Захар Прилепин. Патологии
---------------------------------------------------------------
© Copyright Захар Прилепин
Email: zaharprilepin(a)list.ru
WWW: http://artofwar.ru/p/prilepin_z/ ║ http://artofwar.ru/p/prilepin_z/
Date: 12 Mar 2005
Интернет-версия.
Полная версия романа выходит в издательстве "Андреевский флаг"
в апреле 2005
---------------------------------------------------------------
Аннотация:
Война в Чечне.
Эта книга не приключенческий боевик, а предельно откровенный рассказ о
реальной военной работе, суть которой составляет взаимоуничтожение
сражающихся людей. А еще, это - повесть о неистовой, сумасшедшей любви.
ПОСВЯЩАЮ ЭТУ КНИГУ МОЕМУ ДЕДУ,
НИСИФОРОВУ НИКОЛАЮ ЕГОРОВИЧУ,
ЧЕСТНОМУ СОЛДАТУ ВТОРОЙ МИРОВОЙ
Проезжая мост, я часто мучаюсь одним и тем же видением.
...Святой Спас стоит на двух берегах. На одной стороне реки - наш дом.
Мы ежесубботне ездим на другую сторону побродить меж книжных развалов,
расположившихся в парке у набережной.
За лотками стоят хмурые пенсионеры, торгующие дешевой, сурового вида
классикой и дорогой 'макулатурой' в отвратных обложках.
Большим пальцем левой руки я приподнимаю корки разложенных на лотке
книг. Мою правую руку держит мой славный приемыш, трехлетний господин в
красной кепке и бутсах, обильно развесивших белые, пухлые шнурки. Он знает
несколько важных слов, он умеет хлопать глазами, у него богатая и честная
мимика, мы в восторге друг от друга, хотя он этого никак не выказывает. Мы
знакомы уже полтора года, и он уверен, что я его отец. Сидя на набережной,
мы лакомимся мороженым и смотрим на воду. Она течет.
- Когда она утечет? - спрашивает мальчик.
'Когда она утечет, мы умрем', - думаю я, и еще не боясь напугать его,
произношу свою мысль вслух. Он принимает мои слова за ответ.
- А это скоро? - видимо, его интересует, насколько быстро утечет вода.
- Да нет, не очень скоро, - отвечаю я, так и не определив для себя, о
чем я говорю - о смерти или о движении реки.
Мы доедаем мороженое. Он раскрывает рот, чтобы сцапать последние,
размякшие, выдавленные из вафельного стаканчика сладкие сгустки.
Раскромсанную, в белых каплях вафлю доедаю я.
- Кусьно, - констатирует малыш.
Вытираю платком его липкие лапки, почему-то в грязных подтеках липкие
щеки и поднимаюсь уходить.
- Давай еще подождем? - предлагает он.
- Чего?
- Подождем, пока утечет.
- Ну, давай.
Он сосредоточенно смотрит на воду. Она все еще течет.
Потом мы садимся в маршрутку, маленький автобус на двадцать персон,
плюс водитель, виртуозно рулящий и одновременно обилечивающий пассажиров, во
рту его дымится папироса, но пепел никогда не упадет ему на брюки - пепел,
достигнув критической точки опадания, рассыплется за окном, обвалившись на
ветру с сигареты, вовремя вынесенной рукой водителя на безопасное
расстояние.
Иногда я сомневаюсь в виртуозности водителя. Когда мы, двое
очаровательных мужчин, я и приемыш, путешествуем по городу, я сомневаюсь во
всем. Я сомневаюсь в том, что цветочные горшки не падают с балконов, а
дворняги не кидаются на людей, я сомневаюсь в том, что оборванный в прошлом
месяце провод телеграфного столба не бьет током, а канализационные люки не
проваливаются, открывая кипящую тьму. Мы бережемся всего. Мальчик доверяет
мне, разве я вправе его подвести?
В том числе я сомневаюсь в виртуозности водителя маршрутки. Но сказать,
что я сомневаюсь, мало. Ужас, схожий с предрвотными ощущениями, сводит мои
небритые скулы, и руки мои прижимают трехлетнее с цыплячьими косточками
тело, и пальцы мои касаются его рук, мочек ушей, лба, я убеждаюсь, что он
теплый, родной, мой, здесь, рядом, на коленях, единственный, неповторимый,
смешной, строгий, и он отводит мою руку недовольно - я мешаю ему смотреть,
как течет. Мы едем по мосту...
И меня мучает видение. Водитель выносит руку с сигаретой, увенчанной
пеплом, за окно, бросает мимолетный взгляд в зеркало заднего вида, пытаясь
прикинуть, кто еще не заплатил за проезд, правая нога машинально давит на
газ, потому что глаза его сотую часть секунды назад уже передали в мозг
донесение о том, что дорога на ближайшие сто метров пуста, все легковые
машины ушли вперед. Он выносит руку с сигаретой, давит на газ, смотрит в
зеркало заднего вида и не знает, что спустя мгновенье его автобус вылетит на
бордюр. Быть может, автобус свернул из-за того, что колесо угодило в
неизвестно откуда взявшуюся яму, быть может, на дорогу выбежала собака и
водитель неверно среагировал, я не знаю.
