Иван Шмелев. Неупиваемая чаша
---------------------------------------------------------------
Печатается по:
Шмелев И. С.
Ш 72 Сочинения. В 2-х т. Т. 1. Повести и рассказы/Вступ. статья, сост.,
подгот. текста и коммент. О. Михайлова.-- М.: Худож. лит., 1989.- 463 с.
ISBN 5-280-00494-4 (Т. 1)
ISBN 5-280-00493-6
Вступительная статья, составление, подготовка текста и комментарии
О.Н.МИХАЙЛОВА
OCR, spellcheck: max@osi.lanet.lv
---------------------------------------------------------------
Дачники с Ляпуновки и окрестностей любят водить гостей "на самую
Ляпуновку". Барышни говорят восторженно:
Удивительно романтическое место, все в прошлом! И есть удивительная
красавица... одна из Ляпуновых. Целые легенды ходят.
Правда: в Ляпуновке все в прошлом. Гости стоят в грустном очаровании на
сыроватых берегах огромного полноводного пруда, отражающего зеркально
каменную плотину, столетние липы и тишину; слушают кукушку в глубине парка;
вглядываются в зеленые камни пристаньки с затонувшей лодкой, наполненной
головастиками, и стараются представить себе, как здесь было. Хорошо бы
пробраться на островок, где теперь все в малине, а весной поют соловьи в
черемуховой чаще; но мостки на островок рухнули на середке, и прогнили под
берестой березовые перильца. Кто-нибудь запоет срывающимся тенорком:
"Невольно к этим грустным бере-га-ам..." -- и его непременно перебьют:
-- Идем, господа, чай пить!
Пьют чай на скотном дворе, в крапиве и лопухах, на выкошенном местечке.
Полное запустение -- каменные сараи без крыш, в проломы смотрится бузина.
-- Один бык остался!
Смотрят -- смеются: на одиноком столбу ворот еще торчит побитая бычья
голова. Во флигельке, в два окошечка, живет сторож. Он приносит осколок
прошлого -- помятый зеленый самовар-вазу и говорит неизменное:
"Сливков нету, хоть и скотный двор". На него смеются: всегда
распояской, недоуменный, словно что потерял. И жалованья ему пять месяцев не
платят.
-- А господа все судятся?! -- подмигивая, удивляется бывалый дачник.
Двадцать два года все суд идет. Который барин на польке женился... а
тут еще вступились... а Катерина Митревна... наплевать мне, говорит. А без
ее нельзя.
И опять все смеются, и сараи -- каменным пустым брюхом.
Идут осматривать дом. Он глядит в парк, в широкую аллею, с черной
Флорой на пустой клумбе. Он невысокий, длинный, подковой, с плоскими
колонками и огромными окнами по фасаду -- напоминает оранжерею. Кто говорит
-- ампир, кто -- барокко. Спрашивают сторожа:
-- А может, и рококо?
-- А мне что... Можеть, и она.
Входят со смехом, идут анфиладой: банкетные, боскетные, залы, гостиные
-- в зеленоватом полусвете от парка. Смотрит немо карельская береза, красное
дерево; горки, угольные диваны-исполины, гнутые ножки, пузатые комоды,
тускнеющая бронза, в пыли уснувшие зеркала, усталые от вековых отражений.
Молодежь выписывает по пыли пальцами: Анюта, Костя... Оглядывают портреты:
тупеи, тугие воротники, глаза навыкат, насандаленные носы, парики -- скука.
-- Вот красавица!
Из-за этого портрета и смотрят дом.
-- Глаза какие!
Портрет в овальной золоченой раме. Очень молодая женщина в черном
глухом платье, с чудесными волосами красноватого каштана. На тонком бледном
лице большие голубые глаза в радостном блеске: весеннее переливается в них,
как новое после грозы небо,-- тихий восторг просыпающейся женщины. И порыв,
и наивно-детское, чего не назовешь словом.
-- Радостная королева-девочка! -- скажет кто-нибудь, повторяя слово
заезжего поэта.
Стоят подолгу, и наконец все соглашаются, что и в удлиненных глазах, и
в уголках наивно полуоткрытых губ -- горечь и затаившееся страдание.
-- Вторая неразгаданная Мона Лиза! -- кто-нибудь скажет непременно.
Мужчины -- в мимолетной грусти несбывшегося счастья; женщины затихают:
многим их жизнь на минуту представляется серенькой.
-- Секрет! -- спешит предупредить сторож, почесывая кулаком спину.-- На
всякого глядит сразу!
Все смеются, и очарование пропало. Секрет все знают и меняют места. Да,
глядит.
-- И другой секрет... про анпиратора! Прописано на ней там...
Сторож шлепает голой грязной ногой на табуретку, снимает портрет с
костыля, держит, будто хочет благословить, и барабанит пальцами: читайте! И
все начинают вполголоса вычитывать на картонной наклейке выписанное красиво
вязью, с красной начальной буквой:
"Анастасия Ляпунова, по роду Вышатова. Родилась 1833 года майя 23.
