-то надеялись. Но уже решилось - он дает стрекача. Нет времени этим заниматься. И нет никакой ясности. У входа в метро он дал стрекача: Александр Григорьевич остался наверху, расстроенный и несчастный, а Антипов нырнул под землю. Он поехал в издательство, куда утром официальным звонком его вызвала Таня. Он предполагал, что снова состоится разговор с редактором, но тот, как ни странно, отсутствовал; у Тани на столе лежал конверт с запиской и тремя страницами замечаний по тексту. Того, что мучило Антипова - и что, судя по всему, беспокоило Саясова, - в записке не было и следа. Сухо, делово: "А.Н.! Оставляю первую порцию постраничных замечаний, до стр.80. К сожалению, должен срочно уйти и Вас не увижу. До встречи!" Антипов сидел на стуле возле стола Тани и изнурял себя сомнениями: позвать в кино или нет? Подмывало позвать. Но он боялся отказа. Было похоже, что она немного обижена. Он обещал звонить, пропал, является только по делу. Но ведь она не знает! Он мог бы ей рассказать, а она могла бы кое-что разъяснить. Например: _каков Саясов на самом деле_? Хотя он испытывал облегчение оттого, что отказался, но было предчувствие, что тут еще не конец, вернее, Саясов этот конец не захочет признать концом. Не поднимая головы, Таня усердно выводила что-то крупным, детским почерком на листе разграфленной бумаги. Он видел тоненькую голую шею с шариком позвонка, опущенную в старании голову, золотистый пушок щеки, квадратный вырез платья на груди и какой-то намек, какой-то исток грани, разделявшей невидимое, скрытое, но доступное воображению. Когда она сидела, склонившись, намек был отчетливей; когда же выпрямилась, он исчез. - Разобрались? - спросила Таня. - В чем? - В том, что вам оставили. - Да, конечно. - Он помолчал, глядя на нее далеким, скучливым взглядом, каким и она смотрела на него. - А вот в другом не разобрался. Таня вновь склонилась писать. Ей было неинтересно, в чем Антипов не разобрался. Нет, она не собиралась ничего разъяснять. Он вдруг и нелепо спросил: - А что за человек Виктор Семенович? Таня улыбнулась. - Разве не видно? - Нет. Что? - По-моему, видно. Как на блюде. - Помолчав и глядя на Антипова твердо и холодно, сказала: - _Человек очень хороший_. Взяв бумаги и продолжая улыбаться, вышла. Не возвращалась долго, и он вышел из комнаты в коридор, еще не зная, уйти совсем или подождать в коридоре. Там он мялся некоторое время, подпирая стену, курил, оглядывал проходящих - ни он не знал никого, ни его не знали, так что стоять бездельником было ему свободно, - заметил, что молодых немного, все больше чахлые, озабоченные, увидел маленького человека, который важно и медленно вышагивал, держа одну руку за спиной со сжатым кулачком, в ротике его торчала папироса. Он был одет в курточку цвета хаки, застегнутую на все пуговицы, вроде такой, какую носили директора оборонных заводов. Его бледное сморщенное лицо было высокомерно вскинуто, и хотя он был маленький, казалось, что на всех встречных поглядывает свысока. А встречные, как ни странно, поглядывали на него как бы снизу вверх. Вдруг из-за угла появилась Таня с кипой бумажек, вместе с нею спешили двое, все устремились вслед коротышке и, догнав его, окружив, загомонив наперебой, скрылись вдали за поворотом коридора. Антипов услышал высокий надтреснутый голос. Вскоре Таня вернулась, на ее лице горели пунцовые пятна, глаза победно сияли. - Я подписала все ведомости для бухгалтерии! - сказала она, размахивая бумажками. - Уж думала, что его не поймаю. Ведь сегодня последний день. - Кого вы ловили? - Да Германа Ивановича! - Кто это? - Вы не знаете Германа Ивановича? Да это наш и.о. директора вот уже второй год, пока директор болеет. Ой, он такой вздорный! Мы его боимся. - Саясов боится? - Конечно, боится. Да его все боятся. У него семь пятниц на неделе. - И этот росточек ничего? - В смысле? - Не мешает бояться? - А мы не видим этого. Он для нас великан. Какой-то Полифем одноглазый. Нет, он странный: он может быть добрым, сентиментальным, а может быть таким злым, просто ужас. Но от него все зависит. Наши авторы перед ним стелются. Вот сейчас, когда он проходил по коридору, вы поздоровались с ним? - Нет. - Это плохо. Запомнит. - Ну да? - Память совершенно потрясающая. - Но он меня не знает. - А он спросил: "Кто стоял возле вашей редакции в коридоре и курил?" Я сказала: "Молодой писатель Антипов". Он говорит: "Почему не предупреждаете авторов, что курить в коридоре нельзя?" Но я поняла, что дело не в том, что вы курили, а в том, что вы ему не понравились. Может, вы посмотрели на него как-нибудь косо. - Нет, просто не заметил. - Это тоже не годится. Надо _замечать_. Надо обращаться с ним как с мужиком, грубоватым, здоровенным, любителем выпить, поговорить о футболе, о женщинах. Наши авторы умасливают его анекдотами. Но я вас умоляю, Саша, не идите по этому пути! - Не пойду. - Я так рада, что подписала расчетные ведомости! Люди смогут