ено вам испытать. Нужно изучать
искусство умирания, и тогда мы удовлетворительно выполним упражнение в наш
единственный раз".
Роберт рвался вставать, но отец Иммануил не разрешал, считая, что юноша
мало окреп, не может кидаться в жерло боя. Роберт намекнул, что спешит
видеть некую особу. Отец Иммануил ошибочно рассудил, будто Робертово
высохшее тело гложется вожделением к иному телу, и попытался привить ему
пренебрежение к женскому роду: "Сей пустейший Дамский Универс, -- говорил
он, -- опирающийся на плечи новоявленных Атлантесс, оборачивается вокруг
Бесчестья и существует под знаками Рака и Козерога в Тропиках. Зеркало,
первейший движимый предмет убранства этого мира, никогда не бывает настолько
мутно, как когда в нем отражаются Звезды женских очей лукавых, которые
превращаются, под влиянием испаряющейся сырости от умопомраченных
любовников, в Метеоры, предвещающие напасти Добротолюбию".
Роберт не оценил астрономическую аллегорию и не признал свою зазнобу в
портрете светской чаровницы. Он остался лежать в постели, но еще более яро
испарял сырость любовного умопомрачения.
Тем временем до него доходили и другие известия, их приносил Салетта.
Казальцы колебались, не допустить ли французов, кроме замка, еще и в
цитадель. Теперь им, кажется, становилось ясно, что против общего врага
следует объединить силы. Но господин делла Салетта давал понять: сейчас,
более чем когда бы то, при том, что город, судя по всему, будет вынужден
пасть, казальцы, при видимости сотрудничества, втайне ставят под сомнение
союзный договор. "Необходимо, -- говорил он, -- хранить голубиную чистоту в
отношении Туара, но быть хитроумными как змеи в случае если его король,
после всего, надумает продать казальцев. Повоюем; если Казале убережется, в
том будет и наша заслуга; но повоюем без излишеств, потому что, если Казале
падет, должны быть виноваты французы". Потом он добавил в назидание Роберту:
"Осмотрительный не привязывает себя к колеснице".
"О, французы говорят, что вы торгаши. Никто не видел, чтобы вы воевали,
и всем известно, что вы ростовщичествуете".
"Чтобы много прожить, лучше мало цениться. Надколотый горшок не бьется
в черепья и служит так долго, что успевает надоесть".
Как-то утром в начале сентября на Казале вылился освободительный дождь.
Здоровые и выздоравливающие, все выбрались из-под крыш, чтобы принять на
себя струи, смыть следы зараженья. Потоп принес всем бодрость, но отнюдь не
излечение, и язва продолжала свирепствовать после ливня, как свирепствовала
до. Единственные утешительные новости касались того раззора, который чума
творила, подобно как в Казале, и в лагере противника.
Однажды, удерживаясь, хотя нетвердо, на ногах, Роберт выбрел за
монастырские стены и увидел на пороге одного дома, отмеченного зеленым
крестом, знаком зачумленности, Анну Марию или Франческу из Новары. Она
исхудала, как фигура Пляски Смерти. Уже не снег и гранат, какая она была, а
сплошная желть разлилась по ее коже, хотя в изнуренных чертах еще
улавливались намеки на былые красы. Роберту припомнились слова Сен-Савена:
"Вы ведь не продолжаете преклонять пред нею колена, когда возраст обращает
ее в привидение когдатошних прелестей, пригодное прежде всего напоминать вам
о неминуемости смерти?"
Девушка плакала на плече капуцина, будто расставаясь с любимым образом.
Может, погиб ее француз. Капуцин, лицо которого было белее, нежели борода,
успокаивал, указывая на небо костлявым пальцем, как бы говоря "когда-нибудь
там, наверху...".
Любовь рассудочна только тогда, когда тело полно желания и это желание
не удовлетворено. Если тело во власти немощи и ему непосильно желать,
рассудочная страсть иссякает. Роберт понял: он до того исчах, что любить уже
не может. Exit Анна Мария (Франческа) из Новары.
Он вернулся в обитель и снова залег под покрывала, решившись взаправду
умереть: невыносимо было страдание оттого, что он больше не страдает. Отец
Иммануил настаивал, чтоб больной выходил на воздух. Но известия, поступавшие
от мира, не усиливали желание жить. В дополнение к чуме, город задыхался от
голода, или того хуже, велась неистовая погоня за припасами, которые
казальцы упрятывали, не желая делить еду с французами. Роберт наметил себе,
если не скончается от болезни, скончаться от голода.
В конце концов отец Иммануил сумел его усовестить и выгнал из монастыря
на улицу. Поворачивая за угол, он увидел группу испанских солдат. Он
рванулся бежать, но они его церемонно приветствовали. Тут он понял, что
посносив большинство бастионов, враги беспрепятственно проникают и
разгуливают по городу, так что можно сделать вывод, что теперь уже не
сельская округа осаждает Казале, а Казале как город осаждает собственную
крепость.
В конце улицы ему встретился Сен-Савен. "Дорогой де ла Грив, --
произнес он. -- Вы занемогли французом, выздоравливаете испанцем. Эта
половина города сейчас в руках наших противников".
"А дадут нам пройти?"
