что я просил. Я взял газеты и пошел в ресторан завтракать. Режиссер Хмыров кушал свои вечные сырники и пил чай. Он помахал мне рукой, приглашая сесть рядом. С тех пор как я работаю в газете, режиссер Хмыров стал ко мне внимателен. Иногда даже здоровается первый. Я сел за его столик и заказал сыр и бутылку пива. - Ну-с, так что мы имеем? - спросил Хмыров и, не дожидаясь ответа, сказал: - Послушайте, вы можете дать информацию, хотя бы десять строк, о том, что худсовет киностудии вчера обсудил первый вариант нашего сценария. Дали поправки, но в общем прошло на "ура". - Поздравляю вас. - Спасибо. Ну-с, так что мы имеем? Как дела? Я видел, что он уже сказал все, что хотел, и дальнейший разговор был ему малоинтересен. Мне очень хотелось пить. Когда принесли пиво, я выпил сразу всю бутылку. Я сказал, что мои дела ничего. - Где вы были вчера вечером? - спросил он. - На именинах. - Веселились? - Как-то не понял. - Завидую вам. А я работаю как проклятый, у меня даже нет времени включить радио и десять минут послушать музыку. Привет вам, и помните об информации! - Он улыбнулся, вставая из-за стола, и сделал приветственный ротфронтовский жест, подняв сжатый кулак. - Помните, что на Востоке говорят: "Доброе дело равняет человека с шахом". Так вы имеете шанс сделаться шахом! В его фигуре было нечто старообразное и вместе с тем женственное: большой зад и узкие плечи. Людям с такой фигурой обычно везет в жизни. Это я заметил. Я попросил еще одну бутылку пива и выпил ее так же быстро. Есть мне не хотелось. Прочитав газеты ("Спартак" опять проиграл!), я вернулся к себе в номер, где была уже настоящая парильня и солнце, переместившись выше, заливало неубранную постель. Я сел за стол, чтобы кое-что записать. Из вчерашних впечатлений запомнились две истории: про то, как Ермасов перегонял технику, и про шофера, который всех угощал бесплатно. Было еще что-то, но я забыл. Про Ермасова - это интересно. Надо с ним познакомиться. Надо взять командировку на канал. Зазвонил телефон. Лера интересовалась, встал ли я и как я себя чувствую. Я сказал, что чувствую себя отлично. У нее был грудной, глубокий голос, и я сразу вспомнил этот голос: давным-давно, когда я жил у тети Оли на Остоженке, Лера иногда звонила мне, узнавая про Сашку. Он жил в общежитии, и там телефона не было. Как Лера его любила! В те времена в ее голосе слышался трепет, которому я завидовал, а сейчас в нем было вежливое спокойствие и ничего больше. Лера сказала, что ей надо со мной посоветоваться, и просила зайти. Саши дома не было. По словам Леры, он уехал к Критскому играть в преферанс. Я сказал, что скоро приду. Неприятный звонок: неужели ей стало что-нибудь известно про Сашу? Судя по вчерашней вспышке, вполне возможно. Только я положил трубку, как вошел Саша. Я сказал, что звонила Лера и что он, Саша, играет сейчас в карты у Критского. - Ну да, там нет телефона, - сказал Саша. - И она туда в жизни не позвонила бы. - Как дома? Мир наступил? - Да. В общем - да. После обеда едем вместе в Чули, навестим Ваську. Старик, мне все надоело. Я так устал... - Он вздохнул и плюхнулся на постель так, что зазвенели пружины. Он сел в брюках прямо на простыню. Ничего удивительного: ради этой простыни он и приходил ко мне в номер и поэтому обращался с нею фамильярно. Нет, мое раздражение вспыхнуло не оттого, что он сел в брюках на простыню, а оттого, что он сказал: "Я так устал". Я взял свою соломенную шляпу и вышел. В городском саду разгуливали одинокие парочки и солдаты, отпущенные по увольнительной. Было рано и жарко. Гулянье начнется часов с семи вечера, вот тогда здесь не протолкнешься. Лера сидела во дворе в плетеном кресле и читала книгу. Я сел рядом с ней на низкую кирпичную ограду и стал обмахиваться шляпой, потому что здорово взмок, хотя шел нарочно очень медленно. - Выпить хочешь? - спросила Лера. - Там осталось. - Нет. - Петя, мне надо с тобой посоветоваться. - Она закрыла книгу и вместе с креслом повернулась ко мне. Я прочитал на корешке: что-то научное, по ботанике. Она стала рассказывать историю Дениса, которая была мне известна. Я удивился, откуда она ее знает: оказывается, встреча Дениса и Зинаиды уже состоялась, две недели назад. Зина держалась молодцом, с большим самообладанием. Михаил Иванович ничего не знает пока и лучше бы не узнал: он ведь вспыльчив и ревнив, как все восточные люди. Конечно, там все перегорело, прошло шестнадцать лет, но факт остается фактом: вернулся муж, отец мальчика. Михаил Иванович безупречный семьянин, уважает Зину, и она ни за что не хочет его огорчать. Но и Дениса ей жалко. Он такой несчастный, неприкаянный, нигде не работает. Борис Григорьевич хочет устроить его в газету. Он ведь фотограф, привез из Германии какой-то дорогой аппарат. Но устроиться в газету трудно. Надо хлопотать сообща. Надо, чтоб не один Борис Григорьевич, а кто-нибудь еще поговорил с редактором. - Я могу, - сказал