писали о Перекопе белые газеты. В эту осень она часто видела в руках матери газеты, которых так страшилась та и не выносила прежде: дело касалось Перекопа. И однажды в моросящем настойчиво ноябрьском дожде она увидела - шли и шли, цокая и скользя по булыжнику набережной подковами, по три в ряд, крупные усталые лошади с мокрой шерстью и лиловыми, как спелые сливы, глазами, а на них солдаты в зеленоватых английских шинелях: это уходила белая конница из Перекопа, на ходу бросая здесь все, что было ей уже не нужно теперь: кабриолеты и линейки из обоза, больных лошадей... Таня слышала тогда и запомнила (так это ее поразило), как старенький отставной генерал (она его часто встречала раньше), совсем ветхий старичок с малиновыми отворотами теплой, с каракулевым воротником, шинели, кричал кому-то из этих, на лошадях: - Братцы!.. Куда же это вы? Куда, а? - и, чтобы лучше слышать ответ, обе руки приставил к ушам. И вот какой-то молодой, рыжеватый, с биноклем, болтавшимся спереди, крикнул ему: - Грузиться! - И куда же именно? Куда потом?.. На Кавказ? - старался узнать генерал. - Во Францию!.. А может, в Англию... Старенький генерал присел в коленях и весь как-то промок до слез. - А мы-то... мы-то как же?.. - Вы-ы?.. Рыжеватый усмехнулся зло, и Таня не расслышала, что он добавил, проезжая. Она запомнила еще, кроме этого, только одного из всех: сзади других, один, сутуло державшийся на вороной огромной лошади, ехал, должно быть, кто-нибудь из начальников, - так ей тогда показалось, - одетый лучше других, с лицом очень строгим и от черной, густой, недлинной бороды казавшимся очень белым. Руки его были в замшевых перчатках... Его в упор спросил директор здешней гимназии недоуменно и укоризненно: - Как это такая сила страшная уходит, а? Он ничего не ответил, только повел безразлично глазами; за него ответил, почему-то весело, другой, молодой, ехавший за ним, крайний в ряду: - Вот увидите вы, какая сила красных за нами придет! И по три в ряд, шагом, все шли и шли в моросящем дожде усталые мокрые кони, звякая и скользя подковами. Помнила она еще, как сальник Никифор, торговавший на базаре свиным салом, шел рядом с одним фланговым белым, протягивал ему пачку денег и кричал: - Десять тысяч тут! Мало?.. Еще могу дать... А вы мне бинокль свой... а?.. Вам теперь бинокль без последствий! Правда? Ему отвечали: - Деньги нам тоже не нужны. Но Никифор кричал: - Мало десять, сто тысяч дам!.. Не нужны деньги? А зачем вы их печатали?.. Ну и мне ж они тоже не нужны, когда такое дело! И швырнул пачку бумажек под ноги лошадям. Серафима Петровна выдержала в этот день давку около обоза и в последней газете белых принесла домой фунтов десять муки. Таня помнила, как она была радостно возбуждена в этот день... Они до света ели лепешки из принесенной муки, и мать говорила дочери: - Ну, Танек, теперь мы можем с тобой поехать в Кирсанов!.. Говорят, проезд по железной дороге для всех будет бесплатный... совсем бесплатный! Но Тане уже непонятным казалось это: зачем в Кирсанов? И куда это именно - в Кирсанов?.. И рассеянно слушала она, как перечисляла мать, какие именно вещи их оставались в Кирсанове и сколько бы за них можно было получить теперь, если бы продать. Но с огромным любопытством - Таня отметила - смотрела она на красных, которые вошли через день после белых. Победители были далеко не так парадны, как побежденные. Они шли пешим строем. Они были кто в шапках, кто в черных фуражках, кто в буденовках, кто в сапогах, кто в обмотках; только шинели и винтовки были однообразны. И лошаденки в подводах их были мухортые, деревенские, кирсановские, с репейником в нечесаных гривах... Огромная армия шла как к себе домой: не для показу, а для хозяйства. У нескольких красноармейцев спрашивала Серафима Петровна о товарище Даутове; те добросовестно задумывались, но отвечали, что такого командира у них нет; может быть, есть где в другом месте, а у них нет Даутова. В единственной здесь гостинице разместился ревком. Так как здесь было несколько винных подвалов, бумаги же в это время вообще не было и негде было ее взять, то Серафима Петровна писала в ревкоме на обороте этикеток от винных бутылок, чернила же делал из толченого химического карандаша сам предревкома товарищ Рык. Однако уже через месяц товарищ Рык нашел, что у нее слишком слабые нервы, что она вообще не годится для работы. На ее место в ревкоме села какая-то Быкова, особа с усиками, браво носившая черную черкеску и серую папаху с красным верхом; из револьвера, который постоянно был при ней, она, как говорили, била без промаха, ела с красноармейцами из одного котла. Серафима Петровна видела и сама, что Быкова гораздо пригоднее ее для работы в ревкоме, тогда очень сложной, требовавшей больших сил и огромной выносливости. В Кирсанов, как оказалось, выехать тоже было пока нельзя - пропусков не давали. В горах здесь таились