он в этом понимает
лучше нас.
Карл, пожалуй, мог бы быть и попронырливей. Наблюдательно,
болезно сверкать глазами, саркастически снисходить к чужой
похоти, язвить ее намеками. Например: спросить ее
неожиданно, после занавеса, за которым, сверкая ляжками,
спрятались последний акт и последнее явление: "Так кто
все-таки лучше - я или он?" И потом наслаждаться ее, гадины,
замешательством. Но он и не был, и не делал. Потому что не
знал и не догадывался. Платье мнительного венецианского мавра
заведомо сидело на нем плохо, ведь он даже не потрудился его
примерить в портновской. "Я не единственный кто женат на
бляди", - так он решил еще давно, когда сгорело левое крыло
замка герцогов Бургундских. А после соблюдал договоренность и
был честен - не ревновал сверх меры, не роптал, и был из рук
вон ненаблюдателен.
А ведь мог бы и заметить. То Изабелла интересуется прошлым
Луи, то будущим. То приближает к себе девчушку с именем Луиза
и зовет ее так сладенько - "Лу" и "Лулу". Вот она придумала,
чтобы Луи учил ее какой-то хуйне - не то в карты, в
"бордосское очко", не то немецкому. Вот она тычет пальцем в
пегого иноходца и делает радостное, но до идиотизма натянутое
открытие: "Конь ну совсем как у Луи!", а потом еще усвоила
новое слово - "атас" - и лепит его где ни попадя. Разумеется,
"атас" говорит не только устами Луи. Так говорит еще
пол-Дижона. Но половина, конечно, не та, у которой Изабелла,
всегда посягавшая на снежно-аристократические высоты, охотно
перенимала словечки.
И такого было много.
Известно, что так ли, иначе ли, любовники не могут вести себя
незаметно. Могут не обращать друг на друга внимания, могут
заигрывать изо всех сил, чтоб спектакль удовлетворил
наблюдателей с современными, психоаналитическими запросами.
Правда, неверно полагать, что тайны (и впрямь замечательное
слово, монсеньоры Бальзак, Шадерло де ла Кло, Альфред де
Мюссе) тайны сношений, исподволь проникая повсюду, открыты для
обозрения всех желающих. Нет. Вот поэтому самые бесталанные
уловки (см. выше) в большинстве случаев идут за чистую
монету. Ведь не так уж много тех людей, которым нужно
что-либо заподозрить и еще меньше тех кто заподозрить не
боится.
Незаконные браки, которые по примеру законных, все
время свершаются на небесах, утверждая трансцендентность
моногамии, как и всякое значительное событие оставляют след,
поскольку оставить его - всегда непреодолимый искус для
брачующихся. Сколько не играй невозмутимость ("эта связь для
меня ничего не значит"), сколько не шухари, не предохраняйся
("об этом, клянусь, никто не узнает"), сколько не устраивай
конечных автоматов ("фигаро здесь, фигаро там, фигаро у нее")
чтобы отмутить час на пяти минутах и ночь на пяти часах, след
все равно останется. Это оказывается превыше сил -
удовольствоваться покаянной исповедью на закате дней, не
важно, в исповедальне или в купе дальнего следования.
Есть мнение, что об изменах куда чаще узнают от тех, кто их
совершает, чем от волонтеров замочных скважин или наемных
вуайеров. "Ты помнишь тот сочельник, когда?.. Так вот..."
- реплика к мужу. Благая весть отзывается благой оплеухой
(реже - встречным откровением). "Черт побери, как я был
невнимателен", - остается только ужасаться. Это так
обидно, знать, что ты муж, объевшийся груш, от
которых у тебя происходит слепота, так же как у маленького
Мука происходил слоновий нос, а у зазеркальной Алисы случались
перебои с ростом. Нет утешения, хотя он замечал, разумеется,
все, что можно было заметить, но можно и не заметить. Если бы
оказалось, что она была неверна ему вчера, он бы снова
вспомнил, что заметил, ибо такова функция памяти - вспоминать
то, что известно, чему уже дано истолкование. И это не его
вина. И не вина вообще, ибо есть такой уговор не принимать в
библиотеки обличительные инвективы на рогатых, слепых
мужей, и на жен неверных и любых.
Кинопроба "Луи в роли Карла" принесла Луи много всего, но в
частности, отчетливое ощущение воротника, который
удушливо сходится на шее, ибо не бывать двум Карлам у
Бургундии. Изабелла думала о нем теперь посредством слова
"бедненький", которое дилинькало на той же ноте, что
"дурачок", хотя последствия для телесности Луи у них выходили
совсем уж разные.
Далее. "Сколько раз входил ты к жене ближнего своего?"
Пятьдесят восемь", - зачем-то соврал Луи и тут же поправился:
"Вообще-то шестьдесят два, но как зашел, бывало, так и
вышел." Тот, кто сидит по ту сторону воображаемой клети в
воображаемой исповедальне, сконфуженно: "Хорошо, сын мой,
главное, что вышел, сын мой." Кому еще поведал Луи о своем
прелюбодеянии? Никому. Кому Изабелла? Как ни странно, тоже
никому. Кому кровать, простыни, подушка, тазик? В
докриминалистические времена вещам не было разрешено ничего,
кроме, быть может, скупого казенного отчета перед
начальником административно-хозяйственной части Страшного
Суда.
Еще дальше. Однажды Луи вообразил себе покаяние перед Карлом.
"Сир, я ее восхотел и возымел, а дурных мыслей при мне,
сами знаете, нет, кроме потрахаться". Эта фривольность, в
шестнадцать показавшаяся бы Луи похвальной,
"незакомплексованной", теперь разочаровала его - даже
самовлюбленных шутов, случается, воротит от собственных острот.
Луи явился туда как на работу в понедельник. Подтянутый,
пустой, бритый, весь мыслями в воскресеньи. Изабелла уже
дожидалась его, сидя в плетеном кресле. Было солнечно,
как бывает только в апреле, место действия было залито
прозрачной платиной и мебель казалась обмазанной кое-где
акациевым медом, который резво отливал янтарем, оливковым
маслом и блестел желтым шелком. Они поприветствовали
друг-друга молча, потом Луи погладил ее руку, приспустил
рейтузы и сказал шепотом: "У нас мало времени".