Визг женщины возвращает глаза водителя на дорогу, которая уходит, ушла
резко вправо, и он уже не слышит крика пассажиров, он видит небо, потому что
маршрутка встает на дыбы, и, как нам кажется... ме-длен-но... но на самом
деле мгновенно, отвратительно, как воротами в ад, лязгнув брюхом автобуса о
железо ограды, то ли переваливается за нее, то ли просто эту ограду сносит.
Вода течет. До нее тридцать метров.
Я увидел все раньше, чем закричавшая женщина. Я сидел рядом с
водителем, справа от него, на этом месте должен был сидеть кондуктор, если
бы автопарк не экономил на его должности. Я всегда сажусь на место
отсутствующего кондуктора, если я с малышом. Когда я один, я сажусь куда
угодно, потому что со мной никогда ничего не случится.
В ту секунду, когда водитель потерял управление, я перехватил мальчика,
просунув правую руку ему под грудку, и накрепко зацепился пальцами за
отворот своей джинсовой куртки. Одновременно я охватил левой рукой тот
поручень, за который держатся выходящие пассажиры, сжав его между кистью и
бицепсом. В следующую секунду, когда автобус, как нам казалось, медленно
встал на дыбы, я крикнул водителю, тщетно выправляющему руль и переносящему
ногу с газа на тормоз:
- Открой дверь!
Он открыл ее, когда автобус уже падал вниз. Он не подвел нас. Хотя,
возможно, он открыл ее случайно, упав по инерции грудью на руль и в ужасе
упершись руками в приборы и кнопки. Несмотря на крик, поднявшийся в салоне,
- кричали даже мужчины, только мой приемыш молчал, - несмотря на то, что с
задних сидений, будто грибы из кошелки, на лобовуху салона загремели люди и
кто-то из пассажиров пробил головой стекло, итак, несмотря на шум, я услышал
звук открываемой двери, предваряющийся шипом, завершающийся стуком о
поручень и похожий на рывок железной мышцы. Я даже не повернул голову на
этот звук.
Автобус сделал первый кувырок, и я увидел, как пенсионерка, так долго
сетовавшая на платный проезд две остановки назад, как кукла кувыркнулась в
воздухе, взмахнув старческими жирными розовыми ногами, и ударилась головой
о... я думал, что это потолок, но это уже пол.
Мы, я и мальчик, съехали вверх по поручню, я нагнул голову, принял удар
о потолок затылком и спиной, отчетливо чувствуя, что темечко ребенка
упирается мне в щеку, в ту же секунду ударился задом о сиденье, завалился на
бок, на другой и, наконец, едва не вырвал себе левую руку, когда автобус
упал на воду.
Ледяная вода хлынула отовсюду одновременно. Один мужчина, с
располосованным и розовым лицом, будто сахаром, посыпанным стеклянной пылью,
рванулся в открытую дверь и мгновенно был унесен в конец салона водой,
настолько холодной, что показалось - она кипит.
Я дышал и дышал, и дышал, до головокружения. Я смотрел в фортку
напротив, в которую, как ведьма, просовывала голову жадная вода. Помню еще,
как один из пассажиров, мужчина, карабкаясь на полу, на очередном томном,
уже подводном повороте автобуса, крепко схватил меня за ноги, зло впился в
мякоть моих икр, ища опоры. Я закрыл глаза, потому что сверху и сбоку меня
заливала вода, и наугад ударил его ногой в лицо. Здесь я понял, что воздуха
в салоне больше нет, и пальцами ног, дергаясь и торопясь, стянул с себя
ботинки.
Автобус набирал скорость. Я открыл глаза. Автобус шел на дно, мордой
вниз. Я догадался об этом. В салоне была мутная тьма. Справа от меня, на
лобовухе, лежали несколько - пять или шесть, или даже больше пассажиров. Я
почувствовал, что они дергаются, что они движутся. Кто-то лежал на полу и
тоже двигался, я поднял ноги вверх и понял и по их относительной
неподвижности, что вода больше не течет в салон, потому что он полон.
Мальчик недвижно сидел у меня на руках, словно заснул.
Я повернул голову налево и увидел, что дверь открыта, и, толкнувшись от
кого-то под ногами, развернулся на поручне, схватился левой рукой за дверь,
за железный косяк, еще за что-то, видимо, где-то там же начисто сорвал
ноготь среднего пальца, изо всех, уже казалось последних, сил дрыгая ногами,
иногда впустую, иногда во что-то попадая, двигался куда-то и неожиданно
увидел, как автобус, подобно подводному метеориту, ушел вниз, и мы остались
с малышом в ледяной воде, посередине реки, потерянные миром.
Тьма была волнистой и дурной на вкус, только потом я понял, что,
кувыркаясь в автобусе, я прокусил щеку и кусок мякоти переваливался у меня
во рту, где, как полоумный атлант, упирался в небо мой живой и розовый язык,
будто пытающийся меня поднять усилием своей единственной мышцы.
Если б я мог, я б закричал. Если б задумался на секунду - сошел бы с
ума.
Подняв голову, я увидел свет. Наверное, никому солнце на кажется
настолько далеким, как еще не потерявшему надежды вынырнуть утопленнику.
Как легко пацанами мы с моими закадычными веснушчатыми дружками носили
на руках друг друга, бродя по горло в воде нашего мутного деревенского
пруда. Казалось, что вода обезвешивает любую тяжесть.
Какая глупость!
