голь; острым и цепким глазом человека, привыкшего все делать своими руками, схватил - что, куда и как прикреплено и из чего сделано, и, наконец, сказал Шамову тихо, но убедительно: - Знаешь, что?.. Через неделю я все объеду, где тут, в Донбассе, мне нужно еще взять пробы, а через две недели у меня на столе, на нашей коксовой станции, будет стоять точь-в-точь такая штука. III К Гаврику обратился Леня: - Послушай-ка, кузен и все прочее, ты ведь, кажется, говорил, что готовишься стать токарем по металлу? Гаврик сдвинул брови и ответил важно: - Чего же мне готовиться, когда я уж и плиты шлифую и все делаю сам... Мне готовиться уж нечего, я и так готов. - Так что, если я тебе дам чертеж и материал, можешь ты мне довести этот материал до дела? - А почему же нет? - И высверлить можешь цилиндр, например, небольшого диаметра? - А что же тут такого страшного? - Ну, раз для тебя ничего страшного нет, тогда молодчина. Тогда я тебе дам заказ. - Специальный? - Непременно. Для нашей коксовой станции. Идет? - Идет. Леня достал подходящего железа и с помощью Гаврика, с одной стороны, и Студнева, с другой, смонтировал аппарат системы Копперса. Все пробы, вывезенные Леней из его поездки по Донбассу, одна за другой прошли через этот аппарат, и кривую вспучивания при коксовании каждой пробы Леня занес, очень тщательно перечертив ее, в особую ведомость донецких углей. Как-то к нему в подвал, где он готовился к дипломной работе, которую думал назвать "Методика определения коксуемости углей", зашел неожиданно Гаврик. - Ты что? Чего-нибудь тебе нужно? - забеспокоился Леня. - Нет, ничего особенного... Хочу просто на дело рук своих поглядеть... Работает? - Работает, брат... У нас будет работать; вот, смотри. Гаврик посмотрел, помолчал, потом сказал, чуть-чуть улыбнувшись: - Однако я ведь тоже работал... и сверхурочно работал... А у нас, в Советской республике, так заведено: кто работал, тот что-нибудь должен получить за работу. - А я тебе ничего не дал, верно... Ну что же я тебе могу? Денег у меня нет. - Зачем у тебя? У вашего учреждения - какое оно там, - мои заработанные деньги, я так думаю, а совсем не у тебя. - Э, с нашими папашами возиться - сто бумажек надо написать, и вообще это целое дело... Вон велосипед мой стоит, хочешь взять за эту работу? - Ну вот еще. Велосипед же твой личный? - Конечно, личный... Да он мне по дешевке достался... Ничего, бери. - Да я на нем и ездить не умею... - Тем лучше, значит - учись. - Я взять могу, конечно, на время, попрактиковаться, если у меня его ребята не поломают... - сумрачно сказал Гаврик. - А денег ты все-таки расстарайся. - Попытаюсь. Только надо тебе знать, что пыл Коксостроя к нам значительно охладел и с новыми затратами на станцию - дела тугие... Даже стараются подсократить штат. Была тут у нас, например, как лаборантка Лиза Ключарева - ушла; ее никем и не думают замещать. Правду сказать, толку от всей нашей работы очень мало. А если это просто лаборатория для практики студентов, то почему ее должен финансировать Коксострой? У него и своих расходов довольно... Так что ты велосипед бери и не стесняйся... А если мне когда понадобится, я у тебя его возьму на время, ничего. Пусть так и будет: велосипед теперь твой. Гаврик пожал плечами, потом взвалил на них велосипед и вынес его из подвала. А не больше как через неделю, - сошел уже весь снег, было тепло и сухо, - Леня обратил внимание на лихого велосипедиста, который мчал по улице, не прикасаясь к рулю, даже заложив руки за спину для пущей картинности. Во рту у него блестел на солнце свисток, а теплая вязанка придавала ему вид заправского боевого спортсмена. Присмотревшись к нему пристальней, Леня узнал в нем Гаврика и подумал не без удовольствия: "Способная все-таки мы порода". А Лиза Ключарева действительно вскоре после прогулки с Леней в парк бросила подвал, ссылаясь на то, что нужно готовить дипломную работу. Однако дипломные работы в том году были отменены. Выпуск новых инженеров, в том числе Слесарева, Шамова, Карабашева и Зелендуба, прошел торжественно и остался в памяти всех еще и потому, что ректор Рожанский, желая подать стакан воды одному из ораторов, переусердствовал, заторопился и вместо стакана налил воды из графина в чью-то лежавшую поблизости от него шляпу. А когда, несмотря на торжественность минуты, прыснул около него кто-то смешливый, а за этим другие, торопливо стал выливать бедный Рожанский воду из шляпы обратно в графин. Может быть, такая рассеянность подействовала, как действует зевота, заразительно и на Леню, только он в этот день, обращаясь к Геннадию Михайловичу, назвал его почему-то "Геннадий Лапиныч", и тот не на шутку рассердился и раскричался, а бывшая при этом Конобеева подскочила к Лене и очень отчетливо, как всегда, залпом обругала его "длинным балдой, недоноском, зазнайкой, сумасшедшим, печенегом", на