Скончалась 1855 г. марта 10 дня. Выпись из родословной мемории рода
Вышатовых, лист 24:
"На балу санкт-петербургского дворянства Августейший Монарх изволил
остановиться против сей юной девицы, исполненной нежных прелестей. Особливо
поразили Его глаза оной, и Он соизволил сказать: "Maintenant c'est 1'hiver,
mais vos yeux, ma petite, reveillent dans mon coeur le printemps! "[ "Сейчас
зима, но ваши глаза, малышка, пробуждают в моем сердце весну!" (фр.)]. А
наутро прибыл к отцу ее, гвардии секунд-майору Павлу Афанасьевичу Вышатову,
флигель-адъютант и привез приглашение во дворец совокупно с дочерью
Анастасией. О, сколь сия Монаршая милость горестно поразила главу фамилии
благородной! Он же, гвардии секунд-майор Вышатов, прозревая горестную отныне
участь юной девицы, единственного дитяти своего, и позор семейный, чего
многие за позор не почитают, явил дерзостное ослушание, в сих судьбах
благопохвальное, и тот же час выехал с дочерью, в великом ото всех секрете,
в дальнюю свою вотчину Вышата-Темное".
Сторож убирает портрет. Все молчат: оборвалась недосказанная поэма.
Мерцающие, несбыточные глаза смотрят, хотят сказать: да, было... и было
многое...
Идут к церкви, за парком. Бегло оглядывают стенную живопись, работу
будто бы крепостного человека. Да, недурно, особенно Страшный суд:
деревенские лица, чуть ли не в зипунах.
-- Господа, в склепе опять она! В девятьсот пятом парни разбили
надгробия и выкинули кости!
Входят в сыроватый сумрак, в радуге от цветных стекол. Осматривают
подправленные надгробия, помятые плиты. Одно надгробие уцелело, с врезанным
в мрамор медальоном ее портрет, уменьшенное повторение. Те же радостно
плещущие глаза.
-- Парни наши побили гроба...-- равнодушно говорит сторож.-- До
"Жеребца" добирались. А старики так прозвали. А эту не дозволили беспокоить.
Святой жизни будто была. Старики сказывали...
Больше он ничего не знает.
Смотрят бархатную черноту склепа -- роспись, ангела смерти, с черными
крыльями и каменным ликом, перегнувшегося по своду, склонившегося к ее
надгробию, и белые лилии, слабо проступающие у стен: как живые.
Осмотрено все, можно домой. Не показывает сторож могилы у северной
стороны церкви. В сочной траве лежит обросший бархатной плесенью
валун-камень, на котором едва разберешь высеченные знаки. Здесь лежит прах
бывшего крепостного человека Ильи Шаронова. Имя его чуть проступает в уголку
портрета. А может быть, и не знает сторож: мало кто знает о нем в округе.
Церковь в Ляпуновке во имя Ильи Пророка, тянут к ней три деревни, а на
престол бывают и из Вышата-Темного, верст за пятнадцать. Тогда приходит и
столетний дьячок Каплюга, проживающий в Высоко-Владычнем женском монастыре,
в Настасьинской богадельне. Старей его нет верст на сто; мужики зовут его
Мусаилом и как поедут на Илью Пророка -- везут на сене. От него и знают про
старину. А он многое помнит: как перекладывали Илью Пророка и как венчали
Анастасию Павловну с гвардии поручиком Сергием Дмитриевичем Ляпуновым:
такие-то огни на прудах запускали! Хорошо помнил дьячок Каплюга и как
расписывал церковь живописный мастер, дворовый крепостной человек Илюшка.
--Обучался в чужих краях... я его и грамоте учил.
Знает Каплюга и про Жеребца, родителя Сергия Дмитриевича, и как жил на
скотном во флигелечке живописный мастер, и как помер. И про блаженной памяти
Анастасию Павловну, и называет ее -- святая. И про Вышата-Темное, откуда она
взята.
-- А Егорий-то на стене... ого! И "Змея" того... прости господи... сам
видал. Только тогда об этих делах не говорили.
Лежит за рекой Нырлей, обок с Вышата-Темным, Высоко-Владычний
монастырь, белый, приземистый,-- давняя обитель, стенами и крестом
ограждавшая край от злых кочевников: теперь это женская обитель. На южной
стене собора светлый рыцарь, с глазами-звездами, на белом коне, поражает
копьем Змея в черной броне, с головой как у человека -- только язычище, зубы
и пасть звериные. Говорят в народе, что голова того Змея -- Жеребцова.
Много рассказов ходит про Ляпуновку. А вполне достоверно только одно,
что рассказывает Каплюга. Сам читал, что записано было самим Ильею Шароновым
тонким красивым почерком в "итальянскую тетрадь бумаги". Тетрадь эту передал
дьячку сам Илья накануне смерти.
-- Так и сказал: "Анисьич... меня ты грамоте обучил... вот тебе моя
грамота..."
Хранил дьячок ту тетрадь, а как стали переносить "Неупиваемую Чашу" из
трапезной палаты в собор, смутился духом и передал записанное матушке
настоятельнице втайне. Говорил Каплюга, будто и доселе сохраняется та
тетрадь в железном сундуке, за печатями,-- в покоях у настоятельницы. И
архиерей знает это и повелел:
-- Храните для назидания будущему, не оглашайте в настоящем, да не
соблазнятся. Тысячи путей господней благодати, а народ жаждает радости...
Умный, ученый был архиерей тот и хорошо знал тоску человеческого
сердца.
Вот что рассказывают читавшие.
I
Был Илья единственный сын крепостного дворового человека, маляра
Терешки, искусного в деле, и тягловой Луши Тихой. Матери он не знал: померла
она до году его жизни. Приняла его на уход тетка, убогая скотница Агафья
Косая, и жил он на скотном дворе, с телятами, без всякого досмотра,-- у
божья глаза. Топтали его свиньи и лягали телята; бык раз поддел под рубаху
рогом и метнул в крапиву, но божий глаз сохранял, и в детских годах Илья
стал помогать отцу: растирал краски и даже наводил свиль орешную по фанерам.