Судорожно дергая ногами и свободной рукой, отбиваясь так же безысходно
и безнадежно от бесконечной мертвящей воды, как отбивался бы от космоса, я
почувствовал, что не в силах плыть вверх, что не могу тащить на себе свои
налипшие джинсы, свою куртку, свою майку, пышные наряды моего обвисшего на
руке ребенка.
Не имело смысла сетовать, что я потеряю несколько десятков секунд на
то, чтобы снять хотя бы куртку. Если б я ее не снял, через пару минут мы
нагнали бы автобус с агонизирующими пассажирами.
Не переставая дрыгать ногами, но поднимаясь в тягучую высь, думается,
не более пяти сантиметров в секунду, поддерживая мальчика левой рукой за
живот, я попытался вылезти свободной правой рукой из рукава. Бесполезно...
Левой рукой, в пальцах которой был намертво зацеплен мой приемыш, я
дотянулся до правой. Большим пальцем левой я зацепился за правый засученный
рукав куртки, сделал несколько нервных, высвобождающихся движений правой
рукой и снова понял, что это бесполезно. Куртку мне не снять.
И тут меня осенило. Я дотянулся левой рукой до лица и схватил мальчика
за шиворот зубами.
...Через три секунды снятая куртка, покачиваясь, поплыла вниз.
Какое счастье иметь две свободные руки! Я сделал несколько
рывков-взмахов обеими руками и снова отвлекся на секунду от плавания, чтобы
снять роскошные бутсы моего мальчика. Я не видел, как они полетели нагонять
мою куртку, но почувствовал, что сам немедленно ухожу вниз, и больше попыток
растелешить себя и чадо не повторял.
Я бился о воду, я рвал ее на части, я греб и греб, и греб.
В какой-то момент я понял, что голову мою выворачивает наизнанку. Будто
со стороны я увидел ее, вывернутую как резиновый мяч, - шматок размягченных
костей, украшенных холодным ляпком мозга, ушными раковинами, синим глупым
языком... и челюстью, в которой был зажат кусок его джинсовой курточки.
Я извивался в воде как пиявка, я вымаливал у нее окончания, я жил
последние секунды, и никакая сила не заставила бы меня разжать зубы.
Я никогда не догадывался, что вода настолько твердая субстанция. Каждый
взмах рук давался мне болезненным, разрывающим капилляры, рвущим мышцы,
выламывающим суставы усилием. Затылок саднило от тяжести, и рот обильно
кровоточил. Сердце мое лопалось при каждом взмахе рук. Задыхаясь, я уже не
делал широких, полных движений руками и ногами - я сучил всеми конечностями.
Я уже не плыл - я агонизировал.
Не помню, как очутился на поверхности. Последние мгновения я двигался в
полной тьме, и вокруг не было жидкости, но было мясо - кровавое, теплое,
сочащееся, такое уютное, сжимающее мою голову, ломающее мне кости черепа,
деформирующее мою недоразвитую, склизкую голову... Был слышен непрерывный
крик роженицы.
Всплыв, я, каюсь, разжал зубы - разжал зубы и вдохнул, два моих
расправившихся легких могли принять в себя всю атмосферу. Но тут же все
исчезло - я снова пошел на дно.
Только потом я понял, почему это произошло - разжав зубы, я выпустил
ребенка; мои, существующие сами по себе, со сведенными насмерть мышцами,
руки тут же схватили его, но тело мое некому было, кроме них, держать на
поверхности, потому что ноги мои висели, как две дохлые рыбы с отбитыми
внутренностями.
Даже не знаю, чем я шевелил, дергал, дрыгал на этот раз, какой
конечностью - хвостом ли, плавниками, крыльями, но уже не мог я, увидевший
солнце, покинуть его снова.
И оно явилось мне.
Я вдохнул еще раз. Я вдохнул еще несколько раз и прикоснулся губами к
темени моего ребенка - оно было сырым и холодным.
Я лег на спину и обхватил его за грудь. Левой рукой я принялся за свои
джинсы. Ремень, пуговица, ширинка... Одно бедро, другое... Это отняло у меня
несколько минут. Джинсы застряли у меня на коленях, и я дергал ногами и
понимал, что снова тону, что не могу больше, и по лицу моему беспрестанно
текли слезы.
Мы опять пошли под воду, но здесь это случилось уже в состоянии,
которое отдаленно можно назвать 'сознанием'. Я успел глотнуть воздуха и под
водой снова взял мальчика в зубы. Обеими руками стянул джинсы, как
оказалось, вместе с исподним и снова судорожно вылез вверх. Наверху ничего
не изменилось. На берегу стояли люди. На балконах домов у реки тоже стояли
люди. И на мосту стояли люди, вышедшие из машин. Вдоль ограды на мосту, лая,
бегала вислоухая дворняжка. Кто-то закричал:
- ...Ребенок!
Кто-то уже плыл к нам на лодке, а кто-то вплавь. Но я ничего не видел и
не слышал.
Нас несло течением, и я начал раздевать своего тяжелого как смертный
грех ребенка. Курточка, синяя, с отличным зеленым мишкой на спине.
Голубенькие джинсики, заплатанные колготки. Свитерок всех цветов счастья -
оранжевый и розовый, и желтый, махровенький, я оставил, не в силах с ним
справиться.
Вскоре меня подхватили чьи-то руки и нас втащили в лодку.
- Дайте ребенка! - попросила меня женщина в белом халате. Лодочник без
усилия разжал мои руки.