что Леня, тоже как всегда, сказал ей миролюбиво: - Заткни фонтан своего красноречия. Вечером в этот же день все подвальщики, ставшие инженерами, катались на бермудском шлюпе под парусами и пели: "Реве тай стогне Днiпр широкий". Леня был оставлен при институте, как и Шамов, стараниями которого в подвале стало одним трайб-аппаратом больше; но оба они видели, что от решения коксовой задачи они далеки, хотя и завалили коксовыми корольками, полученными от разных опытов, все свободное место под лестницей подвала. Количество углей Донбасса, способных спекаться, было невелико, промышленность требовала их вдвое больше, и это только теперь, а между тем предстоял ведь в металлургии огромнейший взлет в связи с принятой и неуклонно проводившейся пятилеткой. Нужно было овладеть таинственной сущностью угля настолько, чтобы он безотказно, в тех или иных устойчивых смесях, давал в коксовых печах необходимый для домен кокс, отнюдь не забуряя и не портя ни печей, ни домен. - Не-ет, как ты хочешь, а эту задачу может решить только химия, - теперь уже совершенно уверенно говорил Шамов. - Только тогда, когда мы химически ясно представим себе процесс коксования... Но Леня перебивал нетерпеливо: - Через сто лет... А если даже и химия, то не в том объеме, в каком мы ее знаем. Если химия, то нам с тобой еще много надо учиться химии. Пусть будет по-твоему, химия, ладно, но тогда, значит, чтобы стать хозяевами кокса, мы должны стать хозяевами каких-то новых химических процессов, а не толочься на одном месте, как сейчас... Что-нибудь одно из двух: или химия - застывшая наука и все свои возможности исчерпала, или она может и должна, конечно, бешено двинуться вперед. А если может двигаться, то надо ее двигать - вот и все. Мирон Кострицкий с Тамарой уже два года как работали в крупнейшем научно-исследовательском институте в Ленинграде, и от них Леня получил письмо: каталитики приглашали бывшего соратника по катализу работать снова с ними вместе. Леня немедленно ответил, что приедет. Когда он сказал об этом Голубинскому, у того, всегда такого уравновешенно спокойного, дрогнули губы и очень уширились, как от испуга, глаза. Он бормотал ошеломленно: - Что вы, послушайте, - если вы не шутите. А как же наша коксостанция без вас? Нет, это совершенно невозможная вещь. Вы, такой инициативный человек, и вдруг... Нет, мы постараемся вас удержать, иначе как же? И все-таки Леня решил уехать. Перед отъездом он понял, что значил старый Петербург для его отца. Он видел, что отец сразу как-то помолодел и налился прежней энергией, какую замечал у него Леня только лет пятнадцать назад. Ему казалось даже, что отец сейчас же собрался бы и поехал вместе с ним, если бы появилась для этого какая-нибудь возможность. С какою нежной любовью и как обстоятельно говорил отец об Академии художеств, о Васильевском острове, на котором прожил во времена своего студенчества несколько лет, об Эрмитаже и других картинохранилищах, о сфинксах, лежащих у входа в Академию, и бронзовых конях Клодта на Аничковом мосту, об адмиралтейском шпиле и ростральных колоннах, о Неве с ее подъемным мостом, о Фонтанке, о Невском проспекте, который был чудеснейшей из всех улиц всех городов старой России, о выставках художников, о Чистякове, Репине, Шишкине, Куинджи... Это был совершенно неиссякаемый поток воспоминаний, притом таких улыбчиво тонких и трогательно нежных. - Ну-у? Михай-ло, ты кончил? - несколько раз спрашивала его очень строго жена, теребя себя за мочки ушей. Но он только отмахивался от нее: - Обождите, мадам, - и продолжал говорить, вдохновенно сверкая очками. Множество поручений надавал он Лене потом, все прося их записать, чтобы не забыть. Ему хотелось узнать, кто из знакомых художников остался в живых и живет теперь в Ленинграде, что они пишут теперь и где выставляются, и покупает ли кто-нибудь их картины, а если покупает, то сколько платят и за холсты каких именно размеров; продаются ли в Ленинграде масляные краски нашего изготовления, и хороши ли они, и сколько стоит, например, двойной тюбик белил, только цинковых, а не свинцовых; и не выходит ли там какой-нибудь журнал по вопросам живописи, неизвестный пока здесь, в провинции... Поручений было очень много. - Михайло, замолчи! - кричала на отца мать, но он выставлял в ее сторону руку, говоря: - Обождите, мадам, - и продолжал. В конце февраля бледно-голубым, прозрачным, слегка морозный днем Леня умчался в Ленинград. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ I Лапин и Голубинский сидели в своем кабинете и рылись в бумагах, подготовляя отчетного характера книгу о "трудах научно-исследовательской кафедры металлургии и горючих материалов", когда вошла в кабинет Таня Толмачева и остановилась у порога, оглядывая обоих исподлобья. Откинув голову, несколько моментов разглядывал недоуменно Лапин эту невысокую, яркочерноглазую девочку лет четырнадцати на вид и спросил, наконец, по-своему высокомерно и с расстановкой: - Ва-а-ам что угодно, да? Таня сразу узнала по описаниям той, кто ее направил сюда, что это и есть профессор Лапин, и ответила тихо: - Мне сказали... что у вас тут есть работа для химички... на коксовой... Она забыла, что именно коксовое, но ей подсказал Голубинский, весьма внимательно на нее глядевший: - На коксовой станции? Да, есть работа. - А-а-а, - лаборантку, да? Лаборантку мы могли бы взять, да-а. Но вы-ы-ы... вы нам зачем же, помилуйте? - удивленно посмотрел на нее Лапин. А Голубинский спросил, прищурясь: - Ведь вы сказали: для химички?.. Для химички действительно есть работа... А вы разве учились где-нибудь химии? - Я?.. Я окончила после семилетки техникум... Потом работала на газовом заводе, - так же тихо и так же глядя исподлобья, проговорила Таня. - Вы-ы?.. Что это такое? Фан-та-сма-гория?.. Посмотрите на нее, Аркадий Павлович... Ра-бо-тала будто бы еще и на за-во-о-де, да... Когда же вы все это успели, да? Вам сколько лет, да? - Мне девятнадцать... почти... - Ва-ам? Де-вят-над-цать?.. Нет-с. Вам четырнадцать! Вы нас не надуете, нет, - почему-то повеселел Лапин. - Правда, Аркадий Павлович, а? Ей четырнадцать, а она... да. Она что-то такое вы-ду-мы-вает тут, когда нам некогда, да. Он даже улыбнулся, этот шумоватый старик, с бородою отнюдь не короткой и не то чтобы седой, густою и подстриженной прямоугольником. - Нет, мне девятнадцать, - уже громче, но не обиженно отозвалась Таня. Тогда Лапин, кашлянув коротко, крикнул ей: - Садитесь. Таня поглядела на Голубинского, ища у него объяснения этому неожиданному командному крику, но Лапин вторично крикнул еще громче: - Садитесь же! - и добавил тише: - Если вам девятнадцать лет, да, - то садитесь. Таня тут же села на стул, а Лапин сказал Голубинскому: - Займитесь ею, Аркадий Павлович. Займитесь, да... а я тут вот... подберу пока, что нам будет нужно. И он начал так усердно шелестеть бумагами и перешвыривать их на широком столе, как будто и в самом деле был немилосердно занят. Голубинский же склонил голову набок, склонил ее еще ниже, наконец уронил ее совсем, потом бодро подбросил и заговорил (так он всегда начинал говорить с кафедры, и это стало его привычкой): - Вы сказали, что окончили химический техникум. Я вас не спрашиваю, где, какой именно; я вам верю, конечно... Вы сказали, что работали на газовом заводе, - хорошо, я вам верю и в этом... Но вы имеете ли понятие о том, что у нас за работа на коксовой станции? - Нет... Представляю, но не совсем ясно. - Вот видите. А у нас ведь работа трудная. - Да, да-а. Да-аа... Трудная, да, - живо вмешался Лапин, не отрывая глаз от своих бумаг. - У нас трудная... Очень, да... И даже, да-аже нужна там большая физическая сила, фи-зи-чес-кая, да... А то до вас вот являлись к нам сюда, да... молодые люди, двое... Они, видите ли, и там работали, и там работали, и здесь работали, - во-об-ще-е про-яв-ляли большую резвость ног... Ног, да... Гм... Да, у вас есть какие-нибудь вообще-е физические силы, да? - сам себя перебил Лапин. - Есть, - слегка улыбнулась Таня, но, ссутулившись, незаметно как-то для себя самой, поднялась со стула. - А то ведь та-ам, там, на коксовой станции, надо... переставлять аппараты иногда, да, аппараты... А они ведь тяжелые, да... Вы что, - сели вы или еще стоите все? - Села, - поспешила и ответить и сесть снова Таня. - Займитесь ею, Аркадий Павлович, да, - кротко сказал Лапин. Голубинский, разглядывавший Таню внимательным взглядом ученого, привыкшего делать точные выводы из своих наблюдений, заговорил снова, трижды роняя голову, прежде чем ее подбросить: - Если поступите к нам лаборанткой, то, предупреждаю вас, там будут под вашим началом двое молодых людей, - так лет по тридцати, - и вам надо быть с ними построже. Это некто Черныш, - он то-оже как бы лаборант, но больше в его обязанности входит уборка помещения, и Студнев - механик... Так что вот вам с ними сразу надо взять начальственный тон, а то они вас и слушаться не будут, - и что же тогда будет твориться на станции? Таня не понимала, говорит ли он серьезно, или шутит: лицо его хотя и было серьезно, но говорил он о каких-то, так ей казалось, пустяках... И, стараясь показаться вообще строгой, она нахмурилась и сказала громче, чем раньше: - Я, конечно, посмотрю сначала, как там... - Что-о?.. "Посмотрю"? Что это вы такое там посмотрите, да? - вдруг закричал снова Лапин. - Или, может быть, вы хотите посмотреть, ка-ак там можно будет работать? Да? Так я вас понял? Тогда-а-а... это ваше законное право, за-кон-нейшее, да... Самое законное. Да... Поговорите с ней, Аркадий Павлович. И Голубинский мягко продолжал: - Так вот, вы, разумеется, хотите посмотреть, что у нас за условия работы... Вот зайдите в лабораторию, посмотрите. Там