- Послушай, помнишь, как ты переписывал письма, которые писал
мне Карл, во время того похода? - спросила Изабелла, тоже
шепотом. Она была серьезна, словно от ответа на этот вопрос
будет зависеть весь дальнейший ход событий - минет или как
обычно.
- Помню, - сразу согласился Луи. Надо же какое совпадение, он
и сам куражился над этой биографической деталью часом раньше,
когда в сотый раз привиделся барон Эстен, а потом подумалось,
что он хоть и барон, а не грамотный, в то время как он, Луи,
бессменно оформлял амурную корреспонденцию бургундского
графа номер один, хоть и не был бароном, а теперь, вдобавок,
обрел влажную благосклонность тогдашнего адресата. Как
обычно, работал спасительный принцип компенсации, в
соответствии с которым все равно, чем гордиться, лишь бы
гнойник не воспалялся. - Так что с того?
- Я давно хотела спросить, но все время откладывала, скажи, ты
тогда, давно, думал, что мы будем любовниками или нет? -
спросила Изабелла и Луи был страшно удивлен, что это на нее
вдруг нашло, восстанавливать мотивы, находить высохшие
пунктиры связей между событиями. Наверное, прибытие Карла на
нее так своеобразно подействовало.
- Если хочешь честно, в первый раз я об этом подумал, когда мы
забирали тебя из замка Шиболет. Тогда так получилось, что
ты была сверху и обломок копья или ветка - не помню, - задрал
твои юбки, первую-вторую-третью, Карл тут же снял тебя вниз,
а я стоял снизу и я подумал, что у тебя красивые, стройные
ноги, совсем без волос, а потом подумал, что ты их наверное
бреешь или выщипываешь волоски пинцетом, а потом подумал то,
о чем ты спрашивала. Можно сказать, что мы были любовниками с
того дня, потому что тогда я впервые мысленно с тобой
переспал. А когда переписывал письма - это было продолжение, я
как бы сам их писал, хотя текст за меня сочинял сама знаешь
кто. У мужчин незавидная роль, все время желать женщин.
Знаешь, если посчитать, со сколькими женщинами я действительно
был в связи и со сколькими воображал, что в связи, то у
вторых, будет количественный перевес не менее чем двойной. Ты
вот одна из немногих, кто и побывал и среди тех и среди этих.
- А третья категория, женщины твоего герцога? Ты про нее не
сказал.
То была содержательная беседа!
Изабелла сидела в кресле так: левая рука на чуть выпуклом
животе, правая на правом бедре, правое подколенье покоится на
подлокотнике кресла. Левая нога скинула туфельку и упирается в
пол, как ей и положено. Роза стыдливо, а если точней, то
бесконтрольно полураскрыта. Платье Изабеллы расстегнуто от
самого верха до самого низа, и две его серебристо-синие
половинки, откинуты на подлокотники, (одна накрыта коленом) и
свисают до земли, словно утратившие силу и упругость крылья
герцогини эльфов, белое костлявое тело, причинные кудри,
усталая грудь кажутся частями осиянного жестокими дневными
софитами тела ночной человеко-бабочки. Все это красиво, но той
красотой, что не вызывала бы волнения в крови даже самого
легковоспламеняемого эротомана. Луи тоже был хорош - правая
слегка опирается на спинку кресла, левая машинально
прохаживается по недоумевающему члену, рейтузы приспущены, на
голенях, далеко не убежишь. А лицо - лицо живет тем, о чем
так увлеченно шепчет Изабелла, а отнюдь не тем, что по
сценарию, по логике порнофильма должно бы сейчас ходить
ходуном. Луи стоит спиной к окну и заслоняет Изабелле свет.
Она время от времени заводит голову назад, туда где нет его
живота, который дан ей трижды крупным планом, чтобы отхватить
ослепительную солнечную пощечину - ей нравится так делать.
Свет-тень. Инь-янь. Редкий случай - все, что происходит в
комнате Изабеллы по соображениям космической эстетики,
оптимально набросать пастелью или углем, предпослав все
значительные реплики в верхнем правом углу, в околоплодных
водах комиксовых бабл-гамов.
- Слушай, может нам лучше вообще прекратить, пока Карл не
уедет куда-нибудь снова?
- Милая Соль, я не выдержу. Я взорвусь. Меня разорвет изнутри.
- Никогда бы не подумала. Так ты что, совсем не боишься?
- Боюсь.
- Не кривляйся.
- Я не кривляюсь, я боюсь. Могу побожиться. А ты?
- Что я? Мне все равно. Что он может со мной сделать? Побить?
Никогда в жизни Карл не станет бить женщину, к которой
равнодушен. Поедет по Сене с блядями? А что он по-твоему
сейчас делает? Будет на меня зол, обидится, отправит в
монастырь Сантьяго-де-Компостела? Пусть попробует. Зачем он
по-твоему на мне женился? Ах молчишь? А я тебе скажу - чтобы
никто не подумал, что он голубой. Или точнее так, чтобы все,
кто уже подумали, после той истории с Людовиком, с Шиболетом,
с женитьбой на девке без роду-племени подумали, что наверное
он не только голубой, раз предпочел династическому слиянию
капиталов с раздельными спальнями такую разорительную свару
из-за смазливой содержанки своего врага. Меня заебало, Лу,
столько лет быть живым доказательством.
- Ты к нему несправедлива.
Они говорили долго. Луи даже показалось, что так долго
они не говорили никогда раньше, хотя представлялись и более
мирные случаи болтать языком. В сущности, они говорили уже
второй час, Луи ждал Карл, чтобы вместе инспектировать
кое-какие предместья, и это не смешно. У Изабеллы тоже
рисовалось благотворительное дельце - что-то вроде раздачи
хвороста озябшим, которые наверняка уже некультурно заплевали
всю дижонскую площадь, ожидая герцогской дармовщины. В общем,
промедление было некстати, но пресыщения темой никак не
наступало. Вот только голосовые связки болели от шепота.
- У меня горло болит от шепота, - созналась Изабелла.