еще остатки белых, и по ночам видны были кое-где в горных лесах костры. Вообще эта зима осталась в памяти Тани как самое трудное, неустроенное время. Она помнила, как однажды пришли они с матерью к чернобровой Чупринке и мать сказала рыбачихе: - Вот! Голова у нее дрожала, слезы душили, она не могла вытолкнуть из себя сразу каких-то нужных, понятных слов. - Вот!.. - и опять только дрожала голова, и в глазах туман... - Вот... - еще раз сказала мать, и только когда Чупринка опасливо схватила топор, - она в это время ломала сухой хворост о колено, а топор лежал около нее, - только тогда мать отчетливо проговорила вдруг с последней кротостью отчаяния: - Хотите, убейте нас обеих, а может быть, накормите чем-нибудь?.. Накормите вот девочку мою, а меня уж не надо!.. И суровая рыбачиха медленно положила топор, ввела их в комнату, как раз в этой комнате они жили когда-то давно-давно - так показалось, и дала им поесть хлеба и вяленой чуларки... И долго потом, когда подруги спрашивали Таню: "Что на свете самое-самое вкусное?..", она, не задумываясь, отвечала: "Вяленая чуларка". А из несколько более позднего времени, когда все говорили: "голодный год", Таня помнила, как в нескольких шагах от нее умер один садовник, Андрей Шевчук. Он давно уже голодал, - мать же ее в это время опять служила в ревкоме, в загсе, и получала какой-то, правда чрезвычайно скудный, паек. Голодавшим в то время выдавали виноградные выжимки из винных подвалов. Как оказалось потом, получил их фунт с четвертью и садовник Андрей, и Таня видела, как в саду своем он пилил ножовкой сухие ветки. Пилил очень медленно; долго отдыхал; кашлял глухо... Она же, Таня, возилась в дальнем углу своего двора. В сумерках мать пришла со службы, и к ней направился нетвердой походкой Андрей. Глаза его были мутны; все лицо его показалось Серафиме Петровне страшным. В руке он держал ножовку, блеснувшую жутко, как длинный нож убийцы. - Мясорезку... мясорезку у вас... - забубнил он глухо. - Девочку вашу... я спрашивал... Так, бессвязно и с трудом подыскивая в гаснувшей памяти слова, просил он у нее мясорезку перемолоть виноградные косточки, чтобы что-нибудь из них сделать съедобное, например сварить их в виде каши, - для этого-то он и пилил ветки, - Серафиме Петровне послышалось так: "Я зарезал, я зарезал у вас девочку вашу..." - Та-аня! - вскрикнула истерически мать и кинулась в дом. Таня ничего не поняла тогда: она смотрела из своего угла и даже не отозвалась на крик матери, да и не успела отозваться - мать ринулась в дом слишком стремительно. Но когда, не найдя Тани в комнате, мать снова выскочила на двор, в руках ее были большие железные щипцы для угля. Она кинулась к Андрею, бесстрашно занесла щипцы над его головой и вопила: - Где? Где, подлец?.. Где ты ее зарезал? Если бы Андрей не опустился на землю бессильно, беспомощно, как пустой мешок, может быть она ударила бы его в голову изо всех сил... И только тут Таня вышла, наконец, из своего угла и сумерек и закричала: - Ма-ма!.. Я вот здесь, мама!.. Мать долго потом возилась с Андреем, крошила и совала ему в рот кусочки ячменного хлеба, пыталась влить горячий ячменный кофе, он так и не поднялся больше. Он пролежал так до позднего вечера, когда приехала подвода и увезла его труп. Таня была уже десятилетней, когда здесь открылась школа второй ступени и Серафима Петровна поступила в нее словесницей, а в школу первой ступени устроила Таню. Бойкой, хорошо говорившей девочке странно не давался язык школьной письменности, и она писала, например, о слоне так: "Слон, он на конце оканчивается тонким и коротким хвостом..." Это заставляло по-старому краснеть до слез Серафиму Петровну и по-старому же восклицать зардевшись: - Дщерь моя, как ты жестоко меня конфузишь! Однако не позже как через два года Таня вела уже школьную стенную газету, и откуда-то появилась у нее способность бойко рисовать карикатуры. После страшного голодного года жизнь начала налаживаться быстро. Исхудавшие донельзя люди начинали оживать и улыбаться. С удивлением все замечали на себе, что уколы и порезы на руках у них не нарывают бесконечно, как прежде, а заживают как и надо. Таня, усвоив летучую походку от матери, ставила ноги быстро, но прочно. Ребенок годов разрухи - она не поднялась, правда, так, как могла бы, но к пятнадцати годам все-таки развилась в гибкую крепкую девушку, тормошившую часто мать: - Мама!.. Нельзя же школьной работнице быть такой вялой и инертной! Ну-ка, энтузиазма! Ну-ка, пафоса!.. Как можно больше пафоса и энтузиазма!.. Однажды на это ей ответила Серафима Петровна: - Да, конечно... А я вот сегодня кашлянула в классе в платок, гляжу - красное... Кровь! Таня прижалась к ней испуганно и прошептала: - Мама, ведь ты же знаешь, что кашлять вредно, а сама кашляешь!.. Мама, ты больше не кашляй, совсем больше не кашляй! Хорошо, мама?.. Ты не будешь?.. III Было