получить деньги послезавтра... Он догадался, что обида, если и была, исчезла. Она вернулась в другом настроении: то ли радовалась удачному подписанию ведомостей, то ли тому, что он не ушел и ее дождался. Провожая ее домой, он рассказал всю историю с Двойниковым и Саясовым. Почему-то сразу и безоглядно ей поверил. С какой стати? Поверил, и все. Он крепко прижимал ее, держа за локоть, к себе и нарочно шел медленно. Всю дорогу от Сущевской до Гоголевского бульвара прошли пешком. Она сказала: поддаваться на саясовский шантаж не надо. Он не столь могуществен, как можно подумать. Антипов не решился признаться, что уже отказался от дела, и в немалой степени под давлением Саясова. Почувствовал, что это ей не понравится. И для проверки осторожно предложил: "А что, если - ну его к черту? Отказаться от экспертизы вообще?" Последовала пауза, он уловил в чуть заметном движении локтя, что она слегка отдалилась. "Этим вы ему угодите". Он тоже помолчал и спросил: "Угождать не надо?" - "По-моему, - сказала она, - надо просто не обращать внимания. И сделать так, как считаешь нужным по правде". Дома у Тани он ел яичницу с салом. Танин отец налил водки. Сказал, что у него язва и он лечится водкой. Он был невысокий, худой, с лохматой седой шевелюрой, очень говорливый, смешной, рассказывал о первых днях войны, и все что-то не страшное, а смешное, быстро сделался пьян, и Таня уложила его здесь же, в комнате, на диван спать. Старшая сестра Вика осталась с отцом, а Таня и Антипов пошли в маленькую соседнюю комнатку, где жили Таня и Вика. Он погасил свет, обнял Таню. И она обняла его. Стали целоваться, сначала стоя, потом сели на кровать, оба сняли очки, она шепнула "дай сюда!", положила обе пары куда-то в темноте, продолжали целоваться, обнялись удобнее, даже повалились боком на кровать, ноги их свисали с кровати, в соседней комнате ходила, громыхала стульями Вика, запело радио, его рука гладила выпуклое Танино бедро, что-то шелестело в пальцах, надо было отодвинуть, горячая, шелковистая нежность кожи, а на губах был вкус лесных орехов, вкус ее рта. Сестра свирепствовала за стеной. Не жалея отца, гремела посудой. Танина слабая рука стискивала его пальцы, не пускала дальше, Танины губы шептали вместе с поцелуем: "Не надо". Он понимал: не надо. Она девушка, он не должен, нельзя. Все разворачивалось головокружительно, ненужно, запретно, сладко, и сестра могла войти в любую минуту. Вдруг она освободилась от его объятий, села на кровати согнувшись - не видел в темноте, но догадывался, что сидит в привычной позе, согнувшись, - и дрожащим шепотом: - Саша, не слушайте меня. Делайте, как он хочет. Он мстительный... - Я не боюсь, - сказал Антипов. - Он хуже всех. - Она помолчала. - Всех, кого я знала. И вот в густоте ночи, в потрескивании, в мелькании по шкафу и потолку летучего света редких шуршащих внизу машин наступил - и оледенил - миг бреда, миг ужаса. Выбраться из-под навалившихся тел невозможно. Дышать нечем. Уйти нельзя. Потому что из темноты ударяет в лицо синий слепящий свет, это особая лампа, от нее струится жаркое одурманивающее излучение, выскочить из-под нее нельзя, синий свет обессиливает, лишает воли, убивает мигренью голову. Прожектор, откуда льется потоком синий свет, держит и направляет кто-то невидимый. Скорее всего Саясов и с ним вроде бы Федька Пряхин. Антипов корчится в синем луче, как пойманный прожектором самолет. Надо вырваться - удрать, выпасть - из этого луча и спастись. Достаточно сделать маленькое движение, и можно выпрыгнуть из луча в блаженную темноту, но он забыл, какое движение. Забыл, забыл! Он не может спастись. Вдруг ясно видно, что за прожектором прячется не Саясов и не Федька, а сморщенная, чайного цвета мордочка с громадной папиросой во рту. Трещащим голосом мордочка говорит: "Нет, Антипов, вам курить в коридоре нельзя, а мне можно. Вам нельзя". Что же мне делать? "Я не знаю. Курить вам нельзя, а бросить папиросу я тоже не разрешаю". И - никак, ни за что, никакими силами. Антипов хочет отряхнуться от сна, от ужаса, сбросить мертвящую синеву. Отряхнуться не получается. Он сел на постели и с бьющимся сердцем смотрел в окно - в черноте горел синий сверкающий диск луны. Утром часов в десять позвонил Саясов и спросил - опять еле слышно, - получил ли Антипов пакет и успел ли посмотреть замечания. Антипов сказал, что получил и посмотрел. В трубке что-то невнятно свиристело, Антипов раздражался, не мог понять, уловил только вопросительный конец фразы: все понятно? Ответил наугад: понятно, понятно! Много ли потребуется времени! Наверно, дня четыре. Очень хорошо. Опять шепот, свиристение, невнятица, и выплыла фраза: слушание дела отложилось. Антипов знает? На две недели. Нет, Антипов не знает, но он принял решение: отказаться и не участвовать. Громко крикнул: _к сожалению, нет времени!