Но был он мальчик красивый и румяный, как наливное яблочко, а нежностью лица
и глазами схож был с девочкой, и за эту приглядность взял его старый барин в
покои -- подавать и запалять трубки. И вот однажды, когда второпях разбил
Илья о ножку стола любимую баринову трубку с изображением голой женщины,
которой в бедра сам барин наминал табак с крехотом, приказал тиран дать ему
соленого кнута на конюшне. Сказал:
-- Узнаешь, песий щеняка, чем трубка пахнет.
Тогда от стыда и страха убежал Илья к тетке на скотный и, втайне от
нее, хоронился в хлеву, за соломой, выхлебывая свиное пойло. Но не избежал
наказания и опять был приставлен к трубкам.
Звали люди барина Жеребцом. Был он высок, тучен и похотлив; все
пригожие девки перебывали у него в опочивальной. Был он сроду такой, а как
повыдал дочерей замуж, а сына прогнал на службу, стал как султан турецкий:
полон дом был у него девок. Даже и совсем недоростки были. Помнил Илья, как
кинулся на барина с сапожным ножом столяр Игнашка, да промахнулся и был
увезен в острог. Но стал барин хиреть и терять силы. Тогда водили к нему
особо приготовленных девок: парили их в жаркой бане и секли яровой соломой,
оттого приходили они в ярое возбуждение и возвращали тирану силы.
Тяжело и стыдно было Илье смотреть на такие дела, но по своей
обязанности состоял он при барине неотлучно. Даже требовал от него барин
ходить нагим и смотреть весело. А он закрывал от стыда глаза. Тогда
приказывал ему барин-тиран делать разные непотребства, а сам сидел на
кресле, сучил ногами и курил трубку.
Было тогда Илье двенадцать лет.
Как-то летом поехал барин глядеть мельницу на Проточке -- прорвало ее
паводком. Редко выбирался он из дому, а Илья все надумывал, как бы сходить в
монастырь, помолиться,-- ждал случая. И вот, не сказав ни отцу, ни ключнице
-- старухе Фефелихе, в стыде и скорби, побежал на Вышата-Темное, в
Высоко-Владычний монастырь: слыхал часто и от дворовых и от прохожих людей,
что получают там утешение.
После обедни он остался в храме один и стал молиться украшенной лентами
золотой иконе. Какой -- не знал. И вот подошла к нему старушка монахиня и
спросила с лаской:
-- Какое у тебя горе, мальчик?
Илья заплакал и сказал про свое горе. Тогда взяла его монахиня за руку
и велела молиться так: "Защити-оборони, Пречистая!" И сама стала молиться
рядом.
-- А теперь ступай, с богом. Скушай просвирку, и укрепишься.
Дала из мешочка просвирку, покрестила и вывела из храма. И легко стало
у Ильи на сердце.
Всю дорогу -- пятнадцать верст -- сосновым бором весело прошел он,
собирая чернику, и пел песни; и кто-то шел с ним кустами и тоже пел. Должно
быть, это был отзвук. И вовсе не думалось ему, что воротился с мельницы
барин и хлопает в ладони -- кличет. Только подходит к лавам на Проточке --
выскочила из кустов Любка Кривая, которой проткнул барин глаз, вышпынивая
из-под лестницы, куда она от него забилась, охватила Илью за шею и
затрепала:
-- Илюшечка, миленький, красавчик! Утоп наш Жеребец проклятущий на
мельнице, не по своей воле! Туточки верховой погнал на деревню, кричал...
Завертела его как бешеная, зацеловала. Возрадовался Илья в сердце своем
и не сказал никому про свою молитву.
Положил господь на весы правды своей слезы рабов и покарал тирана
напрасной смертью.
Всю жизнь снился Илье старый барин: мурластый, лысый, с закатившимися
под лоб глазами, в заплеванном халате, с волосатой грудью, как у медведя, и
ногами в шерсти. И всю свою недолгую жизнь говорил Илья в тягостную минуту
старухину молитву.
II
Стал на власть молодой барин, гвардии поручик Сергий Дмитриевич.
Приехал из Питера -- при старом барине бывал редко -- и завел псовую охоту
на удивленье всем. Стало при нем много веселей. Старый медведем жил, не
водился с соседями, а молодой погнал пиры за пирами. Завел песельников и
трубачей, поставил на островке "павильон любви" и перекинул мостки. Стали
плавать на прудах лебеди.
Опять отошел Илья к отцову делу: расписывал на беседках букеты и
голячков со стрелками -- амуров. Не хуже отца работал.
Добрый был молодой барин, не любил сечь, а сказал:
-- Надо вас, дураков, грамоте всех учить: ученье -- свет!
Призвал молодого дьячка Каплюгу с погоста да заштатного дьякона,
пьяницу Безносого -- провалился у него нос,-- и приказал гнать науку на всех
дворовых -- стариков и ребят. Вырезал себе Безносый долгую орешину и
доставал до лысины самого заднего старика, у которого и зубов уже не было.
Плакали в голос старики, молили барина их похерить. А Безносый доставал
орешиной и гнусил:
-- Не завиствуй господской доле! Господская наука всем мукам мука!
Кончилось обученье: нашли Безносого под мостками в Проточке, у полыньи:
разбился во хмелю будто.
Выучился Илья у Каплюги бойко читать Псалтырь и по гражданской печати;
и писать и считать выучился отменно. Пришел барин прослушать обученье и
подарил Илье за старание холста на рубаху, новую шапку к зиме и гривну меди
на подмонастырную ярмарку, что бывает на Рождество Богородицы.
