промышленным
"американским" путем. Но, когда, выехав из Москвы, "фиат" застревает в
бескрайней русской глухомани, обнаруживается непрочность, мнимость
карасевского могущества, бессмысленность его деловой, стяжательской гонки,
возникают грозные символы народной ненависти к богатеям.
Это уже не бессильный протест Уклейкина, а предвестие новой революции,
которая сметет Карасевых. Солдат, пришедший с войны с крестом и со
"сгнившими" почками, и мужики сулят всесильному заводчику, трясущемуся под
дулом ружья, скорую расплату: "Смерти-то и ты боишься! Надоть... она ноне
хо-дит... Привыкать надоть, приготовляться... всем она достигнет... кому
предел". В их горячих речах чудится уже облик надвигающейся новой России,
которую очень скоро один из советских писателей назовет -- "кровью
умытая"...
Февральскую революцию 1917 года Шмелев встретил восторженно. Он
совершает ряд поездок по России, выступает на собраниях и митингах. Особенно
взволновала его встреча с политкаторжанами, возвращавшимися из Сибири.
"Революционеры-каторжане,-- с гордостью и изумлением писал Шмелев сыну
Сергею, прапорщику артиллерии, в действующую армию,-- оказывается, очень
меня любят как писателя, и я, хотя и отклонял от себя почетное слово --
товарищ, но они мне на митингах заявили, что я -- "ихний" и я их товарищ. Я
был с ними на каторге и в неволе,-- они меня читали, я облегчал им
страдания" [Письмо от 17 апреля 1917 г. Отдел рукописей Государственной
библиотеки СССР им. В. И. Ленина (ГБЛ)].
Однако взгляды Шмелева ограничивались рамками "уме- ренного"
демократизма. Он не верил в возможность скорых и радикальных преобразований
в России. "Глубокая социальная и политическая перестройка сразу вообще
немыслима даже в культурнейших странах,-- утверждал он в письме к сыну от 30
июля 1917 года,-- в нашей же и подавно. Некультурный, темный вовсе народ наш
не может воспринять идею переустройства даже приблизительно" '. Но он любил
свой народ и сына наставлял: "Думаю, что много хорошего и даже чудесного
сумеешь увидеть в русском человеке и полюбить его, видавшего так мало,
счастливой доли. Закрой глаза на его отрицательное (в ком его нет?), сумей
извинить его, зная историю и теснины жизни. Сумей оценить положительное"
[Отдел рукописей ГБЛ. Там же]. I
Октябрь Шмелев не принял. Отход писателя от общественной деятельности,
его растерянность, неприятие происходящего -- все это сказалось на его
творчестве 1918--1922 годов. В ноябре 1918 года в Алуште Шмелев пишет
повесть "Неупиваемая Чаша", которая позднее своей "чистотою и грустью
красоты" вызвала восторженный отклик Томаса Манна (письмо Шмелеву от 26 мая
1926 года). Грустный рассказ о жизни или, скорее, о житии Ильи Шаронова,
сына дворового маляра Терешки и тягловой Луши Тихой, напоен и в самом деле
подлинной поэзией, проникнут глубоким сочувствием к крепостному живописцу.
Кротко и незлобиво, точно святой, прожил он свою недолгую жизнь и сгорел,
как восковая свеча, полюбив молодую барыню.
Как честный художник, Шмелев писал только о том, что мог искренне
прочувствовать. Он заклеймил в повести "барство дикое, без чувства, без
закона", бесчеловечность крепостничества. Но понять, что революция
освобождает народ от барства, он не мог. Он видел только, что на полях
России кипит братоубийственная гражданская война, и это очень волновало его.
Видя вокруг себя неисчислимые страдания и смерть, Шмелев выступает с
осуждением войны "вообще" как массового психоза здоровых людей (повесть "Это
было", 1919) или просто показывает бессмысленность гибели цельного и чистого
Ивана в плену, на чужой стороне ("Чужой крови", 1918--1923). Во всех
произведениях этих лет уже ощутимы отголоски позднейшей проблематики ,
Шмелева-эмигранта.
Об отъезде писателя в эмиграцию -- разговор особый. О том, что он
уезжать не собирался, свидетельствует уже тот факт, что В 1920 году Шмелев
покупает в Алуште дом с клочком земли. Но трагическое обстоятельство все
перевернуло.