Всхлипывая, я смотрел за женщиной, как она заново творила жизнь
ребенку. Через несколько минут у него изо рта и из носа пошла вода.
I
Выгружаемся. Вскрытое брюхо 'борта' кишит пацанами в камуфляже. Десятки
ящиков с патронами и гранатами, тушенка и рыбные консервы, водка, мешки
макарон. Какие-то бидоны. Печка-буржуйка...
Грязные солдаты-срочники с затравленными глазами курят 'Астру', сидят
на брезенте, смотрят на нас. Юные пацаны, руки с тонкими запястьями в черных
разводах.
Мы всю дорогу играли в карты. Я в паре с полукровкой-чеченцем по имени
Хасан. Он блондин с рыжей щетиной; нос с горбинкой и глаза на выкате выдают
породу. Хасан после армии не вернулся в Грозный, где родился, учился и все
такое. Святой Спас - так называется город, откуда мы приехали, здесь Хасан
нашел себе невесту и остался жить. Сменил паспорт, взял русское имя. Парни
все равно зовут его Хасан. Потому что он нохча - чеченец. Теперь Хасан в
составе русского спецназа едет навестить родной Грозный, быть может,
пострелять в своих одноклассников.
Мы с ним командуем отделениями в одном взводе. Наш взводный - Шея.
Кличут его так - у него голова и шея равны в диаметре. Не потому, что голова
маленькая, а потому, что шея бычья.
Взводный спрашивает:
- Хасан, как ты в своих будешь стрелять?
Хасан смеется.
- Вот так, - говорит, - пиф-паф!
Он хитрый. Мы всех обыграли в карты, пока летели. Потом самолет
загудел, задрожал и пошел на посадку. Мы спрятали карты. Пристегнули рожки,
кто-то перекрестился. Вышли, оказалось - Моздок, до войны отсюда еще далеко.
Мы с Хасаном отправились отлить, пока парни разгружали 'борт'. Выкурили
возле деревянного туалета по паре сигарет. Вернувшись, хватаем пустой бидон
и несем, нарочно подгибая колени, будто бидон тяжелый. Возвращаемся к
самолету по нелепой окружности. Пацаны все уже мокрые от усталости. Мы с
Хасаном опять выбираем, что полегче. Я замешкался с ящиком, и в это время
Хасана унесло за водой. Он один знает, где вода: вода на вокзале, в кране,
сейчас он придет и напоит всех страждущих. Как раз когда разгрузят весь
'борт' придет и принесет пластиковую бутылку с водой.
Грязные солдаты курят 'Астру' и задумчиво смотрят на наши консервы.
Опять загружаемся - в 'вертушку'. Следующая станция - Грозный.
'Борт' похож на акулу, 'вертушка' - на корову.
Мне с детства был невыносим звук собственного сердца. Если ночью, во
сне, я, ворочаясь, ложился так, что начинал слышать пульсацию, сердцебиение,
- скажем, укладывал голову на плечо, - то пробуждение наступало мгновенно.
Стук сердца мне всегда казался отвратительным, предательским, убегающим. С
какой стати этот нелепый красный кусок мяса тащит меня за собой, в полную
пустоту и темень? Я укладывал голову на подушку и успокаивался - тишина...
никакого сердца нет... все в порядке...
И я засыпал.
Появление Даши наделило меня двойным ужасом. Еще больше, чем своего, я
боялся стука ее сердца. А вдруг течение ее крови уносит мою Дашу прочь, в
другую сторону от меня?
Я всегда просыпался раньше нее. Утром у меня было постоянное ощущение,
что я что-то не додумал ночью, запнулся на середине мысли и выпал из
сознания.
По утрам Даша спала беспокойно, словно грудной ребенок перед
кормлением. Делала несколько шальных движений, смешно переворачивалась,
задевая волосами мое лицо, оставляя на коже легкое ощущение касания крыла
близко пролетевшей ласточки, и затихала на несколько минут.
По улице с шумом пролитой на горячее железо воды проезжали троллейбусы,
хотя еще вчера ночью казалось, что они навсегда вымерли, как динозавры.
Ночью мы возвращались домой, как обычно дурачась и ласкаясь,
бессмысленно переходили с одной стороны улицы на другую, внося смысл в
существование редких ночных светофоров; считали своим долгом растревожить
все лужи на тротуарах и босиком переходили ухоженные, до единой травинки
расчесанные газоны на центральных площадях города.
По утрам мне хотелось курить, но я не мог заставить себя подняться,
чтоб выйти на кухню. Резко тормозили недовольные судьбой водители авто, от
визга тормозов вздрагивало Дашино веко, и я, до сей поры задумчиво и любовно
обводящий пальцем ее нежно-коричневый сосок выпроставшейся из-под одеяла
груди, пугался, что девочка моя проснется, и, шепча 'т-ц-ц', опускал руку на
ее горячий, как у щенка, живот, где, блуждая любопытным мизинцем, задевал
ласковый завиточек черных волос и снова, незаметно для себя застигнутый
полудремной суматохой смешных нелепиц, образов и воспоминаний, как жуки
наползающих друг на друга, засыпал.
Сны мне снились одни и те же. Сны состояли из запахов.
