обрез. Он улетал в Ялту. Вышла Сусанна и села за стол напротив Антипова, глядя на него с улыбкой. - Как живешь, Саша? Ты за Бориса Георгиевича не волнуйся. У него спазм. Полежит немного, и все пройдет. Ну как ты? - Хорошо, - сказал Антипов. - Знаю, что хорошо. О твоих успехах слыхали. А как дети? У тебя двое, кажется? Парень и девочка? - Все хорошо, - сказал Антипов. - Одно вот не знаю, хорошо ли то, что я к вам по этому делу приперся. Зря, правда? И чего меня потащило? - Да мы ждали, ждали! Ждали все время, - зашептала Сусанна. - А что делать? Надо эту мотню распутывать. Хотя, честно сказать, ей копейка цена... Плюнуть и растереть... На мой бы характер... - Мне что-то кажется... - пробормотал Антипов. - Не распутаешь. - Распутаешь! Борис Георгиевич распутает. Ты не волнуйся. Вот он полежит немного, сердце успокоит и все прекрасно распутает. Тут просто объяснить надо, так и так, мол, и все распутается само собой. Не надо драматизировать. Борис Георгиевич, правда, очень уж подозрительный. Он Ромку Ройтека считает главным злодеем, а какой Ромка злодей? Она тараторила, продолжая улыбаться и глядя на Антипова с радостным интересом. Он спросил: - А ты как? - Я великолепно! Мы так чудесно живем с Борисом Георгиевичем, увлеченно работаем, ходим в консерваторию. Я тоже работаю, ты со мной не шути! - Сусанна погрозила пальцем. - Пишу о драматургии, о поэтике Островского. Договор на двенадцать листов, а будет, наверно, листов пятнадцать. Ты помнишь, как я увлекалась театром в институте? Нет? Не помнишь? Странно! - Она захохотала. - Я была безумная театралка... Он помнил только что-то похожее на ванную, полную пара. Сердце колотилось от горячего, душного воздуха. Сусанна прикоснулась к его руке. - Саша, если хочешь знать, - зашептала, - правду... Во всем, что сейчас мучает Бориса Георгиевича, виновата Валентина Петровна. Ты знал Валентину Петровну? Своеобразная женщина... С одной стороны - больная, шизоид, постоянно в больницах, с другой - цепкая, корыстная, жадная. Нет, я не отрицаю достоинств... У нее были достоинства: например, изумительно легкая походка. Она заставила Бориса Георгиевича с этой пьесой... Принудила его буквально силой... - Но разве Тетерин... - Да, да! Тетерин просил, - шептала она, - но Борис Георгиевич колебался. Она его заставила. И вот ее нет... Тут скрипнула дверь, вошел Киянов. Он был бледен, но улыбался как-то отрешенно, легко. - ...а он страдает, - закончила Сусанна. - Кто страдает? - спросил Киянов. - Да мы тут вспоминаем... Старых знакомых... - сказала Сусанна. - Феликса Гущина помнишь? Поэта? Такого черного? Он вас боксу учил. - Помню, - сказал Антипов. - Ты знаешь его судьбу? Антипов не знал. Феликс, оказывается, давно в психиатрической клинике, у него бред, будто он атомная бомба, может взорвать город. Поэтому, чтобы спасти Москву, все время куда-то убегал, его ловили в поездах, в других городах. Сусанна предлагала навестить его в больнице. Антипов согласился. Киянов слушал мрачно, без интереса. Смотрел в окно. Антипов подумал: "Надо уходить". Киянов вдруг сказал: - Чтобы уж закончить эпизод, скажите, что меня устраивает любое решение. Пускай хоть передают дело в Верховный суд. Я не возражаю. А что вообще происходит в жизни? Расскажите-ка! Антипов начал что-то плести о грандиозных новостях и потрясающих слухах, о которых тогда шептались все, но Киянов скоро перебил его: - Послушайте, я расскажу вам другое, Антипов. Просто для вашего сведения... И для того, чтобы усугубить общую неразбериху... Возможно, вы знаете, а возможно, нет: в сорок шестом, когда я принял вас в свой семинар, мне дали понять, что вы лицо нежелательное и без перспектив. Что из семьи, так сказать... И посоветовали отделаться... Сусанна кивала: - Помню хорошо... И кто тебе советовал, помню... - Того человека уже нет. И, кстати, он желал мне добра. Дело не в том, что я не захотел от вас отделываться и проявил, стало быть, некоторую неосторожность или, скажем, некоторое чрезмерное уважение к самому себе, а в том, что... что... - Он умолк, думая. - Сам не знаю... В чем-то другом... Поступок-то был ничтожный... Но бывают времена величия и ничтожных поступков! Ах, все равно! - Он махнул рукой. - Я не лучше и не хуже других. На другой день Антипов поехал за город, нашел поселок, комнатку на втором этаже с видом на хозяйственный двор, где штабелями и вразброс лежал горбыль, по доскам гуляли куры, сушилось белье, от летней уборной тянуло хлором; наконец вышел худой старик в ковбойке, в холщовых брюках, в рваных резиновых тапочках на босу ногу. Антипов стал его убеждать, чтобы старик поехал в Москву и встретился со старым товарищем. Надо понять, забыть, начать; старик смотрел холодно, глаза сощуривались, сохлые губы сжимались проваленно, отчего выражение лица было напыщенно-высокомерное, но Антипов видел, что старик интереснейший, что не только писатель, а лесоруб, землекоп, кулачный