свою. Но для меня нет упора, почва дрожит, база
меняется, и я как горошина в сотрясаемой бутылке. Понимаете?! Для моего
творчества необходим устой, уклад жизни отстоявшийся, какого бы содержания
он ни был (пусть это даже сверхкоммунизм), но уже выявивший свой лик, а не
зыбкий и текучий. С этой базы мне могла бы быть видна даль, а сейчас
кинематограф[ическое] мелькание. И если возможно творчество, то оно было бы
и эскизно и субъективно в высш[ей] степени, а при моем душевном угнетении -
совершенно неверным. То, что я мог бы писать, - не могло бы и увидеть
читателя. Для "Южного Альманаха"* я не мог ничего дать - сил не было. Кроме
сего, Тренев писал мне "желательные требования" - рассказ должен был иметь
хоть как[ое]-ниб[удь] отношение к эпохе, пусть хоть и давними корнями, иметь
идейную связь с сдвигом социальным, хотя бы указывал причины и мотивы. Это
своего рода задание. Мне всегда были чужды и задания, и "политич[еские]
грибки", и анализы, и подходы. Таков характер. Если я писал "Челов[ека] из
ресторана" - так это была вольная, страстная работа, без всяк[их] задних
мыслей и заданий. Но я же писал и "Розстани" и "Неупив[аемую] чашу". Они для
меня и чище и любимее, а в них никаких запахов. Дай я другие "Розстани"
теперь - они бы были признаны редакцией никчемными. А "Неупив[аемая] чаша",
пожалуй, еще и вредной, ибо могла помогать укреплению "суеверий". Ведь там
"чудо". Я помню, как Клестов** говорил: "Какого-то банщика описывает!"
("Розстани") А про "Чашу" сказал бы - "икону описывает". У меня есть вчерне
"Спас черный". Тоже про икону. Это работа не для тугих ушей, которых теперь
много. Творчество духа - не электрич[еский] плуг, не механизм доступный.
Творчество истинное носит в себе величайшей сложности инструмент, и
овладевать им людям с тугим ухом и тупым взглядом, упрощенно - нельзя.
Только и увидят - или старика-банщика, или "суеверие", как, напр[имер], в
Достоевском теперь стараются увидеть лишь изобразителя отмиравших классов,
чуть ли не делателя революций. Я мог бы теперь писать о человечестве, но то,
что я написал бы о человечестве - было бы преступно с точки зрения тех, кто
в человечестве видит конечное и совершеннейшее - и то лишь в одной его части
Знаете, у меня много новых путей открылось в области моего творчества, но я
не имею сил. М[ожет] б[ыть], здесь и недоедание или неудобоваримость пищи.
Для творчества не безразлично, чем и как питается художник. Вам, как врачу,
не только писателю, известно это еще лучше. Одна пища для дровосека или
землекопа, которым необходим корм для мышечного труда, и другая - для
нервных затрат Это знает физиология питания. Питайся дровосек пищею писателя
- он будет негодным дровосеком, и - обратно. Здесь я 5-6 часов в день трачу
на добывание топлива, корчую пни, ношу воду и проч. Все часы дня заняты
тревожным раздумыванием, чем набить желудок. У нас - бедность, бедность.
Когда выдается час-другой - дрожат руки, болят кишки, слабость. Разве есть
место творч[еской] работе?! О, как мы бедны, Вы не поверите. Быв[ают] дни,
когда мы едим только по три, по четыре рыбки (камсы-кильки) с едва видим[ым]
кусочком хлеба. Иногда лишь по 1/2 сушеной грушки. Мы не знаем молока,
сахара, на днях продали сбереженные 4 книжечки курит[ельной] бумаги, чтобы
купить соли! С сент[ября] нам перестали выдавать хлеб (по 1 ф[унту]). Только
на днях дали случайно 14 ф[унтов] муки. Акад[емический] паек, который нам
предоставлен по постановлению презид[иума] Кр[аевого] рeвк[ома], - не
выдается. Завед[ующий] распределителем (депо или продком) сказал дерзость
жене: "Много вас было таких!" Это татарин. Да, конечно, он не знает, что
таких, конечно, никогда в России много не было. Да для него это и не нужно.
Ваши хлопоты о нас с Ценским в Симферополе не дали никак[их] результ[атов] -
нам никого не прислали. А самим ехать - ни копейки денег.