я. - Но я там человек новый. А Сашка? - Вчера говорили с ним все утро и поругались. Вечером - это было продолжение. Вообще, вчерашний день лучше не вспоминать... - Ну и что Сашка? - Он не хочет хлопотать за Дениса. Говорит, что ему неудобно, потому что Денис наш родственник и это многим известно, и вообще это дело безнадежное: его не примут по анкетным данным. Но ведь Денис амнистирован! Он вернулся на Родину по амнистии! Сашка говорит, что это не играет роли. В газете особые требования. И ссылается на тебя: вот Петю, мол, с каким трудом удалось устроить, а у него отец не то что амнистирован, а полностью реабилитирован и посмертно восстановлен в партии. И то какая была волынка. - Волынка была. Но я не уверен, что из-за отца, скорее всего, была самая обыкновенная, доброкачественная волынка. - Вот я и сказала, что не верю, чтоб из-за отца. И назвала Сашку трусом. Он разозлился, разорался, кричал, что я дура, ничего не понимаю, отупела в песках. Может, я действительно чего-то не понимаю? - В чем именно? - Ведь если людей реабилитировали, амнистировали, то это серьезно и навсегда. Обратного пути быть не может. - Верно, но не забывай такую вещь: не всем нравятся эти перемены. Раньше было просто: посмотрел в бумажку - и все ясно. Репрессированные не годятся, оккупированные не годятся, амнистированные не годятся, имеющие родственников не годятся и так далее. А теперь хлопот вагон: надо научиться в людях понимать и еще в деле разбираться. - Значит, Сашка в чем-то прав? - Он прав в том, что есть недовольные, есть встревоженные, есть люди, которые тормозят. Но надо действовать, надо бороться с перестраховщиками. Тут не в Денисе дело, а в принципе. Я, например, обязательно поговорю насчет него, хотя я там десятая спица... Солнце поднялось в зенит, и на дворе не осталось тени. Мы пошли в дом. Лера рассказывала о Денисе, какой он был красивый: белокурый, глаза синие, совершенно нестеровский отрок. Поразительно был красивый. А сейчас такой старый, погасший, лицо жесткое, глаза жесткие. Все мы изменились, но он как-то страшно, непоправимо. Если ему не помочь, погибнет. Потом расспрашивал о моей жизни, о маме, о Наташе. Я рассказывал скупо. Чего рассказывать? Не люблю, незачем. Потом пришел Николай Евстафьевич, он ходил сдавать бутылки. Сели обедать. Саша все еще играл в преферанс. Мне вдруг стало противно, я сам себе стал противен. "Все-таки я подонок, - подумал я, - сижу у Леры в гостях, обедаю, она ко мне так добра, так сочувственно расспрашивает, а я устраиваю этому сукиному коту... Хватит! Крышка. Пусть только заикнется еще раз!" Ни Николай Евстафьевич, ни Лера не заговаривали о Сашке. Николай Евстафьевич предавался воспоминаниям. Рассказывал, как впервые приехал в Среднюю Азию в командировку двадцать лет назад, его тогда мучила астма, а здесь, в Туркмении, он неожиданно почувствовал облегчение. Врачи сказали, что надо переменить климат, и он перевелся на Ашхабадскую дорогу, переехал сюда вместе с семьей, тем более что здесь с давних времен, еще с гражданской войны, жили его родственницы - две двоюродные сестры. Лерочка была тогда старшая школьница, Зина уже училась в педагогическом, и был еще младший, Валюша, - он погиб на войне. Вот так и стали они, коренные русаки, жителями солнечной Туркмении. И прижились, вросли корнями. Уже и мамочку тут похоронили. И даже после землетрясения не сбежали отсюда, как многие, хотя дом порушился, и все имущество, годами накопленное, пропало, и жизнь пришлось начинать заново. Лера сказала, что встретила на трассе какого-то Алешу, с которым Валя учился в школе. Старик обрадовался, он помнил этого Алешу ("Ну-ну, такой цыганистый, с челкой ходил!") и стал расспрашивать о нем, и просил, чтобы Лера обязательно позвала его в гости. Я слушал их разговор, смотрел на отца с дочкой - они были похожи, оба рослые, черноглазые, с большими руками, но, странно, те же черты, что старику сообщали мужественность, ей придавали настоящую женственность - и думал о том, что Сашка идиот, лада в этой семье нет и Леру это мучает, хотя она, может быть, не знает всего. А какими счастливыми они были восемь лет назад! Все им завидовали. Даже я немного. Почему-то вспомнилась вчерашняя девушка, которая пришла с футболистом. Она сидела вот тут и смотрела с нежностью на своего футболиста. Самое главное - сохранить этот взгляд, радостный, излучающий так много всего. И глаза Саши и Леры, холодные, из которых все вытекло. Невесело, когда видишь начало и конец. - Петя, что ты делаешь вечером? - спросила Лера. - Пока не знаю. - Мы поедем с Сашей в Чули, проведаем сына. Я не видела его два с половиной месяца! Этот парень, которого привел вчера Туманян, оставил нам пропуск на футбол. Хочешь пойти? - Ладно. - Я сунул пропуск в карман. - Спасибо. Николай Евстафьевич стал объяснять, как добраться до стадиона. Даже начертил план на оборотной стороне пропуска. Голова все еще болела, я