боец, зверобой, пират, умеющий кидать ножи. Старик сказал: стояли на льдине, которая раскололась, понесло в разные стороны, и теперь уж назад неохота прыгать. Разве нельзя пожалеть? Старик засмеялся: о, это самое ценное, что есть на земле, когда у человека не остается сил, у него есть еще последняя сила - сочувствие к другому. Ранним утром был звонок. Киянов снял трубку и услышал знакомый, но старый и слабый, еле слышный - звонили, может быть, издалека или из автомата - голос, который сказал: - Здравствуй, Боря. Говорит Михаил. Как ты поживаешь? - Миша! - крикнул Киянов. - Здравствуй, дорогой! Наконец-то прорезался! - Я был занят хлопотами, ездил в Ярославль, туда-сюда, сам понимаешь. Надо как-то устроиться. Да еще зубы делаю, все вырвал, шамкаю безобразно - с людьми встречаться неловко. "Однако встречаешься", - подумал Киянов, но внезапно нахлынувшая радость была сильней неприятной мысли. И он крикнул счастливым голосом (так кричал, что Сусанна прибежала из кухни): - Миша, когда увидимся? - Увидимся, - спокойно отозвался слабый голос издалека. - Увидимся непременно. Но ты скажи-ка, у тебя сохранились какие-нибудь мои книги? Ведь я тебе что-то дарил: "Аквариум", сборники рассказов... - Твои книги? - озадачился Киянов. - Понимаешь, нужны для издательства. Я хлопочу о переиздании. У меня нет ни одного экземпляра, и у Татьяны нет, а скорей всего не хочет давать. В целой Москве не могу найти, и в библиотеках нет, представляешь конфуз? Писатель жив, а книги исчезли. Обычно наоборот: книги живы, а писатель исчез... В трубке прыснул пронзительно знакомый, из глубины памяти смешок. Киянов вспоминал: где же Мишкины книги? - Может, и ты уничтожил? - предположил Тетерин. - Фамилия неблагозвучная. Да еще с дарственной надписью... Нет? - Нет, - сказал Киянов. - Не уничтожил. По-моему, они на даче. Да, на даче. Киянов обрадовался, когда вспомнил, что книги целы: в мансарде, в холодном закутке под крышей, где хранилось кое-что, что надо было бы действительно уничтожить, да то ли позабыли, то ли рука не поднялась. Договорились так: через три дня, после того как Киянов съездит в воскресенье на дачу, встретиться днем, но где? Киянов звал к себе: место известное, живет в том же доме, где прежде, на Большой Бронной. Миша бывал много раз. - Так, так... В том же доме... Это чудесно... - невнятно бормотал и покашливал голос в трубке. - Это очень хорошо... Мы встретимся знаешь где? На Тверском бульваре, где стоял памятник Пушкину. Где вы поставили эту жуткую бабу на крыше. В назначенный день встретились на бульваре, обнялись, расцеловались, смотрели друг на друга полумертвыми глазами, увидели несчастья, болезни, старость, какая-то сила бросила их через дорогу в театральный ресторан, к знаменитому Бороде, который обхватил Мишу за плечи, затрясся, заплакал; много пили, ели, курили, пили кофе, снова водку; подсаживались разные люди, мешали разговору, но и помогали, _помогали вынести невыносимое_ вместе с салатом, окурками, болтовней о футболе, ужасными новостями о тех, кто погиб на войне, кто кого бросил, к кому ушел, было важно, что сидят вместе, их видят вместе, обнимаются пьяно, чокаются со всеми подряд; мелькали удивленные взгляды, один не подал руки, а с Мишей расцеловался, можно было не замечать; куда-то ехали на такси, болело сердце, в наплыве тепла и хмеля заговорил о пьесе, обо всей этой дряни, жалко объяснялся насчет того, что денежные дела вела Валя, сохранились квитанции, можно проверить, но Таня в больнице. Мишина голова то откидывалась назад, то плюхалась на грудь, серебристая плешь вспыхивала под фонарями, шляпа лежала на полу, Миша говорил: "Это Дина... Пускай она... Меня не касается... Меня не трогайте..." Потом встретились еще раза два, тоже на улице, шли в ресторан; однажды подсел Ройтек, Киянов держался презрительно, и тот ушел, Миша ничего не рассказывал; как-то на темной площади, когда ждали такси, Миша, сильно подвыпив, сказал: "Боря, прости меня, я прочитал твой роман... вроде бы исторический... Не надо было читать, конечно... По-моему, барахло. По-моему, чтоб написать такой роман, не надо было... - Он качнулся. - Прости меня, Боря". Киянов мог не слышать. Тетерин бубнил невразумительно. Киянов спросил: "Помнишь, ты просил снять фамилию с пьесы, а деньги посылать Татьяне?" - "Когда? - хрипел Тетерин. - Не помню..." - "Ты прибежал ко мне ночью!" - "Ни черта не помню... Забыл, Боря..." - "Как же ты мог!" - тихо воскликнул Киянов. "Не помню, - ухмылялся, мотая седой башкой, Тетерин. - Честно тебе скажу, не помню". О смерти Киянова Антипов узнал в Ялте, купив газету в киоске на набережной. Было душнейшее лето. На пляже занимали место с шести утра. Антипову надоело, он хотел отсюда удрать. Больше часа Антипов простоял в очереди на переговорной, пока дозвонился в Москву одному знакомому и тот рассказал: Киянов по ошибке принял большую дозу веронала, которым вообще-то злоупотреблял. Похороны