"А вы не знаете, что подписано перемирие? Вдобавок испанцы интересуются
замком, а не нами. У французов кончилось вино. А казальцы высачивают его из
своих погребов, будто бы это кровь Господня. Вы не можете запретить добрым
французам посещать кое-какие трактиры в этой слободе, когда известно, что
трактирщики получили возможность завозить сюда прекрасные вина из деревни.
Испанцы встречают французов по-благородному. Необходимо только соблюдать
приличия: если хочется поразмяться, ругаемся у себя на половине с
соотечественниками, а тут с этими, поскольку они враги, надо душевно
раскланиваться. И поэтому скажу открыто, что на половине у испанцев гораздо
скучнее, чем на квартирах, где мы. Переселяйтесь скорее. Сегодня идем петь
серенаду одной красотке, которая много дней пряталась от нас, как от черта,
а позавчера наконец выглянула в окошко".
Так и вышло, что вечером Роберт сошелся с пятью знакомыми хватами из
окружения Туара. Не отстал от компании и аббат, который по этому случаю
разоделся в кружева и фестоны и имел атласную перевязь. "Извини нас Господь,
-- проговорил он с лицемерной гримаскою, -- надо же утихомирить свой дух,
чтобы, как требует долг, свершать геройства..."
Окно выходило на площадь испанской части Казале, но в этот час вечера
испанцы, как ожидалось, торчали по кабакам. В четырехугольном небе,
ограниченном низкими крышами и вершинами деревьев, обсадивших площадь,
отдыхала луна, с ровным светом, почти без ряби пятен, и смотрелась в
зеркальце фонтана, шелестевшего в середине тихого квадрата.
"О Диана сладчайшая, -- произнес Сен-Савен. -- Сколь покойны и мирны
сейчас твои города и деревни, им неведомы бой и война, селениты живут
натуральным счастием, безгреховно".
"Не богохульствуйте, месье де Сен-Савен, -- возразил ему аббат. -- Если
бы Луна и обиталась, как фантазирует этот сочинитель Мулине, вопреки теории
Писанья, злополучны должны бы быть лунные жители, живя не с
Боговоплощеньем".
"И прежесток должен быть Господь Создатель, лишая их этой опоры," --
парировал Сен-Савен.
"Не пытайтесь проникнуть в Божеские тайны. Господом не приобщены к
Сыновней проповеди и туземцы в обеих Америках, однако ныне своей великой
милостью Бог направляет туда миссионеров, лучом веры тьму пронизающих".
"Тоща, почему его святейшество римский папа не посылает миссионеров на
Луну? Что, селениты не дети Бога?"
"Не говорите глупости!"
"Я пренебрегу, что вы назвали меня глупцом, господин аббат. И готов
пояснить вам, какая тайна укрывается за моей глупостью, тайна, которую его
святейшеству нежелательно обнародовать. Если бы миссионеры познакомились с
живущими на Луне и разглядели их так же, как разглядывают прочие миры,
которые распахиваются их взору, а нашему взору недоступны, они задумались
бы: не обитают ли и в тех мирах существа, напоминающие нас. И задали бы себе
вопрос: а неподвижные светила, не множество ли это солнц с собственными
лунами и планетами? А обитатели этих планет, не глядят ли они на другие
солнца, нам с вами неведомые? И до бесконечности".
"Господу было угодно сотворить нас так, что мы не в силах помыслить
бесконечность, и довольствуйся, род людской, данным quia"(Поскольку (лат.);
традиционный зачин суждения в метафизике.)
"Серенада, серенада! -- тормошили их прочие. -- Вон то окно". Окно
озарялось изнутри розовым полусумраком, увлекавшим воображение в глубь
несбыточного алькова. Но спорящие, похоже, раззадоривались.
"Присовокупим, -- издевательски настаивал Сен-Савен, -- что будь наш
мир конечен и окружайся он Ничем, конечен должен бы быть Бог. Господу
присуще, коли вас слушать, быть на земле и небе и в каждом месте, и
разумеется, ему невместно быть в таком месте, где ничего нету. Ничто, это
не-место. Или же для расширения мира Богу бы следовало расширить самого
себя. Бога. Значит, родиться в таких местах, где прежде его не бывало, что
противоречит его претензиям на вечность".
"Это уж слишком. Вы оспариваете вечность Всевечного. Я не могу
позволить. Настал тот миг, когда я вас уничтожу. Пусть ваше пресловутое
остроумие кончает нас пиявить!" -- Аббат выхватил шпагу.
"Ну это как вам угодно, -- ответил Сен-Савен, салютуя и принимая
стойку. -- Но я вас уничтожать не стану. Моему королю нужны солдаты. Слегка
подпорчу вас, чтоб остальную жизнь вы провели в уродской маске, как
итальянский комедиант, самая уместная вам личина. Вы получите рубец от глаза
через всю щеку, но сначала я прочту вам лекцию по философии натуралис, а
потом, в конце посылки, разрисую как Бог черепаху".
Аббат налетел, разъяренный, стремясь зарубить его с ходу, выкрикивая,
что ядовитую вошь, гниду, гадюку он прикончит без сострадания. Тот
отпарировал, сделал в свою очередь выпад, прижал аббата к дереву, все это,
не прекращая громким голосом философствовать.