знал, что не смогу ни читать, ни писать, впереди был пустой вечер. И я поехал на стадион. На автобусе доехал до конечной остановки и потом долго петлял по жарким улицам, мимо глинобитных дувалов, мимо одноэтажных особняков с зарешеченными окнами. Стадион был маленький. На заборе висела нарисованная масляной краской и кое-где облупившаяся таблица розыгрыша первенства страны по классу "Б", где участвовал ашхабадский "Буревестник". Я ничего не понимал в этом второклассном футболе и остановился, чтобы выяснить, как идут ашхабадцы. Они шли неважно, третьими от конца. Сегодня им предстояло играть с челябинской командой "Энергия", которая, я тоже посмотрел, была где-то в середке. У кассы стояла небольшая очередь, на трибунах было пустовато. Я прошел по моему пропуску в ложу, над которой был сделан навес. Остальные зрители пеклись на солнце. Очень трудно играть в такую жару. Ходить трудно, а не то что бегать. Я сочувствовал футболистам, особенно белобрысым уральцам: они уже к центру поля бежали тяжело, опустив головы, и вид у них был полусонный. Среди черных ашхабадцев я увидел своего вчерашнего знакомого с десяткой на спине. Он все время подпрыгивал и приседал для разминки. Я представил себе, какая духотища сейчас в моем номере в гостинице: там особенно жарко как раз в эти часы - в четыре, в пять. Нет, я хорошо сделал, что пришел сюда, - тут хоть тень и какое-то движение воздуха. Лет восемь назад, в Москве, я ходил на футбол часто, болел за "Спартак", это было острое и даже страстное увлечение, которое потом прошло: ездить на матчи из-за города стало трудно и как-то не до того. За последние годы я попадал на футбол раз или два в сезон, и то случайно, за компанию, и было не то, что прежде. Таблицы я не вел, игроков не знал. Мне было скучно. Вот и сейчас я никак не мог заставить себя смотреть игру. То есть я смотрел, но ничего не понимал. Несколько дней назад Атанияз принес нам рецензию на книгу Махтума Максумова, старого туркменского поэта, который в прошлом году вернулся из дальних мест, с Колымы. Пробыл там девятнадцать лет. После разговора с нашим замом Лузгиным я понял, что пробить рецензию будет непросто. Лузгин сразу спросил: "А почему он несет к нам, а не в республиканскую газету?" Значит, есть причины, если не несет. Разговаривать с ним насчет Дениса будет тяжело. Надо достать книгу Максумова и прочитать самому, а то хлопочу, не зная существа дела. Хотя разве существо дела в книге? Я оглянулся и увидел через два ряда надо мной ту девушку, что вчера была с футболистом. Ту, темно-рыжую, с маленьким личиком. Наверно, она посмотрела на меня, и поэтому я оглянулся. Я издали поздоровался с ней, она ответила кивком, и на этом наше общение кончилось. Но я почему-то не мог больше ни на чем сосредоточиться и теперь думал о том, что сзади сидит эта девушка, - забыл, как ее зовут. Но что-то в ее неулыбающихся, немного кукольных, обведенных тушью глазах меня зацепило. Она так грустно и пристально смотрела на поле. Там бегал ее друг. Сидевший впереди меня старичок в черно-белой узбекской тюбетейке вдруг обернулся и сказал: - Давайте с вами заложимся, а? - Давайте, - сказал я, разглядывая старичка. Он был похож на старого одессита. Может быть, он и был старый одессит, из тех, что эвакуировались сюда в сорок первом году и тут застряли. - Вы за кого? - Я за уральцев. По четвертной, а? - Ну давайте, - сказал я. Первый тайм закончился ноль - ноль. Во время перерыва зрители встали и поспешили в тень, под деревья. Мимо ложи прошла мороженщица с ящиком. Я купил две плитки пломбира и подошел к темно-рыжей девушке. Она посмотрела на меня удивленно. - Спасибо. Только я не люблю мороженое. - Как? Не любите мороженое? Такое жирное, сытное, полезное для здоровья и особенно для цвета лица... - Я болтал вздор, сам не помню что, садясь с нею рядом и разворачивая плитку пломбира. Другую плитку пришлось положить на скамейку. Девушка объяснила: она не выносит ничего молочного! Она как будто обрадовалась тому, что я сел рядом и можно было поболтать. Я узнал, что ее зовут Катя, ей двадцать лет, она нигде не работает и живет одна. Совсем одна? Без папы, без мамы? О, это замечательно! - Ничего замечательного, - сказала Катя, посмотрев на меня чуть свысока. - Папа не живет с нами одиннадцать лет, а мама болеет. Она сейчас в санатории, в Байрам-Али. - Тяжело болеет? - спросил я. - Очень. Я вздохнул. Мы стали смотреть, как играют. Измученные, в мокрых майках, футболисты бегали по выбитому, пыльному полю, на котором кое-где островками росла исчахшая трава. На щите стояло "1:0" в пользу Челябинска. После некоторого молчания я спросил о молодом человеке с десяткой на спине: он кто - друг детства или жених? - Почему жених? - Она снова посмотрела на меня высокомерно. - Если человек хороший товарищ, помогает другому, когда трудно, и вообще, значит, обязательно жених? - Нет, конечно. Я просто