* Южный Альманах. Кн I / Под ред. А.Б.Дермана, К.А.Тренева,
Я.А.Тугендхольда. Симферополь: Крымиздат, 1922.
** Клестов (псевд. Ангарский) Николай Семенович (1873-1943) - писатель,
критик, член "Книгоиздательства писателей в Москве" и редактор издательства
"Недра".
От Сергеенко* никак[ого] звука. Да я и не пойду в санаторий. Что же
делать?! Нечего продать, променять. Еще это физич[еское] недомогание - и
мое, и жены. Очень жалею, что не поехал в авг[усте] в Москву. Тяжело
погибать от голоду в глуши, забытым всеми, никому не нужным. Прошу Вас,
дорогой В[икентий] В[икентьевич], поищите возможность для нас приехать в
Москву. Здесь мы погибнем. Будем тянуть до весны, а весной надо уехать в
Москву. Но не с чем подняться. Вызовите меня в Москву с женой, чтобы не
платить за проезд - нечем платить, нечего взять в дорогу. Последний мой крик
- спасите! В Москве у меня все же хоть гроши собрать можно, хоть
кому-ниб[удь] запродам свои книги. Ведь у меня детских работ более 30
листов. Я совсем разбился физически, жена слабеет и кашляет. Я писал о
разрешении выехать за границу. Там я мог бы запродать свои литерат[урные]
права и жить, лечиться. Здесь лечиться, при невозможности найти хлеба, -
нельзя. Молю Вас, что можете сделать в этом отношении - сделайте. Нечего
говорить, что я буду за границ[ей] безусловно лоялен в отнош[ении]
политическом. М[ожет] б[ытъ], найдутся поручители, если это нужно. М[ожет]
б[ыть], я еще найду сил остаться русск[им] писателем и дать то, что я не
успел дать - дать не торопливо, не скомкано. У меня есть заветные работы,
котор[ые] здесь я не в силах выполнить. Я не хочу думать, чтобы в интересах
власти было дать умереть с голоду больному русскому писателю. Дайте мне
возможность приехать в Москву. Пришлите как[ую]-ниб[удь] охр[анную] грамоту
или телеграмму, чтобы и нам и Ценскому (он шлет привет Вам) дали возможность
дотянуть до весны. Ценский уже не одинок - он женился (вдова и девочка лет
12), и ему трудно. Уже ни одной коровы. В Москву он не едет, думает на
Одессу, там большой город, м[ожет] б[ыть], найдет работу, журналы. По-моему
- ошибка. Или Москва и через нее - выезд, или Москва, как центр. М[ожет]
б[ыть], я букинистом стану или буду детям читать свои рассказы. Получить
работу, конечно, трудно, - при сокращении культурной деятельности. Напишите,
как и чем жив[ут] писатели в Москве. Вообще, обуслов[иях] жизни. Я чувствую
Вас, В[икентий] В[икентьевич] - Вы отзоветесь. Я сколько раз писал Треневу -
помочь нам с Ценс[ким] - ни звука. Я отдам, я верну все эти куски и фунты,
если начну работать. О, мне стыдно писать все это, проклятая беспомощность.
В Алуште нечем заработать. Слабость, едва держу топор, задыхаюсь, когда
рублю кусты и пни. У меня есть неск[олько] кур, которых кормлю сух[им]
листом и виноградн[ой] выжимкой - это последнее, что хотели сберечь, как
память, но и их придется съесть - эти куриные скелеты. Они смотрят в глаза -
дай, дай! Кругом голодающие семьи. Еще топография Алушты неблагоприятна -
грабят в горах, трудно подвезти, а море бурно-бурно. Дождей нет уже 4
мес[яца]. Сегод[ня] ясно, t на солнце 15o. Ночью морозы до 4-5. Земля в
трещинах, скоро кончится и вода в бассейне. Буду ждать от Вас весточки,
возможно [ли] проехать в Москву. Весной все-таки будут санаторные поезда,
м[ожет] б[ыть], с обратн [ым] поездом можно будет? А пешком не дойти. Эх,
пошел бы я с котомкой по Руси, от деревни к деревне. Но сто раз умрешь с
голоду и снимут с тебя все, до рубахи (у меня, положим, лоскутья). О, как бы
я мог написать теперь! Что "Голод" Гамсуна! Это мелко и жидко. Вы знаете, я
пружина, туго закрученная? Потенциальная сила еще есть. Но и лопнуть могу
вдруг, чую. Часто хочу заболеть сильно, до смерти. Боюсь за жену, за ее
сиротство. И сам этого сиротства боюсь для себя. Помогите словом братским,
дорогой В[икентий] В[икентьевич]. Плачу, очень уже растрепался. И не соберу
сил, и память слабеет. Прощайте. Крепко обнимаю Вас, дорогой. М[арии]
Гермог[еновне] поклоны наши приветные и прощальные. Оля просит Вас о
содействии.