- Тогда все, - скоропостижно заключил Луи. Он хотел сказать,
что против природы не попрешь, но рейтузы все-таки не натянул.
Он соврал, конечно, потому, что это было еще не "все".
Изабелла переместилась на край кресла, вынула заколку из
волос, волосы, боже, как много серебристых, щекотно
расплескались, Луи встал перед ней как лист перед травой, как
Каменный Гость перед донной Анной, а победоносная ухмылка
синьора Джакомо Казановы облупилась с его губ вместе с первым
поцелуем Изабеллы, который его обновленные губы теперь не
могли бы поймать и отдать назад, потому, что теперь - не то,
что в замке Шиболет, Изабелла была внизу, а он был вверху. И
не было поблизости дородной Луны, а потому не на кого было
переложить ответственность за свою похоть, которая может и
была еще не похотью, но уже давно не тем "желанием", которым
затыкают все сюжетные бреши писатели женских романов, просто
Луи невыносимо захотелось трахаться, захотелось вот тут прямо
сейчас аннигилировать до антиматерии любви, последние брызги
которой растворятся в эфирном потопе сигналов удовольствия,
захотелось стремиться вперед, по направлению к Изабелле,
свернуться шебутным микроголовастиком, обернуться тем семенем,
которое подарит Изабелле сына, Карлу пасынка, а ему самому -
бессмертие, ибо следующие девять месяцев младенец будет его,
Луи, наместником в уютной мирке с теплым климатом, в Изабелле,
а всю оставшуюся жизнь будет благословлять свое пренатальное
княжение, смеяться в точности как Луи, озадаченно скрести
затылок, как он и в точности как он поводить головой, уложив
перед зеркалом волосы, а потом, когда-нибудь, он сделает то же
самое, что Луи сейчас и Луи станет дважды бессмертен, трижды
бессмертен и так на века, на века. Терпеть ласковые
слюнки и невнятные тычки языка, а Луи не был обрезан, было
уже невыносимо, как невыносимо совестливо мочить ноги
прогуливаясь по кромке пляжа и ощущать одними только стопами
морскую прохладу, как невыносимо тосковать по прохладному
аквамарину в стране Пуритании, сделавши из брюк бермуды,
тосковать и не плавать только потому, что у тебя нет
купального костюма. Луи сбросил ковы оцепенения и решительно,
почти уже грубо, отстранил Изабеллу, отстранил ее губы, встал
на колени и, так как подаваться вперед было уже некуда, мешало
кресло, навернул ее на себя со всей возможной галантностью и
проникновенностью. Их глаза встретились, причем глаза
Изабеллы были, они были полны слез. Луи не обольщался по
этому поводу, что это, мол от переизбытка чувств. За тридцать
семь лет он помнил что-то около шестидесяти семи минетов
(любопытно, что до тридцати ему хватало ума вести подобие
бухгалтерии, а остальное он посчитал "по среднему") и он
понимал, что чувства, даже если они есть, то совершенно здесь
не при чем. Просто им, ей, тяжело дышать с таким кляпом во
рту, от этого у некоторых происходит насморк, а у некоторых из
этих некоторых происходят слезы, бедная моя девочка бедная моя
де-держись, милая, я сейчас, а Изабелла послушалась, обхватила
его за шею как только может обезьяний детеныш, так крепко,
будто пульсация его крови и есть та сила, что закроет перед
ней ворота Ада и распахнет ворота Рая, или хотя бы Чистилища и
что в биениях его бедренных костей о разваливающееся, мамочки
родные, кресло, есть наверное смысл, который, если тесней
прижаться к его лицу грудью, то перейдет, перебросится и на
нее, как брюшной тиф, как пожар, как вибрация большого,
размером с пол-вселенной барабана.
- Монсеньор Луи, герцог Карл велели вам передать, чтобы вы
их догоняли. Они выехали, не дождавшись вас.
- Жанет? Какая блядь оставила дверь незапертой?!
Но это было уже все равно. Луи поднялся, отер липкую,
горячую ладонь о синий подол платья Изабеллы и, не глядя
никуда, натянул рейтузы. Он чувствовал себя так, будто его,
словно давешнюю ромашку, ненароком переломили пополам.
Луи был свободным человеком свободного герцогства. Не будучи
потомственным дворянином, он был лишен повышенной
чувствительности к понятиям серважа и вассального долга.
Поэтому Луи в любую неуютную ночь последних дней апреля мог
взнуздать коня и уехать прочь. Например, во Францию, к
христианнейшему королю Людовику, обожающему перебежчиков
туда-сюда, ибо они, как не знал, но чувствовал король, своей
суетливой подвижностью гарантированно задвигают тепловую
смерть Вселенной за границы рационально мыслимого будущего. Но
увы, политическая конъюнктура во Франции чересчур
неустойчива и легкомысленна. Сегодня ты перебежчик и тем
спасаешь Pax Gallica, завтра уже мажордом или коннетабль, но
вот послезавтра ты останавливаешься, обрастаешь семьей,
становишься индифферентен мирозданию и тебя жрет с потрохами
новая порция интриганов, бегущих ко французскому двору изо
всех иных палестин.
Луи мог уехать в Италию к надменным дожам и патрициям. В
Италии, впрочем, не любят перебежчиков, потому что не проникли
еще столь глубоко в космогонию, как Людовик, но зато там любят
тираноборцев. Зато... - Луи цокнул языком. А ему-то что с
этого? Он, Луи, не тираноборец. Значит, Италия не подходит.
Так, дальше у нас Священная Римская империя германской нации.
Немцев Луи уважал за латентную и тем более пикантную
развратность, но не любил за то, что, зачастую не находя себе
исчерпывающей сатисфакции, последняя охотно переодевается в
белые плащи меченосного пуризма. И потом всякие Мартины вместо
того, чтобы умело подпоить глянувшегося мужика и отсосать у
него, разомлевшего и благосклонного, становятся сплошь
оловянными.
Луи хитро скосил глаза на городской ров и попытался вообразить
себе сцену совращения Карла. Нет, герцог, пожалуй, столько не
пьет. Тоже немчура наполовину. Или, скорее, удвоенная немчура.