спросил. - Ах, просто спросили? - Она усмехнулась и пожала плечами. Вновь наступило молчание. Меня угнетало мороженое. Оно текло по пальцам, я не знал, что с ним делать. Съесть его я не мог. Его можно было только лакать. - Мне кажется, я видел вас раньше. Может быть, на телеграфе или на базаре, - сказал я, раздвигая колени и глядя себе под ноги, где образовалась молочная лужица. Катя немного отодвинулась. - Вряд ли, - сказала она. - На базар я хожу очень редко, а на телеграфе вообще не бываю. После такого афронта я умолк окончательно. И поделом: не приставай к подругам футболистов. Я положил остатки мороженого под скамейку, ногой затолкал их подальше вглубь и взял другое мороженое, еще не распечатанное, но уже тоже довольно мягкое. Я приложил его ко лбу. Катя посмотрела на меня и фыркнула. - Что вы делаете? - У меня болит голова. - Ну и как - легче? Она впервые смотрела на меня с интересом и улыбалась. Она очень мило улыбалась. На щеках ее возникли ямочки, и я увидел плотные, мелкие, белые зубы. - Можно, я так посижу? Вы не возражаете? - Нисколько. - Я вас не шокирую? - Нет, нет. Пожалуйста. Она засмеялась. Я тоже засмеялся. У нас начиналось как будто что-то налаживаться, и вдруг зрители закричали. Сидевшие впереди нас вскочили на ноги. Я тоже встал и увидел, что один из футболистов лежит на земле, вокруг него собралась толпа и через поле бежит доктор с чемоданчиком. - Алик! - вскрикнула Катя и схватила меня за руку. - Что с ним? - Готов, - сказал старичок в тюбетейке. - По битому месту. Зрители свистели. К боковой линии выбежал футболист в тренировочном костюме, стал быстро раздеваться. Алика подняли на руки и унесли с поля. Его положили на землю рядом с беговой дорожкой, и доктор согнулся над его коленом, и было видно, как Алик запрокидывает голову, корчась от боли. Новый футболист, подняв руку, чтоб видел судья, а другой рукой подтягивая белоснежные, чистенькие трусы, выбежал на поле, и игра продолжалась. - Я пойду к нему... Можно? Ладно? - Она как будто спрашивала у меня разрешения. Я не успел ответить, как она побежала вниз. - Подождите! Я пойду тоже! К Алику уже подходили с носилками. - Куда вы, куда вы? - закричал старичок. - Я вернусь, не волнуйтесь. - Нет, позвольте! - кричал он. - Как это - вы вернетесь? Это не по-игроцки! Я иду с вами! Мы спустились вниз и шли вдоль первого ряда, чтобы обогнуть поле и попасть на противоположную сторону, где был вход в подтрибунное помещение. На поле что-то происходило, стадион гудел, у ворот челябинцев была свалка. Мы проходили так близко, что слышали, как стучат, сталкиваясь, бутсы и как футболисты кряхтят и переругиваются. Старичок бежал за мной по пятам, бормоча: - Он вернется!.. А когда вернется - это вопрос... Катя вошла в дверь, куда унесли ее приятеля на носилках, а я стал ждать. Через две минуты игра окончилась, и публика густой толпой пошла мимо нас к выходу. Многие бросали на землю газетные колпаки, которые надевали на время игры. У всех были красные, в воспаленных обводах, глаза и усталые лица. Я дал старичку его выигрыш и поздравил его. Катя вышла минут через двадцать. Было похоже, что она плакала: под глазами черно от краски, которая натекла с ресниц. Катя аккуратно, кончиком платка, вытирала нижние веки. - Что с ним? - Берут в больницу. Опять травма колена. Бедненький, он все губы искусал... Морфий впрыснули... Ой! Она зажмурила глаза. У нее даже лицо изменилось. - Жалко парня, - сказал я. - Вот черт, не повезло. Мне действительно было жалко его. Самое отвратительное в футболе - вот такие сцены. Мы молча дошли до остановки, сели в автобус. Еще больше, чем Алика, мне было жалко Катю, она выглядела совершенно подавленной. Ветер трепал ее темную пышную шевелюру, волосы кидались на лоб, на глаза, она не поправляла их, сидела неподвижно, с застывшим лицом, и смотрела в окно автобуса. Скверная история! Отца нет, мать в санатории, друга увозят в госпиталь. Может, ей некуда идти? Внезапно я почувствовал, что не могу так просто расстаться, что несу ответственность за нее - по крайней мере, на сегодняшний вечер. - Проводить вас домой, Катя? Оторвавшись от окна, она посмотрела на меня долго и как-то с усилием, точно вспоминая: откуда взялся этот человек? - А что делать дома? Я живу с одной девушкой, моей подругой. Ее сейчас нет. Она в экспедиции, на Челекене... Молодые ребята в белых рубашках ехали в центр гулять. Было только половина восьмого. Автобус катился сквозь сиреневую вечернюю синеву. Мы сошли там, где сошли почти все пассажиры, и остановились перед воротами в парк. Аллеи парка были набиты гуляющими. Теперь тут все кипело, все двигалось, все скамейки были заняты, возле всех киосков стояли очереди. Густой запах юга, лета, цветов, женского тела, табака, духов, листвы плыл над головами. Со стороны танцплощадки гремела музыка, и сквозь деревья была видна большая колыхающаяся толпа людей перед входом. Мальчишки смотрели