Памятна была Илье та первая гривна меди.
Пригоршню сладких жемков, корец имбирных пряников и полную шапку синей
и желтой репы накупил он на ярмарке; три раза проползал под икону за
крестным ходом и щей монастырских с сомовиной наелся досыта. Слушал слепцов,
нагляделся на медведя с кольцом в ноздре. Помнил до самой смерти тот ясный,
с морозцем, день, засыпанные кистями рябины у монастырских ворот и пушистые
георгины на образах. А когда возвращался с народом через сосновый бор --
вольно отзывался бор на разгульные голоса парней и девок. Пели они гулевую
песню, перекликались. Запретная была эта песня, шумная: только в лесу и
пели.
Пели-спрашивали -- перекликались:
С'отчево вьюгой-метелюжкой метет. С'отчево не все дорожки укрыет?
Одну-ю и вьюжина не берет? А какую вьюжина не берет? Всю каменьем умощенную,
Все кореньем да с хвощиною! А какую метелюга не метет? Ой, скажи-ка, укажи,
лес-бор! Самую ту, что на барский двор!
Радовался Илья, выносил подголоском, набирал воздуху -- ударят сейчас
все дружно. Так и заходит бор:
Чтоб ей не было ни хожева, Ой, не хожева, не езжева! Ай,
вьюга-метелюга, заметай! Ай, девки, русы косы расплетай!
Минуло в ту осень Илье шестнадцать лет.
III
Прошло половодье, стала весна, и в монастыре начали подновлять собор.
Приехала к барину с поклонами обительская мать казначея -- ездила по
округе,-- не отпустит ли для малярной работы чистой умелого мастера,
Шаронова Терешу? Охотно отпустил барин: святое дело.
Лежало сердце Ильи к монастырской жизни: тишина манила. Хорош был и
колокольный набор и вызвон: приезжал обучать звонам знаменитый позаводский
звонарь Иван Куня и обучил хорошо слепую сестру Кикилию. Умела она
выблаговестить на подзвоне -- "Свете Тихий".
Уж собираться было отцу уходить в монастырь на работу, и барин стал
собираться в отъезд, в степное имение, до осенней охоты. Тогда нашла на Илью
смелость. Приметил он -- пошел барин утречком на пруды кормить лебедей,
понесла за ним любимая девка, Сонька Лупоглазая, пшенную кашу в шайке.
Подобрался Илья кустами, стал выжидать тихой минутки.
Веселый стоял барии на бережку, у каменного причала, где резные, Ильей
покрашенные лодки для гулянья, швырял пшенную кашу в белых лебедей, а они
радостно били крыльями. Такое было кругом сияние!
В китайский красный халат был одет барин, с золотыми головастыми
змеями, и золотая мурмолка сияла на голове, как солнце. Так и сиял, как
икона. И день был погожий, теплый, полный весеннего света -- с воды и с
неба. Как в снегу, белый был островок в черемуховом цвете. Стучали ясными
топорами плотники на мостках, выкладывали перильца белой березой.
Услыхал Илья, как говорит весело барин:
-- Лебедь есть птица богов, Сафо. Помни это. Они полны благородства и
красоты. Помни это. Поиграй на струнах.
Радовался Илья. Знал, что в духе сегодня барин, если разговаривает с
Сафо -- Сонькой Лупоглазой.
Вся в белом была Сафо, как отроковица на иконе в монастыре, с
голубками. Приказал ей барин надевать белый саван, распускать черные волосы
по плечам, на голову надевать золотое кольцо, а на ногах носить с ремешками
дощечки. Приказал белить румяные щеки и обводить глаза углем. Совсем новой
становилась тогда она, как на картинках в доме, и любил смотреть на нее
Илья: будто святая. А через плечо висели у ней гусли, как у царя Давида.
Самая красивая была она, и ее покупал еще у старого барина заезжий охотник,
давал пять тысяч. Так говорил Спиридошка-повар, ее отец. Не нужна она была
старому барину; слабый он был совсем, а только потому и не продал, что очень
она была красива телом -- любил сидеть и смотреть. А когда стал на власть
молодой барин, взял ее из девичьей в покои, на особое положение, и приказал
называть ее всем -- Сафо. Так и звали, подлащивались к новой любимице, а меж
собой стали звать -- Сова Лупоглазая. Даже Спиридошка-повар, Сонькин отец,
передавая ей блюдо с любимым кушаньем барина -- бараньими кишками с кашей,
говорил уважительно:
--Пожалуйте вам, Сафа Спиридоновна, кишочки.
А вслед плевался и кричал на Илью:
--Чего, паршивец, смеешься!
Выбрался Илья на прудовую дорожку и издалека упал на колени. Сказал:
-- Отпустите, барин, с отцом... поработать на монастырь!
Знал Илья, никогда барин сразу не обернется, а все слышит. Покормил
барин лебедей, вытер о халат руки и приказал подойти ближе. Сказал:
-- Это ты, грамотей? -- И погладил по голове.-- Ты красивый парень.
Скажи, Сафо... любят его девки?
Сафо закатила глаза -- учил ее так барин,-- выставила ногу и сказала
нараспев в небо:
-- О, не знаю-с, барин!
Испугался Илья: рассердился барин, не пустит его в монастырь на работу.
А барин затопал и замахал руками:
-- Дура! Не "барин" надо, а "го-спо-дин"! Так говорили греки! Слушай:
"Не знаю, о мой господин". В монастырь работать? А ну, что скажешь, Сафо?