Потому что Карл и развратен, и крестоносен по-своему. Козел,
лучше бы меня заколол на месте.
Так, еще Англия и Испания. Испанцы - те же немцы, только
наоборот. А англичане...
Англичане устраивали Луи со всех сторон. Бедные, флегматичные,
благородные, нейтральные и безбожные.
Но англичан Луи тоже выбраковал. Просто так.
Вульгарное пространство бегства было исчерпано и не стоило
оригинальничать, припоминая всех суверенов наподобие герцога
Анжуйского или там Гранадское королевство, швейцарские кантоны
и датско-польскую химеру под водительством шляхетной династии
Фортинбрасов. Турок, венгров, Орду, гипербореев и песиголовцев
Луи тоже обошел своим вниманием, ибо не хотел быть съеденным
на таможне оголодавшими троглодитами.
Есть еще монастыри. А что? Стать добропорядочным клюнийцем,
петь хвалу Создателю, ходить с кружкой для подаяний,
выписывать индульгенции. Луи остановил коня - так ему
понравилась в первый момент эта идея. Но, спустя минуту, он
вновь наподдал гнедому по бокам - мираж рассеялся. Нет,
монастырь - это тоже трусливое, позорное бегство. Тем более
позорное, что на сто один процент гарантирует его от мести
Карла. Если на венгерской границе его, Луи, еще могут
настигнуть ассасины или медноязыкая змея, сплетенная Жануарием
из волос Изабеллы, то в монастыре - нет. Герцог не пошлет
никого и ничего, ибо будет знать - Луи погребен заживо.
Конная прогулка Луи - первая в его жизни конная прогулка,
которую он совершал как таковую, то есть без каких бы то ни
было зримых целей - подошла к концу. Луи полностью объехал
Дижон и остановился перед воротами, через которые не так давно
герцог вернулся с победой. Перед воротами, которые он, Луи,
покинул беспрепятственно два часа назад. Да, вовсе не
обязательно бежать из Дижона неуютной ночью. Можно и при свете
дня, прямо сейчас.
Туда? - Луи бросил взгляд на приветливо распахнутую пасть
Дижона. Или туда? - взгляд Луи сэкономил, ибо и так отчетливо
представлял себе тракт, приводящий со временем в Кале.
Нет. Лучше всего туда - пожирать с хвоста уже описанную
единожды кривую окружность вокруг города. В конце концов, он
многое не досмотрел. Там ведь есть еще достопримечательности.
Вот, например, можно съездить на холм Святого Бенигния.
Ниспослал ведь некто Мартину на Общественных Полях стило как
руководство к действию?
На Общественных Полях было пустынно, как в балде у Луи. Он
неуютно поежился, озирая исподлобья окрестности, и сошел с
коня. Все равно эти, с копытами, на холм Святого Бенигния
могут заезжать только три дня в году.
У самого подножия холма была вырыта свежая яма. Кто-то совсем
с ума сошел. Что, искал золотые кости Морхульта? Надо будет
сказать Карлу, чтобы...
Резкий, мгновенно сорвавшийся свист в два пальца Луи
обернуться не заставил. Он и так знал, кто за его спиной. Так
мастерски не умеет свистеть только Карл.
Пока герцог пересекал вытоптанное поле, Луи успел подойти к
краю ямы и заглянуть внутрь. Там покоились сломанный черен
лопаты, заступ и обрывок веревки. Такая себе геральдика.
"Вот здесь сразу видно, что я не дворянин", - незаслуженно
презирая свою тусклую звезду, ядно процедил Луи, сплевывая
вниз. Черная смерть все не наступала и теперь Луи
окончательно понял, что ей уже не наступить никогда. И,
поскольку Карл был уже совсем рядом, промолчал: "Вот Мартину
досталось прекрасное знамение. А мне - какая-то мусорная
дыра."
- Луи, я должен тебя арестовать, - начал Карл, не здороваясь,
зато улыбаясь. - Ты теперь государственный изменник.
- Ну наконец-то, - вздохнул Луи, отступая от края ямы и
поворачиваясь к герцогу.
- Понимаешь, Луи, - продолжал Карл, - тут от Людовика пришло
письмо, где, между прочим, написано, что твой Эстен
прокололся. Пошел закладывать в один парижский кабак что бы
ты думал?..
- Дароносицу, - равнодушно пожал плечами Луи. Ясно ведь и так,
что теперь ни к чему отбрехиваться.
- Да. А туда как раз зашли Христа ради два перехожих вроде бы
монаха. Так вот Эстен, добрая душа, отдал им эту хрень
задаром. Ну, они оказались из монастыря святой Хродехильды и
на него донесли какому-то святейшеству, а тот Людовику,
поскольку дворянин, все-таки, на королевской службе подлежит
суду короля Франции. А знаешь, что больше всего любит король
Франции?
- Деньги.
- Ну деньги все любят, а Людовик любит еще и молиться.
- Деньгам? - не удержался Луи.
Карл посмотрел на Луи с одобрением.
- Нет, в основном все-таки Богу. Поэтому Людовик рассвирепел
не на шутку и Эстен, чтобы не попасть под церковный трибунал,
честно признался, откуда у него дароносица. Он ее, дескать, у
тебя выиграл в карты.
- В зайца, а не в карты, - с вызовом возразил Луи.
- Не понял? - Карл действительно не понял.
Луи вздохнул.
- Ну, я же когда с Эстеном по твоему поручению дружился, я на
нее и поспорил. Что, дескать, никакого алмазного зайца под
Азенкуром нет. Поспорил и проспорил.
Карл только махнул рукой.
- Ладно, это мелочи. Главное, что, как сам понимаешь, ты, Луи,
не трахал жену своего герцога. Ты просто утаил в прошлом году
от своего герцога вещь государственной важности. Значит, ты
государственный изменник. И если даже я мог бы простить тебя
как друга, Бургундия тебя простить не может. Потому что
Людовик решил уцепиться за эту чашку двумя руками. И теперь,
похоже, все идет к новой войне.