_ После молчания голос в трубке разборчиво сказал: - Честно признаться, Александр Николаевич, меня это не слишком устраивает. - Почему? - удивился Антипов. - Мне неприятно. По разным соображениям. Нет, Александр Николаевич, дорогой, мне решительно это не нравится. Выходит, я вас припер и вы отказались? Нет, нет, вы извините, но вашей жертвы я не приму. - О какой жертве вы говорите?.. - пробормотал Антипов. - Припирать вас никто не хотел, так что вы напрасно, как говорят в народе, - тут голос его совсем окреп, - _вспопашились_! Александр Николаевич, зачем вы _вспопашились-то_? Тем более вопрос ясный, недвусмысленный, не надо ничего осложнять. Я вас прошу, не _вспопашивайтесь_. И зайдите ко мне, если можно, сегодня, я вас прошу. Поговорим о рукописи. Зайдете? Тетка Маргарита приглашала на обед на два часа. Антипов подумал, к пяти успеет в издательство. Сказал, что зайдет к концу дня. Тетка перепечатывала последний вариант повести, и, так как работа была большая, он твердо решил на сей раз с теткой рассчитаться - все прежние перепечатки она делала gratis и скандалила, когда пытались вручить ей деньги, - тут и мать помогла и совместными усилиями заставили ее покориться и взять подарок. Антипов продал книги, выручил за них четыреста пятьдесят, а сестра купила на эти деньги тюль на занавески, от чего тетка уж не могла отказаться. Вся эта суматоха была в декабре, с тех пор Антипов тетку не видел. Он любил у нее бывать, любил слушать ее рассказы, да и кормила она вкусно, но где взять время на все? Тетка предупредила, что на обеде никого не будет, кроме какой-то приятельницы. Антипову нравились и теткины приятельницы, в большинстве интеллигентные, хорошо воспитанные и плохо устроенные дамы старше среднего возраста. Одна Татьяна Робертовна чего стоила! Сколько интересного она знала о двадцатых и тридцатых годах! Антипов с радостью думал, что у тетки он хоть на два часа забудет об этой мороке: Двойников, Саясов, Александр Григорьевич в инфаркте, книга под топором... Приятельница тетки оказалась не старой, красиво нарумяненной, гладко-пего-черноволосой, с большим узлом на затылке, в тесном платье, которое подчеркивало еще далеко не разрушенные округлости, на шее было гранатовое ожерелье, в тонких пальцах держала длинную тонкую сигарету, но глаза у приятельницы были старушечьи. Когда Антипов пришел, дамы сидели за столом и курили, и тетка Маргарита, продолжая прерванный разговор, произнесла: - А Леву Двойникова я хорошо помню. Он был женат первым браком на Женечке Гарт? - Нет, ты путаешь, - сказала приятельница. - Женя Гарт была замужем за Левиным братом Павлом... - Боже, он был такой талантливый! - Лева, надо сказать, был совершенно безупречен в отношении Павла, - сказала приятельница. - Всегда помогал как мог... Женщины разговаривали, а Антипов сидел оглушенный. Во время обеда открылось: все устроено для того, чтобы познакомить его, Антипова, с теткиной приятельницей Марией Васильевной Самодуровой, женою, а теперь уже, вероятно, вдовою Юрия Николаевича Самодурова, журналиста и критика, пропавшего на войне. Главная теткина дружба была с этим Юрием Николаевичем. Остальных она знала меньше. Юрий Николаевич работал в издательстве, где сейчас все стряслось. Он писал брошюрки о русских классиках. Все люди вокруг Юрия Николаевича были замечательные, и Лева Двойников был замечательный. Другого такого бескорыстного человека, как Лева, не сыскать в целой Москве. Он помогал людям. Взять хотя бы Марию Васильевну: только благодаря Леве она сумела воспитать дочь, кормить мать. Но всегда должен найтись такой, который завидует бескорыстному человеку, ненавидит его и в ненависти ищет свою корысть. Потому что, имейте в виду, ненависть всегда небескорыстна. Антипов устал, как от тяжелой работы. Устал слушать, соображать и думать, как поступить. Он сказал: все кончено, тетя Рита, вы опоздали с фрикадельками, с телячьими котлетами, с макаронами, посыпанными тертым сыром, с компотом из сухофруктов и душистым печеньем к чаю, пахнущим корицей, которое неслыханно хорошо умеют печь в этом доме. Опоздали, потому что все. Он сдался. Он отвалил. Он бросил Леву на произвол судьбы. - Как сдался? - воскликнула тетка, и ее лицо стало вытягиваться, сохнуть и твердеть на глазах. - Как можно бросить человека на произвол? - Можно, можно! - махал рукою Антипов. - Потому что книга под ножом гильотины. Малейшее движение, и нож летит вниз, и нет головы. У книги, разумеется. А потом, может, и у меня... - Как? - изумилась Мария Васильевна. - Вы не скажете хотя бы, что Лев Степанович не плагиатор? - Нет! Не скажу! Не могу! Хотя бы! Ваш Лев Степанович - подставное лицо! - кричал Антипов, придя в странное опьянение от компота. Он вскочил, бегал по комнате, отшвыривал по дороге стулья, ударил ногой кота, потом стал дергать балконную дверь, она была заклеена и заложена тряпками, с силою все это разодрал, открыл дверь и вышел на балкон. Старая Москва дымилась внизу синими крышами. Сырой воздух окатил Антипова до костей, он