Сказать, что он любил своего единственного сына Сергея,-- значит
сказать очень мало. Прямо-таки с материнской нежностью относился он к нему,
дышал над ним, а когда сын-офицер оказался на германской, в артиллерийском
дивизионе,-- считал дни, писал нежные письма. "Ну, дорогой мой, кровный мой,
мальчик мой. Крепко и сладко целую твои глазки и всего тебя...", "Проводили
тебя (после короткой побывки.--О. М.) --снова из меня душу вынули"[ Отдел
рукописей ГБЛ]. Когда многопудовые германские снаряды -- "чемоданы" --
обрушивались на русские окопы и смерть витала рядом с его сыном, он
тревожился, сделал ли его "растрепка", "ласточка" прививку и кутает ли шею
шарфом.
В 1920 году офицер Добровольческой армии Сергей Шмелев, отказавшийся
уехать с врангелевцами на чужбину, был взят в Феодосии из лазарета и без
суда расстрелян красными. И не он один.
Страдания отца описанию не поддаются. В ответ на приглашение,
присланное Шмелеву Буниным, выехать за границу, "на отдых, на работу
литературную", тот прислал письмо, "которое (по свидетельству В. Н.
Муромцевой-Буниной) трудно читать без слез" [Устами Буниных..., т. 2, с.
99]. Приняв бунинское приглашение, он выезжает в 1922 году сперва в Берлин,
а потом в Париж.
Поддавшись безмерному горю утраты, Шмелев переносит чувства
осиротевшего отца на свои общественные взгляды и создает тенденциозные
рассказы-памфлеты и памфлеты-повести -- "Каменный век" (1924), "На пеньках"
(1925), "Про одну старуху" (1925). И все же против русского человека Шмелев
не озлобился, хоть и многое в новой жизни проклял. Творчество писателя
последних трех десятилетий жизни много шире его узкополитических взглядов.
О Шмелеве этой поры -- о человеке и художнике -- писал мне близко
знавший его Борис Зайцев: "Писатель сильного темперамента, страстный,
бурный, очень одаренный и подземно навсегда связанный с Россией, в частности
с Москвой, а в Москве особенно -- с Замоскворечьем. Он замоскворецким
человеком остался и в Париже, ни с какого конца Запада принять не мог.
Думаю, как и у Бунина, у меня, наиболее зрелые его произведения написаны
здесь. Лично я считаю лучшими его книгами "Лето Господне" и "Богомолье" -- в
них наиболее полно выразилась его стихия" [Письмо от 7 июля 1959 г. Архив
автора].
В самом деле, именно "Лето Господне" (1933--1948) и "Богомолье"
(1931--1948), а также тематически примыкающий к ним сборник "Родное" (1931)
явились вершиной позднего творчества Шмелева и принесли ему европейскую
известность. Он написал немало замечательного и кроме этих книг: "Солнце
мертвых" (1923), "Няня из Москвы" (1936). Но магистральная тема, которая все
более проявлялась, обнажалась, выявляла главную и сокровенную мысль жизни
(что должно быть у каждого подлинного писателя), сосредоточенно открывается
именно в этой "трилогии", не поддающейся даже привычному жанровому
определению (быль-небыль? миф-воспоминание? свободный эпос?): путешествие
детской души, судьба, испытания, несчастье, просветление.
Здесь важен выход к чему-то положительному (иначе -- зачем жить?) -- к
мысли о Родине. Шмелев пришел к ней на чужбине не сразу.
Из глубины души, со дна памяти подымались образы и картины, не давшие
иссякнуть обмелевшему току творчества в пору отчаяния и скорби. Живя в
Грасе, у Буниных, Шмелев рассказывал о себе, о своих ностальгических
переживаниях А. И. Куприну, которого горячо любил: "Я по Вас стосковался.
Думаете, весело я живу? Я не могу теперь весело! И пишу я-- разве уж так
весело? На миг забудешься... (...) Сейчас какой-то мистраль дует, и во мне
дрожь внутри, и тоска, тоска. Я не на шутку по Вас соскучился. Доживаем дни
свои в стране роскошной, чужой. Все -- чужое. Души-то родной нет, а
вежливости много. <...> Все у меня плохо, на душе-то" [Письмо от 19/6
сентября 1923 г. Цит. по кн.: Куприна К. А. Куприн -- мой отец. М.,
Художественная литература, 1979, с. 240--241].
Отсюда, из чужой и "роскошной" страны, с необыкновенной остротой и
отчетливостью видится Шмелеву старая Россия, а в России -- страна его
детства, Москва, Замоскворечье.