"Ах, эти штоссы и парады вульгарны до невозможности! Только ослепившись
гневом, делают подобные выпады. У вас никакого понятия об Идее Фехтования. И
никакого ближнелюбия, слыша, как вы поносите вшей и с гнидами. Вы животное
до такой степени мелкое, что не в силах вообразить мир в виде большого
животного, что показывал божественный Платон. Попробуйте, представьте, будто
звезды суть миры, обитаемые тварями, и что каждая живущая в них тварь
воплощает собою мир с собственными насельниками, и тогда без противоречия
выходит, что и мы, и лошади, и слоны суть миры для чужеядных насекомых, на
нас жительствующих. Они не в силах прозревать нас по причине нашей громады,
и точно так же мы не прозреваем миры более громадные, несовместимые с малыми
нами. Не исключено, что гнидская цивилизация воспринимает вашу особу как
вселенную, и когда одна из вшей проползает сквозь ваши заросли ото лба до
затылка, ее товарищи уважают первопроходицу, коснувшуюся пределов знаемой
земли. Этот малый народец принимает ваши космы за леса, а после того как я
вас взрежу, раны покажутся живущим на вас блохам озерами, если не морями. Вы
причесываетесь, а для них это бури с океанскими приливами и отливами, но к
прискорбию, их спокойствие возмущается что ни попадя, памятуя вашу привычку
то и дело приглаживаться, как женщина. Вот я срежу одну бомбошку, вырву этим
возглас печалования, а у ваших обитателей будет чувство землетрясения,
опля!" -- он оторвал кончиком шпаги позумент, почти распотрошив парчовый
камзол аббата.
Тот содрогался от ярости, отскочил на середину площади, непрерывно
оборачиваясь, чтоб сохранять за плечом пространство для отступления, и
пробовал финт за финтом, пока противник не прижал его спиною прямо к
фонтану.
Сен-Савен порхал вокруг аббата, как бы даже не атакуя. "Закиньте
голову, месье аббат, взгляните на Луну и уразумейте, что ежели ваш Бог
сподобился создать бессмертной душу, с него бы вполне сталось сотворить
безграничный мир. Но если мир безграничен, и это распространяется как на
пространство, так и на время, следовательно, мир вечен, а поелику мир вечен,
он не нуждается в Создателе, что делает Творца совсем ненужным. Вот так
казус, драгоценнейший аббат! Если Бог бесконечен, вы не можете ограничить
его могущество. Он не сможет никогда ab operae cessare (Перестать работать
(лат.)), и следовательно, окажется безграничным мир; но если мир
безграничен. Бога в нем уже не станет; как вскорости не станет бантиков на
вашем наряде!" И завершая свою речь живым примером, он отодрал своим оружием
еще какие-то ленточки и побрякушки, которыми аббат, видно, тщеславился.
Потом он пододвинулся к противнику, повернув острие под углом к небу; аббат,
видя смену ангарда, попробовал ткнуть, Сен-Савен рубанул наотмашь по клинку
шпаги; аббат разжал пальцы, эфес выскочил, он же левой рукой, унимая боль,
обхватил запястье правой.
"О, -- вопил священнослужитель, -- как бы мне наконец тебя расквасить,
блудодей, нечестивец, отродье всех растрепроклятых святых Парадиза, разрази
тебя в кровь Христову!"
Окошко прелестницы открылось, кто-то высунулся и возмутился. Все
участники, похоже, запамятовали первозамысел экспедиции и толпились около
дуэлянтов, те же с возгласами танцевали вокруг фонтана, Сен-Савен изводил
противника полукруглыми парадами и точечным колотьем.
"Кстати о Христовой крови, мсье аббат, -- ерничал он. -- Ваша Римская
Святая Церковь вам вдолбила, будто наш грязный шарик -- центр мира и весь
мир пляшет вкруг Земли по-скоморошьи и наигрывает музыку сфер. Осторожно, вы
слишком глубоко залезли в фонтан, замочите фалды, будете как старичок с
недержаньем... Ну, а если посреди великой пустоты крутятся миры, числа коим
нету, как полагал один философ, которого ваша братия спалила на площади в
Риме, неисчислимые миры, обитаемые такими, как мы, существами, и если всех
создал этот ваш Господь, как же сделать, чтоб Христос воскресал?"
"Как сделать, чтоб ты сдох, чертова кукла!" -- надрывался аббат, с
трудом отбивая Сен-Савенову кварту с кругом.
"Что, Христос воплотился только однажды? Значит, первородный грех
совершился только раз и только на нашем шаре? Виданная несправедливость! Или
для прочих, обреченных существовать без Божьего воплощенья, или для нас
самих, потому что только на нашу долю выпадает искупление, а другие живут в
совершенстве, как прародители до греха, и радуются прирожденному счастью без
всякого креетоносительства. Или бесчисленные Адамы несметно повторяли свой
проступок подзуживаемые всегда Евой, и всегда с яблоком? Тогда Христу,
выходит, приходилось воплощаться, проповедовать и распинаться на Голгофе
бессчетно раз сколько, и может, он и ныне занимается этим, и если миры
нескончаемы, нескончаемы страсти Христа. При бесконечности страсти,
бесконечны и формы мученья: если вне нашей Галактики есть земля, где живут
шестирукие люди, как у нас тут на Terra Incognita, Божий сын должен там
распинаться не на крестовидном древе, а на шестиконечном, что, мне кажется,
уместно только в комедии".