задрожал вдруг и вернулся, дрожа, в комнату. Тетя Маргарита взяла его за руку и сказала тихо: - Ну садись, будем пить чай. Пили чай до одиннадцати вечера. Антипов забыл, что обещал прийти в издательство. - Я ждал вчера до семи. Ведь мы условились. Сандр Николаич, вы поступаете маловысокохудожественно, ну бог с вами, я прощаю, были причины, разумеется, вижу по вашему лицу. Хорошо, забудем. Я пригласил вас единственно вот зачем: чтобы сообщить пренеприятное известие! Дело Двойникова выходит за рамки уголовного. Выясняется, он не просто рвач и стяжатель, который использовал служебное положение, но он покровитель лиц сомнительной репутации. Делом Двойникова будут заниматься другие. Вот и все, что я вам имел сообщить, дорогой друг. И стянулись концы мертвым узлом - сначала слегка, потом потуже, потом еще туже, потом крепче уж некуда, нерасторжимо. Затевалось невинное за чаем с карамельками в доме Мирона, а теперь до того каменно и роково, что только плюнуть остается и рукой махнуть! Понял Антипов, что как он выступит на суде, так и с книгой получится. Не с книгой - с судьбой. И оттого, что отступать некуда, и жалеть не о чем, и трусить не к лицу, понял он, что выход один - узнать правду. И он ее узнает. И была она вот какая: Двойников и верно норовил подзаработать за чужой счет, но он же и помогал людям щедро. Как же соединялось это в одном человеке? Да вот соединялось как-то! Все в нем было. Для своей выгоды использовал чужие статейки, и он же давал работу людям, оказавшимся сейчас в трудном положении. Одинаково горячо любил свою жену, больную женщину, и гладко-пего-черную с пучком Марию Васильевну Самодурову, которая стала хозяйкой издательства. Был и смельчак, и трус - на войне заслужил ордена за храбрость, а дома боялся дочери, которая его временами била. Был и старик, и юноша - мучился от любви и мучился от старческих недугов, от болезней сердца. Как же было Двойникова - в каждой молекуле расщепленного пополам - слить воедино? На суде нельзя: чтоб ни туда ни сюда. Там ничьих не бывает. Еще до того как Антипов увидел на суде согбенного, желтолицего, с когда-то внушительными, напомаженными, а ныне жалкими залысинами старика, который, проходя мимо жены, сидевшей в первом ряду, улыбнулся кротко, виновато, еще до того как увидел жалобщика Саясова, у которого автоматически ходили скулы и двигался сам собою кадык, а глаза были братнины, тесно посаженные, еще до всего Антипов решил, что если поставить гирьки на обе чаши, то гирька _великодушие_ будет самая редкостная и удельный вес ее будет так тяжел, что она перетянет. Великодушие всегда риск, и та половина Двойникова, которая способна на риск, есть главная. Тут, подумал Антипов, скрыто запакованное тайное ядро. И Антипов подал голос в защиту той половины Двойникова... Он заявил, что плагиата как такового не видит. Старший Саясов двигал скулами. Его брат, каменея лицом, смотрел на Антипова из глубины переполненного зала мелкими немигающими глазками, а потом неотрывно уставился в окно. Книжка Антипова выпала из плана. Автору предстояла серьезная переработка. Это значило: все рухнуло надолго. Мирон его ругал. Федька Пряхин прибежал в гневе и кричал, что он ему "этого никогда не простит" и что "между ними теперь война", в подтверждение чего забрал все свои книги, которые давал читать и раньше не спрашивал месяцами. Федька разъярился как-то чересчур. Мать и сестра тоже сердились, корили Антипова за то, что он их не послушал, а узнав, что тетка Маргарита принимала в деле участие, поссорились и с нею и на некоторое время прервали отношения. Александр Григорьевич был, наверно, Антипову благодарен, но это было совсем не заметно. Он вручил ему законный гонорар, пятьсот рублей за самомучительство в течение трех недель, затем вынул конверт. "А это обещанное Львом Степановичем". Антипов махнул рукою, чтобы конверт исчез. Александр Григорьевич, пожав плечами, положил конверт в карман. Ни Двойникова, ни Самодурову, ни старшего Саясова с автоматическими скулами Антипов никогда больше не видел и ничего не слышал о них. И ему показалось, что вся эта история представляла интерес лишь для одного человека - _для него самого_. Но ночью в начале марта, когда вдруг пал мороз и в квартире Таниной подруги, уехавшей куда-то на кулички, плохо работало отопление, горел газ на кухне, включили электроплитку, согрелись, потом лежали не двигаясь, сомлев от жары и усталости, Таня вдруг заплакала и сказала: - Если бы не эта сволочь, мы бы никогда с тобой... - Если бы не что? - спросил Антипов. - Я тебя полюбила в тот день, когда ты послал его к черту. Ведь ты знал, что будет? Знал же? Они согревали друг друга холодными ночами весь март и половину апреля, пока подруга находилась на куличках. В апреле Антипов взял командировку от толстого журнала, где теперь работал в отделе публицистики Толя Квашнин, он и устроил командировку, и уехал на Волгу писать очерк о