необыкновенное, как всегда, переливисто-блестящее, - можно было бы сказать перламутровое с молочно-голубым основным тоном, - в легком, еле уловимом глазами пару, пахнущее спелым, только что с баштана, большим разрезанным надвое арбузом, утреннее июльское море, раздавшееся без конца и вправо, и влево, и прямо; была набережная, где, нагретые ослепляющим солнцем, уже высоко взлетевшим, розовые гранитные глыбы, скрепленные цементом, отгораживали от этого моря неширокую и недлинную улицу; были толпами проходившие на пляж, голые до пояса или только в купальных костюмах, с полотенцами и простынями, с облупленными, шелушащимися красными спинами, или успевшие уже загореть до почтенной черноты сомалийцев, со счастливыми взмахами глаз, голов и рук, курортники из многочисленных здесь домов отдыха. Таня стояла в очереди, а впереди нее, все время на нее оглядываясь, бормотал что-то совсем пьяненький штукатур или печник в заляпанном глиной и известью синем картузике. Он был ростом не выше ее, с мокренькими рыжими, редкими, печально повисшими усами, с маленьким, тощим, востроносым личиком. Можно было понять, что он бормочет что-то про свою мать и жену. Он бормотал забывчиво, про себя, но часто оборачивался к ней за сочувствием: - Правда, а?.. Эге... Это же правда... Тане удалось разобрать: - Вот мать схороню, жену прогоню... ну ее к чертям!.. Правда?.. Эге... а сам уеду... Эге... Они думают, что... ну их всех к чертям!.. Дальше уже разобрать что-нибудь было невозможно, видно было только, что он очень недоволен семейной жизнью. Вот длинноухий мул провез мимо двуколку, полную яркой, сладкой на вид моркови из колхозного огорода, в какой-то дом отдыха; потом туда же на большой вороной лошади, уже в напяленной на голову соломенной шляпе и потому несколько смешной, провезли мясо, баранину, тушек двадцать. Получил, наконец, хлеб и штукатур. Ему дали две копейки сдачи. Он протянул Тане монетку и бормотнул: - Вот... дали... а зачем?.. Мутные глаза его были грустны. Бессильными пальцами повертел он монетку и разжал их. Монетка покатилась под ноги Тане, а он пошел куда-то, на всех натыкаясь, готовый вот-вот упасть и тут же крепко уснуть. Таня видела, как выпал у него из рук и хлеб. Он не поднимал его, только качнул головенкой, должно быть бормотнув: "Эге!" - и побрел дальше, подтягивая вышедшие из повиновения ноги. Таня знала всех в своем маленьком городишке; этот был какой-то пришлый. Она обеспокоилась: - Куда он идет такой? Его еще машина задавит. А сзади нее сказал спокойный и уверенный глуховатый голос: - Машина - это дело случая, а уж в милицию обязательно попадет. Таня оглянулась и увидела какое-то чрезвычайно ей известное и в то же время совершенно незнакомое лицо. Кто-то в полосатой рубахе, забранной в белые брюки, с выбритой синей высокой головой, широким носом и крупным подбородком, смотрел не на нее, а в сторону уходящего штукатура. Он был и не в очереди, - он просто стоял на тротуаре, где мальчишка-чистильщик, устроившись со своим ящиком около тумбы, дочищал, лихо работая щетками, его ботинки... Вот он пошел прямо к морю, через улицу, как-то необыкновенно легко и просто перемахнул через гранитную - правда, невысокую - стенку, и Таня, хотя и не видела уж этого, но очень ярко представила, как он прыгает за этой стеной к пляжу с одной каменной глыбы на другую: там лежали остатки прежней стены, уже разбитой прибоями. Была у Тани гордость морем, к которому приезжали отовсюду и в дома отдыха, и экскурсанты, и просто дачники (уцелел еще и этот вид приезжающих, хотя был уже очень немногочисленен), и ко всем этим гостям здешнего моря с детства привыкла она относиться снисходительно и даже, пожалуй, с каким-то жалеющим их выражением глядела на них, когда они садились в автомобили, чтобы снова ехать на север. Так же снисходительно думала она и о человеке в полосатой рубахе и с синей головою. С хлебом в руках Таня подошла к стене посмотреть, куда делся тот, в полосатой рубахе; оказалось, он стоял у самой воды, изумительно спокойный и, изгибаясь, бросал с немалой ловкостью крупную плоскую гальку на воду так, что она подпрыгивала на поверхности несколько раз, прежде чем утонуть. Таня знала, что у мальчишек зовется это почему-то "снимать сливки", и они предаются этому с большим азартом и считают, кто больше снял, но никак не думала она, чтобы такой детской забавой мог увлечься взрослый, с такой выпуклой высокой бритой синей головою и с таким отчетливым носом. Страннее же всего в этом для нее было то, что она будто бы видела когда-то точь-в-точь это самое: стоял у берега такой же точно человек в полосатой рубахе и белых брюках, с такою же головою и носом и подбородком, и так же точно изгибался он вправо, когда бросал плоскую крупную гальку "снимать сливки" с поверхности моря, а бросив, так же вот откидывал руку вверх, по-игрецки пристально глядя, что там такое