были вчера. Народу пришло много. От бюро выступал Гвоздев, от секретариата - Коровников, очень плакал его старый друг Тетерин, ему не давали слова, он был пьян, устроил шум, орал непристойно. Гвоздев получил нагоняй от Коровникова. Знакомый кричал: "Как погода в Ялте? Стоит ли приезжать? Хочу приехать дней на десять!" Антипов сказал: "Погода изумительная. Приезжайте". Антипов сел на первый попавшийся пароходик, отходивший куда-то, к вечеру оказался в Феодосии, там купался, ужинал в ресторане, деньги кончились, он заснул на скамейке на набережной мертвецким сном и проснулся на рассвете от холода - розовая мгла стояла над морем, дул ветер, что-то менялось. НОВАЯ ЖИЗНЬ НА ОКРАИНЕ За окном были серые кирпичи, железо крыш, солдатский строй антенн, а внизу, в провале двора, курчавилась какая-то темная ветхая гниль, еще не выметенная отсюда бульдозером. Когда-нибудь здесь будет замечательный район, один из лучших в Москве. Но пока что мокрый снег, неуют, ямы, заборы, запах масляной краски, двадцать минут автобусом до метро. Звать людей немилосердно, и, однако, он наполнялся раздражением, когда чувствовал Танино упорство и нежелание. Потому что она противилась не оттого, что даль, ямы, заборы, а оттого, что кому это нужно! И не деньги, не траты, о нет! В жадности ее не упрекнешь. И в лени тоже. Готова с утра до вечера возиться в доме, мыть, стирать, натирать полы, драить дверные ручки, развешивать занавески и готовить еду для четверых. Ну, в крайнем случае для пятерых, если придет мать. Или для шестерых, если Людмила со своим Чилингировым. Но тут уже будет заметна натуга. Танюша, хочешь пойти в гости? Нет. А что хочешь? С тобой вдвоем. Танюша, давай кого-нибудь пригласим на чашку чая! Пожалуйста. А у тебя желания нет? Нет. Почему? Не знаю. Ей-богу, не знаю. Я тебе отвечаю честно. _Но ему мерещилось: знает. Все это началось год назад_. Танюша, милая, тебе сорок два, у тебя двое детей, ты трудилась, путешествовала, знакома со множеством людей, отчего такой комплекс улитки? Господи, да ведь тоска! Нет, это у тебя со мной тоска, а у меня с тобой нет. И никогда не будет. У меня будет тоска, когда ты уйдешь. Да что же нам делать? Ничего особенного. Что хочешь, то и делай: иди к друзьям, разговаривай с ними, решай вопросы, обсуждай, сплетничай. А ты останешься дома? Буду тебя ждать. У меня много дел. Ты вернешься, мы снова будем вдвоем. И для чего громоздили квартиру? Да будь она проклята! Квартира не виновата. Не греши на квартиру. И взгляд значительный, загадочный, тайный укор. _Опять томило предчувствие: знает. Но ведь все прошло и пора забыть_. Падал сырой снег. Приближалась зима. Таня сказала: - Я просто предупредила, встречаться после долгого антракта опасно. Ну, что общего у Квашнина, скажем, с твоим другом Мироном? Они на разных полюсах. Дышат разным воздухом. О чем они могут разговаривать? - О многом, - сказал он. - Ты не понимаешь. - Возможно. - Ты не понимаешь, какой мощный магнит - прошлое. - Вечер воспоминаний? - Нет. Обыкновенное новоселье. Но дальше отступать некуда, пойми ты! Они рвутся сюда приехать. Люсьена будет тебе помогать. Еду заказали в ресторане "Будапешт", вино Антипов взял в Столешниковом, а на Центральном рынке купил яблок, зелени, грузинскую фасоль - лобио, маринованный чеснок и толстобокую узбекскую редьку. Бродя по рынку, он размышлял над загадкой: почему женщины привязаны к прошлому гораздо меньше, чем мужчины? Прежняя жизнь отламывается у них навсегда. Народная поговорка насчет короткого ума имеет в виду не ум, а память. Ощупывая страшно дорогие помидоры и грязные пупырчатые гранаты, сам себя поправлял: но лишь в том случае, если они любят! Когда же любви нет, они становятся похожими на нас. Года два назад Таня, вернувшись с работы, рассказала: возник человек, которого она не видела восемнадцать лет. Когда-то работали вместе в издательстве. Некий Саясов, бывший завредакцией. Он совсем пал, бедствует, жена неизлечимо больна, и вот просил по старой дружбе помочь: принес какую-то рукопись показать главному. И ты взяла? Взяла. А помнишь, как я бил его по мордасам? Да, помню, что-то было. А помнишь - за что? Она улыбнулась жалко и кивнула: помню. Он по глазам понял: нет. Помнит не то. Как же можно забыть? Ведь он ее мучил! Она клялась: все вылетело из памяти, как вылетают из дома запахи жилья, когда двери и окна настежь. Она годами не встречалась с институтскими, не говоря про школьных подруг. Ей никто не был нужен, кроме Антипова и детей. Поэтому зачем новоселье, гости, родственники, суета, маета? Он сам не мог бы ответить ясно зачем, но почему-то было убеждение, что, если она станет саботировать и сорвет задуманное, в их жизни что-то рухнет непоправимо. И она это почувствовала и смирилась. Старушка Екатерина Гурьевна обещала: потраченные деньги вернутся, на новоселье все приходят с подарками. Но это глупости, новоселье было сбоку припека, а главное - встреча однокашников по случаю двадцатилетия окончания института. О такой встрече талдычили еще пять, десять лет назад, особенно хлопотали Эллочка и Злата. Мужики разбрелись кто куда, виделись друг с другом редко, но в "принципе относились к идее встречи положительно", как сказал Анатолий Лукич Квашнин. Все были заняты - то куда-то уезжали, то участвовали в конференциях, то болели, то заканчивали работу, - поэтому никак не удавалось назначить день, и так Все протянулось с июля до ноября и совпало с переселением в новый дом в районе Аэропорта. Мокрый снег плыл по стеклу, внизу дробились и трепетали огни, все было серо-синим, черным, немилым, чужим. Говорили, что в доме напротив в первом этаже скоро откроют булочную. Антипов стоял, покачиваясь, на кухне, прислонившись горячим лбом к стеклу, смотрел вниз, в черноту вечера, скучливо думал: ну что ж, права! Как она не хотела! Все время вертелись строчки: "Но в мире ином друг друга они не узнали". Антипов много выпил: сначала водки, потом немецкого вина "либфрауенмильх", которое принес деляга Котов, притаранил сразу десять бутылок. И он споил Мирона и затеял всю эту свару с Квашниным. Кто-то вошел на кухню, чиркнул спичкой. - Папа, ты почему здесь? - Там душно. - А это ничего? - Ничего. Ты слышишь, как они разоряются? Антипов оглянулся и посмотрел на сына. У того был немного испуганный вид. - Не кури, - сказал Антипов. - Брось сигарету. Ведь у тебя соревнования. - Ну и что? Мы не профессионалы. Они постояли молча, глядя друг на друга испытующе. Тут на кухню вошла Люсьена с тарелками, опустила их шумно в мойку. - А вы что, молодые люди? Тоже выясняете отношения? - спросила, хохоча. Глаза горели, цвет лица был малиновый, от избыточного гемоглобина, никто не дал бы ей сорока с чем-то. Черное шелковое платье, облегавшее ее, сверкало наподобие авангардной скульптуры из круглых металлических рулонов и полушарий. - Но какой дурак Мирон, правда? Зачем полез на Квашнина? Он у меня дома получит! - Ты его не трогай, - сказал Антипов. - Нет, получит непременно. Надо же быть таким дураком - прийти в гости и качать права. Да разве не ясно, что Толя Квашнин никогда пальцем о палец не ударит, чтобы кому-нибудь помочь? И уж тем более Мирону. Саша, меня послали за мороженым. Где мороженое? Он открыл холодильник и вынул коробку, за которой ездил сегодня утром. - Спасибо. Я тебя поздравляю. - Она приблизила к нему пылающее лицо и чмокнула в щеку, потом притиснулась горячими губами к его губам. - Квартира у тебя роскошная. Я тебе _где-то по-хорошему_, как теперь говорят, завидую. - Опять захохотала. - И дети у тебя - дай бог. Но лучше всех Таня! Она умчалась, шурша шелковыми рулонами, звеня браслетами, унося запах духов и двухслойных воспоминаний. Первый слой, несколько бледный и стершийся в памяти: две ночи в Ялте семь лет назад, где оказались случайно вдвоем. Он без Тани, она без Мирона. Она очень хотела с ним спать. Он не был уверен, что это нужно. Тень Мирона душила, как дурная погода. На узкой гостиничной кровати, похожей на ящик для мелкой садовой рассады, он признался в том, что дурная погода лишила его сил, но она была непреклонна. "При чем тут Мирон? Я его жалею и уважаю, не мыслю жизни без него. Но он, к сожалению, неудачник во всем!" После двух ночей, которые подтвердили истину о том, что Мирон неудачник, не было ничего никогда и не мелькало ни малейшего намека на Ялту, но у Люсьены образовалась манера при всех пылко, по-дружески целовать Антипова в губы. Вот так же пылко впилась в него губами во время танца на Новом году в ЦДРИ год назад - и это был второй слой воспоминаний, жгучий, болезненный, - и шепнула на ухо о том, что _все знает_. Он понял, что с этой женщиной шутки плохи. Она могла потребовать от него многого. Но она не требовала, а он вел себя осторожно. Сын спросил: - А все-таки объясни, Анатолий Лукич сделал дяде Мирону какую-то гадость? - Нет. Это старые счеты. - Но почему же?.. - Потому что люди раздражены. Раздражены, понимаешь? Когда-то начинали вместе, шли в одной упряжке, а потом жизнь разбросала кого куда. И смириться трудно. Ну вот, скажем, Анатолий Лукич выпускает уже двенадцатую книжку, а у Мирона только первая на подходе. Он ее двадцать лет пилит. Толя мог бы, конечно, помочь при желании, он секретарь, член редсовета, то да се. Но не обязан. Никто никому не обязан, понимаешь? Степан молчал, сосредоточенно обдумывая то, что услышал. Брови были нахмурены, смотрел в пол. Не поднимая глаз, спросил: - А может, дядя Мирон написал что-то гениальное? - Ну, не знаю. О войне. Он вообще-то несколько нудноват. Ушиблен Стендалем. - А у тебя сколько книг? - Черт знает... Кажется, семь не то восемь. Возвращаться в большую комнату не хотелось, но было необходимо. Антипов уже поплелся было к двери, когда навстречу быстрыми шагами влетели Таня и Эллочка. Таня держала два разбитых фужера, а Эллочка несла в вытянутых руках