на танцующих через решетку. По боковой аллее мы вышли к летнему театру. Его каменная, покрашенная белой краской ограда казалась сейчас сиреневой. И белые платья женщин, белые брюки и рубашки мужчин тоже казались сиреневыми. - Мы хотели сюда прийти после игры, - сказала девушка тихо. - Тут сухумский джаз сегодня. - Да? - Мне было ее нестерпимо жалко. - Может, хотите послушать джаз? Она робко подняла на меня глаза. - Я не знаю... Сейчас который час? - Через двадцать минут начало, - сказал я. 8 У Марютина случилось несчастье: полетел реверс на экскаваторе. Машину тягачом потащили в поселок, и Марютин вместе со сменщиком Амановым отправился туда же, чтобы помочь слесарям и ускорить ремонт. Марютин так пал духом, что не успел как следует о дочке подумать: не скучно ли ей будет оставаться одной с мужиками? Или, может, чересчур весело? Уехал он на неделю. Дни стояли ветреные. Задувало с утра, песок летел весь день беспрестанно, и стихало лишь к ночи. К ночи становилось тихо, как по заказу. И это было удачно, потому что работали как раз ночью. Через неделю Марютин не вернулся. Приехал с автолавкой Аманов и сказал, что ремонт затянется еще на неделю, а то и того хуже: в Мары придется отправлять, на ремзавод. По утрам и вечерами перед сменой рабочие собирались вместе и в эти часы Марину обуревала жажда деятельности, нечто вроде того беспричинного возбуждения, какое бывает у детей по вечерам, перед сном. Начинались шумные разговоры, песенки и всяческие резвости с Иваном. Марине хотелось командовать и находиться в центре внимания. Ей очень нравилось, например, читать вслух газеты, особенно "Комсомольскую правду", где печатались статьи на моральные темы. Мужчины сидят кружком и смирно слушают, а она читает громко, ясно, как учительница. В тот вечер у нее появился новый слушатель - Султан Мамедов, который возвращался порожняком из Маров и задержался у экскаваторщиков лишь затем, чтоб залить радиатор. Но тут его угостили чаем, потом стали расспрашивать, как начальники решили насчет озер, - он, конечно, ничего не знал, потому что только привез их и тут же назад, однако с важностью заявил, что делать будут по-ермасовскому, это уж точно, - потом Марина стала читать газеты, которые утром привезла автолавка, день повернул к вечеру, а Султан все сидел на песке, обняв колени темными волосатыми руками, и не думал вставать. Он мрачно слушал чтение и мрачно глядел на экскаваторщиков. Особенно тяжелым, немигающим взглядом он смотрел на Ивана Бринько. Марина сидела по-туркменски, скрестив ноги, и читала громко, самоуверенно, но не очень внятно и к тому же запинаясь на трудных словах вроде "сосуществование". Экскаваторщики слушали внимательно. Вот прочитала Марина длинную статью из "Комсомольской правды" о фестивале молодежи, который недавно закончился, потом фельетон про одного молодого человека, в каждом городе заводившего себе новую жену ("Надо же, паразит!" - возмущалась Марина по ходу чтения), потом перешла к международным телеграммам, которые всегда вызывали обсуждение и разговоры. Старик Марютин и Беки Эсенов считались главными специалистами по международным делам, они часто спорили между собой, и Иван тоже вступал в эти споры. Хотя в его памяти плохо держались разные фамилии и иностранные названия, но зато он судил обо всем скоро и решительно. Сейчас вместо старика Марютина с Беки завелся спорить Нагаев. Он тоже любил поговорить о политике. Заспорили вот о чем: кто больше виноват в прошлогоднем Суэцком кризисе? Англия, Франция или же Израиль? Беки говорил, что Англия, Нагаев напирал на Израиль. Спорили долго, приводили разные доказательства, сердились, ругались, и дело дошло до крика и ненавидящих взглядов. Иван успокаивал: "Ни хрена вы не мерекаете: там Америка виновата! Она кругом виновата". Чары Аманов, чтобы отвлечь спорщиков, стал рассказывать анекдот про лектора, который приехал к чабанам, и как чабаны его в дураках оставили. Все смеялись, анекдот был смешной, хотя немного грубый. Один Султан Мамедов по-прежнему сидел мрачный. - Ну, читать дальше или хватит? - спросила Марина. Внезапно она повернулась и изо всей силы шлепнула Ивана по спине: наверно, он незаметно ущипнул ее. - Мамочки! За что бьют? - завопил Иван и, схватив Марину за ногу у щиколотки, поволок ее по песку. Она била его другой ногой по рукам, вскрикивала будто бы с испугом, переворачивалась то на спину, то на живот, стараясь вырваться, а он гоготал, и вокруг них азартно прыгала и лаяла Белка, и все остальные наблюдали за этой возней смеющимися, внимательными глазами. - Бросьте, ну вас... - проворчал Нагаев. Ивану удалось схватить другую ногу Марины, тогда она стала кидать в него пригоршнями песок, но он не отпускал ее и продолжал волочить. Пылищи и шуму наделали много. Вдруг Султан Мамедов поднялся и крикнул: - Ты, охломон! Как с девушкой обращаешься? Он крикнул это так неожиданно резко, что Марина