натворил его биток. Таким вдруг неотвязным стало это воспоминание, что Таня обошла стену, вышла к тем же глыбам - остаткам старой стены - и, легко перепрыгивая с одной на другую, остановилась как раз в нескольких шагах от самозабвенно игравшего. Он это заметил: поглядел удивленно, и в то время как Таня, оглядывая его с головы до ног, усиленно думала, кто же он и где могла она его видеть, спросил недовольно: - Вы что это на меня глаза пялите? Только теперь поняла Таня, что она оказалась таким же ребенком, как и он, но и вопрос и самый тон вопроса его были грубы. Она обиделась. Она повторила непроизвольно: - Пя-ли-те!.. - Ну да, конечно пялите!.. На мне узоры, что ли? - еще более недовольно отозвался он. - Именно узоры! - совершенно обиделась она. - Татуировка известкой... и углем!.. Выньте-ка платок да оботритесь! И, повернувшись рассерженно, она пошла перепрыгивать с глыбы на глыбу, сознательно делая это как можно непринужденней и легче. С последней глыбы она оглянулась, и ей было приятно видеть, как он старательно вытирал лицо платком. - Хорошенько, хорошенько трите! - крикнула она, ликуя, и тут же пошла домой, чтобы доказать ему что-то, а что именно и зачем, она не смогла бы ответить и самой себе. Но во всю дорогу к дому она не переставала думать, почему этот бритоголовый приезжий кажется ей знакомым. Она догадалась об этом только тогда, когда взглянула на мать, отворив дверь своей комнаты. Мгновенно соединила память эту худенькую женщину с тонкой шеей и выгнутыми вперед локтями, ее мать, и того, который "снимал сливки", и она сказала, еще не совсем веря себе самой: - Мама!.. ты знаешь что? Я сейчас видела Даутова! - Да-у-това?.. Как - Дау-това? - почти шепотом спросила мать, бледнея. Теперь, когда и мать повторила эту фамилию, Таня окончательно поверила, что приезжий был именно Даутов. Она повторила с большим оживлением: - Да, да, Даутов, именно!.. Конечно, я даже и на карточку его смотреть не буду: это он!.. Пари на что угодно! Мать смотрела на нее, бледнея все больше, и часто-часто моргала. Таня знала, что это - тик. Она обняла ее, удивляясь: - Что же ты так волнуешься, мама?.. Он - так он, что тут такого? - Отчего же ты... не позвала его сюда? - с усилием спросила мать. - Сюда-а?.. Я с ним не говорила даже!.. То есть я сказала ему несколько слов... - А он? - И он мне тоже... Только, разумеется, он меня не узнал, и я ему не сказала, что... что я его знаю... - О чем же вы говорили? - Ну вот... о чем!.. Мы просто стояли в очереди рядом... А там был еще один пьяный... Вот мы и поговорили на эту тему... А потом он пошел в одну сторону, я - в другую... - Отчего же ты не спросила, в каком он доме отдыха?.. Или он только проездом здесь? - Ах, мама!.. Ну почем я знала, что все это надо спрашивать?.. Я даже не знала, что это Даутов! Я потом только догадалась... - Хорошо, но что же он все-таки тут делает? - смотрела на Таню мать, едва справившись со своим тиком. - Сливки снимает, как и тогда снимал! - уже обиженно ответила Таня. Потом ей нужно было объяснить, какие "сливки", и подробно описать, как он одет, каков он стал по наружности, какой у него голос теперь (прежде, она это отлично помнила, был низкий и глуховатый). - Ведь можно узнать в милиции, в адресном столе, где он остановился! - радостно догадалась, что нужно сделать, мать. - Конечно, можно, - живо согласилась Таня. - Сходить сейчас? - Нет, я сама... я сама схожу, - заторопилась мать и начала тут же переодеваться. Таня знала, что июльская жара всегда очень плохо действовала на мать. Она сказала: - Вот увидишь, мама, что я пойду и сейчас же обратно... А тебе будет вредно... - Подай мне розовую кофточку! - приказала мать. Она была теперь очень оживлена. Она не хотела уступить дочери этой радости: точно узнать, где именно, сегодня же, может быть через какой-нибудь час, найти Даутова. И разве не может случиться, что он сам встретится ей на улице и ей даже не нужно будет заходить в адресный стол... Таня поняла это. Она помогла матери одеться, скромно улыбаясь. А когда мать пошла по-прежнему летучей походкой, Таня из окна посмотрела ей вслед с улыбкой, выражающей многое: и удивление, что мать так ожила вдруг, и радость видеть мать такой оживленной, и, пожалуй, снисходительность к матери, так как причина ее оживления была ей совсем непонятна. Она вытащила из стола запрятанную в книге старую фотографическую карточку Даутова и сказала вслух: - Он! Конечно, он!.. - и погрозила этому, на карточке, Даутову пальцем: - Вот погоди, мама тебе покажет, как глаза пялят!.. И хотя бы был красивый какой-нибудь, а то ведь некрасивый, нет, нет, нет!.. Странно было для нее самой, что, чем больше она глядела на этого Даутова на карточке и вспоминала сегодняшнего, тем больше как-то терялось между ними сходство, и ей уже начинало казаться, что сегодняшний был совсем не Даутов; тогда она сконфуженно