скомканную, в виде большого куля, залитую вином скатерть. Таня была бледна, прошла мимо, не взглянув на Антипова, у Эллочки на лице мигала пьяная плутовская улыбка. - Танюша, я все сделаю! Я уберу! - бормотала Элла и глазами объясняла Антипову нечто юмористическое. - Где у тебя совок и веник? Саша, дай совок! - Я сама. Дай мне совок. Иди к гостям, Элла. - Я и есть гость. Зачем мне идти? Дай совок, тебе говорят. - Что случилось? - спросил Антипов. - Мирон его взял за галстук, когда Котов вступился, он его толкнул... - Эллочка хихикнула. - Господи, время никого не меняет! Мне кажется, я где-то на вечеринке на Тверском. А ведь я уже бабушка. - Саня, ты намерен все время находиться здесь? - спросила Таня. - В местах общего пользования? - Я уже давно бабушка, - сказала Элла. - Моему внуку четыре года... - Пойдем, Степанидзе, - сказал Антипов. - Будешь разнимать. В разгромленной большой комнате в полутьме, при свечах, все сидели не за столом, а по углам, вдоль стен, на диване, ели мороженое и разговаривали спокойно. Толстый Котов в белой рубашке с расстегнутым воротом, под которым болтался полураспущенный галстук с эмблемою Олимпийских игр в Гренобле (Виктуар там побывал в спецгруппе спортивных журналистов, хотя отношения к спорту не имел), хрипел что-то медлительно, с одышкой на ухо очкастой седой Злате, сидя к ней вполоборота, развалясь, как и полагается директору такой могучей фирмы, как пансионат "Золотое перо". Остальные обсуждали письмо Гусельщикова. Сам Володя обретался где-то на юге с какой-то женщиной. Никто точно не знал, где именно. Антипов последний раз видел Володю в ночь под Новый год, тот туманно, обиняками что-то рассказывал о своем романе, но Антипова так кружили собственные переживания, что он ничего не запомнил. Маленький Дима Хомутович, превратившийся в мальчиковатого белобрысого старикашку, шептал восторженно и по секрету: роман классный! Злата, внезапно оторвавшись от Котова, сказала, что все это спекуляция. Злата работала в министерстве и привыкла разговаривать строго. Ее спросили: на чем? "На нашей боли!" - быстро ответила Злата. Таня разносила мороженое. Ее лицо ничего не выражало, губы были поджаты, как будто она держала во рту булавку. Мирон вдруг поднялся с бокалом в руке. "А я предлагаю тост за нас, неглубокоуважаемых!" Злата и Элла возмутились и сказали, что не надо валить всех в кучу. Мы считаем, что мы лучшее, что сейчас есть. "Мироша, - сказала Злата, - я тебе скажу словами моей свекрови, которая часто говорит моему благоверному: Колюня, ты себе цены не знаешь! Так вот, Мироша, ты себе цены не знаешь". Элла сказала: "А я, кстати, считаю, что Саша написал две изумительные книги. Это шедевры русской литературы, я говорю серьезно. Пусть Саша меня простит за то, что говорю комплименты в его доме, немного бестактно, я понимаю, но это правда!" Тут все загалдели вроде бы в поддержку Эллы, на самом деле дурашливо, сводя дело к шутке, что было правильно, Антипов перехватил насмешливый взгляд Мирона, и ему опять стало скучно. Он вышел из комнаты как бы в поисках сигарет. Когда вернулся, обсуждали женщину, с которой Володя Гусельщиков уехал на юг, Люсьена знала ее по какой-то коктебельской компании. Она сказала, что женщина чрезвычайно расчетливая. Злата сказала: как бы она не просчиталась. Еще кто-то сказал, что считать сложно, много действий, извлечение корня, надо с помощью компьютера. Потом говорили о муже расчетливой женщины, который, как все согласились, вел себя не по-мужски. Но было интересно, чем все кончится. Мирон и Люсьена ушли последними. Мирон рассказывал Антипову, засыпавшему за столом, содержание последней главы своей книги, а Люсьена с Таней шептались на кухне. Было два часа ночи. Вдруг Антипов проснулся от голоса. Он лежал в постели, под одеялом, а Таня сидела перед трюмо к нему спиной, расчесывала волосы. Она всегда сидела перед трюмо страшно долго. Была половина третьего. Он не помнил, как разделся и лег. Голос Тани был ровный, бессильный: - Объясни, я тебя прошу, зачем ты это сделал? - Что именно? - Зачем? - Голос задрожал. - Да что сделал? Позвал гостей? - Зачем всем показывал, что меня не любишь? Что у нас все кончено? Какой ты жестокий человек! - Господи, да я ничего не показывал никому... - Тем хуже. - Она всхлипнула. - Значит, для тебя это естественно... Значит, ты так чувствуешь... Он молчал: хотелось спать, саднила какая-то ранка, причиненная непонятно кем и чем. Неприятен был Квашнин? Задел разговор о Гусельщикове? Не было сил возражать Тане. Она плакала. Ну и бог с ней. Горбилась сутулой спиной и прятала лицо, чтобы не увидел в зеркало. Он упорно молчал. Он понимал, что молчанием добивает ее, но язык не повиновался, существенных мыслей не было, в голове вертелись строчки: "Но в мире ином друг друга они не узнали". Таня обернулась, он увидел плоское измученное лицо. - Зачем нам эта квартира, если... - Не знаю, - сказал он. - Мне