умолкла, а Иван отпустил ее и спросил: - А тебе что? - Зачем, понимаешь, так издеваешься? - еще более зло закричал Мамедов. - За ноги таскаешь? Игрушка тебе, что ли? - Да он в шутку делает, - сказал Беки. - Какие шутки, слушай? За ногу взял и таскает, как телегу! Издевательство это, какие шутки! - Ну ладно тебе, Султан... - За такие шутки знаешь что? По морде бьют! - Он кричал это с такой яростью и негодованием, что Марина и вправду решила, что ее оскорбили. Повернувшись к мужчинам спиной и приводя в порядок волосы, она начала тихонько всхлипывать. Иван с изумлением смотрел на Мамедова, потом подошел к нему и спросил: - Ты, что ли, бить будешь? Дурачок... - И он не совсем уверенно взял Мамедова двумя пальцами за нос и потянул вниз. В то же мгновение Мамедов, который был на голову ниже Ивана, молниеносно завел свою ногу за ноги Ивана и одновременно ударил его в грудь так, что тот упал как подрубленный. Сидя на песке, Иван ошалело глядел на своего победителя, а тот стоял несколько секунд со сжатыми кулаками, ожидая, что Иван вскочит и начнется настоящая драка. Но Иван не вскакивал. Тогда Султан Мамедов плюнул и сказал: - Не учили тебя, как надо девушек уважать? Будешь теперь знать. И, повернувшись, он пошел к своему газику, сел в кабину и включил мотор. Никто не успел ему ничего сказать. Газик рванул по раскатанной колее и скрылся за гребнем. Было похоже, что только за этим - накричать на Ивана и сбить его с ног - Султан Мамедов и останавливался у экскаваторщиков. Нелепый этот случай переломил весь вечер. Иван Бринько, сообразив, что на глазах у всех был жестоко унижен, проникся запоздалым гневом и кричал, что он ему, гаду, теперь житья не даст. Марина сперва язвила, посмеивалась, а потом стала плакать и сказала, что соскучилась по отцу и завтра же поедет в поселок. Жара спадала, был седьмой час, но никто почему-то не пошел в забой. Лежа на животе, Нагаев читал газету. Не поднимая головы, он сказал: - Это он из-за Фаинки. Давно на тебя зуб точит. - Я ему поточу, - сказал Иван. - Последние вышибу. Падаль чернозадая. Марина подошла к Нагаеву и легла с ним рядом. - Вот Семеныч у нас хорошенький. Ни с кем не дерется, - сказала она и провела ладонью по его волосам. - Ой, песку-то!.. Работает и работает, денежки гребет. И никакими Фаинками не интересуется. Правда, Семеныч? - Почитай-ка статью, - сказал Нагаев, подавая ей газету. - Тут про нас пишут. Ермасова критикуют. Марина стала читать. В статье говорилось, что Ермасов создает культ собственной личности, ни с кем не считается, беспрерывно нарушает проект. Объяснялось это довольно наивно тем, что Ермасов долгие годы работал на стройках, где были заняты заключенные, и не привык выслушивать никакой критики. Работал он, например, на закрытой, не оправдавшей себя стройке канала Тахиа-Таш - Красноводск. Статья называлась "Отжившие методы". Написал ее Хорев, главный инженер "Востока". - На той стройке Ермасов был невиноватый, - сказал Иван. - Не знаю, кто виноватый, но я там погорел крепко, - заметил Нагаев. - В пятьдесят третьем приехал на Тахиа-Таш, аккурат месяц прошел, как он помер. Взял я машину, сидим в песках, работаем, ничего не знаем: а стройку, оказывается, закрыли. Ой, чего тут началось! Снабжение враз обрезали, начальство кто куда. Погорел я тогда крепко. - А в чем то есть погорел? - спросила Марина. - Вернулся пустой, да еще в дороге своих больше тыщи оставил. С желтым рублем вернулся. Ехал, как говорят, за шерстью, а приехал стриженый. - Семеныч, ты здесь настриг много, - сказал Беки. - Без шерсти не останешься. - А я чего говорю? - Такой человек, как ты, всегда с шерстью останется. В голосе Беки звучала угроза, он опять задирался. В нем тоже бродила нервность. Все были нервные в тот вечер. Нагаев, сдерживаясь, повторил: - Да-а, погорел я... - Канал погорел, миллион денег погорел - тебе все равно. Лишь бы твои рубли заплатили, правда, Семеныч? Аманов что-то сердито сказал по-туркменски. Нагаев перевернулся с живота на спину, сел и уставился на Беки прищуренными глазами. - А ты как - не за рубли работаешь? - Я? Нет! Не за рубли! - закричал Беки, вскочив и с силой колотя себя ладонью по голой груди. - Канал в мой колхоз придет! Мой отец эту воду ждет, моя мать ждет! Это мой канал! - Твой канал, - усмехнулся Нагаев. - Эх, балда ты, балда... - Беки, ты колхозник разве? - спросил Иван. - Небось забыл, как трудодни начисляют. Три года в армии да третий год на стройке... - Я колхозник, да! Все равно в колхоз обратно вернусь, закончу техникум и вернусь. Только я знаешь когда вернусь? Когда воду в мой колхоз приведу! Сейчас от Амударьи до Мургаба дотянем, четыреста километров - так? Потом от Мургаба к Теджену, еще сто сорок, вторая очередь будет - так? И потом от Теджена до Ашхабада третья очередь, двести шестьдесят километров, - вот там и будет мой колхоз. - А мой еще дальше, за Ашхабадом, - сказал Чары Аманов. - Но я