Конечно, мир "Лета Господня" и "Богомолья", мир Горкина, Мартына и
Кинги, "Наполеона", бараночника Феди и богомоль- ной Домны Панферовны,
старого кучера Антипушки и приказчи- ка Василь Василича, "облезлого барина"
Энтальцева и солдата Махорова "на деревянной ноге", колбасника Коровкина,
рыбника Горностаева и "живоглота"-богатея крестного Кашина -- этот мир
одновременно и был и не существовал никогда. Возвращаясь вспять силой
воспоминаний, против течения времени -- от устья к истокам,-- Шмелев
преображает все, увиденное вторично. Да и сам "я", Шмелев-ребенок,
появляется перед читателями словно бы в столпе света, умудренный всем опытом
только предстоящего ему пути. Но одновременно Шмелев создает свой особенный,
"круглый" мир, маленькую вселенную, от которой исходит свет патриотического
одушевления и высшей нравственности.
О Шмелеве, особенно его позднем творчестве, писали немало и
основательно. Только по-немецки вышли две фундаментальные работы -- М.
Ашенбреннера и В. Шрика; существуют серьезные исследования и на других
языках, число статей и рецензий велико. И все же среди этого обширного
списка выделяются труды И. А. Ильина, которому Шмелев был особенно близок
духовно и который нашел поэтому собственный ключ к шмелевскому творчеству (и
прежде всего к книгам "Лето Господне" и "Богомолье") как к творчеству
глубоко национальному. О "Лете Господнем" он, в частности, писал:
"Великий мастер слова и образа, Шмелев создал здесь в величайшей
простоте утонченную и незабываемую ткань русского быта, в словах точных,
насыщенных и изобразительных: вот "тартанье мартовской капели"; вот в
солнечном луче "суетятся золотинки", "хряпкают топоры", покупаются "арбузы с
под-треском", видна "черная каша галок в небе". И так зарисовано все: от
разливанного постного рынка до запахов и молитв яблочного Спаса, от
"розговин" до крещенского купанья в проруби. Все узрено и показано
насыщенным видением, сердечным трепетом; все взято любовно, нежным, упоенным
и упоительным проникновением; здесь все лучится от сдержанных, непроливаемых
слез умиленной и благодарной памяти. Россия и православный строй ее души
показаны здесь силою ясновидящей любви" ['Ильин И. А. Творчество И. С.
Шмелева.-- В его кн.: О тьме и просветлении. Мюнхен, 1959, с. 176].
"Богомолье", "Лето Господне" и "Родное", а также примыкающие к ним
рассказы "Небывалый обед", "Мартын и Кинга" объединены не только духовной
биографией ребенка, маленького Вани. Через материальный, вещный, густо
насыщенный великолепными бытовыми и психологическими подробностями мир нам
открывается нечто иное, более масштабное. Кажется, вся Россия, Русь
предстает здесь "в преданьях старины глубокой", в своей темпераментной
широте, истовом спокойствии, в волшебном сочетании наивной серьезности,
строгого добродушия и лукавого юмора. Это воистину "потерянный рай"
Шмелева-эмигранта, и не потому ли так велика сила ностальгической,
пронзительной любви к родной земле, так ярко художественное видение
красочных, сменяющих друг друга картин. Книги эти служат глубинному познанию
России, ее корневой системы, пробуждению любви к нашим праотцам.
"Богомолье! -- отмечал И. А. Ильин.-- Вот чудесное слово для
обозначения русского духа... Как же не ходить нам по нашим открытым, легким,
разметавшимся пространствам, когда они сами, с детства, так вот и зовут нас
-- оставить привычное и уйти в необычное, сменить ветхое на обновленное,
оторваться от каменеющего быта и попытаться прорваться к иному, к светлому и
чистому бытию (...) и, вернувшись в свое жилище, обновить, освятить и его
этим новым видением?.. Нам нельзя не странствовать по России; не потому, что
мы "кочевники" и что оседлость нам "не дается"; а потому, что сама Россия
требует, чтобы мы обозрели ее и ее чудеса и красоты и через это постигли ее
единство, ее единый лик, ее органическую цельность..." [Ильин И. А. О тьме и
просветлении, с. 181].