она не нужна. Позвонила мать и попросила зайти. Антипов забеспокоился: что случилось? Ничего, просто давно не виделись. Он подумал: мать заболела. Уж очень спокойный и какой-то фальшивый, беззаботный был голос. Мать звала к себе редко, обыкновенно терпеливо ждала, когда у Антипова выберется клочок свободного времени и он заскочит на полчаса на Ленинский, а если уж звала, то по делу: забрать какую-нибудь банку варенья, или витамины, или книжки для ребят. Впрочем, такой беззаботный, загадочный зов был за последние годы дважды. Антипов приходил и узнавал неприятное. Однажды мать сообщила про болезнь Людмилы, советовалась насчет врача, он быстро нашел кого нужно, мать была в панике, Людмила держалась хладнокровно, ее муж Чилингиров оказался тряпкой, только хныкал и трясся от страха, операция длилась четыре часа, и все началось с невнятного звонка матери; другой раз мать вызвала для анекдотического разговора: Григорий Васильевич сделал ей предложение. Антипов и мать смеялись: Григорию Васильевичу семьдесят шесть, матери шестьдесят пять; разумеется, анекдот, и все же осталось какое-то беспокойство после этого смеха. У матери была, видимо, затаенная мысль о - пускай смехотворной - возможности такого события, недаром она вызвала его специально: рассказать и посмеяться. Антипов, в принципе, был не против. Пусть у матери будет личная жизнь. Она заслужила. Ведь почти тридцать лет обходилась без личной жизни, а он по себе знает, как это трудно, даже неделю без личной жизни не проживешь. Григорий Васильевич не так уж плох, чем-то даже занятен, с ним можно поговорить о том о сем, выпить по рюмке. Кроме того, он безмерно уважает отца. И это всех подкупило, кроме Людмилы, которую не подкупишь. Уважение к отцу приняло у него совершенно нелепые по своей грандиозности формы. Он носит, например, фотографию отца в бумажнике и, вспоминая о нем, рассказывая в сотый раз какую-нибудь байку времен двадцатых годов, вынимает фотографию и обращается к ней, как бы призывая отца в свидетели. Это не значит, что он знал отца хорошо, он знал его бегло и кратко, но отец, по словам Григория Васильевича, отстоял его - не допустил исключения из партии в чистке двадцать восьмого года. Благодарность Григория Васильевича не истлела за долгие годы, и он был истинно счастлив, когда лет пять назад смог найти вдову Антипова и земно поклониться ей за все хорошее. Потом уж возникли другие замыслы. Но все было чисто, бескорыстно. Он не лукавил, когда говорил, что отец сохранил его для партии и он будет помнить об этом до конца дней! Нет, человек он в своем роде замечательный, и неприятное заключалось не в его персоне, не в комической стороне дела, а в том, что утратится и исчезнет какая-то часть душевного прибежища, вроде шалашика детских лет в глухом углу сада, скрытого от глаз и принадлежавшего ему одному. Сестре Людмиле Григорий Васильевич не нравился, она была против всего, даже против того, чтобы Григорий Васильевич приходил в гости и пил чай из семейных чашек. Она как раз бескорыстие и чистоту подвергала сомнению. И все старалась додуматься: каковы мотивы? Зачем нужна мать? Но Людмила давно жила с Чилингировым отдельно от матери, в Черемушках, и не могла следить, как выполняются ее указания. Григорий Васильевич приходил. И пил чай из семейных чашек. Антипов был не против. Разговаривая с матерью по телефону, всегда передавал приветы Григорию Васильевичу. Но, когда задумывался о будущем, становилось немного не по себе. Легко ли лишиться прибежища? Ведь самое лучшее прибежище, самое прочное, тайное, если в нем поселяется еще кто-то, перестает существовать. И в тот раз, когда мать вызвала для странного разговора, он не нашел ничего лучшего, как сказать со смехом: "Мама, а может, есть смысл проверить чувства? Несколько подождать?" И мать, смеясь, кивала: да, да! Зачем пороть горячку, надо повременить, пока жениху не стукнет, скажем, лет восемьдесят, а невесте будет под семьдесят, тогда можно что-то решать. "Давно я так не смеялась! - говорила мать, вытирая слезы. - Но я прошу, сын, об этой чепухе никому не рассказывай, а то мне стыдно. И Тане не говори. Мне кажется, она все воспринимает чересчур всерьез. С юмором у нее не блестяще, правда?" Мать занимала комнату в двухкомнатной квартире на Большой Калужской, которая называлась теперь Ленинским проспектом, переселилась сюда несколько лет назад, когда Людмила уехала в Черемушки. В другой комнате жила пенсионерка с неженатым сыном, вялым, пухлым, безусым, с кроличьим выражением лица, он работал где-то радиотехником, а в свободное время сидел дома, уставясь в телевизор. Мать была довольна соседством. Говорила, что люди скуповатые, больные, недалекие, говорить с ними не о чем, но тихие, а это главное. Старуха пенсионерка отворила дверь, наклонила седую голову в знак приветствия, а во взгляде, обыкновенно робком и ускользающем, мелькнуло недоброжелательство. - У тебя