Карл замолчал и, когда Луи уже хотел сам ввернуть что-нибудь
наподобие "Извини, я не хотел" или "Кому война, кому мать
родна", герцог сказал севшим, чужим голосом:
- И у тебя, Луи, теперь есть ровно два выхода.
"Странно, вроде бы один", - подумал Луи.
- Ты можешь оказать сопротивление аресту и тогда мы будем
драться на мечах здесь и сейчас. Либо ты подчинишься, будешь
осужден и повешен.
- Сволочь ты, Карл, и говенный искуситель, - Луи казалось, что
он думает, но на самом деле он говорил в полный голос. - Если
я приму твой вызов, ты зарубишь меня как ребенка, потому что
после гибели капитана Брийо ты стал Первым Мечом Бургундии и
ты это знаешь. Если же я не приму вызов, я поведу себя как
последний трус, хотя крысой никогда не был и уже не буду.
- Убил же Давид Голиафа, - обиженно пожал плечами Карл. -
Может, и тебе повезет.
- И в этом ты тоже сволочь. Потому что если я убью тебя, меня
возненавидит вся Бургундия, все Коммины и все Изабеллы мира.
- Правда? - Карлу еще никто не делал таких безыскусных, бьющих
наповал комплиментов.
- Правда-правда, - криво усмехнулся Луи. - А горше всех будет
рыдать Мартин.
Шел снег когда его казнили. Луи думал о картонных коробочках.
Для леденцов. А от них плавно перешел к коробкам из дерева.
Для человеков. К тому, что они скорее шубы для покойников, а
совсем не костюмы. Гроб, вопреки расхожему ярлыку, не
деревянный костюм, который нужен "для выхода" или чтобы
прикрыть наготу. Если это и предмет одежды, то такой, что
защищает от холода, которым пропитана земля. Пропитана зимой.
Пропитана летом.
Этот холод - озорная, кривая, издевательская гримаса,
которую корчит мама-почва тому, что из нее произрастает. Вот
этой цветущей яблоне, например, до кружевной ветви которой
легко дотянуться незаточенными ножницами большого и
указательного пальцев, если подойти к самому краю дощатого
помоста и правильно изогнуться вопросительным знаком. Но Луи
не стал. Он чуждался любованием цветущим деревом перед смертью
(см. смерть ниже или стр ~~~), как чуждался бы харакири, если
бы знал, что это такое.
Между тем, снег действительно падал. То была не метафора -
мол, лепестки облетают будто снежинки. И не конфуз с приветом
от авантюрного жанра. Мол, нагой (так и подмывает, "голый") в
начале сцены Робинзон Крузо рассовал сухари, которые, без
сомнения, пригодятся в грядущем солипсическом хозяйстве, по
карманам, которых не было, по этаким кенгуроидным карманам. То
был мокрый, вполне объективно-синоптический снег, какого
много. И Луи ловил его губами, втайне надеясь, что такая
неприятная приятность есть знамение. Кстати, так оно и было.
Снег в начале мая - это подлый апперкот с точки зрения
виллана. Предлог вне очереди окунуться в обильно унафталиненные
меха для чувствительных и прекраснейших. Для Луи, как уже
сказано - знамение. А для прочих зрителей, пришедших заради
поглазеть как на работу - просто наполовину твердая холодная
вода, которая сыплется с неба и чуть портит обзор. Всерьез
любоваться такими вещами как неожиданный снег Дижону было
так же внове, как самому разрезать себе переднюю стенку
живота за компанию с профукавшим победу сюзереном.
Кстати, занимая места, кто сидячие, а кто так, все, даже Карл,
были уверены, что все кончится хорошо. С одним, правда,
уточнением - в конечном итоге. Что в конечном, самом последнем
итоге наступит долгожданный, выстраданный поэзией и теологией
happy end.
Не то чтобы Луи не казнят. Не то чтобы вдруг, растолкав тучи,
с неба упадут крепче-крепкого веревки и по ним - вжик! -
спустятся мужчины в черных масках и отобьют казнимого у
оторопевших палачей, один из которых получит по морде, да-да,
а другого лягнут коленкой распоясавшегося Буратино прямо в пах.
А затем все они споро погрузятся на воздушную колесницу и Луи,
наскоро сотворив о ладонь воздушный поцелуй, отошлет его
бледному Карлу (втайне болеющему за успех похищения) в мокрых
объятиях своего герцогского кресла, а Изабеллу, мельком, стоя
вполоборота на подножке, ее он окатит презрительной прохладцей
несказанного "увы!" перед тем как навсегда отправиться в
страну, где он будет царем-батюшкой, сегуном или, если угодно,
спасенным летчиком.
Нет. Это был бы happy end, сработанный из калифорнийской
фанеры. Те же кто пришли в то утро на казнь Луи, надеялись на
другое. На настоящую благость. На ту милость Господню, в
которой так страшно усомниться. Проблема была понятна всем.
Ибо если не через повешение, так через пневмонию, с ней
придется столкнуться даже ручному хомяку. А потому, надеясь
за Луи, все, конечно, надеялись за себя.
"Господь не даст его в обиду!" - грея руки дыханием, шептала
горничная одной госпожи, которую Луи некогда осчастливил тем,
что не обрюхатил. И ее товарки были с ней согласны.
Конечно, если бы Луи казнили не за государственную измену, а за
убийство или за какое-нибудь скатологическое растление,
настроения, несмотря на все вышеперечисленное, были бы иными.
А так - подумаешь, государственная измена! Без пяти минут
мученик. Без десяти минут Тристан.
Словом, Луи жалели.
Палачей было двое. Один, стриженный под молодого Цезаря
(любого из двенадцати) герольд, должен был умертвить Луи de
jure, огласив приговор. Другой - то же самое, но de facto,
выбив скамью из-под ног Луи, обутых в ладные востроносые
туфли, некогда бывшие тесными Карлу и оттого пожалованные
казнимому во времена доброй-предоброй дружбы. В нескабрезно
розовый период игры в метафизический мяч промеж вассалом и
сюзереном.