клала карточку в книгу и начинала глядеть виновато в окно, ожидая мать. Но потом опять открывала книгу и при первом же взгляде на карточку решала: "Он!.." Так делала она, проверяя себя, несколько раз. Не раньше как через час вернулась Серафима Петровна. Она была разбитая, усталая, увядшая, тоскливая, прежняя. Она сказала глухо: - Не нашли его в адресном столе... Должно быть, он был тут проездом, а ты... - Что я, мама?.. Что я должна была сделать, наконец? - обиделась Таня. - Ты должна была ему сказать, что я су-ществую!.. Что я здесь! Вот что ты должна была сделать... А ты обо мне не вспомнила!.. Не переодеваясь, она легла в постель и повернулась лицом к стене. - Может быть, это и не он, - захотела успокоить ее Таня. - Что же я с ним долго говорила, что ли? Только два слова ему сказала и пошла... И только потом уж я вспомнила... - Если б ты знала, что он для меня значил... и сейчас значит! - так же глухо, но очень выразительно сказала мать. - Конечно, сидя здесь на месте, найти его я не могла, но все-таки я спрашивала о нем у многих приезжих... Он где-нибудь занимает теперь видный пост, его должны знать... - Однако не знают?.. - Таня представила синеголового, снимавшего сливки, и всплеснула руками усмехнувшись. - Он, мама? Такой - и видный пост! - Почему это "такой"!.. Какой это "такой"? - повернула мать изумленное лицо. - Я думаю, мама, что он совсем не поумнел за эти двенадцать лет, - врастяжку проговорила Таня. - Нет, он не из умных! Это она вспомнила, как он обтирался после ее слов о татуировке платком: ей показалось, что умный не стал бы этого делать. Но мать рассердил такой отзыв о Даутове; она поднялась на локте. - Я тебя прошу... - начала было она торжественно, но вдруг перебила себя запальчиво-визгливо: - Как ты смеешь говорить такие вещи?.. А?.. Как ты смеешь? - Мама! - испугалась Таня, как бы матери не сделалось дурно. - Мама, хочешь, я тебе его сейчас приведу? - Каким... образом? - опешила мать. - Так, без всякого образа... Пойду, встречу его и приведу, - решительно направилась к двери Таня. - Как же ты его встретишь?.. А если он уже уехал? - Ладно!.. Если бы собирался ехать, не стал бы камешки в море бросать... Значит, у него много свободного времени было. - Где же ты можешь его встретить? - оживляясь снова, села на койке мать. - Только пусть мама не думает, что я ее возьму с собою! - выставила вперед руку Таня. - Я пойду по всему пляжу из конца в конец и буду на всех смотреть - раз!.. Потом я буду в автомобильных конторах спрашивать, не уезжал ли такой-то вот гражданин в полосатой рубахе, - два!.. Потом я буду смотреть везде по лавкам и магазинам, нет ли его там, - три!.. Вообще я буду не ходить, а летать, и мама за мной не поспеет... Я бы и в дома отдыха зашла, но уж если он не прописан, значит незачем заходить! - А может быть, он только сегодня приехал, еще не успели прописать? - вставила мать. - Тогда еще лучше! Тогда нечего и спешить!.. Мы его можем тогда и завтра найти и послезавтра, когда угодно!.. Одним словом, я тебе его приведу, и больше ничего! - И Таня выскочила в дверь с самым решительным видом. Она и не думала, что не найдет Даутова: городок был очень мал, и приезжие были все или на набережной, или на пляже, - ведь не затем же приехал Даутов, чтобы сидеть где-нибудь в комнате. И Таня действительно начала проворно ходить по наиболее людным местам и впиваться глазами во все встречные лица, но прежде она справилась в автомобильных конторах. Оказалось, что за то время, какое пробыла она дома, ни одна машина не отправлялась, и будут отправляться только через час. Два раза пройдя из конца в конец набережную, Таня спустилась к пляжу. Тут сразу оказалось много трудностей, начиная с того, что ноги увязали в песке. Подходить к мужской половине пляжа очень близко Таня не считала удобным, так как на купальщиках не только полосатых, никаких рубах не было. Многие лежали на песке ничком, укутав головы полотенцем; многие сидели к ней спинами; бритых голов нашлось чересчур много, чтобы различить, какая из них даутовская. Иные уплыли так далеко, что еле было их видно на воде. Вообще часовые почти поиски на пляже оказались совершенно потерянным временем. Таня наскоро искупалась и поспешила к отправке машин, но на двух отходивших автомобилях ехали только местные жители. Очень хотелось пить, и пришлось зайти домой напиться воды. Но она вошла, как могла веселее, и таинственно сказала матери: - На след своей дичи я уж напала, мама, остается еще чуть-чуть, и я его приведу к тебе! - и тут же выбежала снова, чтобы избавиться от расспросов. Потом она побывала в кондитерской, где несколько человек, обливаясь потом, пили горячий чай и ели соблазнительные пирожные; заглянула в столовую, где пока никого не было; зашла в два-три магазина на берегу - и все это делала так, чтобы не пропустить в то же время никого из проходивших по