у нас внизу коксоустановки, а вверху лаборатория, где под свою ответственность вы и должны будете принять все приборы. Зайдите и посмотрите свое будущее хозяйство. Тане показалось, что теперь она непременно должна встать и заторопиться, и она встала и торопливо сказала: - Так я пойду туда, посмотрю. - Да, спросите на дворе, где коксостанция, вам ее покажут, - сказал Голубинский, подвигая к себе пачку бумаг, а Лапин, напротив, отодвинул какие-то подшитые тетради очень размашисто, закричав ей: - Да, да, да-а. Вот, посмотрите пойдите... По-деловому, по-деловому, да, а не как-нибудь. Идите и смотрите, да... А потом договоримся о зарплате... А потом покажете нам ваши документы, да. Аттестаты и все знаки отличия... Вы не комсомолка, нет? - Комсомолка. Таня увидела, сказав это, как Лапин, точно удивясь очень, обратился к Голубинскому, даже протянув к нему руку: - Ну, вот видите, Аркадий Павлович, о-на-а, она оказалась еще и комсомолка впридачу, да. И Тане показалось, что теперь ей лучше всего выскочить в дверь. И она выскочила с гораздо большей ловкостью, чем вошла сюда. Что она уже принята лаборанткой, в этом Таня не сомневалась и, дойдя до подвала, даже подумала, стоит ли ей заходить сюда. Но из любопытства все-таки зашла. В лаборатории, как всегда и бесконечно в последнее время, Черныш и Студнев играли в шашки. Они обернулись к вошедшей, но приняли ее за студентку, которая ищет кого-нибудь из аспирантов и тут же уйдет, конечно, увидя, что лаборатория пуста. Они так понадеялись на это, что снова уткнулись в свою доску, потому что момент игры был очень решительный и острый и от одного только опрометчивого, поспешного хода Студнева зависела полная победа Черныша, и Черныш всячески, хотя и молчаливо, внушал ему именно этот опрометчивый ход. Но маленькая вошедшая подошла к ним вплотную и спросила, показав пальцем на шахматную доску: - Это у вас, товарищи, какой же именно прибор? Даже и не подумав в это время о Голубинском, она, незаметно для себя самой, взяла именно его интонацию голоса и подкинула голову, как он после третьей степени опускания, и оба шашечных игрока встали. Черныш спросил вежливо: - Вам кого-нибудь нужно из научных работников или?.. - Мне нужно лаборанта Черныша, - очень уверенным тоном сказала Таня, и даже несколько небрежно это у нее вышло, так что Черныш ответил смущенно: - Я хотя и не то чтобы лаборант, а... - Но все-таки это вы - товарищ Черныш? Ну вот, хорошо... А товарищ Стульев здесь? - Студнев, - поправил Черныш, - механик наш... Вот он. Тогда Таня сказала важно: - А я ваша новая лаборантка, - и протянула руку сначала Студневу, потом Чернышу. Лаборатория понравилась Тане больше всего тем, что в ней никого, кроме этих двух, не было. Она, в середине между Студневым и Чернышом, обошла ее всю, разглядывая приборы, которые Черныш называл привычно правильно. Показывая ей в нижнем этаже подвала коксовую печь на пятьдесят килограммов угля, Черныш сказал почтительно: - А эта вот печь... Леонид Михайлович наш поехал в Ленинград, так печь эта и осталась вроде сироты. А без него уж, конечно, никто ее у нас довести до дела не может, потому что он сам ее и клал по своим чертежам... Это все его личное устройство. И еще несколько раз, показывая то и другое из приборов, упомянул Черныш Леонида Михайловича, почему и запомнилось Тане это сочетание имен. Но она не спросила, кто именно был этот Леонид Михайлович, к тому же ей вдруг подумалось, что может случиться и так: переговорят без нее между собой эти двое профессоров и найдут ее неподходящей... И перед Чернышом, очень говорливым, и перед Студневым, совершенно молчаливым, ей стало стыдно, и она сказала невнятно: - Ну, мне надо еще переговорить с профессором Лапиным! Пока! - и выбежала из подвала. В кабинете Лапина, когда она вошла снова, сидел один только Голубинский. Он встретил ее двумя короткими словами: - Ну как? И Таня совсем не знала, что на эти два слова ответить, но он продолжал: - Ставка у нас для лаборантов сто в месяц... Согласны? Только тут Таня увидела, что она действительно взята на работу, и торопливо положила на заваленный бумагами стол еще и свои бумаги. II В небольшом стареньком чемодане Тани, в который вмещалась вся ее собственность, почетное место отводилось плоской жестяной коробочке с весьма дорогими для нее предметами: сухим крабом средней величины, причудливо изогнувшим шею морским коньком и стремительной морской иглою, из которой когда-то все внутренности дочиста были выедены вездесущими муравьями, почему она была теперь хрупкая и почти прозрачная, как сработанная из звонкого желтого стекла. Кроме этого, в том же чемодане хранилась пригоршня разноцветных камешков с пляжа, окатанных морскими прибоями, и бутылочка с морской водой. Это было все, что оставалось теперь у Тани от огромнейшего, чудеснейшего, голубейшего моря, около