стройке Куйбышевской ГЭС. Жить было совершенно не на что. Не мог же он сидеть трутнем на шее у матери и сестры. Надежд на издательство не осталось, особенно после того, что он учинил в подвале перед гардеробом. Накануне Таня призналась - да, было. Однажды. Тот долго ухаживал, приглашал туда-сюда, осаждал месяца три, потом она сдалась, потому что грозил и отцу сделать неприятность. Ведь она скрывала, что был в плену. Было однажды. И после того как отрезало, он перестал приставать. Для нее это была казнь, для него какой-то спортивный рекорд. Она рассказывала тихим голосом, вяло, безжизненно и смотрела на Антипова скучными глазами, как чужая. Он выбежал из комнаты. Когда вернулся, она стояла одетая, с сумкой в руках, спросила спокойно: "Я пойду?" - "Куда?" Он толкнул ее так сильно, что она упала на кровать. Лежала не двигаясь, лицо в одеяло. Зачем он начал, идиот? Он прибежал не в себе. Потому что один тип оглушил его: "Вы говорите про Таню? Про секретаря редакции? Да ведь она саясовская баба". Он, еле сдерживаясь, произнес: "Она его ненавидит". - "Мой милый, - сказал тип, - можно ненавидеть и спать". В подвале, где помещался гардероб, Антипов сидел в жестком деревянном кресле часа два, пока не увидел Саясова, тот спускался в столовую. С ним шли двое, мужчина и женщина. А следом за ними спускался по лестнице Борис Георгиевич Киянов, но Антипов хотя и видел его, но как бы не видел. Саясов же, заметив Антипова, догадался сразу, побледнел и остановился на нижней ступени лестницы. Мужчина и женщина прошли дальше к прилавку гардероба. Антипов подошел к Саясову, взял его за галстук и дернул книзу. Саясов как-то застыл, не сопротивляясь, глаза его сошлись на переносице. "Ты знаешь, сукин сын, - сказал Антипов, - за что и почему". Он опять дернул за галстук и успел дважды сильно ударить по мотавшейся голове ребром ладони, но вдруг почувствовал крушащий удар в лицо, хрустнула оправа, звякнули стекла. Вокруг кричали, дрыгали руками, ногами, выбежал гардеробщик, вопила женщина, Антипов отталкивал всех, хотел нагнуться, найти стекла. Потом брел слепо по солнечной, в весеннем зное улице, натыкался на прохожих и улыбаясь бормотал: "Извините..." Борис Георгиевич догнал Антипова на Новослободской, недалеко от метро. Сцена, которую он наблюдал в гардеробной, ошеломила его, но не очень. Он привык к тому, что многие теперешние молодые - люди со странностями и часто полагают, что сила таланта должна подтверждаться кулаками. Такие ухари бывали и в двадцатые годы. Но Антипов? От любого другого Борис Георгиевич мог бы ожидать подобных эскапад, но не от Антипова. Он и драться-то путем не умел. И белобрысый тоже оказался не боец. Антипова сшиб с ног какой-то третий, подскочивший сзади, хотел бить еще, и какая-то женщина, размахивая портфелем, кричала: "Бейте его! Это хулиган!" Борис Георгиевич насилу их унял и отговорил вызывать милицию. Догнав Антипова, который шел пошатываясь и что-то бормоча, Борис Георгиевич тронул его за плечо и спросил: - Антипов, какая муха вас укусила? Антипов повернул измученное слепое лицо и улыбнулся. - О, Борис Георгиевич! Видели этот бред? - Что это значит? И кто этот господин, на кого вы набросились? - Ах... - Антипов махнул рукой. - Долго рассказывать... Они выкинули мою рукопись из плана. Борис Георгиевич думал: ну вот, я так и знал, выкинули рукопись, значит, надо бить по мордасам. Все хотят взять силой. Недаром старик Тростянецкий жаловался - они все нахалы. Сидел, говорит, в приемной, ждал редактора, а ваш ученик Антипов проходит без очереди. Но все же его жаль. Он не без способностей. И драться не умеет. По-видимому, дошел до края. И, вновь тронув Антипова за плечо, сказал: - Послушайте, Антипов, принесите мне вашу рукопись. Посмотрим, может быть, что-нибудь... Никаких средств для жизни в ближайшее время у Антипова не предвиделось, поэтому он взял командировку, получил командировочные и уехал. По дороге на вокзал заехал на Большую Бронную и отдал Киянову папку с повестью. Вечереющим днем Антипов сидел на откосе, смотрел на реку, на отлогий противоположный берег с желтой каймой песка, на свинцово-голубой простор, разделенный тенью от крутояра пополам - дальняя сторона голубая, а ближняя - темный свинец, - и слушал ленивую речь Лукичева, пожилого, сохлого и больного на вид мужика, чей домик стоял поблизости, на яру. В домике было темно, сыро, поэтому Антипов вышел на солнцепек, сел на траву, а Лукичев лег рядом. Громада ясного и бездонного голубого воздуха окружала Антипова. Ему хотелось слушать, думать, вспоминать, забыться. От домика вела к реке деревянная, грубо сколоченная лестница, внизу чернели две лодки. Рядом с Лукичевым сидел на корточках пастушонок с веревкой через плечо, на веревке болталось ведерко с дымящимся коровьим дерьмом - от мошки или, как ее тут называли, вохры. Лукичев говорил: "Нынешний год вам повезло, гада мало... Мошки этой, комара, одним