Тогда Илья с мольбой посмотрел на Сафо, и его глаза застлало слезами. И
опять испугался. Сказала Сафо опять:
-- О... можно, барин! Затопал барин еще пуще,
-- Ах ты, ду-ра утячья! Пошла, пошла... Выучись по моей записке с
Петрушкой... Постой... Повтори: "Отпусти его, о господин мой!" И поиграй на
струнах.
Обрадовался Илья: она ладно сказала, отвернув голову, и позвонила на
гуслях.
-- Ступай,-- сказал барин.-- Благодари ее за вкус манер. А то бы не
работать тебе в монастыре. Ей обязан!
До самой смерти помнил Илья то светлое утро с лебедями и бедную
глупенькую Сафо-Соньку. Не скажи она ладно -- было бы все другое.
IV
Радостно трудился в монастыре Илья.
Еще больше полюбил благолепную тишину, тихий говор и святые на стенах
лики. Почуял сердцем, что может быть в жизни радость. Много горя и слез
видел и чуял Илья и испытал на себе; а здесь никто не сказал ему плохого
слова. Святым гляделось все здесь: и цветы, и люди. Даже обгрызанный черный
ковшик у святого колодца. Святым и ласковым. Кротко играло солнце в позолоте
икон, тихо теплились алые огоньки лампад... А когда взывала тонким и чистым,
как хрусталек, девичьим голоском сестра под темными сводами низенького
собора: "Изведи из темницы ду-шу мою!" -- душа Ильи отзывалась и тосковала
сладко.
Расписывали собор заново живописные мастера-вязниковцы, из села Холуя,
знатоки уставного ликописания. Облюбовал Илью главный в артели, старик
Арефий, за пригожесть и тихий нрав, пригляделся, как работает Илья мелкой
кистью и чертит углем, и подивился:
-- Да братики! да голубчики! Да где ж это он выучку-то заполучил?!
И показывал радостно и загрунтовку, и как наводить контур, и как
вымерять лики. Восклицал радостно:
-- Да братики! да вы на чудо-те божие поглядите! да он же не хуже-те
моего знает!
Дивился старый Арефий: только покажешь, а Илье будто все известно.
Проработал с месяц Илья -- поручил ему Арефий писать малые лики, а на
больших -- одеяние. Учил уставно:
-- Святому вохры-те не полагается. Ни киновари, ни вохры в бородку-те
не припускай, нет рыжих. Один Иуда рыжий!
Выучился Илья зрак писать, белильцами светлую точечку становить, без
циркуля, от руки, нимбик класть. Крестился Арефий от радости:
-- Да вы, братики, поглядите! да кокой же золотой палец! Да это же
другой Рублев будет! Земчуг в навозе обрел, господи! -- поокивал Арефий,
допрашивал маляра Терешку: -- Да откудова он у те взялся?
Смотрел Терешка, посмеивался:
-- По седьмому году он у меня сани расписывал глазками павлиньими, по
восьмому варабеску у потолку наводил!
Приходили монахини, подбирали бледные губы, покачивали клобуками:
--Благодать божия на нем... произволение!
Стыдливо смотрел Илья, думал: так, жалеет его Арефий. Радостно давалась
ему работа. За что же хвалит?
Сказал Арефию:
--Мне и труда нимало нету, одна радость.
Растрогался Арефий до слез и открыл ему, первому, великий секрет --
невыцветающей киновари:
-- Яичко-те бери свежохонечкое, из-под курочки прямо. А как стирать с
киноварью будешь, сушь бы была погода... ни оболочка! Небо-те как божий
глазок чтобы. Капелечки водицы единой -- ни боже мой! да не дыхай на
красочку-те, роток обвяжи. Да про себя, голубок, молитву... молитовочку
шопчи: "Кра-а-суйся-ликуй и ра-а-дуйся, Иерусалиме!"
Сам все нашептывал-напевал эту кроткую, радостную песнь церкви, когда
выписывал в слабом свете под куполом старого бога Саваофа, маленький и
легкий, как мошка.
Уже старый-старый был он, с глазками-лучиками, и, смотря на него, думал
Илья, что такие были старенькие угодники -- Сергий и Савва, особо почитаемые
Арефием.
Стояла в монастырском саду караулка -- один сруб, без настила,-- крытая
по жердям соломой. Тут и жили живописные мастера, а обедать ходили в
трапезную палату.
Еще когда цвели яблони, в первые дни работы, вышел Илья из караулки на
восходе солнца. Весь белый был сад, в слабом свете просыпающегося солнца, и
хорошо пели птицы. Так хорошо было, что переполнилось сердце, и заплакал
Илья от радости. Стал на колени в траве и помолился по-утреннему, как знал:
учила его скотница Агафья. А когда кончил молитву, услыхал тихий голос:
"Илья!" И увидал белое видение, как мыльная пена или крутящаяся вода на
мельнице. Один миг было ему это видение, но узрел он будто глядевшие на него
глаза... В страхе приник он к траве и лежал долго. И услыхал -- окликает его
Арефий:
-- Ты что, Илья?
Поднялся Илья и рассказал Арефию: видел глаза, такие, каких ни у кого
нет.
-- Ну, какие? -- допытывался Арефий.
--Не знаю, батюшка... таких ни у кого нету...
Мог, защурясь, вызвать эти глаза, а сказать не мог.
-- Строгие, как у Николы Угодника? У Ильи Пророка? -- все допытывался
встревоженный Арефий.
-- Нет, другие... через них видно... будто и во весь сад глаза,
светленькие...