"Комедию ломал ты сам, но теперь кончишь, проклятье!" -- с этими
словами аббат бросился на Сен-Савена, молотя куда попало.
Сен-Савен эффектно оборонился. Миг замешательства. Аббат занес над его
головой оружие, тот как будто попробовал кольнуть вниз, промахнулся и
скользнул тому в ноги. Аббат отвильнул и замахнулся выше, чтоб рассечь его
сверху. Но Сен-Савен, и не думавший ослаблять колени, выпрямился, как
молния, приоперся на левую руку, а правая взмыла наверх: это был Удар
Баклана. Кончик шпаги вошел в щеку аббата и прорезал от носа до подбородка,
отрубив левый ус.
Аббат выл и богохульствовал, как не снилось эпикурейцам. Сен-Савен
салютовал по-фехтовальному, а окружающие рукоплескали его искусству.
Однако именно в этот миг в глубине квартала вынырнул испанский патруль,
вероятно привлеченный шумами.
Французы инстинктивно схватились за эфес оружия, и испанцам
представились шесть офицеров в боевой позиции. Испанец выхватил мушкет.
Прозвучал выстрел. Сен-Савен упал. Ему прострелило грудь. Начальник испанцев
увидел, что четверо лазутчиков, не думая стрелять в ответ, склоняются над
простреленным, разглядел залитое кровью лицо пятого француза, догадался, что
его люди потревожили дуэлянтов, скомандовал кругом, и патруль испарился.
Роберт поник над своим бедным другом. "Видели, -- с трудом выговаривал
Сен-Савен, -- видели вы, ла Грив, мою штуку? Припомните и потренируйтесь.
Жалко, если фокус умрет со мною..."
"Сен-Савен, дружище, -- плакал Роберт. -- Не надо умирать так глупо!"
"Как, глупо? Я побил глупца. Я умру на поле боя от вражьей пули. Я
сумел выдержать в жизни меру. Серьезность надоедает. Зубоскальство
приедается. Философствование утомляет. Паясничество отпугивает. Я совмещал
все эти стили соответственно времени и случаю, бывал и придворным шутом. Но
сейчас, если рассказать этот вечер как следует, выйдет не комедия, а
трагедия. Не удручайтесь, что я ухожу, Роберт. -- В первый раз он назвал его
по имени. -- Une heure aprиs la mort, notre вme йvanouie, sera ce qu'elle
estoit une heure avant la vie... Хорошие стихи, не кажется вам?"
И умер. Выработали достойную версию, при согласии и аббата: Сен-Савен
погиб в схватке с ландскнехтами, подошедшими к замку. Туара и штаб
осажденных отдали ему почести как герою. Аббат доложил, что в этой схватке
был тоже ранен, и приготовился получить продвижение по службе по возврате в
Париж.
В течение краткого срока Роберт потерял отца, возлюбленную, здоровье,
друга и проиграл войну.
Не было утешения и от отца Иммануила, не вылезавшего с тайных советов.
Роберт вернулся в ординарскую господина Туара, к единственному, кто хоть
как-то напоминал ему семью. Пребывая на посылках у коменданта, он и наблюдал
развязку войны.
13 сентября явились в замок посланники короля Франции, делегация
герцога Савойского и капитан Мазарини. Помощная армия тоже вела переговоры с
испанцами. Не последняя удивительность этой осады: французы просили о
перемирии для того, чтобы подоспеть и спасти город; испанцы уступали на эту
просьбу, потому что и в их лагере, опустошавшемся мором, дела были нехороши,
усугублялось дезертирство, а Спинола цеплялся за жизнь зубами. Туара получил
от делегаций такие условия перемирия, которые позволяли ему не отдавать
Казале в то время, как Казале был уже потерян. Французы, согласно условиям,
оставались в цитадели, а город и замок предоставляли испанцам на срок до 15
октября. Ежели к этой дате помощная армия все еще не появлялась, французы,
предполагалось, уходят из цитадели и признают себя побежденными. В случае
подхода армии испанцы возвращали и город и замок.
До оных пор осаждающие обязывались снабжать провиантом осажденных.
Конечно, не вполне таким образом, полагаем мы, должны были проходить осады в
те времена. Но именно так в те времена осадам иногда приводилось проходить.
Не военные схватки, а настоящие партии в кости с перерывами, пока противник
отойдет по нужде. Или же как на ипподроме: делается ставка на лучшую лошадь.
Фаворитом в бегах была ожидавшаяся армия, численность которой все возрастала
вместе с возлагавшимися на нее надеждами, но которой никто не видел. В
Казале, в цитадели, жизнь была похожа на жизнь на "Дафне": с мечтой об
обетованном Острове и с посторонними в квартире.
Если авангарды испанцев и проявили себя довольно прилично, сейчас
положение поменялось, в город заходили основные эшелоны, и казальцы
вынуждены были сосуществовать с дьявольским отродьем, отбиравшим что попало,
кидавшимся на женщин, искавшим городских удовольствий после долгих месяцев
лесного и полевого сиденья. Разделенная по-братски между завоевателями,
завоеванными и осажденными, в крепости, городе и цитадели правила свой бал
чума.