так решил: до конца пойду, пока в Красноводск не приеду на своем экскаваторе! - Еще не известно, может, на Челекен повернут, - сказал Иван. - До Красноводска дальше выходит. Нагаев усмехнулся: - Ближе, дальше. Чего считать, дурью мучиться? До вашего Челекена тыща километров. До Маров-то доползти - сто раз околеешь. И вот считают, насчитывают... - Да, каждый день до воды считаем! Каждый километр считаем! - закричал Беки, вновь повернувшись к Нагаеву. - А ты одни кубы считаешь! Тебе какой черт, пойдет вода или не пойдет: взял свой чемодан - и айда. За то тебя не любят, Семеныч, никто не любит тебя! - последнюю фразу он выкрикнул с каким-то отчаянным наслаждением. Аманов подошел к нему и ударил по плечу. - Эй, пойди в забой, - сказал он. - Посмотри мой кумган, не знаю, где оставил. - И что-то добавил по-туркменски. Поворчав, Беки нехотя, загребая ногами песок, пошел к забою. Подождав, пока он отойдет подальше, Аманов сказал: - У туркмен так: старший сказал - младший должен делать. Всегда так. Даже поговорка старая есть: лучше быть щенком у собаки, чем младшим у туркмена. Ай, молодой, кричит... - Да леший с ним, - сказал Нагаев. Беки не вернулся. Прошло несколько минут, и из забоя донесся рев включенного мотора и лязг цепей. Ушел в свою будку Иван: спать до смены. Потом ушел и Аманов. Нагаев и Марина остались одни возле потухшего очага, на котором недавно кипятился чайник. Угли давно истлели, но еще пахло горелым. Наступил вечер, солнце село. В сумерках белела майка Марины. Марина сидела на корточках, изогнув спину и обняв колени руками, и что-то протяжно, без слов мурлыкала. - Семеныч, - сказала она вдруг, - а ты чего не идешь работать? - С тобой, может, хочу посидеть. Марина продолжала заунывно мурлыкать. А потом вздохнула и сказала: - А я знаю, отчего Бекишка на тебя ругается. Он и на Ваньку злится. - Дурак, чего сделаешь! - сказал Нагаев. - Нет... Слушай-ка! - Ну? - Тебя, верно, никто не любит. Почему так? - Я не девка, чтоб любили. - Нагаев засопел носом. - Меня начальство уважает, я дело лучше любого-каждого знаю, а они обижаются. И вся любовь. Он посидел немного, сопя сердито, потом сказал: "Пойти, пожалуй", встал и пошел в свою будку. Марина слышала, как он двигал койку, одевался, стучал рабочими башмаками. Потом он вышел с фонариком. Проходя мимо Марины к забою, сказал: - Иди, голубка, ложись. - Сейчас. - Она вздохнула. - Только ночью и дышишь... Петляя в темноте, удалялся фонарик Нагаева. А эсеновский экскаватор уже гремел вовсю, в его судорожном, рвущемся лязге как будто слышалось неутоленное раздражение. С грохотом отводил душу Беки Эсенов. Над гребнем отвала шаталось зарево четырех мощных фар, прикрепленных одна к стреле, три другие к кабине. Причудливо озарялись изломы песка, и казалось, что где-то внизу, за черным гребнем, мечутся языки пламени. Марина нацедила из цистерны воду в ковшик, залила рукомойник. Она всегда мылась перед сном. В темноте она стояла в трусах и плескала на себя пыльной, пахнущей нагретым железом водой. Пробежав в будку, Марина легла на койку. Все было горячим, шершавым от пыли: полотенце, подушка, простыня, которой Марина укрывалась. Если б она жила одна, она бы, конечно, спала голая. Еще лучше было бы спать на воле, но там было чересчур ветрено, носило песок и фаланги наскакивали. А в будке хоть и душней, зато безопасно. Полежала она минуты две-три, подумала о том, что тоска зеленая, мочи нет жить в песках, хоть вешайся, - и заснула. Сквозь сон услышала: стукнула дверь. В ясном, светлом от звезд проеме двери стоял кто-то черный, длинный, с раздвинутыми локтями. Нагаев. Он и раньше приходил иногда ночью, будил Марину шумом, она просыпалась и тут же засыпала опять, но сейчас в его приходе было что-то новое. Марина это почувствовала сердцем и испугалась. Он вошел слишком тихо. Он тихо шагнул и сел на койку Марины. Марина лежала затаив дыхание, с открытыми глазами. Нагаев посидел, не двигаясь, потом стал шарить по краю простыни, отвисшей с койки, и вдруг положил ладонь на плечо Марины. Она молча ударила его по руке. Он хмыкнул и, помолчав, сказал шепотом: - А ты горячая. Как печка горишь. - И потянул за край простыни. - Зачем закуталась? Холодно разве? - Тебя не спросила. - Она снова сильно шлепнула его по руке. Некоторое время сидели молча. - Ты почему пришел? Иди, иди, Семеныч! - сказала Марина. - А то ребята чего скажут... - И так говорят. Сейчас пойду. Рука его опять легла на плечо, но Марина на этот раз не ударила, а схватила крепко запястье и после секундной борьбы оторвала, оттолкнула. Неслышным голосом попросила: - Уходи, Семеныч... Он подошел к своему углу, долго там возился, хлопал ладонью по койке. Зачиркал спичками, закуривая. У Марины страшно колотилось сердце. Нагаев сказал, зевая: - И то, надо идти... Я - за спичками, весь обыскался в кабине... И ушел. Осталась открытой дверь, и в ней - серебряное, пустое небо. Все