Эти бездельные двое фланировали пока рядом с Луи,
выставленному на обозрение, словно редкая фарфоровая ваза,
которую сейчас показательно огреют кувалдой. Просто
прохаживались по эшафоту, ибо топ-топ на него с обычным
скрипом каждой придавленной обреченной стопой ступени уже был
позади, а сама казнь - еще впереди. На предмет же поведения в
минуты между тем и этим в специальной литературе рецептов не
сыскалось. Впрочем, как и на предмет междуцарствий. А жаль.
Торжественность таких пауз ощущается и требует украсить себя
жестом, игрой желваками или изломом брови, а может и
художественным свистом.
Ждали, кстати, одного. Когда герцог Карл усидится в своем
кресле и даст знак зажатой в кулаке перчаткой, сшитой, кстати,
из той же материи, какая обычно идет на театральные занавеси.
И довольно скоро дождались.
- Этот человек приговаривается к повешению законом Божеским и
людским, а также волею герцога, - с места в карьер пустился
герольд, скрестив руки на груди, будто был он не сраным
герцогским холопом, а со всеми основаниями понтованым
правопреемником Понтия Пилата, - ...ибо свершил он
государственную измену.
"Аминь" - смолчал Луи. Ему было зябко и как-то леностно.
Пожалуй, кладбищенской торжественности момента он не ощущал
вовсе. Так временами не ощущаешь себя фаллосом праздника на
собственном дне рождения, так не чувствуешь легкокрылого
присутствия за правым плечом в День своего Ангела. Не
чувствуешь пожалуй оттого, что в глубине слова "взаправду" уже
давно и крепко уверен в том, что все так, все правильно. Так,
как и должно быть.
- Каковое повешение прямо сейчас и состоится, -
докатился-таки, дорокотал до конца тираду герольд и уставился
на Карла, угнездившегося, как то приличествует птицам высокого
полета и не можется дирижерам, на самой верхотуре.
"Интересней, если бы оно состоялось завтра", - хмыкнул Луи и
прошелся, словно тряпка для влажной уборки, по людским
макушкам ничего определенного не выражающим взглядом. Собрал,
так сказать, пыль.
Сообразив, что сейчас снова-таки его ход, Карл посмотрел на
Изабеллу. В то утро она удивительно смахивала на фаянсовую
свинью-копилку. Тем, например, что вся ее расписная,
оптическая видимость блекла в сравнении с тем, что
сохранялось нетронутым внутри, в полом пищеводе ее естества,
невозбранным, целомудренным и невидимым. Сохранялось до
исповеди или до откровения в новом алькове с новым Луи.
Посмотрел, не высмотрел ничего кроме свинячьих завитков вокруг
чуть сопливого пятачка и китчевой, фаянсовой отстраненности от
своих внутренностей, и взмахнул перчаткой. Дескать, добавить
нечего.
Луи украдкой полоснул взглядом по профилю герольда. "Что,
уже?" Он, кстати, отлично знал этого придурка, эту ходячую
античную какофонию. Сей глас правосудия вдохновенными вечерами
крапал выспренные эссе о назначении мирской любви (термин
господина герольда), каковая не обязательно должна осваивать
фрикционный ритм и принимать другие формы любви плотской. В
первую очередь из соображений демографических. Господин
герольд был страстным, но невезучим игроком в балду. А еще -
тайным воздыхателем одной тонкогубой, стервозной куртуазности,
которую он стеснялся даже попросить о том, что Луи всегда
давали без очереди. Ну да ладно.
- Ты имеешь право на последнее желание, - получилось громко и
с расстановкой.
Толпа, как и положено ей, зашепталась. Это уж как всегда.
Когда какому-нибудь сорвиголове, который отличился в бою,
герцог предлагает самому выбрать себе награду, то и пехота, и
конница, и, кажется, даже мулы обоза до хрипоты шепчутся с
самими собой и друг с другом о том, что попросили бы у Карла,
если бы сами были героями. Безгрешно онанируют, впустую
растопырив все щупы удовольствия. Кто думает о малю-ю-сеньком
лене с пасеками и прудом, полном карпов. Кто о перстне с руки
герцога, который будет так славно завещать старшему сыну при
большом стечении остальных потомков. Кто о подвязке с ноги
Изабеллы, которую хоть может и дадут, но просить все равно
нельзя. Примеряются, то и дело всерьез одергивая самих себя,
что главное в таких делах как губозакатайство по чужому поводу
- это не хватить лишку, не зайти туда, где фантазия
превращается в бред или домино имбецила. Но что любопытно!
Когда герцог предлагает кому-то смерть, а в придачу к ней
недолгую вольницу последнего желания, или, точнее, последнего
исполненного желания, происходит то же самое. Все и даже
анти-аэродинамические химеры с фриза собора, того что в
снежной дымке вон там, между ветвей яблони, примеряют
происходящее на себя. Что б я выбрал, если бы выбирал, не
приведи Господь? Между тем интересно, что выбрали бы химеры.
Выбирал и Луи. Чашку горячих сливок? Не успеют перевариться -
не надо. Герцогского прощения? Еще не хватало, но, главное,
никто вроде бы не обижался. Поцелуй Изабеллы? Нет, вот это уже
непотребство, ей-Богу. Держать слово перед всеми? Ну... тот
род жопорванства, на которое у Луи, вполне самодовлеющего и
совсем без русской крови, красной словно смерть на миру,
никогда не хватило бы духу. И тут ворота его мыслильни
настежь распахнулись и приняли кортеж из всяких там тайных
желаний постэдиповой давности, до этого утра обретавшихся в
бессознательных подвалах. Кортеж, во главе которого
следовал... во главе которого следовал...
Луи сделал знак герольду. Тот сделал лицом испытующее "Ну и?",
народ разочаровано смолк, Луи выбрал явно быстрее, чем каждый
другой под эшафотом. А Луи сказал:
- Хочу, чтобы герцог Бургундский пожаловал мне дворянский
титул.
Между волей-к-власти и волей-к-силе существует и,
неприрученная, орудует еще одна - воля-к-титулу, которую
прошляпили и антропософы, и дотошная немчура. И в медицинском
справочнике ей сыскалось бы место - как раз между клептоманией
и пигмалионизмом. А почему бы нет?