25 сентября пролетел слух, будто скончался Спинола. Ликование в
цитадели, растерянность захватчиков, осиротевших, как сиротствовал Роберт.
Время тянулось нуднее, нежели недели на "Дафне", вплоть до 22 октября, когда
было объявлено, что армия уже в Асти. Испанцы бросились вооружать замок,
устанавливать мортиры вдоль берега По, не блюли (Туара негодовал)
достигнутых соглашений, по которым при появлении французской армии они
должны были убраться. На это испанцы, устами господина Саласара,
ответствовали, что договоренности были в силе вплоть до срока 15 октября, и
коль на то пошло, скорее уж французам полагалось сдать без пререканий город
вот уже неделю назад, если не раньше.
24 октября с откосов цитадели заметилось великое бурление среди рядов
неприятеля. Туара прикрыл своим огнем подходящих французов. В последующие
дни испанцы грузили обозы на плоты и барки и отправляли в Александрию, это
показалось наблюдателям из цитадели порядочной приметой. Но затем враги
принялись наводить понтонные мосты через реку, готовя себе выход на равнину.
Тут уж Туара не удержался и начал бомбить их из пушек. Испанцы обозлились и
поарестовывали всех французов, еще находившихся в городе, зачем они там
медлили, честно сказать, мне непостижимо, но Роберт излагает факты именно
так, а я от этой осады готовлюсь ожидать каких угодно несуразиц.
Французы были уже близко, было известно, что Мазарини всеми силами
старается предотвратить лобовую сшибку, таково данное ему поручение папы.
Мазарини носился от одного воинства к другому, возвращался с донесениями в
аббатство к отцу Иммануилу, снова скакал на коне, чтобы передать
контрпредложения и тем и этим. Роберт его видел всегда и исключительно с
расстояния, в облаке пыли, пылко раскланивающегося со всеми. Обе стороны
пока что не страгивались с мест, поскольку первому шагнувшему причитался шах
и мат. Роберт в конце концов усомнился, не является ли помощная армия чистым
изобретением этого молодого капитана, баюкавшего одной и той же песенкой
осадчиков и осажденных.
И действительно, начиная с июня, проводился съезд имперских выборщиков
в Регенсбурге, и от Франции там присутствовали уполномоченные, среди которых
отец Жозеф. На съезде шел передел городов и весей и, в частности, еще 13
октября были достигнуты соглашения по вопросу о Казале. Мазарини был извещен
об этом сразу же, как сообщил отец Иммануил Роберту, и теперь занимался
уговариванием и тех, кто приближался, и тех, кто ожидал. Испанцы тоже
получали одно за другим известия со съезда, но каждое сообщение расходилось
с предыдущим; дошли эти же сведения и до французов, но они опасались, что
Ришелье не согласится -- и он действительно не соглашался, но будущий
кардинал Мазарини уже в те времена начинал действовать по собственному
почину, за спиною у того, кто состоял в роли его покровителя.
Так обстояли дела 26 октября, две армии выстроились в два фрунта. На
востоке, по линии холмов, в направлении Фрассинето вытянулись французы.
Напротив, имея реку по левой руке, в ложбине между крепостью и взгорьем --
испанская армия, и Туара лупил по ней снарядами со спины.
Гуськом вражеские колымаги выползали из городских стен. Туара собрал
эскадрон из немногочисленной оставшейся у него конницы и напустил на обоз
испанцев. Роберт умолял, чтоб его включили в экспедицию, но тщетно. Роберт
стоял на стене как на палубе корабля, с которого некуда было высаживаться и
можно было только глядеть на обширное водное пространство и на горы
недоступного Острова.
Защелкали выстрелы, авангарды пошли на сближение. Туара скомандовал
вылазку, открывая второй фронт против людей Его Католического Величества.
Кавалерийский эскадрон выскакал из-за стен цитадели в долину, и тут Роберт с
бастионов увидел черного всадника, который, не шарахаясь от первых уже
летавших пуль, носился от одного строя к другому, по самой середине, по
линии огня, размахивая какою-то бумагой и выкрикивая, как потом доложили
близкорасполагавшиеся: "Мир, мир!"
Это был капитан Мазарини. В последних своих перемещениях от одного
стана к другому он уговорил испанцев принять регенсбургские пакты. Война
окончилась. Казале оставался у Невера, французы и испанцы покидали город.
Видя, как строи рассеивались, Роберт быстро оседлал старого и преданного
Пануфли и выехал на место несостоявшегося боя. Он видел, как дворяне в
раззолоченных доспехах церемонно раскланивались друг с другом, рассыпались в
комплиментах, выплясывали реверансы, на импровизированных столах подписывали
и запечатывали соглашения о мире.
На следующий день начались отъезды. Прежде всех ретировались испанцы,
за ними французы, царила суматоха, заключались неожиданные знакомства,
обмены подарками, предложения дружбы, тем временем в городе пухли под
солнцем трупы зачумленных, рыдали вдовы, кто-то из обывателей пересчитывал
нажитую казну и залечивал французскую болезнь, причем нажитую не от кого
иного, как от собственной супруги.