которого прошли ее детство и отрочество в небольшом городке, не насчитывавшем и пяти тысяч населения. К этому городку приковали ее мать, служившую в эфирно-масличном совхозе, слабые легкие; она же, Таня, пустилась в широкий свет одна. Тот химический техникум, который она окончила после семилетки, превратился в техникум из профшколы с двухлетним курсом: спешили готовить кадры для новых заводов; на аммиачном же заводе потом она работала всего три месяца. Это было в Донбассе на новом производстве, еще не успевшем обзавестись помещениями для лаборантов. Жить там приходилось в одном бараке с рабочими, которые ночью выходили со своей половины сменять товарищей, неимоверно топая при этом тяжелыми сапогами, а сменившиеся, придя, непременно должны были перед сном заводить радио и слушать его не меньше часу, куря махорку и гогоча. Эти ночные смены, махорка и радио не давали лаборанткам ни дышать, ни высыпаться, и две из них - Фрида Гольденберг и Таня Толмачева - не выдержали и приехали искать работы сюда, потому что из этого города родом была Фрида и тут жили ее родные. Она и нашла для себя работу на второй день после приезда в лаборатории коксохимического завода, где и услышала про возможность для Тани поступить на коксовую станцию. А коксовая станция в это время явно хирела. Из коренных подвальщиков изредка заходили сюда Зелендуб и Близнюк, несколько чаще Шамов, но у всех набралось много посторонней работы, причем Шамов приглашен уже был читать химию в новый институт, отпочковавшийся от старого горного. Карабашев уехал на работу в Сталино; Конобеева устроилась на одном из подгородных заводов; Лиза Ключарева вышла замуж за пожилого инженера из Луганска, приезжавшего сюда по делам своего завода, и уехала вместе с мужем. Все это рассказал Тане в первый же день ее знакомства с подвалом словоохотливый Черныш, а когда явился Шамов и, наскоро познакомясь с Таней, начал таинственно обрабатывать уголь бензолом в целях извлечения из него битума, Черныш, вытянувшись перед ним во весь свой длинный рост и сделав самую почтительную, самую внимательную и даже заботливую мину, успел все-таки улучить момент, чтобы шепнуть Тане: - Ну, пошел опять свои закваски ставить. Однако Таня поглядела на него нахмурясь: она уже думала поступить именно в этот самый, только что открывающийся институт и в Шамове видела своего будущего преподавателя химии. Она ждала от него каких-нибудь веских указаний, чем должна она здесь особенно усердно заняться, на что налечь в первую голову, но у него был вид очень спешащего куда-то человека, и он даже забыл с нею проститься, когда уходил. Он показался ей излишне полным; и действительно, перестав заниматься привычными упражнениями с гирями, он в короткое время сильно располнел, как это свойственно атлетам. На дворе института жильцы устроили для себя волейбольную площадку, и Таня быстро пристрастилась к этой игре, так как в подвале ей теперь, в каникулярное время, почти нечего было делать. Играя, она входила в большой азарт и в крике и задоре ничуть не уступала мальчуганам лет двенадцати - тринадцати, своим частым партнерам. Она и сама была похожа на мальчишку, так как совсем коротко, по-мальчишечьи, стриглась, носила на затылке тюбетейку, черную, восточного стиля, с вышитыми серебряной ниткой полумесяцами, и ходила в каком-то бесполом синем комбинезоне. Еще что она любила - это купаться в Днепре. Правда, ни Днепр, ни какая другая река в мире не могли бы и в сотой доле заменить ей голубого моря, в котором привыкла она купаться летом по нескольку раз в день; но Днепр все-таки был ей тоже известен с детства по "Страшной мести", и Фрида, которая ходила с нею купаться, удивляясь тому, как далеко она плавала, пророчила ей, что когда-нибудь она непременно утонет, и тогда вставал вопрос - как же она, Фрида, будет смотреть в глаза ее, Таниной, матери, которой должна же она будет написать о ее смерти и которая, конечно, приедет на похороны. Фрида вообще была очень рассудительна, скромна, и резкие мальчишечьи движения и крики Тани приводили ее в непритворное отчаяние. Она так и говорила ей: - Ну что ты позволяешь себе делать такое, Таня? Мне приходится за тебя страшно краснеть. Между тем Таня и поселилась здесь вместе с Фридой у ее родных, на улице Розы Люксембург. Очень тяжелые годы гражданской войны, голода и разрухи, которые пришлось пережить Тане в самом раннем детстве, сделали ее вообще подозрительно внимательной к незнакомым людям, и этого ничем и никак победить в себе она не могла. Очень оживленная с теми, к кому она привыкла и чувствовала полное доверие, она была дика со всеми новыми людьми, смотрела исподлобья или совсем в сторону, отвечала на вопросы односложно: "да", "нет". Ей очень не нравилось, когда ее новые товарищи клали ей на плечи руки и заглядывали в глаза, а это бывало часто. Когда