Крепко любящий Вас Ив. Шмелев
* Сергеенко Петр Алексеевич (1854-1930) - беллетрист, литературный
критик; автор книг и статей о Л.Н.Толстом, его знакомый и корреспондент (см.
о нем в "Яснополянских записках" Д.П.Маковицкого: Литературное наследство.
Т.до: В 4 кн. М., 1981).
Мы бы уже давно померли с голоду, да к счастью мне удалось выменять у
одного уезжавшего агронома 3 п[у]д[а] муки и 10 ф[унтов] сахару, который мы
продали по 8 т[ысяч]. Это нас сильно поддержало. Но теперь все на исходе,
часть пришлось отдать за долг, за починку сапог. У меня остался только
крестик на шее - детский золотой крестик. У жены - обруч[альное] кольцо,
легкое, с которым она уже решила расстаться. Для нее это нелегко, но что
делать. Но здесь за это трудно получить что-ниб[удь], кроме сушки или
картошки. Табак весь, а курю Диккенса. К чему и Диккенс?! Жалею, что нет
сил, - пошел бы куда наняться - уголь бы рыть.
Теперь знаю, как болят кишки и желудок от пустоты. Вспоминаю Овидия
"Метаморфозы" - голод. Живы ли и кто из писателей и что делают? Что с
Книгоизд[ательством] писателей? И есть ли надежда, что оно выживет?
И.Ш.
Не сообщите ли, получено ли ВЦИК'ом мое заявление, посланное еще в
августе-сент[ябре] - с Фофановой, любезно согласившейся доставить в Москву -
Калинину, Горькому и Луначарскому? Ведь я писал раза три. И Данилину, и
Милованову Пантел[ею] Афанасьев[ичу]* . Ни звука ниоткуда. И матушке. Дал ли
ей Ив[ан] Андр[еевич] Данил[ин] из моего кое-что на хлеб?
* Милованов Пантелей Афанасьевич - кто именно, выяснить не удалось;
возможно, родственник Шмелева.
4
20.ХI-3.XII 1921 г.
Алушта
Дорогой Викентий Викентьевич,
Только на днях послал я письмо Вам, но сомневаюсь - получите ли.*
* Письмо, о котором упоминает Шмелев, скорее всего действительно не
дошло, во всяком случае, вместе с другими письмами к Вересаеву в РГАЛИ оно
не поступило. Письмо же от 3 декабря 1921 г. было направлено с оказией в
Симферополь, вместе с письмом Шмелева от 4 декабря 1921 г. к Треневу. В нем
Шмелев писал: "Да вот еще просьба, - посылаю на Вас письмо для
В.В.Вересаева. Пожалуйста, или сами перешлите с едущими в Москву, если есть
уверенность, что они его доставят, или передайте Анатол. Конст. Сынопалову
(Суворовская, 6) с просьбой от меня. Очень обяжете, дорогой К.А. Знаете, у
меня нет ни копейки, чтобы купить головку лука, а не то чтобы франкировать
письма! Живая правда! А письмо это для меня очень важное, я прошу
Вер[есаева] помочь мне выехать в Москву и еще о справках по делам в ВЦИК и
Наркомпросе". Трудно сказать, почему не была исполнена просьба Шмелева, но
лишь много лет спустя, минуя адресата, это письмо в составе архива Тренева
воссоединилось в РГАЛИ с другими письмами.
Письмо повезли сегодня едущие в Москву, но поехали через перевал, а не
на Севастоп[оль], морем, а на перевале, слышно, происходят то и дело
ограбления - глядишь, и письмо с пиджаком снимут. Пишу на случай вторично.