Выслушав Луи и скоро настигший слова Луи рокот толпы, герольд
стал желто-сер с лица, словно бы лежалый лоскут, отодранный с
лодыжки египетской мумии. Чего-чего? Дворянский титул? А он,
простофиля, мысленно приосанившись, уже нес Луи стакан горячих
сливок с медом, вежливый, участливый. И еще чуть
снисходительный, что твой garcon de caffe или colporteur в
предвкушении щедрых чаевых. Что ж, выходит, вместо стакана с
молоком изволь теперь разместить на подносе дворянскую
грамоту? Но Карл, на которого герольд, ища спасения, бросил
отчаянный, потерянный взгляд, похоже плевать хотел на его
затруднения. Герцог медленно встал со своего суфлерского
кресла, затолкал судьбоносную перчатку в карман куртки и
самолично направился в эпицентр скандала, который даже местом
действия пока назвать было нельзя. Решительно и быстро взошел
на эшафот, словно мим, которого зовут на бис, вплотную
приблизился к Луи, которого иные звали наглецом, а иные
душкой, приблизил губы к уху Луи, причем так, что последнего
обдало сенным ароматом крапивы двудомной, исходившей от кудрей
Карла, которые, ничего не попишешь, стали уже помаленьку
редеть, и шепотом спросил:
- Я не ослышался?
- Нет, - тем же будничным шепотом ответил Луи.
- Так ты хочешь стать бароном?
- Нет, с меня довольно и маркиза.
- Значит будешь маркизом, - одним махом окончил торги Карл и о
Боже что это он делает зачем это герцог Луи был у нее в
гостях два раза а я не услышала что он сказал что ж это
творится в тех самых зеленых рейтузах а он неблагодарный его
жену а он ты видел ну блин не каждый день а может и правду
говорят что брехня эти знатные баре он того как в Писании та
то не то то когда Иуда целовал а тут вроде наоборот в смысле
тут вообще не то и я еще тогда подумала что на месте герцога я
бы это давно сразу после Льежа сделала а не ждала бы до
самого мая и главное зачем ой девочки в первый раз такое вижу
и я и я и я... герцог возложил озябшие руки на плечи Луи и,
чинно вторгшись в пространство чужого лица, поцеловал Луи в
лоб, промахнувшись, конечно, мимо его геометрического, а также
тантрического центров, но все равно, все равно.
- Я жалую этому человеку титул маркиза и замок Шиболет, -
провозвестил Карл.
В противовес обвалившейся на мир ископаемой, доптеродактильной
тишине тонко пискнула Изабелла. Словно мышь, или, как
выразился бы румяный крестьянский малыш, как мыша. Она
предпочла бы лишиться чувств, как то заведено кое-где в
книгах, но ее волнение всамоволку разыскало себе свой путь
наружу. Его, этот писк, было бы впору назвать комичным, если
бы не рвался из этого мышьего крика усталый стон роженицы,
которой Изабелла не стала и никогда уже не станет. Если бы не
звенел в этом писке сиротский, сучий обман, под всемирным
крылом которого все бедные жертвы без разделения на овец и
козлищ, на правых и виноватых и, чувствуя который отдельные
святые пробуют любить и жалеть всех без разбора. Но этот писк
никто не почтил вниманием. Даже Луи и Карл. Которые, хоть и
были далеко, хоть и не слышали, но могли бы, блядь,
догадаться.
Раз такое дело, первого палача пришлось тут же на месте
уволить, а виселицу упразднить. Любителям рыть сыру землицу в
поисках мандрагоры и иных материальных трансмутантов
висельницкой спермы на этот раз поживы не будет. Не будет,
ибо Луи, который теперь Луи де Шиболет, может быть умерщвлен
одной лишь благородной сталью. А когда рубят голову, известно,
кончают только палачи, да и то не всякие. Впрочем, за заменой
дело не стало. Барон де Раввисант тотчас же вызвался помочь
своему герцогу, а заодно и его любимцу, все равно любимцу Луи
в деле умерщвления последнего. Благо, оружие было при нем
("Как жопой чувствовал", - крякнул де Раввисант, который,
кстати сказать, собирался заложить свою благородную сталь
недурной ковки в одной там лавочке сразу по окончании действа
и чтобы не терять времени прихватил ее с собой). У Раввисанта
прямо-таки рука зудела поскорее взмахнуть своим сокровищем над
головой Луи, ибо он, честный с собой и бедный как сова,
подозревал, что это будет последний взмах его воинской
радости, а после им будем махать ростовщик, месье Тудандаль,
перед носом у своих своенравных клиентов.
- Все? Можно продолжать? - опасливо поинтересовался герольд,
страшась, что Карл сейчас возьмет, да и переставит по-новому
запятые в двуострой чудотворной мантре
"казнить-нельзя-помиловать". А потом посвежевший,
новорожденный Луи возьмет да и открутит ему голову в кулуарах
какого-нибудь пьяного развеселья. На этой же неделе, или на
следующей неделе. Или, что лучше, но тоже плохо, ославит его
на пол-Дижона и главное, перед женщиной Которую Он Боготворит.
От такого маркиза, который в вестибюле собственной казни
заскучавши водит хиромантирующим пальцем по ладони и
высматривает знакомые рожи в толпе, всего можно ожидать.
- Нет, еще нельзя. Еще нужна корзина, чтобы туда падала
голова, - с авторитетным видом заявил Раввисант, который хоть
и был нетерпелив, но благоговел перед чужой титулатурой
всегда, даже когда она, как у Луи, разила недосохшими
чернилами. Раввисант был убежден, что казни низкого пошиба
отличает от казней, которые не ровен час вскочат на закорки
истории, именно наличие корзины, в которую голова "будет
падать" или не будет. Да и сами головы вместе с их содержимым
делились бы в энциклопедии Раввисанта на те, что корзины
достойны, и те, что нет. Кроме всего, мягкому сердцем
Раввисанту хотелось сделать Луи приятное.