Близнюк в первый раз увидел ее здесь, в подвале, он тут же пустил в дело один из своих ребусов. Когда же она ни одним словом не отозвалась на это и отодвинула его альбом, он, отойдя и прицелившись к ней сильно выпуклыми глазами, быстро нарисовал на нее карикатуру, обратив наибольшее внимание на ее волосы, по-мальчишечьи торчащие в разные стороны. Карикатуру эту с комической ужимкой он поднес ей, но она на обратной стороне листка очень похоже изобразила его самого в виде лупоглазой лягушки, поднявшей голову из-за смятых камышей. Однако, когда Близнюк пришел от этой ее способности в такой восторг, что обнял ее плечи и прижал свою толстую щеку к ее вихрам, она мгновенно вскочила и крикнула: "Это что такое?" - и блеснула глазами на него так ярко, что Близнюк тут же от нее отошел, выпятив губы. Мать Тани, Серафима Петровна, часто писала ей письма. Она служила в конторе большого, раскинувшегося на несколько окрестных деревень совхоза, занятого не только выращиванием лаванды, розмарина, казанлыкских роз, для которых климат и почвы южного берега Крыма оказались вполне пригодными, но и выгонкой из них масел. В письмах к Тане она не раз жалела о том, что хотя у них работает десятка два агрономов, но химичек почему-то совсем нет в штате работников совхоза, а то они снова могли бы зажить вдвоем. Впрочем, как ни любила Таня голубое море и мать и как ни нравился ей запах казанлыкских роз, оставаться всю жизнь только лаборанткой Тане все-таки не хотелось. Ей хотелось большого размаха, больших движений; ее любимыми книгами и сейчас, как и семь-восемь лет назад, были записки путешественников. И когда Фрида говорила ей: - Если есть летуны, то должны быть, конечно, и летуньи. Вот ты, Таня, прирожденная, должно быть, летунья. Таня отвечала: - Может быть, я еще и буду когда-нибудь летать, но мне больше нравится плавать по морю на пароходе. И я даже согласна не один раз "терпеть бедствие". Разумеется, только с тем условием, чтобы меня каждый раз все-таки спасали. У Фриды была сестра Роза, такая же маленькая, как Фрида, белокуренькая, сероглазая и очень склонная краснеть. Сестры были близнецы, и Роза тоже химичка, но работала она на одном из заводов Заднепровья, где и жила, и только по выходным дням приезжала повидаться с сестрой, матерью и отцом. У отца их была раньше книжная лавка, теперь же он устроился продавцом книг в одном из здешних магазинов на Проспекте. Как всякий человек, любящий книги, он был мечтателен и добродушен. Такими же вышли и обе его дочери, которые до того были похожи друг на друга, что даже мать различала их с трудом и часто путала: правда, она была несколько близорука. Но всегда озабоченная хозяйством и чистотой в квартире, она была неутомима и говорлива, и от нее Таня часто слышала весьма энергичное: - Вот возьму тряпку и сделаю везде порядок! Она вспоминала иногда, говоря с Таней, то время, когда была у них с мужем своя книжная лавка, но и это вспоминала исключительно по линии тряпки и порядка: - Когда муж мой, больной, дома сидел, - ну, там инфлуэнца какая-нибудь, - а я в лавке вместо него, я же там и пол вымою сама, и книги все веником обмету, и окна вымою... Публика мимо по улице ходит, а я в окне стою, стекла тряпкой мою, - что же я делаю, что я должна публики стыдиться? Я же ничего плохого не делаю. Приходят покупатели, и они говорят: "Как у вас чисто все в магазине вымыто, и паутины нигде нет". - "А что же вы хотите, - это я им говорю, - чтобы женщина в магазине сидела, да чтоб около себя она грязь могла терпеть?" Конечно, когда муж мой тут, он же за этим не смотрит, он же мужчина, и у него совсем другое в его голове, от этого и беспорядок и грязно. Я ведь тоже в пансионе училась, в хорошем пансионе училась; там и дети Канторовича и Файвиловича и Шполянские - очень многих семейств дети там учились. И я никогда книг своих ничем не пачкала, ни чернилами, ни карандашами, ничем решительно. И у меня они были всегда, как стеклышко, чистые. Она была такая же белокурая, как Фрида и Роза, только несколько выше их ростом. Хлопая себя по коленям и смеясь добродушно, любила она вспоминать еще и то, как ее девочки, когда им было года по четыре, испугались почему-то слова "сифон" и выговаривали ей, своей матери: - Зачем ты нам говоришь такое, мама? Мы - маленькие, мы такого бо-и-мся. А от аэроплана бежали с улицы на двор и кричали: - Мама! Закрывай калитку! Летит! III Голубинский заходил в лабораторию всего раза два, видимо мимоходом и спеша больше взглянуть на приборы, целы ли они, чем дать Тане какую-нибудь работу. Таня объясняла это тем, что было мертвое время - каникулы, но Зелендуб говорил ей, что есть слухи о возможной командировке Голубинского за границу и потому он переставал уже интересоваться подвалом. Зелендуб приглашал ее как-то на концерт и был ужасно удивлен, когда она сказала, что совершенно