словом, насекомца..." А рассказ был такой: - Я тоже в Москве побывал в тридцать третьем годе... Свиней привез по железной дороге. Загнали меня в Сызрани в тупик, трое суток стоял. Потом один парень научил: сходи, говорит, к беспетчеру, скажи, дескать, корм кончился, свинья свинью ест... Так я и сделал... Пришел... Пришел к беспетчеру, говорю: я тут с живностью, корм кончился, одна другую ест... Через двадцать четыре часа, говорит, немедленно отправить! Так и доехал до Москвы. Лукичев был бакенщик. А раньше работал директором совхоза. Почему так вышло и он из директоров стал бакенщиком, Антипову было не совсем ясно, но и спрашивать не хотелось. Мысли его были в Москве, которую он покинул неделю назад и вернуться куда должен был не скоро. Вдруг он понял, что смертельно влюблен и что все дальнейшее путешествие будет мукой. КОНЕЦ ЗИМЫ НА ТРУБНОЙ Лет сто сорок назад, после пожара Москвы, этот дом, криво поставленный на излуке Рождественского бульвара, был выстроен неким Савичевым, человеком богатым и таинственным, который устроил тут какую-то закрытую ложу и нечто вроде гостиницы для членов ложи, приезжавших из далеких поместий и даже из Европы, в середине века наследники продали дом князю Урусьеву, пожелавшему превратить его в доходное здание, для чего был воздвигнут третий этаж в виде мелких комнаток, сдававшихся внаем, но дело почему-то не оправдалось, князь Урусьев оказался игрок, дом был проигран, пошел с молотка, затем лет тридцать гулял из рук в руки, пока не попал во владение к московскому негоцианту Сургутову, который переделал его на свой лад - в нижнем этаже устроил конторы, второй предоставил под квартиры солидным людям, стряпчим, коммерсантам, а третий сдавал людям попроще, но тоже не шушере. И вот в начале века в одной из квартир наверху поселился Веретенников, управляющий завода гирь и весов, заняв с большой семьей восемь комнат. До девятнадцатого года Веретенниковы жили хотя и в ужасных тревогах, но без помех, потому что сам хозяин остался на заводе кладовщиком и новая власть смотрела на него терпеливо. Только произвела, разумеется, уплотнение и забрала из восьми комнат шесть. Однако в конце девятнадцатого, не вынеся голода и еще худшего уплотнения, чем грозил сосед товарищ Ираклиев, Веретенников собрался единым духом и отбыл с домочадцами неведомо куда, скорее всего на юг. Изо всей семьи осталась в доме одна Полина, дочь Веретенникова, больная ногами, и с нею вместе старушка Фелицата, чуть живая, ее ветром качало, а все же прожила с тех пор еще двадцать с лишним лет, померла в войну. Им оставили крайнюю комнату с крохотным балкончиком, на котором прежде стоял вазон, и теперь Полина сидела часами и глядела вниз, на бульвар. И радовалась тому, что балкончик такой махонький, уютный, как футлярчик для драгоценностей, а драгоценностью в нем кресло. Был бы он больше, радовалась Полина, его бы непременно Ираклиевы уплотнили, пробили бы дверь в стене, не пожалели и половину бы уплотнили. А так уж это ее, веретенниковское, до самой смерти. Когда Антипов два года назад въехал сюда вместе с Таней и трехмесячным Степкой, он увидел рыхлую громадную старуху с багровым лицом, сидевшую в шубе и в мужской шапке-ушанке на балконе, и услышал: "Бабка Веретенникова гуляет". На бульваре плешинами белел снег, деревья темнели сиво, голо, и по черному асфальту, по трамвайному пути и по середине бульвара бежали к Трубной площади люди. Зима кончалась, воздух был ледяной. И ледяной ветер гнал людей к Трубной. Говорили, что в Дом Союзов будут пускать с двух, но люди тянулись уже теперь. Антипов, наверное, побежал бы со всеми, то, что случилось, волновало его страшно, ледяная стынь пробирала до дрожи, но он не мог отойти от дома, ждал Ивана Владимировича, доктора, и от нетерпения вышел на улицу. Боялся, что Иван Владимирович заплутает, не найдет дом, а сутолока на улицах такова, что старик мог и вовсе не добраться сюда из Замоскворечья, где находилась больница. Центр, говорили, закрыт, в метро не пускают, ехать он мог только через Павелецкий и Таганку. Антипов еще надеялся утром, что удастся взять такси и, отвезя Степку к бабушке, то есть к матери, что сделать необходимо, он заедет в больницу и заберет Ивана Владимировича, но такси пропали, трамвай по бульварному кольцу не ходил, пришлось бежать со Степкой на руках до Сретенки, оттуда на Покровку, где жила мать, и ровно к половине одиннадцатого, как договаривались, задыхаясь, едва не валясь с ног, страшась, что опоздал, Антипов примчался домой, однако не опоздал. Доктора не было и теперь, спустя два часа. Антипов стоял на обледенелом тротуаре, слушал говор людей, шедших быстрым шагом группами и поодиночке к Трубной - некоторые шли шеренгами, взявшись за руки, лица одних были скорбны, значительны, даже торжественны, другие были заплаканы, третьи мрачны, иные громко разговаривали, на них шикали, мальчишки шныряли в толпе, во всех чувствовалось