тротуару. Наконец, она почувствовала, что закружилась. Она села на скамейку около ванн, откуда все проходившие по набережной в тот и другой конец были отлично видны, и удивилась самой себе, как не догадалась об этом раньше: так просто и спокойно было сидеть и отбрасывать глазами всех вообще женщин, как совершенно излишнее загромождение улицы, и всех волосатых мужчин. Но бритоголовых и в полосатых рубахах попалось всего только двое за то долгое время, пока Таня терпеливо сидела, и они были совсем не похожи на Даутова. Одна из подруг по школе, вместе с нею недавно окончившая семилетку, Маруся Аврамиди, уточкой перешла к ней улицу. - Таня, кому свиданье назначила, говори? - Тебе! - недовольно сказала Таня; она боялась, что вдруг сейчас именно пройдет мимо Даутов и Маруся (на это глупости у нее хватит!) увяжется за нею. - Идем купаться! - Я уже купалась, отстань! Подруга была очень тупа, и от нее пахло дымом и жареным луком. Неприятно было Тане, как она обхватила ее тонкое запястье своей широкой шершавой рукой. Хотя они были однолетки, но Маруся казалась уже теперь лет на пять старше ее. - Говорят, ты скоро замуж выходишь! - шутя спросила ее Таня; она не слыхала этого, но подруга ее так явно созрела для замужества, что даже и щиколоток на бронзовых голых ногах ее не было заметно. - Кто тебе сказал, а? - не удивилась Маруся. - Я выхожу только осенью, не теперь, нет! - За кого же? - уже с любопытством спросила Таня. - За одного нездешнего, - несколько лукаво улыбнулась зрелая Маруся и пошла, чуть перебирая крутыми бедрами, а Таня только глянула ей вслед и опять деловито начала всматриваться в головы и рубахи. Все-таки нужно было поворачивать иногда глаза и в сторону своего переулка, - почему-то страшно было увидеть идущую мать: вдруг не выдержит слишком долгого ожидания в своей комнате и выйдет на поиски Даутова сама? Прошел мимо Павлушка Тимченко, тоже одной группы с Таней, тощий, низкорослый подросток. - Ты откуда? - крикнула ему Таня вдогонку. - Из тира, - чуть обернул голову он. - Народу там много? - Хватит! И он пошел дальше, а она поднялась в волненье: вот где теперь Даутов - в тире! Если уж мимо моря он не мог пройти, чтобы не бросать в него камешки, то тем более тир, - ого! Однако тир был отсюда шагах в двухстах, притом в сторону. Можно было, конечно, сейчас же пойти туда, а вдруг в это время здесь появится Даутов, пройдет с полотенцем с пляжа и больше уж его не дождешься... Но когда она вспомнила, что в Александровске, выуживая нужные сведения у белых, Даутов был в офицерской шинели, она почему-то бесповоротно решила, что он непременно в тире и стреляет там в разных львов и зайцев. Ее уверенность в том, что она, наконец, нашла Даутова, была так велика, что она даже не слишком и спешила, когда шла к тиру, - она только досадовала на себя, что не догадалась заглянуть туда раньше. Однако народу в тире было совсем немного, человек десять, и все мальчишки, даже местные, а не приезжие, - Даутова не было. - Послушайте, был тут такой - в полосатой рубахе, голова бритая? - в недоумении спросила она того, кто заряжал карабины. - Не помню... не заметил, - лениво ответил тот. - У всех теперь головы бритые... Это был рябой, рыжий, грузный человек; ему было жарко в душном тире; во всех рябинах его пестро поблескивал пот. Он мог не заметить, конечно, кого-нибудь другого, - это понимала Таня, - но Даутова!.. Его можно было бы узнать из тысячи и непременно запомнить... Ясно стало, что он здесь и не был совсем, и еще яснее представилось, что вот теперь он с полотенцем через плечо проходит мимо той скамейки, на которой она его ждала... Прошел уже, больше не пройдет... Стало так досадно на Павлушку Тимченко, что, появись он здесь теперь, она бы бросилась на него с кулаками. Потом Таня до обеда сидела по-прежнему на скамейке около ванн; скамейка эта хороша была тем, что стояла в тени: как раз над ней густо развила крону посаженная уже после, в додачу к скамейке, - Таня знала это, - белая акация. Никогда раньше не приходилось Тане смотреть на людей с таким утомительно долгим, ожесточенно-сердитым вниманием, поэтому и видела она их по-иному, чем всегда. Кажутся лишними все буквы на странице, кроме одной, которую надо найти, чтобы исправить опечатку. Вот идет кто-то длинный, с седой головой и багровым носом. Он идет уже в третий раз. Может быть, он тоже кого-нибудь ищет, потому что разглядывает встречных очень назойливо, чуть не протыкая их своим носом. По тому, что он очень щурит глаза, Таня решает, что он близорук... Неизвестно, откуда могут приехать сюда и где могут работать такие длинные, близорукие и седые, и вообще сидели бы они лучше дома, а не толкались по улице на жаре. Об одной весьма раздавшейся вширь, с белым лопухом на голове, с висячими, по-поросячьи, розовыми подбородками даме, рядом с которой Маруся Аврамиди показалась бы стройненькой