было как всегда: ослепительная синева, ветер, то тихий, то порывчиками, и крохотные пылевые струи, вздувавшиеся над барханами. Вдруг Нагаев заметил из кабины, что в небе на юго-востоке появилась странная, войлочного цвета, полоса, похожая на плотно сбившееся облако пыли. Эта полоса изменялась на глазах. Она росла. Через минуту она превратилась в тучу и сделалась светлой, как песок. Это был огромный вал песка, катившийся над пустыней с необыкновенной быстротой. Впереди вала стремительно двигался, подскакивая и качаясь, тонконогий, наподобие чудовищного цветка, крутящийся песчаный столб. "Как генерал скачет, - успел подумать Нагаев. - Сейчас по стреле шарахнет..." Полнеба уже взбурело от поднятой в высоту пыли. Нагаев увидел, как Иван выпрыгнул из кабины и что-то закричал, размахивая руками, и стал карабкаться по откосу. Нагаев тоже выключил мотор и начал снижать стрелу. Ему было тревожно. Он еще никогда не попадал в настоящий "афганец", и ему было тревожно за машину. Надо было как можно скорее опустить стрелу. Она, как назло, опускалась нестерпимо медленно! В последние секунды он уже не видел ковша: солнце исчезло. Стало темно, как в сумерках, от летящей песчаной мглы. Миллиарды песчинок трещали, колотясь о железо, лопнуло и вылетело стекло, кругом гудело, возник острый, удушающий запах, как будто одновременно выбивали пыль из множества старых ковров. Нагаев спрыгнул на землю. Его тут же сбило с ног, и он пополз по откосу на четвереньках. До будок было шагов сто двадцать. Нагаев несколько раз падал, прежде чем добежал до ближайшей будки, где жили Беки, Иван и Чары Аманов. - Во буранчик! Во дает, во дает! - по-дурацки хохоча, кричал Иван. Аманов и Беки сидели, оцепенев, на корточках и с угрюмым равнодушием прислушивались к шуму бури. Будку трясло, она уже вся наполнилась пылью и удушливым запахом. Деревянная стена с одной стороны затрещала. Упираясь в стену плечами, Иван кричал: - Во дает! Поехали, поехали в Мары без билета! Будка в самом деле покачнулась и как будто немного сдвинулась. Нагаев с трудом распахнул дверь и, закрывая лицо рукавом, побежал к своей будке. Ему вдруг померещилось, что Марины нет дома, и он испугался. Марины не было. Забившись под койку, трусливо скулила Белка. - Где хозяйка? Куда ушла? Нагаев сел на ящик. Белка вылезла из-под койки, и он почувствовал, как собака дрожит. Он машинально гладил ее, а она тихо взвизгивала, стараясь еще глубже сунуть голову меж его ног. Внезапно оттолкнув собаку, Нагаев схватил свои мотоциклетные очки и выскочил из будки на волю. В пяти шагах ничего не было видно. Нагаев изо всех сил закричал: "Маринка-а!" - но голос его сразу унесся с песком и пропал. Больше кричать он не мог, в рот набилась пыль, он закашлялся. Она ушла за дровами. Больше некуда. Обыкновенно она ломала саксаул в километре от лагеря: там был так называемый "как" - низинка, где скапливались весной дождевые воды, испарявшиеся к лету. Верно, там и захватил ее буран, там она и сидит. Или где-нибудь на дороге легла. Нагаев двигался ползком, а как только он чуть выпрямлялся, ветер сшибал его с ног. Иногда он падал на песок и лежал, отдыхая, уткнувшись лицом в согнутую в локте руку, и ругался сквозь зубы. В нем все кипело от злости. Он ненавидел Марину. Ненавидел за то, что пошла, дура, не вовремя за дровами, и за то, что струсила и сейчас лежит где-нибудь в яме и ревет белугой, и за то, что надо искать ее, ползти, задыхаться от страха. Он ненавидел ее за то, что ему самому было очень страшно. Однако он продолжал двигаться. Потеряв всякую осторожность, он удалялся от лагеря все дальше. Он все время держался тракторного следа - это был единственный ориентир, - до тех пор, пока не начался крутой и долгий подъем и тракторный след повернул в обход, по склону бархана. Но Нагаев должен был перевалить через этот бархан и потом еще через один и потом пройти мимо большого куста черкеза, на котором висит консервная банка. И там уже близко, в тридцати шагах, была эта впадина. Он отчетливо представлял себе весь путь, который надо проделать, но не верил в то, что найдет Марину. Его движение было перпендикулярно движению ветра, поэтому его все время сносило вправо, и он полз боком, левым плечом вперед, и это было похоже на плавание через реку с сильным течением. Но не видно было берега. Ни того, ни другого. "Черт дурной! - ругал себя Нагаев. - Ребятам не сказал, сорвался! Теперь жри песок, подыхай, балда ослиная, каюк тебе тут..." Тракторный след пошел по склону. Надо было отрываться от него: в сторону и вверх. Это значит отрываться от лагеря окончательно. Не задумываясь, Нагаев полез на четвереньках наверх. Кожа на его лице и на руках горела, как будто ее нахлестали веником. Перед тем как подняться на второй гребень, Нагаев долго лежал в низине, собираясь с силами. Злоба его иссякла. Ему было слишком страшно, чтобы злиться. Он старался все делать не думая: п