Почта ходит слишк[ом] медленно, вот почему и стараешься с оказией, хотя [бы]
до Симферополя. Трудно живется: работать, думать сил нет, ибо болен я,
болен. Сегодня, вот в эти часы к ночи, ровно год, как ушел наш мальчик и -
не вернулся. И не вернется. С ним все ушло, с ним взяли у меня все, всю мою
силу и волю, жизнь - осталась одна шелуха. Ну, не скажешь словом. Вот и
мысли разбежались. И так всегда за посл[едний] год. Я болен, знаю. И вот
живу я с грамотой охранной, с телеграммой тов. Калинина о покровительстве.
Горько, больно. Вот она, скверная усмешка жизни. Вся моя "охранная-то
грамота" в сыне была. И будь он со мной, я бы теперь не сидел, я и жена,
бедняжка, как убитые жизнью люди, в дыре у моря, в лачуге, у печурки, как
богадел[ы]... Ну, да что говорить. Думаешь иногда - молчи, не объясняй
людям, - не поймут, ибо не испытали твоего. Но Вам, писателю, все ясно.
Дорогой В[икентий] В[икентьевич] - не забудьте нас, умоляю. Об одном прошу -
помогите получить разрешение уехать из России. Здесь, где я потерял - ни за
что! - так страшно потерял самое дорогое (я не виню Москву, помощь Москвы
только опоздала), - здесь мне трудно, тяжело жить, больному. Мне нужно на
время уехать, найти себя, взять иного воздуху, издали почувствовать Россию
и, б[ыть] м[ожет], затосковать о ней, по-хорошему затосковать, и получить,
б[ыть] м[ожет], новый толчок к прерванной литерат[урной] работе. Теперь моя
душа вся изранена, мне нет воздуха. На что бы ни посмотрел я - везде я вижу
страдающие глаза моего светлого безвинного мальчика. И все во мне [исход]ит
болью. Ну, представьте Вы себя на моем месте. Вот в этой вот комнате у Вас
убили любимое, бесценное, мучительно убили - и Вам бы нужно было творить
здесь же, писать свои образы свободно, не выходя из этой комнаты, не
избавляясь от этой боли! Смогли бы? Смогли ли бы Вы найти свой покой и
творить, творить вольно, когда воля Ваша скручена и окована обручами?!
Смогли ли бы Вы?! Хотя бы и имеете и грамоты и высокие обещания
покровительства?! Писатель! Ты, своб[одный] писатель, где найдешь приют
вольной мысли и образу твоему?! Что бы я стал писать, если бы я все время
думал: вот столько, а дальше нельзя. Вот этот шажок, а шаг - ни-ни?! Нет, я
не столько о цензуре говорю, сколько о том, что теперь, вообще, по колориту
времени многое не к тому. Так-таки, просто не к месту! А ходить в
палисадник, перепрыгивать с палочки на палочку, как ручной чижик, это не
легко, да это и не для писателя. Я понимаю, напр[имер], партийного писателя,
напр[имер], коммуниста-писателя, если он есть в России. Ну, он по большой
воде плавает. У него не разойдется слово и образ с его душой. A писателю
беспартийному, - а я только и разумею писателя беспар[тийного] - ему каюк!
Это теперь нонсенс - ступай старыми книгами торговать. Да что же мне
повторять истину?! Писателю, истинному художнику, если хотят, чтобы его
энергия и все существо его тщилось создавать ценности вне времени и
полит[ических] перестроений, - ему д[олжна] б[ыть] предоставлена полная воля
в творчестве. Ибо истинное худож[ественное] произведение не собьется ни на
памфлет, ни на пасквиль, как Вы писали мне. Мож[ет] быть, в России и
дозволят писателю писать не только отвечающее пролетарскому укладу, м[ожет]
быть! Но пока я не вижу органов печати с таким правом. Вы сами писали, что
готовы были получить протест по поводу отрывков из Ваш[его] романа "В
тупике". М[ожет] быть. Но пока, здесь живя, я не найду себя, не могу взять
пера, я, повторяю, болен. Мне нужно отойти подальше от России, чтобы увидеть
ее все лицо, а не ямины, не оспины, не пятна, не царапины, не гримасы на ее
прекрасном лице. Я верю, что лицо ее все же прекрасно. Я должен вспомнить
его. Как влюбленный в отлучке вдруг вспоминает непонятно-прекрасное что-то,
чего и не примечал в постоянном общении. Надо отойти. Иначе может выйти
"памфлет и пасквиль". Вы, чуткий и умный, Вы поймете. Я уехал бы самое
большее - на год-два. Чем бы я стал жить? Надеюсь запродать как[ому]-либо
издательству, - м[ожет] б[ыть], Универс[альная] библ[иотека]* отрядится,
некоторые свои книги, м[ожет] б[ыть], детские даже. Теперь, проживи год так,
как я жил, питаясь буквально одним хлебом и то не досыта, видя полчашки
молока раз в месяц, сахар заменяя солью, мыло - золой, а папиросн[ую] бумагу
- старым "Миром Божьим"** , чернила - соком неведомых ягод, превратившись из
свободного и независим[ого] писателя - в нищего, который должен ждать
какого-то пайка (и за что?) - я смогу жить на пустяк и храбро, не пугаясь
беспомощности от голода. Теперь, когда жена, без обуви, подбивая вместо кожи
кусок линолеума (и это каждый день!), должна бегать за 2 версты - не даст ли
наробраз фунт керосину или муки, - теперь мне не страшно (и ей) продать свои
книги и за пустяк какому-ниб[удь] издателю-немцу - для России, если не
найдется русского немца или его подобия в России.