Роберт попытался собрать своих батраков. Но об ополчении ла Грив не
имелось известий. Кто-то, видимо, помер в чуму, другие поразбредались.
Роберт предположил, что они возвратились в деревню. Наверное, от них и его
мать приняла известие о гибели мужа. Роберт подумал, что должен бы быть
рядом с нею в тяжкий час. Но он не умел знать четко и ясно, в чем состоит
его долг.
Трудно сказать, из-за чего расшаталась его вера -- из-за рассуждений ли
Сен-Савена о бесконечно малых и бесконечно больших мирах, о пустоте без Бога
и без правил? Из-за уроков осмотрительности Салетты и Саласара? Или же по
вине упражнений в Героическом Остроумии, которое отец Иммануил преподносил
ему как единственную науку?
Читая, как он обо всем этом вспоминает во время сидения на "Дафне", я
прихожу к выводу, что в Казале, потеряв и отца и себя самого на войне,
имевшей много смыслов и никакого смысла, Роберт научился видеть
всеобъемлющий мир как хитросплетение ошибок, за которым уже не стоит Автор;
а если Автор и есть, он как будто теряется, переиначивая самого себя со
слишком многих точек зрения.
Если там Роберт соприкасался с миром, у которого больше не имелось
центра, а имелись одни периметры, на "Дафне" он ощущал себя действительно на
самой дальней и самой затерянной периферии, ибо центр, если и существовал,
центр был напротив, а Роберт являлся неподвижным сателлитом центра.
15. ЧАСЫ (СРЕДИ ПРОЧИХ И МАЯТНИКОВЫЕ)
(Труд голландского ученого Христиана Гюйгенса (1629-1695) "Horologium
Oscillatorium" (1673). В 1659 году Гюйгенс изобрел маятниковые часы со
спусковым механизмом)
Думаю, из-за этой неподвижности вот уже добрых сто страниц я
рассказываю о событиях, предварявших высадку Роберта на "Дафну", а на самой
"Дафне" не даю случиться ничему. Если дни на опустошенном корабле
пустопорожни, нельзя упрекать за это меня, который и так не вполне уверен,
что повесть заслуживает пересказа; не виноват и Роберт. Его, в
исключительном порядке, можно укорить, что он потратил день (слово за слово,
а протекло часов тридцать с тех пор, как у него украли яйца), пытаясь
вытеснить мысль о единственном варианте, при котором его сидение на корабле
приобретало интерес. Он понимал с самого начала, что "Дафна" не так уж
непорочна. На этой деревяшке витал, или в ней таился, некто или нечто,
какой-то не-он. Даже на этой развалюхе не было возможности прочувствовать
осаду в чистом виде; снова враг был прямо у него в доме.
Ему бы заподозрить нехорошее еще с ночи метафизического объятия с
Островом. Тогда, очувствовавшись после бреда, он ощутил жажду, кувшин был
пуст, он пошел искать бочонок. Те, что он установил на верхней палубе для
сбора дождя, были непомерно тяжелы; в провиант-камере, он помнил, хранились
бочонки поменьше. Он спустился туда и подхватил первый подвернувшийся --
позднее, размышляя, он сказал себе, что как-то уж слишком подозрительно
подвернувшийся, -- и занеся в каюту, поставил на стол и прильнул к вертку.
Текла не вода, и закашлявшийся Роберт понял, что в бочонке содержался
горячительный настой. Причем не вино, определил он как исконный крестьянин,
и не перегнанное вино. Тем не менее питье было ему не противно, и в припадке
неожиданной веселости он хватил изрядную порцию арака. Он не обеспокоился
мыслью, что, если все бочонки в продовольственном отсеке таковы же, может
создаться неприятное положение с пресным питьем. Он не стал себя спрашивать,
почему во второй вечер, когда он приникал к первому попавшемуся носику в
провиантском трюме, вытекала питьевая вода. Только гораздо позднее он
уверился, что Некто выставил после первого его посещения свой коварный
подарок, причем так, чтобы он попадался первым. Кому-то требовалось довести
его до пьяной одури, получить над ним власть. Если таков был замысел, Роберт
подыграл противнику -- ретивее невозможно. Не думаю, чтобы он выпил много
водки, но для новобранца его разряда даже и нескольких стаканов было в
избыток.
Из рассказа явствует, что Роберт пережил наступившие события в
состоянии охмеления и что он охотно возвращался в это состояние и в
последующие дни.
Как положено запьяневшему, Роберт уснул, но был во власти еще более
жестокой жажды. Тягучий сон возвратил его воспоминанием в последние минуты в
Казале. Перед отбытием он ходил прощаться с отцом Иммануилом, тот как раз
разбирал и упаковывал свою поэтическую машину, отъезжая в Турин. Потом,
простившись с иезуитом, Роберт оказался на улице в потоке испанских и
имперских экипажей, вывозивших детали осадной техники и бомбардирных орудий.
Именно эти зубчатые колеса и населяли его сон. Слышались скрип
шестеренок, шуршанье валов, и эти шумы не могли происходить от ветра, потому
что море стояло тихо как масло. В неприятном полубреду, как те, кто при
пробуждении воображают, будто сон еще длится, он попытался разлепить веки и
опять услышал все то же шелестенье, шедшее либо со второго яруса, либо из
трюма.