Влажно и радужно, словно нарисованный в воздухе акварелью, появлялся
запах лета, призрачных ночных берез, дождей, коротких как минутная работа
сапожника, нежности. Затем густо и лениво наплывал запах осени, словно
нарисованный маслом, запах просмоленных мачт сосен и осин, печали. Белый,
стылый, неживой, нарисованный будто бы мелом, сменял запах осени вкус зимы.
Сны сбывались.
Будило нас чувство голода, карабкающееся холодным пауком на вершину
всех сновидений, распугивая нестерпимо ласковое тепло, тревожа блаженное
онемение и такую счастливую и доверчивую слепоту. По каждому нашему
движению, по нарочитой случайности, а на самом деле прямой
целенаправленности блуждающих касаний наших как бы спящих рук мы оба
понимали, что проснулись, но какое-то время не подавали виду, пока Даша не
выдавала себя, забавно, по-котеночьи, зевнув. Спустя мгновение, приоткрывая
смешливые и нежные глаза, Даша тут же натыкалась на мой взгляд.
'Попалась!'
Даша быстро закрывала глаза, но зрачки уже не умели жить бесстрастной
ночной жизнью, не хотели прятаться под веками и оживали снова. Так два
козленка выпрыгивают из зарослей лопухов и крапивы, поняв, что пришел
хозяин.
В лужах плавают грязные льдинки. Проезжают грузовики. Раскатившись в
стороны и возвращаясь назад, вода в лужах грязно пенится. Небо моросит,
серое, черное, сырое. Пахнет старыми отмокшими бинтами...
Равнодушные ко всему солдаты поднимают на нас задумчивые, сонные глаза.
Мы в Ханкале: это место расположения основной группы войск, пригород
Грозного.
Бородатый майор в камуфляже разговаривает с чеченом в кожанке, оба
хохочут. Майор сидит на раскладном стульчике, беретка с кокардой набок.
Чечен похож на приодетого беса, майор напоминает художника без мольберта.
В нашу 'корову' загружаются питерские 'собры'. Домой едут. Один из
'собров' говорит мне:
- Главное, чтоб командир у вас был упрямый. Чтоб вас не засунули
куда-нибудь в... ...в рот их приказы! Вон рязанских вывезли в чистое поле,
заставили окапываться. А через неделю сняли. Но четверых уже окопали, бля.
Даже раскапывать не надо. А у нас на пятнадцать человек двое раненых - и
все. Потому что клали мы на их приказы.
- Город в руках федералов, - слышу я разговор в другом месте, - но
боевиков в городе до черта. Отсиживаются. Днем город наш, ночью - их.
Свое барахло мы, потные, невыспавшиеся и усталые, загружаем в
разнокалиберные грузовики. Сами лезем туда же, в кузова. Хитрый Хасан
забирается в одну из кабин, к водителю. Там тепло и мягко.
- Давай-давай, Хасан! - говорит ему вслед Шея. - Твои сородичи имеют
обыкновение первым делом по кабине стрелять.
Хасан не слышит, скалит зубы. Пацаны смотрят на Шею. Все сразу начинают
курить, даже те, кто никогда не курил.
- Не ссыте, пацаны! - смеется замкомвзвода Гриша Жариков, сутуловатый,
желтозубый, с выпирающими клыками, похожий то ли на гиену, то ли на шакала
(а скорей на то, как их изображают в мультфильмах), прозванный за свой
насмешливый нрав 'Язвой'.
- Ваши тела остынут скорее, чем стволы ваших автоматов... - издевается
Язва.
Он воевал вместе с Шеей в Таджикистане.
Командир наш, Сергей Семёныч Куцый, уважает Язву, а Шею называет
'сынок'. Семёныч - лицо героическое. Весь в медалях - 'парадку' не
поднимешь. Говорят, в Афганистане он вместе с подбитой вертушкой грохнулся
на горы. Потом в Чернобыле на самую высокую заводскую трубу советский флаг
водрузил - в честь победы над ядерным реактором. За это ему квартиру дали.
Потом у него волосы опали и не только. И жена ушла.
- Твои все, сынок? - спрашивает Куцый у Шеи. - Ну, с Богом. Поехали!
И мы поехали.
За воротами Ханкалы стоит съемочная группа, девушка с микрофоном,
где-то я ее видел; с нею оператор, еще какой-то мужик, весь в проводах.
Оператор ловит в кадр нутро нашего грузовика, Саня Скворцов - его
кличут Скворец - из моего отделения, сидящий у края кузова, машет рукой, но
тут же смущается и обрывает жест. Никто не комментирует его сентиментальный
поступок, видимо, многие сами с удовольствием сделали бы ручкой оператору.
Мимо нежилых, обгоревших сельских построек, соседствующих с Ханкалой,
мы выезжаем к мосту. За мостом - город. Мы останавливаемся - пропускаем
колонну, идущую из города. 'Козелок', БТР, четыре грузовика, БМП. На броне
сидят омоновцы, один из них посмотрел на нас, улыбнулся. Улыбка человека,
выезжающего из Грозного, значит для нас очень много. Значит, там не убивают
на каждом углу, если он улыбается?
На обочине крутится волчком собака, на спине ее розовая проплешина, как
у паленого порося. Мелькает проплешина, мелькает раскрытая пасть, серый
язык, дурные глаза. Кажется, что от собаки пахнет гнилью, гнилыми овощами.
Движения становятся все медленней и медленней, она садится, потом ложится.
Из пасти начинает течь что-то бурое, розовое, серое - собака блюет. Она
блюет, и рвотная жижа растекается возле головы собаки, забивает ее ноздри.