* "Универсальная библиотека" - серия книг, издававшаяся акционерным
обществом В.М.Антика и М.Ф.Фрум-кина, существовавшим до 1921 г.
** "Мир Божий" - литературный и научно-популярный журнал, выходивший в
1892-1906 гг.
Вы понимаете? Теперь, когда я не могу свободно ездить и ходить по
России, ибо сейчас, конечно, не до того, чтобы дать возможность писателю
свободно и с удобством обозревать жизнь и вдумываться в нее, - я хотел бы
бродить по деревням Швейцарии и вглядываться в иное. Для работы мне нужно
если не движение, то сознание, что я всегда смогу двигаться (это, м[ожет]
б[ыть], "болезненное") А здесь я не могу двигаться уже по одному тому, что
мне и не в чем. Вот, приблиз[ительно], все мотивы Я прошу Вас, как друга -
позвольте с В[ашего] разреш[ения] так выразиться, как писателя помочь мне в
этом деле. Разрешением на выезд, поверьте, я не воспользуюсь в ущерб
интересам сущ[ествующего] строя. Я не политик, я хочу быть только
писателем-художником. Я не журналист и им не стану. Если Вы предпримете шаги
для [того, чтобы] мне помочь и если результ[ат] буд[ет] положительным, не
откажите помочь мне выехать в Москву. У меня есть телегр[амма] Луначарского
на имя Крымревкома о предост[авлении] мне возможности выехать с удобствами,
но в ней ни слова о жене, да к тому же она еще от июня. Тогда я не мог, не
имел сил выехать. Еще одно не знаю, получил ли ВЦИК мое заявление по делу
сына. Ни звука Это письмо (заявл[ение] на ВЦИК), равно и письмо
Лунач[арско]му и Горькому любезно согласилась взять для передачи на Москву
т. Фофанова, чл[ен] полномочной ком[иссии] ВЦИКа, в августе. Теперь декабрь
- и ни звука. М[ожет] б[ыть], если будет случай, спросите по телефону или
когда будете видеться с к[ем]-либ[о] из ВЦИК. Я имел случай познакомиться у
Вас с П[етром] Герм[огеновичем]. М[ожет] б[ыть], он вспомнит обо мне, если
Вы скажете, что я через Вас прибегаю к его посредству, прошу его любезного
одолжения навести справку. Я верю, что люди все же люди и высок[ие]
человеч[еекие] свойства не теряются от принадл[ежности] или
непринадл[ежности] к той или иной форме деят[ельной] жизни. Кстати - жена
печет лепешку из отрубей - и я вспомнил: нет, несмотря на обещания Вам в
Симфер[ополе], ни я, ни Ценский не получили никак[ого] пайка
академ[ического]. Только недели 3 тому здесь нам выдали по 14 ф[унтов] муки
как членам союза професс[ионального]. И то случайно. Смешно! У меня сейчас
ни копейки, не на что купить головки чеснока! Я теперь иногда съедаю дольку,
чтобы "окрепнуть", ибо в этом овоще есть что-то вроде витамина, что-то
возбуждающее. Вот я написал более 120 листов хороших и, м[ожет] б[ыть],
нехороших рассказов, мои книги хорошо читались, я много для детей написал,
меня и переводили, и вот я после 17 лет писат[ельской] деят[ельности] не
имею гроша на луковку! Или уж я и впрямь дрянь и ни куд[ыш]ник? Ну тут уж и
Вы ничего сделать не смогли бы, если бы и здесь были. Надоело все это
нищенство и противно Я живу желанием, как только смогу, вернуть все эти
четверки скверного пайка и соли, все эти куски народу. Правда, я кое-что
сделал и для народа, немного, но все же и для народа писал, и у меня еще
осталась эта интеллиг[ентская] привычка почитать себя "должником народа".