девочкой, Таня тоже подумала озлобленно, что она приехала совсем не туда, куда надо, и что надо ей на Кавказ, в Кисловодск, где чем-то и как-то лечат от таких явно удручающих и неизвестно на каких пайках нажитых тяжестей... Между тем довольно ретиво именно здесь показывала она свою расторопность: тоже не меньше как три раза проплыла мимо, волоча за ручку девочку лет семи, которая все оглядывалась назад и отставала. Девица с очень пышно раскудрявленными - разумеется, завитыми у парикмахера - волосами цвета спелого абрикоса, которые свешивались с обеих сторон ей на глаза, все откидывала их рукой, взматывая головой при этом, как молодая пони. Таня видела, что в этом и должен будет проходить весь ее отдых здесь, около моря, так как мочить волосы, купаясь, она едва ли рискнет, иначе зачем же было платить парикмахеру? До пояса голый коричневый человек, с необыкновенно развитыми мускулами рук, топорща плечи, двигался важно и медленно. Таня видела, что демонстрировать свою мускулатуру доставляло ему высшее удовольствие. Он смотрел на всех встречных исподлобья и с прищуром, как заведенный, поворачивая плоскую голову то вправо, то влево. Прошли два щупленьких бескосых китайца в синем. Их видела Таня и раньше, дня три назад. Это были фокусники, показывали смешные фокусы и очень смешно говорили по-русски. Должно быть, они кочевали по всему побережью, потому что готовились ехать куда-то дальше: заходили в автомобильную контору за билетами. Целая экскурсия - молодежь, человек пятнадцать, все запыленные, очень усталые на вид, с дорожными сумками и длинными горными палками, запрудили набережную. Должно быть, они делали восхождение на Яйлу. Вот они окружили киоск с фруктовыми водами и пьют: пьют стакан за стаканом так жадно, что Тане самой хочется пить неутолимо. Местные мальчуганы, ребятишки рыбаков, таскали маленьких дельфинят, ненужно выловленных сетями вместе с матерями. Они таскали их почему-то только сзади, на спине, захватив под локти их головы и хвосты - должно быть, так было всего сподручнее. Продавали их по два рубля за штуку, и многие из приезжих рассматривали их, этих черноватых дельфинчиков, уже навеки уснувших, с большим любопытством, но что-то никто не покупал, в столовую же ребятам нести их не хотелось, так как там давали за них гораздо меньше. Таня же по опыту знала, что за мясо у этих разбойников моря: она старалась не дышать, проходя мимо столовой в то время, когда готовили там обед из дельфина, а в последние месяцы это бывало часто. Укрытый какою-то необыкновенной дерюгой, покроя древних хитонов, стоял на своем посту всегда поспевающий к отправке легковых автомобилей Яша-Ласточка. Он появился здесь недавно, и прошлое его было загадочно и темно, как история мидян. Седобородый, краснолицый, с маленькими серыми глазами, хитровато блестевшими из большой и таинственной глубины глазных впадин, с весьма прихотливой серой чуприной, он поджидал в сторонке, когда усядутся все до одного пассажира, потом подходил и пел шепотом: "По-ой, ласточка, пой!" - только это, больше ничего, - и протягивал к каждому уезжавшему картуз без козырька... И с каким бы недоумением кто бы на него ни глядел, он глядел на каждого сладостно-умиленно и подмаргивал и подкивывал, если долго ему не давали, и почему-то редко находились такие устойчивые, у которых хватало выдержки ему отказать. Шмыгал туда и сюда по набережной с кожаной сумкой газетчика очень юркий, худенький, в синих очках, старичок Вайсбейн, когда-то имевший здесь лесную пристань, построивший здесь гостиницу, а рядом с ней синагогу. Теперь в его гостинице помещались многие учреждения, а в бывшей синагоге - клуб союза строителей, сам же он бегал с газетами и выручал рубля полтора-два в день. Согнутый, но жилистый, прошел с фуганком под мышкой и с другими плотницкими инструментами в черном мешочке бывший здесь бакалейщиком Матвей Гаврилыч. Теперь, когда у него не было уж лавки, оказался он преполезнейшим человеком. Он был и шорником, и поваром, и кровельщиком, и специалистом по засолу и копчению рыбы, и часовых дел мастером, и монтером, и парикмахером, и, кажется, не было такого ремесла, какого бы не знал, и такого таланта, каким бы не обладал этот сутуловатый худощекий человек с черными ровными бровями. Теперь очень нужны были здесь столяры и плотники, и он тесал бревна для построек и делал письменные столы, шкафы, этажерки для домов отдыха. Взобравшееся так, что уж выше некуда, солнце доставало Таню и под стриженой белой акацией. Старинная генуэзская башня на самой верхушке холма струилась, как дымный столб. Дальше, за городом, совсем тонули в синем зное и теряли всю свою каменность верхушки Яйлы. Всем лошадям, даже явным клячам-водовозкам, с плачевно выпирающими ребрами и сухими кривыми ногами, напялили шляпы. Собаки бродили, часто дыша, высунув языки и держась тени. Даутова не было. Даутов не