В этих "вершинных" книгах Шмелева все погружено в быт, но
художественная идея, из него вырастающая, летит над бытом, приближаясь уже к
формам фольклора, сказания. Так, скорбная и трогательная кончина отца в
"Лете Господнем" предваряется рядом грозных предзнаменований: вещими словами
Палагеи Ивановны, которая и себе предсказала смерть; многозначительными
снами, привидевшимися Горкину и отцу; редкостным цветением "змеиного цвета",
предвещающего беду; "темным огнем в глазу" бешеной лошади Стальной,
"кыргыза", сбросившего на полном скаку отца. В совокупности все подробности,
детали, мелочи объединяются внутренним художественным миросозерцанием
Шмелева, достигая размаха мифа, яви-сказки.
И язык, язык... Без преувеличения, не было подобного языка до Шмелева в
русской литературе. В автобиографических книгах писатель расстилает огромные
ковры, расшитые грубыми узорами сильно и смело расставленных слов, словец,
словечек, словно вновь заговорил старый шмелевский двор на Большой
Калужской. Казалось бы, живая, теплая речь. Но это не слог Уклейкина или
Скороходова, когда язык был продолжением окружавшей -Шмелева
действительности, нес с собою сиюминутное, злободневное, то, что врывалось в
форточку и наполняло русскую улицу в пору первой революции. Теперь на каждом
слове -- как бы позолота, теперь Шмелев не запоминает, а реставрирует слова.
Издалека, извне восстанавливает он их в новом, уже волшебном великолепии.
Отблеск небывшего, почти сказочного (как на легендарном "царском золотом",
что подарен был плотнику Мартыну) ложится на слова.
Этот великолепный, отстоянный народный язык восхищал и продолжает
восхищать. "Шмелев теперь -- последний и единственный из русских писателей,
у которого еще можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка,--
отмечал в 1933 году А. И. Куприн.-- Шмелев изо всех русских самый
распрерусский, да еще и коренной, прирожденный москвич, с московским
говором, с московской независимостью и свободой духа" [Куприн А. И. К
60-летию И. С. Шмелева.-- За рулем, Париж, 1933, 7 декабря].
Если отбросить несправедливое и обидное для богатой отечественной
литературы обобщение -- "единственный",-- эта оценка окажется верной и в
наши дни.
Язык, тот великий русский язык, который помогал Тургеневу в дни
"сомнений и тягостных раздумий", поддерживал и Шмелева в его любви к России.
До конца своих дней чувствовал он саднящую боль от воспоминаний о Родине, ее
природе, ее людях. В его последних книгах -- крепчайший настой первородных
русских слов, пейзажи-настроения, поражающие своей высокой лирикой, самый
лик России, которая видится ему теперь в ее кротости и поэзии: "Этот
весенний плеск остался в моих глазах -- с праздничными рубахами, сапогами,
лошадиным ржаньем, с запахами весеннего холодка, теплом и солнцем. Остался
живым в душе, с тысячами Михаилов и Иванов, со всем мудреным до
простоты-красоты душевным миром русского мужика, с его лукаво-веселыми
глазами, то ясными, как вода, то омрачающимися до черной мути, со смехом и
бойким словом, с лаской и дикой грубостью. Знаю, связан я с ним до века.
Ничто не выплеснет из меня этот весенний плеск, светлую весну жизни... Вошло
-- и вместе со мной уйдет" ("Весенний плеск", 1928).
При всем том, что "вспоминательные" книги "Родное", "Богомолье", "Лето
Господне" являются вершиной шмелевского творчества, другие произведения его
эмигрантской поры отмечены крайней, бросающейся в глаза неравноценностью. Об
этом говорилось и в зарубежной критике. Рядом с поэтичной повестью "История
любовная" (1929) писатель создает на материале первой мировой войны лубочный
роман "Солдаты" (1925); вслед за лирическими очерками автобиографического
характера ("Родное", "Старый Валаам", 1935) появляется двухтомный роман
"Пути небесные" -- растянутое и местами аляповатое повествование о русской
душе. Но даже и в самых слабых художественно произведениях все проникнуто
мыслью о России и любовью к ней.
Шмелев страстно мечтал вернуться в Россию, хотя бы по-
27 смертно. Племянница его, собирательница русского фольклора Ю. А.
Кутырина, писала мне 9 сентября 1959 года из Парижа: "Важный вопрос для
меня, как помочь мне -- душеприказчице (по воле завещания Ивана Сергеевича,
моего незабвенного дяди Вани) выполнить его волю: перевезти его прах и его
жены в Москву, для упокоения рядом с могилой отца его в Донском
монастыре..."
Теперь, после смерти писателя, в Россию, на Родину, возвращаются его
книги. Так продолжается вторая, уже духовная, его жизнь на родной земле.
Олег Михайлов