Когда послали за корзиной, герольду стало еще тревожнее. Ему
начало казаться, что истинно его, а не бодрого Луи, словно
Пьеро, выставили на поругание и посмешище, чтобы он оттенял
комедию своим озабоченным видом. Что вся эта казнь -
комедиозна и что об этом уже догадались проницательные все, в
отличие от излишне буквального него. И что маячат там
внизу угрюмые овалы только затем, чтобы исподтишка, из-под
своих заскорузлых масок, из своих мясных блиндажей измываться
над ним и его серьезностью. Сейчас принесут корзину, герцог
улыбнется - а у него временами выходит так улыбнуться, чтобы у
половины присутствующих екнуло сердце от глупой тоски и
запредельной, смутной зависти мертвого к живому, а у половины
внутри запахло бы свежими кренделями и зазвенело бы
свадебными бубенцами. Причем чтобы спустя мгновение
оказалось, что эти две половины присутствующих суть есть одна
целая, полная половина, включающая и тех, и тех, ощущающих все
это одновременно. Вот так он улыбнется, потянет-потянет паузу
и прольет свой баритон с высоты да в разверстые уши.
"Ну что, господа, я тут подумал и решил, что нашему славному
Луи придется, видать, ограничиться голодной ямой и покаянными
молитвами. Не пристало доброму отцу казнить блудных чад, как
говориться".
Но герольд, как то в обычае у мнительных и недалеких,
ошибался. И одного взгляда на герцога достало бы, чтобы это
понять. Луи, например, понимал, что на этот раз халявы не
будет. Хоть и смотрел на Карла совсем не за этим.
Все дело было в пароле этого мая, который первыми прочли на
лбу Луи проницательные азенкурские твари, который был
провозвещен Луи Эстеном д'Орв, который невзначай прощупал
изнутри по методу Бройля и сам Луи и который, играючи, словно
башковитый школяр "мама мыла раму" из букваря, прочел и Карл.
Который позже всех ухватила в то утро и Изабелла. И тут же на
радостях заплакала.
- Ну что, поехали, - Раввисант, едва читавший по складам,
подбодрил герольда, не знавшего ни одной буквы, из каких
складываются такие пароли, такие алфавиты кипу, а также и
знамения, случайности, самоубийства, совпадения, непреодолимые
влечения и роковые прогулки верхом. И другие морские узелки на
память, навязанные сплошь на линии жизни и на линии смерти.
Дальше Изабелла видела все глазами ныряльщицы. Гидравлический
стук крови в барабанных перепонках, слезы и сурьма, которой
подведены глаза, поплывшая от слез. Эти три жидкие субстанции
организовали Изабелле иллюзион погружения. Короче говоря, как
Луи вальяжно подкатил к плахе, как он, чуть скривившись о
судьбе своих славных рейтуз, которые безнадежно испортит грязь
и мокрый снег, стал на колени, как он, откинув волосы, обнажил
розовую, шерстистую изнанку шеи, как притерся щекой к грушевой
колоде Изабелла не видела. Ей очень хотелось, чтобы Карл
повернулся к ней и убедился, что она плачет, что она не видит,
но он этого не сделал. Может поэтому, из чувства протеста, к
последнему акту в мире Изабеллы чуть распогодилось и вослед
мокрому и безысходному октябрю наступил кристальный,
пронзительный ноябрь, когда хорошо принимать постриг, писать
картины тушью и, не робея, смотреть в лицо своей и чужой
старости.
Луи проглотил прелый, сладковатый запах мокрой груши, которая
впитала уже немало вражьей крови и будет впитывать еще много,
пока не превратится в этакий засохший тампакс-тампон, который,
как и положено, выкинут. И ему подумалось, что та, которая
придет за ним после того как Раввисант полоснет своим
разделочным мечом, наверняка примет образ давней мавританской
танцовщицы из шкатулки, с расставленными циркулем ногами.
Карл, кстати, тоже отчего-то вспомнит тот давний пожар в
блудной бане и, право слово, не ожидавший от себя,
синематографически заснявшего не одну военную компанию,
такого малодушия, отведет глаза.
Вспотевшая подмышка Раввисанта сверкнула в высоком замахе
(ничуть не самурайском, а каком-то скорее мясницком,
поварском или, даже, ухарском топорином взлете в меру пьяной
птичницы), сверкнула без него и не для него.
Отрубление головы, кстати, немного напоминает торопливое
откупоривание бутыли с розовым, теплым и шальным шампанским.
Герольд облегчился вздохом, Раввисант чуть подался вперед,
чтобы удостовериться, попала ли голова в корзину, народ
подался к эшафоту, а затем, словно волна, откатился обратно,
насытивши зрение и обоняние теплыми флюидами свежей
мертвечины. Изабелла тихо-тихо утерла сопливый нос краем
муфты.
"Если хочешь, чтобы твой сад благоухал, зарой под каждым
кустом голову врага", - напутствовал некий арабский садовод.
К хваленой мудрости и путаной пиздеологии рогатых полумесяцем
соседей Карл, как обычно отличаясь от современников, не
испытывал ни пиетета, ни даже интереса. Может, оттого что
понимал - черепахи могут безнаказанно манкировать приемы,
организованные тушканчиками для тушканчиков. Могут нарочито не
понимать их поэзии, полагать метафорику топорной или
чопорной, а всякие там мудрые вещи обзывать спекуляциями.
Причем не важно, кто тушканчик, а кто черепаха. Важно, что
эта садовая фраза всплыла в мозгу у Карла сама, к случаю, и в
то утро Карл, пожалуй, впервые вступил с невидимым нехристем в
полемику, добавив еще один повод считать его памятным. "Если
хочешь, чтобы твой сад благоухал, зарой под каждым кустом, под
каждой развесистой клюквой, голову друга", - молча
продекламировал Карл и подал Изабелле руку. Все, мол, пора, а
то не поспеем к обеду. А она, обладательница крупной,
костлявой, ледяной руки, вырвавшейся из парной муфты на
деловое свидание с ледяной, с нелюбимой рукой мужа, думала о
том, что в затухающих биениях красного фонтана....
----------------------------------------------
(с) Александр Зорич, 1998
ВСЕ ТЕКСТЫ ЗОРИЧА, ВСЕ О ЗОРИЧЕ - http://zorich.enjoy.ru
Last-modified: Fri, 24 Jul 1998 19:42:51 GMT