Он поднялся, болела голова. Для поправки ему не пришло в голову ничего
умнее как снова присосаться к крану. Глотнув, он занемог еще хуже.
Вооружился, не с первого раза попавши за кушак кинжалом, многократно
осенился крестным знамением и полез вниз по трапу, качаясь.
Под ним, как и предполагалось, проходил вал руля. Он сошел еще ниже и
оказался на втором ярусе: пойди он в сторону носа, и попал бы в теплицу. В
сторону кормы имелась дверь, которую он раньше не открывал. Оттуда и
доносилось сейчас, и очень громко, трескотание многообразное и неоднородное,
взаимоналожение многих ритмов, среди которых можно было вычленить и какой-то
тик-тик, и какой-то так-так, но общее впечатление давало что-то вроде
тик-тик-так-пагатам- тюк- стук- тетете-тук; как будто бы за дверью находился
целый легион пчел со шмелями и все они бешено шарахались по самым различным
траекториям, бились в стены и стукались о других; жужжало так сильно, что он
боялся растворить двери, опасаясь угодить в мельтешню одуревших атомов
перенаселенного улья.
После долгого замешательства, решился. Прикладом ружья шарахнул по
двери, сбил навесной замок и вошел.
Отсек освещался через распахнутый настежь порт и был отведен под часы.
Часы водяные и песочные, солнечные часы, бессмысленно пылившиеся на
стенах, но в особенности много было механических, расставленных на стеллажах
и полках, движимых медленным опусканием гирек и контргирек, оживляемых
колесиками, вгрызавшимися в другие колеса, а те цеплялись за следующие,
покуда последняя шестерня не затрагивала то одну, то другую неодинаковую
лопаточку на концах вертикального шкворня, так чтобы они описывали
полуокружность всякий раз в ином направлении, и своим непристойным вихлянием
шевелили балансир, а он двигал горизонтальную ось, сопряженную с верхним
концом балансира. Были пружинные часы, в которых рифленый конус оборачивался
в ритме разматывающейся цепочки, влекомой круговым движением барабана,
завладевавшего все новыми звеньями ее.
Некоторые из этих часов прикрывали свою механику ржавыми накладками из
железа и окисленной чеканкой и позволяли видеть только медленную пару
стрелок; но большинство выставляло напоказ хрипучую начинку, походя на
композиции Пляски Смерти, в которых единственное, что шевелилось, это
хихикающие скелеты с гибельной косой.
Все эти механизмы жили. Крупные клепсидры сочили песок, в то время как
маленькие почти уже перепустили песок и воду в нижнюю половину. Все прочее
было скрежетом зубовным и астматической икотой.
Кто попадал сюда первый раз, мог подумать, будто скопление часов
простирается бесконечно: задняя стена клетушки закрывалась полотном,
изображавшим анфиладу покоев, заполненных до предела часами, одними часами.
Но даже разогнав этот морок и принимая всерьез только часы, так сказать, из
плоти и крови, было от чего ополоуметь.
Может показаться неправдоподобным (вам, кто читает эту историю с
остранением), но потерпевший крушение, среди водочных паров, на брошенном
судне, узрев сотни механизмов, выстукивающих почти что в унисон повесть его
бесконечного узничества, прежде всего начинает размышлять о самой повести, а
не о ее авторе. Размышлял и Роберт, осматривая одну за другой эти игрушки,
символы преждевременного старения подростка, приговоренного к медленной
смерти.
Il tuon dal ciel fu dopo (Гром грянул позже (ит.). -- См. Umberto Eco
"II secondo diario minimo", Milano, Bompiani, 1994, р. 310. Примерный
перевод для любителей анаграмм: "Тифон, к маяку!"), пишет Роберт.
Отрешившись от кошмара, он сдался перед необходимостью раскрыть его причину.
Если часы были в рабочем состоянии, кто-то же должен был их завести. А если
они были снабжены долговременным заводом, если кто-то закрутил пружины за
некоторое время до появления на корабле Роберта, Роберт услышал бы их
кряхтенье гораздо прежде, проходя мимо этой двери в предыдущие проведенные
на "Дафне" дни.
Будь это только одно устройство, можно бы было вообразить, что оно
предрасположено к самопуску и что случайно откуда-то приключился
первоначальный толчок. Подрагиванье судна? Или чайка влетела в открытый люк
и зацепила за рычаг? Разве не бывает, что сильным ветром сотрясается
колокол, или распахиваются неплотно притворенные ставни окон?
Но чайка не может запустить единым ударом несколько дюжин часов.
Выходит, независимо от того, существовал ли Феррант или нет, в присутствии
постороннего на корабле невозможно было сомневаться.
Посторонний приходил в часовой отсек и зарядил механизмы. Зачем это
понадобилось ему, был первый вопрос, однако не самый срочный. Вторым
вопросом было, куда он после этого делся.
Значит, предстояло исследовать трюм. Роберт сказал себе, что нет иной
перспективы, но продолжая убеждать себя в необходимости действия, мешкал с
его исполнением. Он сознавал, что не вполне в себе, и снова вскарабкался на
палубу, умылся дождевой водой и, слегка упорядочив мысли, задумался об этом
Постороннем.