все в порядке? - спросил Антипов, входя в комнату матери. - Абсолютно, - сказала мать. - Почему ты спросил? - Соседка посмотрела как-то косо... - Они странные, ты же знаешь. Нет, все в порядке. Ах да! - Мать засмеялась. - Сейчас они в некотором смятении, боятся, что Григорий Васильевич переедет сюда окончательно. - А почему боятся? - Ну, просто боятся люди. Уж на что я пуганая ворона, но они в десять раз пуганее. Не понимаю отчего. Ведь не пережили того, что я, всю жизнь в Москве, особенно не нуждались. А вот куда-то пойти, с кем-то поговорить, даже в ЖЭК за справкой - для них проблема. Да я перед ними герой! Я свободно и в ЖЭКе разговариваю, и в нашей поликлинике, и в пошивочной с начальством, когда надо чего добиться... А они не могут... Тут недавно она чуть не со слезами: "Милая, я вас очень прошу, позвоните на почту, спросите, почему мне пенсию на два дня задержали..." Как тебе нравится? А у самой языка нет насчет своей пенсии спросить... Мать так долго говорила о чепухе потому, наверное, что не решалась перейти к _делу_. А какое-то _дело_ было. Антипов сказал: - Ну слава богу, если все в порядке. - У меня-то в порядке... - Мать сделала паузу, глядя на него выжидательно, но он молчал, совершенно не догадываясь, на что мать намекает. Она сказала: - Вчера ко мне заходила Таня. - Правда? - Она не была на этой квартире ни разу. - Знаю. С какой же целью? - Да с какой целью... Мать вздохнула и заговорила с усилием. Ей не хотелось этого разговора. Она никогда не вмешивалась в жизнь сына и дочери; правда, надо сказать, не было необходимости вмешиваться. Если бы возникла такая необходимость, она бы, конечно, вмешалась. Но дети ее не огорчали. Она привыкла ими гордиться. И вот приходит женщина, рыдает и говорит, что ее сын нехорош, нечестен, что он разлюбил, хочет бросить детей, что у него есть другая, что все погибло. На приеме, который невестка устроила из последних сил для четырнадцати человек, никому не нужных старых друзей, ей все стало ясно. Он вел себя красноречиво - за вечер не сказал ей ни слова. Даже слепые могли увидеть, что она для него пустое место. Но окончательно раскрыла глаза одна женщина, которая там была. Жена его закадычного друга. Она назвала имя той, с которой сейчас роман: работает на киностудии то ли редактором, то ли режиссером. Опасная хищница, известная в Москве, и, уж если в него вцепилась, она его не отпустит. А муж этой женщины большой человек, зачем ей нужен Антипов, непонятно. Просто хочет его погубить. Мать, ошеломленная услышанным, пыталась высказать сомнение или хотя бы успокоить рыдающую: а можно ли верить жене закадычного друга? Та, рыдая, кивала: можно, можно! Чистая правда! Но почему же не поговорить с сыном, если доподлинно все известно? Говорить невозможно. Собиралась с духом несколько раз, но все вокруг да около, а о главном - о женщине - не может произнести ни слова. Никогда не была в таком положении и не думала, что окажется. Врагу не пожелаешь. Чего же вы хотите, боже мой? Сама не знает чего. Приход сюда - глупость. Пришла от малодушия, от отчаяния. И вообще она на грани каких-то плохих поступков... Тут Антипов впервые заговорил: - Каких же? - Не знаю. Я растерялась. Она меня огорошила... Мне и жаль ее, конечно... Союз "и" мать выдал. Надо было действительно дойти до отчаяния, чтобы кинуться к матери. Значит, все накапливалось давно. Он не замечал. Мать смотрела на него пристально и как-то по-новому, изучающе, - по-видимому, он ее удивил... - Сын, а эта женщина... - Несмелым движением положила руку на его руку. - Она существует? - Да. То есть почти уже нет. - Она какая-нибудь особенная? - Нет. - Он покачал головой. - Ничего такого сверх... - Моложе Тани? - Мама, не имеет значения. Ну, моложе. Я же сказал, ее почти уже нет. Мать вышла из комнаты - ее как будто толкнул тон раздражения, прозвучавший в его голосе. Он смотрел в окно и думал: почему почти уже нет? Какой вздор. Так не бывает. Не может быть "почти жизнь" или "почти смерть". Утром прошел мокрый снег, сейчас он уже растаял и асфальтовая площадка перед отелем была черная и блестящая, а там, где асфальт кончался, виднелась грязная земля с лохмотьями прошлогодней травы. Перед входом в отель стоял длинный автобус, ярко-красным прямоугольником алела внизу его крыша. По грязной тропинке в горы карабкались лыжники, держа лыжи на плечах. Лыжников было много: одни возвращались с гор, другие только еще шли. Все они несли лыжи на плечах. Казалось странным, что где-то недалеко, наверху, есть снег и можно ходить на лыжах. В коридоре пахло свежевыглаженным бельем. Группа немцев в ярких толстых пуловерах из искусственной шерсти прошла навстречу, громко переговариваясь и хохоча, щеки были красные, глаза блестели, они возвращались из ресторана, каждый держал в руках, как гранаты, по две бутылки "пильзнера". За ними шел по коридору вчерашний горбун в красной клетчатой кепке, что гулял с