Собака пытается поднять голову, и жижа тянется за мордой, висит на скулах,
сползает по шерсти. Она испуганно вскакивает, будто чувствует, что легла на
то самое место, где должна встретить смерть.
Она ползет в сторону нашего грузовика, из-под хвоста тянется кровавый
след. Собака ползет к людям, несет им свою плешь, свой свалявшийся в красном
хвост, свои слипшиеся рвотой скулы, свои гноеточащие глаза.
Пацаны с ужасом и неприязнью смотрят на нее.
Шея вскидывает ствол и стреляет собаке в голову, трижды, одиночными, и
каждый раз попадает. Кажется, что черепная коробка открывается, как крышка
чайника. Голова собаки заполнена рвотой. Ее рвало внутренностями головы.
Колонна проходит, мы въезжаем на мост.
Поездка воспринимается через смену запахов - наверное, в человеке
просыпается затаенное звериное: если в Ханкале по-домашнему веет портянками,
тушенкой, дымом, а за ее воротами пахнет сыростью, грязью, то ближе к городу
запахи становятся суше, напряженней.
Изуродованные кварталы принимают нас строго, в полной тишине. Пацаны
застывают в напряжении. Все внимательно смотрят в город. Дома с обкусанными
краями, груды битого серого кирпича, продавленные крыши качаются в зрачках
сидящих у края грузовика. Улицы похожи на старые пыльные декорации...
Вдоль дороги встречаются дома, состоящие из одного фасада, за которым
ничего нет, просто стена с оконными проемами. Странно, что эти стены не
падают на дорогу от сквозняков.
Пацаны смотрят на дома, на пустые окна в таком напряжении, что,
кажется, лопни сейчас шина, многие разорвутся вместе с ней. Ежесекундно
мнится, что сейчас начнут стрелять. Отовсюду: из каждого окна, с крыш, из
кустов, из канав, из детских беседок... И всех нас убьют. Меня убьют. Бывают
же такие случайности: только приехали - и с пылу с жару влетели в засаду. И
все полегли.
Чувствую, что пацаны рядом со мной разделяют мои предчувствия. Саня
Скворцов засовывает ладонь за пазуху. Я знаю, у него там крестик.
Пятиэтажки, обломанные и раскрошившиеся, как сухари. В комнате,
обвалившейся наполовину, лишенной двух стен и потолка, стоит, зависнув над
пыльной пятиэтажной пустотой, железная кровать... Очень много окон.
Порой встречаются почти целые дома, желтые стены, покрытые редкими
отметинами выстрелов, как ветрянкой. Каменные дома сменяют деревянные -
горелые, с провалившимися крышами.
Ближе к центру города, из-за ворот уцелевших сельских построек выглянул
маленький чечененок, мальчик, показал нам сжатый кулачок, что-то закричал. Я
попытался поймать его взгляд: мне показалось, он знает, что будет с нами, со
мной.
II
Нас привезли к двухэтажной школе на окраине Грозного. Только машины
въехали во двор - пацаны оживились: доехали! мы дома!
Филя, наш пес боевой, радостно залаял, выскочив из машины, где смирно
лежал под лавкой. Понюхал грязь окрест себя, пробежался, пометил угол дома.
Теперь главное - обустроиться как следует. Неприятно, когда тебя сырого
пытаются сожрать, несоленого...
Парни повыпрыгивали из кабин, кости размяли, хотели было закурить, но
некогда: опять надо разгружаться.
Какой-то чин из штаба провел Семёныча на второй этаж, показал
помещение, где мы будем жить: большой зал, в котором буквой 'С' уже
расставлены в два яруса кровати.
Офицеры аккуратно прошлись по коридорам, заглянули, не входя, в
открытые классы. Кабинеты загажены, изуродованы, завалены ребристыми,
поломанными партами. Семёныч предупредил бойцов, чтоб по школе не шлялись, в
классы не лезли: 'Сначала саперы пусть посмотрят, на свежую голову'.
В указанное чином помещение мы и стали таскать свои вещи под суетливым
руководством начштаба - капитана Кашкина.
Забегая, смотрим оценивающе на обстановку... Высокие окна зала защищены
мешками с песком, на окнах, над мешками висит упругая проволочная сетка,
наверное, ее перевесили из спортзала. Кровати стоят в дальней безоконной
половине помещения.
Снова бежим вниз. Что-то Хасана опять не видать...
Двор чистый, даже пара изначально зеленых, но с облупившейся краской
лавочек сохранилась. Турник есть, правда, низкий, нашим бугаям по шею -
кто-то уже примерился.
Во дворе пристроенная к школе стоит небольшая и, как оказалось,
относительно чистая, обложенная красным кирпичом и обитая железными листами
сараюшка. Мы туда сразу кухоньку определили, так как то помещение на первом
этаже школы, где, по всей видимости, была столовая, теперь похоже на
мусорню, дрянью и тряпьем увалено, грести там не разгрести.
Зато умывальня, совмещенная с тремя толчками, оказалась вполне
приличного вида. Около сортиров, конечно, все обгажено, но, бросив жребий,
мы выбрали несчастных, которые все там приберут. Угодило на Женьку Кизякова,
Сережку Федосеева с нашего взвода и еще двоих бойцов со второго.