Это был не туземец с острова и не уцелевший матрос, от которого можно
было ждать чего угодно: дневного налета, ночного подкрадыванья, просьб о
пощаде -- но только не кормления куриц и не завода автоматов. Значит, на
"Дафне" прятался человек образованный и миролюбивый. Может быть, тот, что
собрал коллекцию мореходных карт для лоцманской рубки. Что означает --
учитывая, что он имеет место и имел его еще до появления Роберта, -- что
речь идет о Правомочном Постороннем. Прелестно, но остроумная антиномия не
умаляла Робертовой тоскливой злости.
Если Посторонний правомочен, с чего же он таится? Опасаясь
неправомочного Роберта? А решив запрятаться, зачем же он выказывает свое
присутствие, заводя механический концерт? Может, человек извращенного
рассудка испугался Роберта, но не способен противостоять ему и задумал его
погубить, доведя до сумасшествия? Но какой ему с того прок, учитывая, что,
оба отверженники на этом рукотворном острове, они бы могли надеяться только
на пользу от союза с товарищем по несчастью? Не исключено, подвел итоги
Роберт, что "Дафна" хранит какие-то тайны, которыми Этот Самый не расположен
делиться с другими.
Значит, золото, значит, алмазы и все сокровища Неизученного
Пространства, Соломоновых Островов, о которых говорил ему в Париже
Кольбер...
Вот тут-то, затронув мыслью Соломоновы Острова, Роберт обрел свою
догадку. Ну разумеется! Часы! Что они тут делают, кучи часов на корабле,
держащем курс на море, в котором от зари до захода время определяется по
солнцу, а больше нечего знать? Неведомый Лазутчик довлекся до этой далекой
параллели в погоне, подобно доктору Берду, за Точкой Отсчета! Punto Fijo!
Ну конечно, разумеется, несомненно! Игрою ошеломительной конъектуры
Роберт, уехавший из Голландии, ставший соглядатаем по воле Кардинала,
назначенный шпионить за тайными манипуляциями британца, засланный тайным
агентом на голландский корабль в поисках Отсчет-ной Точки, обретался в
данный момент на чужом корабле (голландском) и во власти Того Самого,
неизвестно какой национальности, занятого расследованием именно этой тайны.
16. ДИСПУТ О СИМПАТИЧЕСКОМ ПОРОХЕ
(Франкоязычное сочинение английского философа, дипломата и ученого
Кенельма Дигби (1603-1665) "Discours touchant la guйrison des playes par la
poudre de sympathie" (1658))
Как Роберт угодил в эту историю?
Он относительно слабо освещает годы, которые протекли с его возвращения
в Грив и до входа в парижские салоны. Из рассеянных намеков явствует, что он
помогал матери до своего двадцатилетия, вяло правил батраками, ведал севом и
молотьбой; но когда мать последовала за супругом в могилу, Роберт осознал,
насколько ему чужд этот быт. Тогда он, по-видимому, доверил имение
родственнику, выговорив себе примерный доход, и отправился познавать мир.
Он поддерживал переписку кое с кем узнанным в Казале. Друзья бередили в
нем волю совершенствовать знания. Как-то вышло, что он переселился в
Экс-ан-Прованс. Роберт благодарно вспоминает два года, проведенные в доме
тамошнего дворянина, сведущего в науках, с богатой библиотекой, содержавшей
кроме книг произведения искусства, антики и чучела. Благодаря хозяину дома
он свел знакомство с учителем, которого почтительно приводит в пример при
любой оказии, с Диньским каноником, называемым еще le doux prкtre. Именно от
него Роберт взял рекомендательные письма, с которыми неизвестно которого
числа и года наконец прибыл завоевывать Париж.
Там он сразу обратился к друзьям каноника. Ему посчастливилось, его
ввели в изысканнейшее в Париже место. Роберт рассказывает о кабинете братьев
Дюпюи, и как его мышление ежедневно, ежевечерне обогащалось в обществе
образованных людей. Упоминает и другие кабинеты, посещавшиеся им, где были
собрания медалей, турецких ножиков, камней агата, математических редкостей,
раковин многих Индий...
На каких перекрестьях он проводил веселый апрель (а может быть -- май)
своей молодой поры, указывают частые в его записках отсылки к учениям,
которые выглядят неуместными в сочетании. Он целыми днями усваивал от
каноника, как устроен универс, состоящий из атомов, в согласии с учением
Эпикура, и все же замышленный божественным провидением и подчиняющийся ему;
а потом, влекомый тою же любовью к Эпикуру, уходил вечерами беседовать с
товарищами, все они звали себя эпикурейцами и умели перемежать диспуты о
вековечности мира походами к прелестницам не слишком серьезного нрава.
Он описывает ораву беззаботных друзей, они в двадцать лет обладали
столькими знаниями, что призавидовали бы пятидесятилетние. Линьер, Шапель,
Дассуси -- певец и поэт, расхаживавший с лютней, Поклен, переводчик
Лукреция, с его мечтами сочинять комедии-буфф, Эркюль Савиниано,
прославленный отвагой при осаде Арраса, а ныне занятый сочинением любовных
деклараций к воображаемым возлюбленным, зачинщик многих флиртов с юношами из
благородных домов, от которых, судя по его собственной болтовне, приобрел
итальянскую болезнь; в то же время он подымал на смех одного п