Покачал задумчиво головой Арефий: так, со сна показалось. Не поверил. А
Илья весь тот день ходил как во сне и боялся и радовался, что было ему
видение: слыхал, как читали монахини в трапезной Жития, что бывают видения к
смерти и послушанию.
С этого утра положил Илья на сердце своем -- служить богу. Только не
разумел -- как.
Ласково жили в монастыре: ласку любил Арефий. Всех называл -- братики
да голубчики, подбадривал нерадивых смешком да шуткой. Много знал он
ласково-радостных сказочек про святых, чего не было ни в одной книге: почему
у Миколы глаза строгие, как октябрь месяц, почему Касьян -- редкий
именинник, а Ипатия пишут с тремя морщинками. Обвевало все это благостной
теплотой мягкое Ильино сердце.
Спрашивал Илья Арефия:
-- А почему мученики были греки, а то рымляне... а наших нету?
-- А вот тебе царь Борис-Глеб, наши! Митрополит Филипп...
Димитрий-царевич!
-- А мужики-мученики какие?
-- Какие? А погоди...
Припоминал Арефий: юродивые, блаженные, столпники, преподобные...
Не мог вспомнить. Слушал маляр Терешка, посмеивался:
-- Краски, дядя Арефий, про всех не хватит... много нас больно. Потому
и не пишут!.. Да и образина-то... рылом не вышли!
Рассердился Арефий, поморщился:
-- Ты этим не шути, братик!
Август подходил, краснели по саду яблоки. Заканчивалась живописная
работа. Загрустила душа Ильи. Когда спали после трапезы мастера и замирало
все в тишине монастырской, уходил Илья в старый собор, забирался на леса,
под купол, где дописывал Арефий Саваофа с ангелами и белыми голубями у
подножия облаков. Сидел в тишине соборной. Вливались в собор через узкие
решетчатые оконца солнечные лучи-потоки, а со стен строго взирали мученики и
святые. И подумалось раз Илье: все лики строгие, а как же в Житиях писано --
читали монахини за трапезой,-- что все радовались о господе? Задумался Илья,
и вдруг услыхал он, как зашумело-зазвенело у него в ушах кровью и заиграло
сердце. Вспомнил он, что скоро уйдет Арефий, и захотелось ему сделать на
прощанье Арефию радость. Тогда, весь сладко дрожа, помолился Илья на бога
Саваофа в облаках и евангелисту Луке, самому искусному ликописному
мастеру,-- помнил наказ Арефия,-- отпилил сосновую дощечку, загрунтовал, и
утвердилась его рука. Неделю, втайне, работал он под куполом в
послеобеденный час.
И вот наступил день прощанья: уходил Арефий с мастерами и он с отцом --
к своему месту. Тогда, выбрав время, как остались они вдвоем на лесах, подал
Илья с трепетом и любовью Арефию икону преподобного Арефия Печер-ского.
Взглянул Арефий на иконку, вскинул красные глазки с лучиками на Илью и
вскричал радостно:
-- Ты, Илья?!
-- Я...-- тихо сказал Илья, озаренный счастьем.-- Порадовать тебя,
батюшка, помнить про меня будешь...
Заплакал тогда Арефий. И Илья заплакал. Не было никого на лесах, под
куполом, только седой Саваоф сидел на облаках славы. Сказал Арефий:
-- Да что ж ты, голубок, сделал-то! Ты меня... самоличного... в
преподобного вообразил! Грешника-те... о господи!
Ничего не сказал Илья. Все было писано по уставу ликописания: схима,
церковка с главками и пещерка у ног преподобного,-- все вызнал Илья от
Арефия, какое уставное ликописание его ангела. Только лик взял Илья от
Арефия: розовые скульцы, красные, сияющие лучиками глаза и седую реденькую
бородку.
Показал мастерам Арефий: посмеялись -- живой Арефий.
-- То портрет церковный...-- раздумчиво сказал Арефий.-- Не с нами
тебе, Илья... Плавать тебе по большому морю.
Путь их лежал на Муром, и пошли они на Ляпунове, лесом. Всю дорогу шел
Илья по кустам, набирал для Арефия малину, переживая тяжелую разлуку. В
слезах говорил Арефий:
-- Господи, великую радость являешь в человеке. Не могу уйти: пойду,
Илья, сказать твоему барину. Не могу тебя так оставить.
--Уехал далече барин...-- сказал Илья.
А когда показалось за Проточком высокое Ляпунове с прудами и барским
домом, ухватился Илья за Арефия и заплакал в голос. Постояли минутку молча,
и сказал Арефий:
--Плавать бы тебе, Илья, по большому морю!
И разошлись. И никогда больше не встретились. Ушли мастера на Муром.
V
Осенью воротился со степей барин и привез лису черно-бурую,
девку-цыганку. Прогнал с глаз встретившую его Соньку-Сафо и приказал всем
почитать цыганку за барыню, называть Зоя Александровна.
Была та Зойка-цыганка вертлявая, худящая, как оса, и злая. Когда
злилась -- гикала по всему дому, визжала по-кошачьи и лупила по щекам девок.
Вытрясла из сундуков старые шали, шелка и бархаты, раскидала по всему дому,
даже на стены вешала. Загоняла старую ключницу Фефелиху. Возами возили из
города и сукна, и штоф, и парчу, и всякие наряды, а Зойка валялась по полу в
лентах и вызванивала на гитаре. Дивились люди, что даже барина по щекам
лупит: опоила.