нуждался ни в ваннах, ни в магазинах набережной, ни в столовой, ни в автомобильных конторах, ни в тире... Он снял, сколько ему хотелось снять, сливок с моря и исчез. Когда со стороны моря, - это было уже в первом часу, - донесся гулкий на воде, красивый по тембру гудок катера, три раза в день приходившего сюда из Ялты и увозившего отсюда множество пассажиров, Таня поспешно сорвалась со скамейки и почти побежала на пристань. Раньше туда незачем было идти: только перед самым приходом катера там скоплялся народ, и у Тани были острые, никого не пропускающие глаза, когда она туда подходила. Она перелистывала людскую книгу, спеша и волнуясь, но за листами следила зорко. Пристань из толстых брусьев, покрытых толстыми досками, как стоножка, вползла в море на прочных двутавровых балках. Даже бешеные прибои, особенно когда дул норд-ост, не могли ее раскачать: она только поскрипывала, кряхтела слегка, покрывалась солеными брызгами, но стояла. Таня иногда любила забежать сюда именно во время такого оглушительного прибоя, чтобы представить, будто она на не управляемом уже бриге в разъярившемся океане "терпит бедствие", - вот-вот опрокинется бриг кверху килем, и все будет кончено. Натерпевшись бедствия, сколько могла, мокрая от брызг, она стремительно бросалась на берег. Около пристани расселись одноэтажные длинные пакгаузы, тут же и моторные и весельные лодки рыбаков и касса, около которой был порядочный хвост. И, увидав этот хвост у кассы, а на пристани на взгляд не меньше сорока человек, Таня твердо и спокойно решила: здесь Даутов. Его как будто нужно было только загнать куда-то, как загоняют диких слонов при ловле, - в какую-то узкую щель, откуда уж трудно выбраться, - именно такою щелью и была пристань. Таня была уверена, что он даже и не около кассы, а уж на пристани, - она только бегло провела глазами по людскому хвосту, - и вот уже идет тот, кто нужен, по доскам пристани: синее справа, синее слева, а впереди Даутов!.. И еще издали вобрали глаза: пять бритых голов, три полосатых рубахи, две - забранных в брюки, одна - стянутая узеньким черным кавказским ремешком с серебряшками. И по мере того как она подвигалась по пристани, сердце начинало стучать сильнее: нужно было удержать Даутова, который вот сейчас уезжает, а как удержать? Что нужно сказать ему сначала? Первое слово, - от него, может быть, будет зависеть все с Даутовым, - какое должно быть это первое ее слово? Как угадать?.. Катер подходил справа. На заштилевшем море он двигался как по рельсам. Все пять бритых голов были обращены к нему. Тане пришлось подойти к самому парапету, чтобы заглянуть в лица одному и другому в полосатых рубахах. Никакого сходства с Даутовым не было. Третий же, с кавказским пояском, оказался просто какой-то курносый мальчишка лет семнадцати, а две остальные бритые головы были спереди почтенно плешивы. Таня все-таки дождалась прихода катера, и все, кто сходил с него, и все, кто на него садился, могли бы, если бы не спешили, отметить на себе хотя уже не ищущий, но чрезвычайно сосредоточенный и недовольный взгляд невысокой черноглазой девушки, только что вышедшей из возраста девочек, овальноликой и смуглой, с хорошо развитым лбом и нервными губами. С пристани она ушла последней. Ей все-таки не хотелось так просто расстаться с ощущением близости Даутова, которое так ярко почувствовала она именно здесь, на этой сороконожке, вползшей в море. И когда она шла отсюда прямо домой, то смотрела во все лица встречных только по привычке, создавшейся за эти несколько часов; найти Даутова на улице она уже не думала. Усталая и недовольная, сидела она дома и глядела в окно, чтобы не глядеть на мать. Трудно было глядеть на мать и больно. Что именно нужно было сказать Даутову - первое слово, и второе, и двадцатое, и сотое, - Таня видела, что тут без нее без конца их придумывала мать, всячески прихорашивая и себя и комнату, надевая то одну блузку, то другую, выставляя стол на середину комнаты или стремительно придвигая его к окну. Таня сказала наконец: - Вот что, мама... Этот Даутов, я думаю, сам пойдет в адресный стол справляться, не живешь ли ты тут, как жила тогда... - О-он?.. Он пойдет справляться? Почему? - чрезвычайно удивилась мать. - Ведь он же знал тогда, что я здесь тоже была только на даче... что я приехала из Кирсанова!.. - Ну-у, мама!.. Будто он так и помнит какие-то там Кирсановы!.. Конечно, он, может быть, и нас забыл, но вдруг поднимется туда, на горку, где мы жили тогда, и вот там именно нас и вспомнит! - Фамилию мою вспомнит? - робко усомнилась было мать, но тут же обрадованно согласилась: - Конечно, у него блестящая память, конечно, он может именно так и сделать... Наконец, он там может спросить обо мне у рыбачихи, она ему расскажет, как меня найти... Да, он именно так и может сделать. - Ну, хорошо, мама, допустим, что вот он уже справился, рыбачиха ему рас