собаками. Выражение лица у горбуна было, как и вчера, презрительное. Никто из них даже не взглянул на Антипова, хотя на его лице _было все написано_. В фойе перед лифтом Антипов вновь метнулся к окну; возле алого прямоугольника автобуса теперь густела толпа, черные, темно-коричневые пальто, меховые шапки, но зеленого пальто и белого берета он не увидел. Носатый портье в золотых очках, стоявший за массивным, похожим на прилавок магазина столом рецепции в вестибюле, холодно посмотрел на Антипова и, вдруг наклонившись, заговорщицким шепотом проговорил по-русски: - Мой совет поехать фуникулер на гора, на пик. Вы увидите фуриозный ландшафт, Високи Татры. - Большое спасибо, - сказал Антипов. - Дзенькуе вам. В автобусе уже сидели человек двенадцать. Но ее не было. Тут находились обе дамы из бухгалтерии Госкомитета, был старик киновед из Ленинграда, его молодой коллега, усатый красавец грузин, четверо девушек из издательства и тот тип, который всю дорогу читал роман "И один в поле воин". Еще какие-то люди бежали к автобусу. Ее не было. Антипов, охваченный тоскливым волнением, хотел уже выскочить из автобуса, но вдруг увидел зеленое пальто. Ирина не спеша поднималась к асфальтированной площадке снизу, со стороны шоссе. Люди в автобусе махали ей руками. Константин Герасимович, руководитель группы, стоя одной ногой на асфальте, другую укрепив на ступеньке автобуса, кричал что-то командное, сложив руки рупором. Дамы из бухгалтерии говорили: "Все должны ее ждать!" Ирина приближалась гуляющим шагом. Кто-то сказал: "Как будто нарочно". Еще кто-то: "Но это в ее стиле". Третий голос спросил: "А мы куда-нибудь опаздываем?" Антипов не мог отделаться от чувства, что все возгласы, нарочито громкие, сердитые, произносятся _для него_. Мужчина, читавший роман "И один в поле воин", оторвался от книги и сказал с неожиданной свежей злобой: "Надо научиться наконец уважать правила общежития!" Ирина впорхнула в автобус на излете этой реплики, что-то залепетала, ответом было молчание. Антипов похлопал по сиденью - он все время держал на нем руку, чтобы кто-нибудь не сел, - и Ирина быстро опустилась рядом, прошептав: - Меня все ругают? - Почему вы не пришли на завтрак? - спросил он тоже шепотом. - Почему? - Она посмотрела удивленно. - Я проснулась в десять утра. - И совсем неслышно: - Я не привыкла к такому режиму. - И я не привык, - сказал он. Еловый бор подступал к шоссе. Из-за деревьев выглядывали на миг и пропадали домики пансионатов и гостиниц, мелькали по обочинам аккуратные дорожные знаки и выкрашенные красной краской ящики для мусора, прикрытые деревянными двускатными крышами, спасающими мусор от дождя. Автобус обгонял гуляющих. Все они, даже маленькие дети, были одеты по-спортивному, все в брюках и в лыжных куртках. Дети останавливались и махали автобусу руками. После долгого молчания она сказала: - Вы привыкли. - Нет. Не привык. - Привыкли. Я поняла. - Почему? - Ну, поняла. Я просто уверена в том, что привыкли. К сожалению. - Какие доказательства? Они шептались отрывисто, не видя друг друга, глядя в окно. - Доказательства есть. Приведу их когда-нибудь в другой раз. Сейчас не хочу. А сейчас утверждаю бездоказательно, но твердо - привыкли! Но ничего ужасного в этом не вижу. Просто немного жаль... - Немного что? - Жаль. - Меня или себя? Она засмеялась. Впервые за время разговора посмотрели друг на друга. Он увидел синие сияющие глаза. Группа расположилась впереди, они двое сидели на заднем сиденье, мотор ревел, никто их не видел и не мог слышать. - Может быть, немножко, самую, самую чуточку, - показала пальцами, какая это ничтожная величина, - жаль себя. Но уж не вас, конечно. - Неправда, - сказал он и накрыл ее пальцы ладонью. - Я не привык. И не спал ни минуты. - Ох, мамочка... - Она качала головой. - Свежо предание! То утро запомнилось до малейших подробностей. Накануне была ночь. Он много пил, курил, был разбит, его знобило, он был непонятно счастлив. Непонятно! Ведь уже не мальчик, когда ночь может осчастливить открытием; никакого открытия не было, но было что-то иное, сотворившее счастье. Незаметно спуск с горы кончился, отмелькали ели, дорога шла по равнине, еще темной и влажной, недавно освободившейся от снега, и вот замаячили впереди черепичные, морковного цвета кровли старого города. Все было неинтересно. Антипову хотелось, чтоб автобус сломался, чтобы все разбрелись кто куда, они бы вдвоем ушли далеко, и автобус уехал бы без них. Но автобус не сломался, благополучно достиг города и остановился на горбатой площади, мощенной брусчаткой. Подошел гид, старичок в котелке, в старомодном пальто с бархатным воротничком. - Товарищи! Друзья! - сказал он торжественно, поднимая руку. - Будем ходить немножко быстрей, потому что находит гроза! И он быстрыми шагами, придерживая рукой котелок, пошел через площадь, и все толпой двинулись за ним. Когда старичок остановился возле белого каменного обелиска и