Женька, его все зовут 'Кизя', этому совершенно не огорчился, зато
Серёжка, по кличке Монах (до спецназа он поступал в семинарию, хотел стать
священником, но провалился на экзаменах, и неразборчивые в церковных делах
пацаны прозвали его Монахом), стал недовольно буркать.
- Ты что, Монах, думал мы тут часовню первым делом будем возводить? -
интересуется недолюбливающий Монаха Язва. - Нет, голубчик, первым делом надо
говно разгрести.
- Вот и разгребай, - отвечает Монах, поставив замазанную снизу лопату к
стене.
- Боец Федосеев! - спокойно говорит Язва. Монах не реагирует, но и не
уходит.
- Не слышу ответа? - говорит Язва.
Монах безо всякого выражения произносит:
- Я.
- Приступить к работе.
Монах берет лопату. Пацаны, присутствующие при разговоре, криво
ухмыляются.
Немного освободившись, мы осматриваем школу со всех сторон, обходим ее,
внимательно ступая, прихватив с собой Филю. Пес, по идее, должен мины
обнаруживать.
За школой виден будто экскаватором вырытый, поросший кустами длинный
кривой овраг. В овраге - помойка и несколько огромных луж, почему-то не
высыхающих. Дальше - кустистые пустыри.
Школа обнесена хорошим каменным забором, отсутствующим со стороны
оврага. Ворота тоже есть. Слева от здания - пустыри, а дальше - город, но
едва видимый. Справа, за забором - низина. За низиной проходит асфальтовая
дорога, вдоль которой высятся несколько нежилых зданий. Неподалеку от ворот
- полупорушенные сельские постройки, кривые заборы. Там тоже никто не живет.
Первые шестиэтажные дома жилых кварталов стоят метрах в двухстах от ворот
школы...
'Ну, все понятно... Жить можно'.
Как начало темнеть, выставили посты на крышу. Первой сменой ушло
отделение Хасана.
Поев на ночь консервов, пацаны разлеглись. Моя кровать у стены, я буду
спать на втором ярусе. Люблю, чтоб было высоко. Подо мной, на нижней койке,
расположился Саня Скворец.
- Саня, ты знаешь, что Ташевский писается? - не преминул
поинтересоваться у него Язва.
Спать легли с тяжелым сердцем, в мутном ожидании...
Долго кашлял, будто лаял, кто-то из бойцов.
Закрыв глаза, я почувствовал себя слабо мерцающей свечой, которую
положили на бок, после чего фитиль сразу же залил воск. Все померкло. С лаем
куда-то убежала собака... Приснилась, наверное.
...А иногда все было не так.
Она просыпалась лениво. Утро теребило невнятную листву, как скучающий в
ожидании.
В течение ночи Даша стягивала с меня одеяло и накручивала его
совершенно невозможным образом на ножки. Просыпаясь от озноба, я некоторое
время шарил в полусвете руками, хватался за край, за угол одеяла, тянул на
себя пододеяльник и засыпал, ничего не добившись. Спустя полчаса садился на
диване, потирая плечи и ежась. Чтобы завладеть своей долей одеяла,
необходимо было разбудить ее. Разве можно?
Я соврал, что не ходил курить. Постоянно ходил. Синее пламя конфорки,
холодная табуретка. Когда я возвращался, солнце пялилось на нее, как
ошалевший шпик. Поджав под себя ножки, грудками на диване, Даша
потягивалась, распластывая лапки с белеющими от утреннего блаженства
пальчиками. Совершенно голенькая.
Какой же она ребенок, господи, какая у меня девочка, сучка, лапа.
- Куда ты ушел? Мне одиноко, - совершенно серьезно говорила она.
Полежав головой у нее на поясничке или на животике (мы располагались
буквой 'Т'), я уезжал на работу в пригород Святого Спаса.
На сборы уходило семь минут. Потом сорок минут езды на электричке, три
перекура по дороге.
Она еще долго нежилась в кроватке. Встав, неспешно заваривала и очень
медленно пила чай. Одевалась обстоятельно (всего-то дел: натянуть маечку на
голые грудки, упрятать попку свою в черные невесомые трусики, в голубые
шорты и влезть в белые кроссовки, не развязывая их). Потом аккуратно
вывозила велосипед в подъезд. Руль холодил ладони, тренькал без надобности
звонок, и мягко стукали колеса по ступеням.
На работе я постоянно нервничал, пугаясь того, что она упала, ушиблась,
что ее обидели, и звонил в ее квартирку каждые полчаса. Спустя пять часов,
угадав, что доносящиеся из квартиры звонки - междугородние, усталая и
веселая, моя девочка, возвращающаяся с прогулки, бросала велосипед в
подъезде, сопровождаемая грохотом оскорбленного железа, вбегала в квартиру,
хватала трубку и кричала, потирая ушибленное о стол колено:
- Егорушка, я здесь, алло!
Голос ее застигал меня вешающим трубку.
- Егор, на крышу. Буди своих.
Я заснул в одежде, бушлат и берцы снял, конечно. Ствол лежит между
спинкой кровати и подушкой. На спинке кровати висит разгрузка, распираемая
гранатами, 'дымами', двумя запасными магазинами в боковых продолговатых
карманах и еще тугим водонепроницаемым пакетом с патронами в большом кармане
сзади.
Сажусь на кровати, свесив ноги. Непроизвольно вздрагиваю обоими плечами
- зябко. Какое-то время хмуро и вполне бессмысленно смотрю на Язву, следя за
тем, как он разбирает свою кровать.