то, что испытывал Антипов, какое-то полубезумие, - и думал о том, что люди, которые будут жить через сто лет, никогда не поймут нашей душевной дрожи в тот ледяной март и того, что в такой день можно нервничать из-за такси, из-за того, что доктор опаздывает, сын капризничает, мать спрашивает подозрительно: "С чего это взялись натирать полы?" Антипов крикнул старухе Веретенниковой, чтобы она, если увидит высокого старика в длинном черном пальто, показала бы, как пройти в дом, ворота заколочены, надо обходить соседним двором; все это Антипов накануне разъяснил по телефону, но доктор был рассеян. Веретенникова кивнула квадратной, как у медведя, в черном кожаном треухе башкой. Она разговаривала редко, все больше кивала, мотала головой или же смотрела сурово, неодобрительно. Антипов побежал наверх. Его беспокоила Таня, он знал, что она держится из последних сил, нет ничего хуже ожидания, тем более ожидания мук, а Таня - человек не храбрый. Так и есть, лежала бледная, левую руку положив на сердце, всем видом вызывая жалость и сочувствие, смотрела остановившимся взглядом в потолок. И когда Антипов влетел, не изменила позы, не отвела взгляда от потолка. Нет, никто не звонил. Какая-то катастрофа, что делать? Больница не отвечает. - Дай, пожалуйста, сердечное. Накапай двадцать пять капель, - сказала слабым ровным голосом. Он накапал и дал. Рука Тани была холодная. Антипов трепетал от сострадания, сжал ее пальцы, сказал как можно более ласково и спокойно: - Танюша, давай еще раз... А вдруг не надо? А? Я смотреть на тебя не могу. - Надо, - сказала еле слышно и закрыла глаза. В коридоре отдаленно топали, стукали дверью. Раздались рыдания. Антипов вышел в коридор. Кто-то рыдал на кухне. Было не так уж интересно знать, кто рыдает, но Антипов не мог ничем себя занять, томился, решил ждать еще полчаса и поплелся на кухню. Рыдали две женщины: Анна Артемовна, жена Варганова, горбила громоздкую спину возле окна, жирные плечи сотрясались, рыдание получалось грубое, хриплое, как у мужика, при этом Анна Артемовна бормотала невнятное, а Бэлла, жена Ираклиева, вертела в мясорубке мясо, крошила туда хлеб и при этом тоже рыдала, но как-то задушенно, кусая губы. Слезы текли по щекам Баллы. Женщины рыдали каждая сама по себе, повернувшись спинами и даже как бы не замечая друг друга. Антипов потоптался на кухне, торкнулся зачем-то в шкаф, в другой, наполнил водою чайник и поставил его на газ. Обе женщины были мало симпатичны ему, поэтому не стал с ними заговаривать. Была бы тут Зоя Тихомолова или Тонечка, приходившие к бабке Веретенниковой, был бы даже Сенька Ираклиев, он бы непременно заговорил, но эти две не располагали. Особенно Анна Артемовна с ее вечно щупающим, остреньким, каким-то _промышленным_ взглядом из-за под вислых бровей. Брови у нее, как и голос, мужские. Женщина с таким басом должна быть грубоватой, откровенной, простецкой, а эта ядовита, льстива, постоянно чем-нибудь _промышляет_, где что плохо лежит... Антипов и Таня снимали комнату у Таниной тетки Ксении Васильевны, овдовевшей несколько лет назад, тетка отдала им дальнюю комнату, в конце коридора, сама осталась в соседней, где часто принимала гостей: подруг гимназических лет, стареньких преподавательниц, унылых вдовиц; чаще других приходила в гости, даже жила неделями Екатерина Гурьевна, женщина лет пятидесяти, настрадавшаяся в жизни, потерявшая мужа, сына и квартиру в Москве, скитавшаяся по домам, живя где чужой добротой, где своим трудом, ибо была портниха. Эта Екатерина Гурьевна Антонову нравилась: замечательно умела рассказывать о своих скитаниях и как-то странно, без горечи, без нытья, даже весело, то вспоминала шутки, то хороших людей, а люди ей попадались непременно хорошие, редко про кого скажет кратко, с неудовольствием: "Это был тип". Или: "Это была плохая женщина". И не хочет о таких распространяться. Человек она была полезный: то шила, латала, перелицовывала что-нибудь, а то и в магазин сходит, и суп сварит. Знакомые Ксении Васильевны давали ей заказы на шитье с радостью - брала она недорого. Только Таня и Ксения Васильевна не решались ни о чем попросить, потому что знали: Екатерина Гурьевна не возьмет ни копейки. Но она сама им делала, без просьб. Жизнь у Екатерины Гурьевны получалась несладкая: прописки московской нет, чуть что - собирай манатки и сматывайся от одних добрых людей к другим. Разговоры с участковым - приятного мало. И вот Анна Артемовна, щука толстозадая, догадалась про Екатерину Гурьевну и коварным способом дала понять: заказала ей халат из какой-то линялой, столетней давности байки; Екатерине Гурьевне не хотелось для этой бабищи шить, она тянула, отлынивала, но Ксения Васильевна, подумавши, рассудила здраво: "Надо, Гурьевна! Никуда не денешься". Екатерина Гурьевна возилась с халатом недели две - то примерки, то переделки, наконец отдала, и вечером приготовились пить чай с тортом, с бутылкой кагора, как