Тут пришла на Илью напасть: велел барин при столе стоять в полном
параде. Надел Илья красный камзол, белый парик с косицей, зеленые чулки и
туфли с пряжками и кисейный галстук. Увидала его цыганка и закатилась
смехом:
-- Марькиз-то вшивый!
И барин стал звать, и дворовые, и даже мальчишки на деревне кричали:
-- Марькизь-то вшивый!
Было Илье обидно непонятное слово. Днями сидел он в лакейской и плакал
втайне, вспоминая Арефия.
Тут пришло на него горшее искушение.
Уехал барин на медвежью охоту, на целую неделю. Садилась Зойка за стол
одна, в красных шалях, пила стаканами ренское вино. Упилась раз до злости,
обожгла Илью черными глазами и приказала пить за ее здоровье. Никогда не пил
Илья вина -- греха боялся. А тут поскидала с себя Зойка красные шали,
оголилась до пояса, подтянула под темные груди алую ленту с нанизанными
червонцами и уставилась на Илью глазищами. Опустил Илья глаза в пол от
искушения. А она притянула его за руку к себе и заворожила глазами-змеями.
Поглядел Илья на ее жаркие губы и убежал в страхе от соблазна. А она
смеялась.
Понял тогда Илья, что послано ему искушение, помолился Страстям
Господним и укрепился.
После обеда повалил снег, и зашумела на дворе метелюга. Тогда крикнула
Илье Зойка -- топить самый большой камин, Львиную Пасть, приказала ему
сидеть при огне неотлучно и замкнула его в опочивальней. Понял тогда Илья,
что идет на него новое искушение. Стал на колени и помолился Иоанну
Киевскому. И слышит:
-- Ступай, Фефелиха, в баню!
Вошла Зойка в опочивальную, а дверь замкнула. Стало в опочивальней
жарко. Тогда выбежала Зойка из-за ширмы, босая и обнаженная, ухватила Илью
сзади за шею и потребовала иметь с ней грех. Но совладал Илья с искушением:
схватил горящую головешку и ткнул ее в голую грудь блудницы. Слышал только
визг неистовый, похожий на кошачий, и уже ничего не помнил. Очнулся и видит:
сидит он в своей каморке, на тюфяке, а на дворе ночь черная и шумит
метелюга. Пришла старая Фефелиха и смеется:
-- Змея-то наша спьяну на головешку упала, ожглась.
Не сказал Илья про искушение. Не трогала его с той поры Зойка. А на
масленице повез барин Зойку в Киев, на ярмарку, а воротился один: пропала
она без вести.
Понял тогда Илья, что послана была ему Зойка-цыганка для искушения: ему
и барину.
Стал после того барин тихий. Даже на охоту перестал ездить, а приказал
открыть большой шкап с книгами -- не помнил Илья, когда его открывали,-- и
стал читать с утра до вечера. Стал читать и Илья, и читал с охотой. И узнал
много нового о жизни и людях.
И вдруг барин совсем переменился. Призвал Гришку Патлатого, портного, и
велел шить на него власяницу. Не знал Гришка, какая бывает власяница, и сшил
он халат из колючего войлока. Надел барин халат на голое тело и подпоясался
веревкой. Сказал Илье:
-- Надо спасать душу.
Тогда попросил Илья, чтобы дозволил барин и ему надеть власяницу. И
стали они вести жизнь подвижническую. Будил барин по ночам Илью и наказывал
читать Псалтырь. А сам становился на колени, на горку крупы с солью, и стоял
до утра.
Недели две так молился барин. Радовался Илья. И переменилось вдруг.
Ночью было. Читал Илья из псалма любимое: "...аще возьму крыле моя рано
и вселюся в последних моря..." -- как барин крикнет:
--Стой, маркиз! Буди всех, зови сюда певчих девок!
Понял Илья, что это барину искушение, и продолжал:
"...и тамо бо рука Твоя..." Но еще пуще закричал барин. Тогда разбудил
Илья певчих девок. Собрались девки в белых покрывалах, как, бывало, Сафо
ходила, и запели сонными голосами любимую баринову "Венеру":
Един млад охотник В поле разъезжает, В островах лавровых Нечто
примечает... Венера-Венера! Нечто примечает...
Не дал им кончить барин, приказал выдать сушеного чернослива и спать
ложиться. Сказал:
-- Опостылели вы мне, головы утячьи! Не умеете жизни радоваться, и мне
через вас радости нет. Уеду от вас на край света. А с собой Илюшку возьму за
камердинера. Сшить ему камзол серый с золотыми пуговицами! И пошли все вон!
Пошел Илья в свою каморку, при лакейской, под лестницей. И уж взял было
икону мученика Терентия, отцу дописывать,-- по ночам втайне работал,--
отворилась дверь, и спросил барин:
--Это что такое, огонь горит?!
Тогда в страхе признался Илья в слабости своей: сказал, что по ночам
только трудится, а днем выполняет положенное. Взял барин иконку, увидал, что
похож мученик на маляра Терешку, и сказал, подняв руки:
-- Ты, дурак, и не понимаешь, что ты ге-ний! Но ты и негодяй за то, что
во святого мученика Терентия Терешку-пьяницу произвел!
Потребовал показать -- еще что писано. Зойку-цыганку признал на листе,
на стенке: в пещере она лежала, как Мария Египетская. Сорвал со стенки и под
власяницу спрятал. Признал и себя: сидел в золотой короне на высоком троне.
Вскричал грозно:
-- Я?! в короне?!
Затрепетал Илья и пал на колени, прося прощения. Но не рассердился
барин, дал поцеловать руку и сказал милостиво:
-- Перст божий меня привел. Значит, должен я тебя повезти в науку. Петр
Великий посылал дураков за море учиться, вот и я тебя повезу. Пусть знают,
какие у нас русские гении даже из рабов! Спи и не страшись наказания.