равнодушна к музыке. - Таких людей не бывает и быть не может, - горячо отозвался он. - Нельзя к музыке быть равнодушной, - вы шутите. Я, когда попадаю в командировку на какой-нибудь завод в степи, становлюсь больным на третий день, потому что хотя бы звонки трамвая я слышал, а то, понимаете, совершенно ничего. Вы думаете, зачем в старину на тройках ездили непременно с колокольчиком и с бубенцами? - Чтобы, должно быть, волков пугать? - пробовала догадаться Таня. - Нет, не волков пугать, конечно, - вы опять шутите, - волков колокольчиком не испугаешь, а только приманить можно... Нет, это затем, чтобы ме-ло-дии звенели. Это в целях чисто музыкальных делалось... Понимаете ли, снега кругом, сугробы везде, пусто, нигде ни души, - зима, как и надо, - и только один колокольчик впереди звенит. Вы только представьте, как это получается. Колокольчик тогда заменял все, всю культуру... А вот если вы не пойдете на симфонический концерт, то пожалеете: такой случай может никогда не повториться. Будут играть Седьмую симфонию Бетховена. Ведь это что-о? - Я как-то бывала на концертах, но, право, ничего в них не понимала, - все-таки говорила свое Таня и говорила так не потому, что Зелендуб напоминал ей чем-нибудь Близнюка, - нет, он держался с нею совсем не развязно и, видимо, действительно хотел доставить ей хотя бы малую часть того наслаждения, какое думал испытать, слушая Седьмую симфонию сам. Но музыка ее утомляла, - она говорила правду. Музыка же симфонических оркестров оглушала ее, напоминая ей канонады, слышанные в раннем детстве, от которых безостановочно почти, чуть ли не через всю Россию, бежала с нею мать в поисках тишины. Также не любила она и танцев и не пыталась никогда танцевать. - Но ведь Бетховена будут исполнять, Бет-хо-ве-на, - раздельно и даже с каким-то благоговейным страхом перед этим именем в маслено-черных глазах выкрикнул Зелендуб, вытерев в волнении пальцы, запачканные толченым углем, о полу своей белой рубахи, подпоясанной широким ремнем. - Ведь Седьмую симфонию будут исполнять, вы подумайте... Ведь там есть такое аллегретто, - единственное, кажется, у Бетховена аллегретто. Оно совершенно внезапно, знаете, его никак не ждешь, и вдруг на тебе - аллегретто. У Бетховена!.. Оно поражает... А здесь прекрасный симфонический оркестр, вы не думайте. Не какие-нибудь с бору да с сосенки, а первая скрипка там и самостоятельные иногда концерты дает. И дирижер Стефановский - отличный дирижер, очень знающий дирижер... Седьмая симфония - это вам что, шутка? Ее ведь редко играют, она очень трудна для исполнения... Там есть такое фортиссимо, что вас прямо на воздух подымет, честное слово. Так и будете под потолком. Вы в этом убедитесь, если пойдете... Океан звуков. - Да вы - инженер, или вы только музыкант? - удивленно спросила Таня. - Я - инженер, да, конечно, я - инженер, но разве вы-ы... и вообще кто угодно разве может мне запретить любить музыку? И вторично провел Зелендуб грязными пальцами по белой рубахе, стараясь добраться до пуговицы на вороте, который был ему как будто тесен немного или стал тесен вдруг только теперь, когда владелец его переживал в памяти бурный напор океана звуков Седьмой симфонии Бетховена. Но зазвенел неожиданно не колокольчик тройки и даже не звонок трамвая, а будничный деловой телефон подвала, и Зелендуб тут же взял трубку. - Откуда говорят?.. Это коксостанция... Я Зелендуб... А-а, это ты? Здравствуй, Донцов. Что такое?.. Ага... Это черт знает что... Ну да - так уж и авария. Ну, хорошо, хорошо, я сейчас еду. - Откуда это? - не поняла разговора Таня. Но Зелендуб был уже озабочен и нахмурен и бормотал недовольно: - Коксовый цех нашего завода, - откуда же еще? Там у них в аппаратной один аппарат испортился, и они без него как без рук, а между тем - ерунда. Можно вполне обойтись, и я уж им говорил, как... А они там... вообще бестолковщина, не могут сами урегулировать давление газов... Надо ехать. И Таня видела, как, сразу забыв о Бетховене и Седьмой симфонии, заметался Зелендуб, быстро прекращая начатый опыт, выключая ток и еще раз, теперь уже основательно, вытирая руки о рубашку. Поспешно простился он с нею и исчез, а Черныш сказал Тане: - Он у нас наподобие бурятского бога, этот Зелендуб. - Какого такого бурятского? - Ну, одним словом, рассказ такой есть... Двое в музей зашли - такие, что по складам только читают. Видят, кукла одна страшная стоит. Читают подпись: "Бу-у... рят... ский... Бурятский бог..." - "Вот он какой бурятский бог? Собою маленький, а видать, что злой..." Так и наш Зелендуб. Маленький собой, а у него две научные работы есть да третью, большую, говорят, пишет... И из-под черной густой брови Черныш значительно подмигнул серым прищуренным глазом и прищелкнул языком. Что же касается самого Черныша, то Таня видела, что у него была своя неотступная и неотвязная