обычно бывало, когда заказчики расплачивались и Екатерина Гурьевна угощала всех ужином. На этот раз Екатерина Гурьевна пришла без торта, без кагора и, улыбаясь смущенно, сообщила: "Сегодня, дорогие, я без гостинцев. Вот какие-то карамельки подвернулись. Говорят, хорошие, сливочные". И высыпала из бумажного кулька карамельки на блюдце. Спрашивать не стали, сама потом рассказала. Варганова надела халат, покрасовалась перед зеркалом, сказала: "Благодарю, милая. Сейчас хорошо", - и все. Когда Екатерина Гурьевна заикнулась про деньги, та сказала, наставив на Екатерину Гурьевну палец: "Запомните, не я вам должна платить, а вы мне. Понимаете, милая?" Антипов, услыхав, пришел в такую ярость, что кинулся на кухню, но Таня бросилась вдогонку, повисла на нем, увела от греха. Екатерина Гурьевна и тетя Ксеня всполошились: не надо, мол, шума, скандала, плюнуть на это дело и забыть, с плохими людьми не связывайся, а у Екатерины Гурьевны и вообще-то привычка - Антипов заметил то же у матери - не противиться, а смиряться. Рукой махнут и промолчат там, где он станет кипятиться. И, может быть, правы. Однако смиряться в квартире делалось все труднее - Варганова потребовала, чтоб Екатерина Гурьевна сшила ей блузку, потом чтоб переменила подкладку на старой шубе, потом вовсе обнаглела - принесла мужнину трикотажную пижаму, нуждавшуюся в штопке, и Екатерина Гурьевна покорно исполняла заказы, но делала это теперь втайне, главным образом втайне от Антипова. Он все же узнал - варгановская пижама выдала, этот червячок с землистым личиком бегал в ней по коридору каждое утро, - и тут Антипов не вынес, подкараулил Варганову в коридоре, затолкал в ванную и, закрывши дверь, сказал: "Если не перестанете эксплуатировать Екатерину Гурьевну... Я предупреждаю... Здесь же, в этой ванной..." Разумеется, глупость - что в ванной? Топить ее, что ли? Анна Артемовна перепугалась смертельно, базедовические глаза едва не вывалились, рот раскрылся, дар речи пропал. Антипов оставил ее и тут же ушел, уверенный, что, когда вернется, его будет ждать милиция, повестка к прокурору или в суд, однако вернулся в тихую, благостную квартиру. Екатерине Гурьевне больше не давали заказов, но вряд ли она была этим довольна - прежде чувствовала себя гораздо спокойней! Антипов торжествовал, а Екатерина Гурьевна как-то призналась: "Знаете, Шура, шут бы с ней, я бы ей тряпки шила, лишь бы не иметь ее врагом. Я к вам сейчас ходить боюсь..." И правда стала приходить реже, а ночевать совсем избегала. Зато Анна Артемовна и землистый червячок, прежде мало замечавшие Антипова или, может быть, сторонившиеся его, теперь смотрели на него с опаской и некоторым недоумением. Они, видно, никак не могли уразуметь, что Антипов за птица: вроде он и писатель, и, как говорила одна соседка, _известный_, но площади своей не имел, снимал жалкую комнатенку в их клоповнике, хотя, если бы настоящий писатель, должен бы иметь квартиру; иногда за ним присылали машину и увозили куда-то на _выступления_ или вызывали по телефону из важных _редакций и учреждений_, а то приплетался под дождем пешкодралом, как бродяга, и по неделям сидел безвылазно, никому не нужный; то Татьяна жарила утку, пила чай с тортом из кулинарии "Националь", а то пустой бульончик да картошка на подсолнечном масле. И еще - то разговаривал как образованный, употреблял научные слова и поминутно "извините", "разрешите", а то ругался по телефону грубо и, если был выпивши, мог нахулиганничать. Словом, человек путаный, и лучше от него быть подальше. Поэтому Антипова удивило то, что Анна Артемовна, вдруг перестав рыдать, обернулась и спросила твердым голосом: - А вы что здесь делаете, молодой человек? - Вас это не касается, - ответил он ненаходчиво и вышел из кухни. Вышел оттого, что устыдился ненаходчивости. Обуревали другие заботы. Было ощущение, будто все летит куда-то. И виною не только отсутствие доктора, несчастный случай, бог знает что, но и грозный шум за окнами, тысячеголосый рокот: там что-то дыбилось, корчилось, сползало куда-то, как ледник, обнажая камни, голую почву. Две женщины, тетя Ксеня и Екатерина Гурьевна, сидели в комнате, объятые страхом. Антипов ощутил это безошибочно. Екатерина Гурьевна штопала, тетя Ксения раскладывала пасьянс, обе молчали, но по согнутым спинам, подавленным лицам, по тому, как они посмотрели на него, он почувствовал всей кожей - как чувствуют холод - присутствие страха в комнате. Да, он был повсюду - на улицах, в воздухе. Один только Николай Ефимович, Танин отец, пришел вчера тепленький, под мухой, голубые глаза блестели, и все что-то подмигивал, шептал неслышно с лукавым видом. Женщины смотрели на него неодобрительно. Теперь они не спросили про доктора, хотя знали, что Таня и Антипов ждут. И знали зачем. Это обсуждалось долго, тетю Ксеню не хотели подводить, пытались найти другое место, не находилось; тогда, поборов страх и выказав немалое благородство, тетя Ксе