Пора бы расстаться и с этим предрассудком Напишите, - Вы обладаете
прекрасным даром - писать письма содержат[ельные] и легкие (я не могу
владеть мыслями и "растекаюсь") - как и чем живут писатели в Москве, есть ли
частные, вольные из[дательст]ва, как наше былое Книгоизд[ательст]во
писателей? Какие перспективы? Есть ли возможность запродать свои книги
(авт[орские] права, хотя бы на срок или в кре[дит]), конечно, за твердые
деньги. Жду, не напишет ли Ив[ан] Андр[еевич| Данилин. Я ему три письма
послал. Ох, простите, намелил я, удручил Вас, б[ыть] м[ожетъ]? Ведь нудное
все, больное. У нас погода сухая, ясная, ночами морозы 5o-6o. Дождей нет уже
3-4 мес[яца]. Ценский продал и коров, продает материал - железо, доски,
повозку, упряжь. Все же у него хоть деньги водятся, слава Богу. И я ему за
молоко былое чуть должен. А больше я никому не должен и могу умереть чистым.
С нетерпением буду ждать В [ашего] письма (ни от кого нет! что такое?!).
Забыли, забыли. Да и за что помнить, на сам[ом] деле? А теперь впору до себя
лишь. Время крепкое, костяное, слоновой кости! И люди стали сухи и звонки,
как кость. Звука мякоти не слыхать. А слова - медь звенящая. Если кто
случится в Крым, на Симферополь, лучше оказией письмо, а то что-то
запропадают письма. На К.А.Тренева, Казанская, 22, мне. А он мне перешлет
оказией. Обнимаю Вас, привет наш М[арии] Г[ермогеновне].
Ваш Ив. Шмелев
В Москве - Институт изящной словесности!* Это, конечно, хоть и изящно,
но не лишне. Лишне будет, если не выйдет изящной словесности, а только
словесность сугубая. И лишь бы не однокрасочная. Конечно, институты не
делают писателей, как академии худож[еств] - выдаю[щихся] живописцев, а
консерват[ории] - композиторов, но "изящное" образование очень не лишне для
любителей блузы. Лишь бы не народились "копиисты" и мастера
соntrеfасоn'ов**. Они уже появлялись за посл[еднее] время (Лидин***,
напр[имер], и tutti quanti**** с выговором и без оного). Особенно мастера на
"мануфактурные изделия", господа с сугубо русскими фамилиями. О, теперь еще
лучше будут писать шустрые писаря литературные, и вряд ли хладное сердце В.
Брюсова вложит (вольет) огнь в души студентов, на сие надо иметь и угль,
пылающий огнем от шестикрылого Серафима. А у В. Брюсова очень хорошая манера
думать и выражать мысли, прекрасно поставл[енная] голова, хоть и срезана
чересчур смело, но крыльев я что-то не видал. М[ожет] б[ыть], выросли? У
Городецкого***** вон, как у курицы: что ни на есть - перо новое, чистое и
все в русском стиле. Роковая фамилия, хоть и менее загадочная, чем у
Валерия. Впрочем, Серафим-то найдется, хоть и не Саровский, и не
шестикрылый, а все-таки из духовного быта - Попов****** . Что сей будет
читать в оной академии? Еще раз оговорюсь - я не враг "академии", она не
лишняя, лишь бы не задавалась целью класть отпечаток - слабость, присущая
"академизму" вообще.
Ваш Ив. Шмелев
* Имеется в виду организованный В.Я.Брюсовым в 1921 г. Высший
литературно-художественный институт (ВЛХИ). Помещался в здании Дворца
Искусств.
** подделок (фр.).
*** Лидин Владимир Германович (1894-1979) - писатель.
**** всякие другие (ит.).
***** Городецкий Сергей Митрофанович (1884-1967) - поэт, один из
организаторов акмеистического "Цеха поэтов".
****** Имеется в виду Попов Александр Серафимович (псевд.
А.Серафимович; 1863-1949) - участник "Книгоиздательства писателей в Москве".