мечта: достичь такого совершенства, чтобы уверенно и с наивозможной быстротой, что называется - в два счета, побеждать тихоню Студнева на шашечной доске. Он буквально совращал этого скромного труженика, и тот хотя приносил с собой какой-нибудь будильник или примус, взятый на стороне для починки, но редко находил время ими заняться, завороженный соревнованием с этим долговязым и долгоносым лентяем, соревнованием, грозившим затянуться на долгие годы. О Зелендубе узнала Таня от Фриды, что он действительно много делает для коксового цеха их завода; но, чего уж никак не ожидала Таня, оказалось, что и Близнюк тоже проводит в том же цехе пробное ящичное коксование углей, исследует получаемый кокс на крепость, трещиноватость, вообще считается там работником сведущим и дельным. Однако больше всего там, на заводе, надеялись на помощь однокурсника Близнюка и Зелендуба - Слесарева, но тому вздумалось уехать в Ленинград учиться химии, и, конечно, уж он теперь потерян для их завода, так как больше сюда не вернется. И вдруг Таня услышала от Черныша, что он вернулся, и Черныш очень оживился, говоря об этом: положительно у него был радостный вид, когда он говорил: - Леонида Михайловича сейчас встретил... Из Ленинграда только что приехал, в отпуск... "Обязательно, говорит, подвал свой проведать зайду". Э-эх, ведь это же человек какой! Он даже и ростом повыше меня будет. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ I Леня Слесарев действительно зашел в подвал на другой же день, и Таня увидела высокого, но тонкого в поясе, с дюжими плечами, с расстегнутым воротом рубахи и красной загорелой шеей, улыбающегося ей с подхода широким ртом и жмурыми глазами, а он - яркочерноглазую, с мальчишечьими вихрами, в черной тюбетейке, в синей рабочей спецовке. В широкой руке его утонула ее рука, только что мешавшая стеклянной палочкой в стакане. Он спросил весело: - Что вы тут такое творите? Она ответила, несколько запинаясь: - А вот... окисляю уголь... перманганатом калия... - Ка-ак... перманганатом? - вскрикнул вдруг он и сразу перестал улыбаться. - Да у вас ведь какая-то черная каша. - Влила раствор перманганата, вот и... - обиделась она сразу, отчего и не досказала. - Капли, одной капли перманганата довольно, чтобы окислить такое количество угля, как у вас. Только капли, а вы: "влила". И Леня тут же отвернулся от нее и отошел к приборам на бывшем своем столе, а на нее, Таню, осуждающе глянул Черныш, - именно осуждающе, а не с насмешкой и подмигиваньем, как сделал бы он, скажи это ей кто-нибудь другой. - Краны заедены, - сказал Леня, пробуя один из аппаратов. - Заедены? - почти испуганно спросил Черныш. - Как же это они так могли? И Таня поняла, что "они" - это она и другие, кто приходит работать в подвал; они плохо следили за приборами, он же, Черныш, исправно делал то, что ему полагалось делать: каждодневно яростно мыл пол. И еще несколько подобных замечаний сделал Леня, точно был он теперь не гость уже в подвале, а строгий ревизор. И Таня, сначала оставшаяся было на своем месте, где она размешивала угольную "кашу", бросила это занятие и, насупясь, следила за каждым движением Леонида Михайловича, который действительно оказался выше Черныша, а главное - гораздо шире его и сильнее на вид. Но вот он повернулся к ней снова и сказал: - Однако в какое запустение тут все пришло за полгода, как я здесь не был. Значит, нового ничего нет? - Не знаю, - ответила она отвернувшись. - Вы здесь давно работаете? - Нет. - С месяц... или даже меньше? - Да. - Вы лаборантка? - Да. - А Зелендуб тут бывает? - Да. - И Близнюк тоже? - Да. - Передайте им, если сегодня сюда зайдут, что я, Слесарев, приехал. - Хорошо. - Они мою квартиру знают... Я им, конечно, мог бы и позвонить, да у меня нет телефона, что они тоже знают. Ну, до свиданья. Она поглядела на него исподлобья и снова утопила свою руку в его руке. А Леня спросил у Черныша, вышедшего вместе с ним из подвала: - Откуда взялась такая дикая? - Откуда-то приехала, из Донбасса. Будто бы там работала на газовом заводе... - Но все-таки химичка? - Химичка, а как же иначе. - Что-то плохо химию знает... - Да, вот поди же, - выходит так. А когда вернулся Черныш в подвал, то сказал оживленно Тане: - Вот что значит хозяин-то настоящий заявился, эх! Только глазами метнул, и сразу ему все ясно, - кому, какое, за что замечание сделать. - Мне насчет какой-то там одной капли перманганата Близнюк ничего не говорил, - горячо вдруг вздумала оправдаться хотя бы перед Чернышом Таня, но Черныш только рукой махнул с полнейшим пренебрежением: - Что Близнюк?.. Что же он может против Леонида Михайловича? Так же и этот вот Шамов тоже, который свои закваски тут ставит... Че-пуха! II Близнюк и Зелендуб зашли к Лене в тот же день перед вечером. Оба горели сильным желанием поподробнее узнать, как там в Ленинграде, и нет