И обрадовался Илья, что так обернулось. Потому что хотел он написать
Диоклетиана-гонителя и мучеников, а не успел написать и имярек не вывел.
VI
Весна пришла, а все готовили барина в дальнюю дорогу. Налаживали
кузнецы и каретники дорожную раскидную коляску: и спать, и принимать пищу, и
всячески прохлаждаться можно было в той раскидной коляске: потому и
называлась она -- ладно.
Отпели Пасху. Полный расцвет весны был. Забелело черемухой кругом
пруда. Прощался Илья со всеми. И на пруду посидел, и с лошадьми попрощался.
Сбегал на скотный двор к тетке -- поплакать перед разлукой. Утешала его
тетка Агафья -- барская воля, покоришься. Творожку в узелочке дала ему на
дальнюю дорогу и меди пятак на свечку Угоднику Миколе: в дальных краях мощи
его нетленно почивают -- кто и укажет, может. У отца попросил благословения
и со слезами простился: тяжко больной другой месяц лежал маляр Терешка,
отнялись у него ноги. Заплакал Терешка -- никогда раньше не видал Илья, как
отец плачет: всегда смеялся. И Спиридошке-повару поклонился в ноги,
благодарил за ласку: давал ему Спиридоша барские кусочки. Сбегал и на
погост, к Каплюге ...
Сказал ему Каплюга:
-- Есть в городе всесветном, именуемом Рым-город, самый главный собор,
и сидит в том соборе папа рымский, за Христа почитаемый. Всем велит целовать
ногу. Ту ногу не целуй смотри.
Дал ему Каплюга четвертак серебряный -- на свечу Петрову гробу, сказал:
-- Кто Петрову гробу свечу поставит -- в рай попадет. За грамоту мою
услужи.
Сбегал и в монастырь Илья: обернул за ночь. Горячо помолился в
утрени... А как бежал обратно лесной дорогой -- простился с лесом. Новым
показался ему тот лес, в новых иглах, в белой калине, в весело зеленевшем
орешнике. Соловьи заревые щелкали по оврагам. И соловьям говорил --
прощайте, и ключику-кадушке в логу, и ястребам в небе. И будто слышал Илья,
как говорит ему лес:
воротишься.
Приказал барин служить в церкви молебен "В путь шествующим". Согнал
бурмистр Козутоп Иваныч на проводы всю деревню. После молебна объявил барин
мужикам, что не для радости какой едет, а от великой скорби: скушно ему
глядеть на темную жизнь, никогда веселого лица не видит.
-- Ворочусь -- новую церковь, просторную, выведу для вас. А вот обучу
там Илью -- он и распишет... Будете веселей молиться.
Взял в дорогу, чтобы не скучно было, глупенькую Сафо-Соньку, приказал
надеть цыганкино платье и зеленую тальму. И поехали, провожаемые верховыми
до большого тракта.
Пошли чужие села и деревни, и леса, и города, большие и малые. Ново и
радостно было Илье все это. Налетали ливни и грозы, жарило солнцем и
обсушивало ветрами. Дни и ночи смотрел Илья с валкого местечка на козлах --
радовался. Не случилось в пути до самой границы никакого лиха, и отпустил
домой барин силача шорника Панфила с пистолетом, свою охрану. Одно
случилось, сильно опечалившее Илью: у самой границы пропала Сафо, как камень
в воду. Пошла в городке покупать барину чулки шерстяные, необыкновенные,--
проезжие все хвалили,-- повел ее старый поляк-деляга,-- и пропала. Три дня
простояли в том городке, у городничего жили, все места непотребные обыскали.
Пропала Сафо, как в воду камень. Сказал барин:
-- Туда ей и дорога, шельме! Так и знал, какая у ней повадка.
Поплакал Илья на своем местечке, а потом вспомнил, как перешептывался с
Сафо Панфил-шорник, как он же сыскал и того поляка-делягу, и подумал: может,
ушли в немецкую землю. Не сказал барину: может, там лучше будет.
VII
Четыре года прошло, и были эти четыре года как сон светлый: затерялась
в нем далекая Ляпуновка.
Снились -- были новая земля и новое небо. А светлее всего была давшаяся
нежданно воля: иди, куда манит глаз.
Море видел Илья -- синее земное око, горы -- земную грудь, и всесветный
город, который называют: Вечный. Новых людей увидел и полюбил Илья. Чужие
были они -- и близкие. Радостным, несказанным раскинулся перед ним мир божий
-- простор бескрайний. И новые над ним звезды. И цветы, и деревья -- все
было новое. И новое надо всем солнце.
Чужое было, незнаемое -- и свое: прилепилась к нему душа. Даже и своего
Арефия снова нашел Илья, седенького, быстрого, с такими же розовыми
скульцами и глазами-лучиками. Только свой Арефий хлопал себя по бедрам и
восклицал распевом:
-- Да го-лубь ты мо-ой!
А этот хватал за плечо и вскрикивал:
-- Браво, руски Иля!
Взлет души и взмах ее вольных крыльев познал Илья и неиспиваемую
сладость жизни. Изливалась она, играла:
и в свете нового солнца, и в сладостных звуках церковного органа, и в
белых лилиях, и в неслыханном перезвоне колоколов. Переливалась в его глаза
со стен соборов, с белых гробниц, с бесценных полотен сокровищниц. Новые
имена узнал и полюбил Илья: Леон