- Как там, на крыше? - интересуюсь.
- Высоко.
Ну что он еще может ответить.
Бужу Кизю, Монаха, Кешу Фистова, Андрюху Суханова, Степу Черткова...
Скворец сам проснулся - чутко спит.
- Вязаные шапочки наденьте, - говорит нам Язва. - Береты не надевайте.
Выходим в коридор, тащим в руках броники. С удивлением смотрю на
грязные выщербленные стены - куда меня занесло, а? Сидел бы сейчас дома,
никто ведь не гнал. Даша...
Поднимаемся по лесенке на крышу.
- Эй! - говорю тихо.
- На хрен лей... - отвечает мне Шея нежно. - Давай сюда...
Объясняет, как нам расположиться: по двое на каждой стороне крыши.
- С постов не расползаться. Не курить. Не разговаривать. Без приказа не
стрелять. Чуть что - связывайтесь со мной. Надеюсь, трассерами никто не
снарядил автомат?
Я и Скворец ползем на ту сторону крыши, с которой виден овраг. Крыша с
трех сторон обнесена кирпичной оградкой в полметра высотой. Просто
замечательно, что она есть, оградка. Пацаны, которых мы сменяем, уползают
спать. Мне кажется смешным, что мы, здоровые мужики, ползаем по крыше.
- Ну как? - спрашиваю Хасана, он нас ждет.
- В Старопромысловском районе перестрелка была.
- Это далеко?
- Нормально... Чего броники-то притащили? Мы бы свои оставили.
Хасан, пригнувшись, убегает - не нравится ему ползать. Саня ложится на
спину, смотрит в небо.
- Ты чего, атаку сверху ожидаешь? - спрашиваю иронично.
Саня переворачивается.
Приставляем броники к оградке.
Тихо, слабый ветер.
Долго вглядываюсь в овраг. Смотрю целую вечность, наверное. От
перенапряжения глазам начинает мерещиться чье-то шевеленье там, внизу.
'Кто-нибудь сидит там и в голову мне целит', - думаю.
Начинает ныть лоб. Ложусь лбом на кирпичи, сжимаю виски пальцами.
Отходит.
- Егор, - приглушенно окликает меня Саня.
- А.
- Ссать хочу.
Поднимаю голову, снова смотрю на то место, что меня заинтересовало.
- Егор.
- Ну чего?
- Ссать хочу.
- И чего мне сделать?
Саня замолкает.
Бьет автомат, небо разрезают трассеры. Далеко от нас.
'Трассеры уходят в небо...' - думаю лирично.
- Егор, как быть-то?
- А вот с крыши пописай.
Меня вызывает по рации Шея.
- На приеме, - отвечаю бодро.
- Может, заткнетесь?
Раздается характерный свист минометного выстрела. Сжимаюсь весь, даже
ягодицы сжимаю.
'Мамочки! - думаю. - Прямо на крышу летит!'
Бахает взрыв, черт знает где. Оборачиваюсь на Саню.
- Думал, что в нас, - сознается он мне.
Я не сознаюсь.
Лежим еще. Мешают гранаты, располагающиеся в передних карманах
разгрузки, больно упираются в грудь. Вытаскиваю их, укладываю аккуратно
рядом, все четыре. Они смешно валятся и пытаются укатиться, влажно блестят
боками, как игрушечные.
Что-то здесь с воздухом, какой-то вкус у него другой. Очень густой
воздух, влажный. У нас теплей, безвкусней.
Смотрю по сторонам, направо - на асфальтовую дорогу, на дома вдоль нее.
Везде темно.
Неожиданно близко, будто концом лома по кровельному железу, бьет
автомат. Трижды, одиночными. Дергаюсь, озираюсь, резко, как включенные в
розетку, начинают дрожать колени.
- Со стороны дороги, из домов? - спрашиваю Саньку.
Шея запрашивает дневального, что делать. Дневальный, еще не отпустив
тангенту, зовет Семёныча. Спустя десять секунд Куцый вызывает по рации Шею.
- Что там?
- Трижды одиночными, вроде по нам.
- Наблюдайте, не светитесь.
Лежим в ожидании новых выстрелов. Жадно всматриваюсь в овраг. Руки
дрожат. Ноги дрожат. Начинает моросить дождь. Холодно и жутко.
'Зачем я все-таки сюда приехал?.. Ладно, хорош... Ничего еще не
случилось...'
Растираю по стволу автомата капли. Провожу мокрой ладонью по щеке.
Щетина уже появилась... Нежно поглаживаю себя несколько раз. Пробую подумать
о доме, о Святом Спасе. Не получается. Хлопаем с Саней глазами. Где-то на
крыше иногда шевелятся, шебуршатся пацаны. Спокойней от этого. Санёк смотрит
назад, по-над головами фронтального поста.
- Егор, а вот если чичи влезут на крышу вон тех 'хрущёвок', - говорит
он, указывая на дома, смутными пятнами виднеющиеся вдалеке, - то могут
отстрелить нам с тобой жопу.
- Жопы, - поправляю я Саню и тоже оборачиваюсь назад.
- Чего? - не понимает он.
Я молчу, щурю глаза, узнавая в темноте 'хрущёвки'.
'Оттуда стреляли? Совсем близко где-то... А если с крыш 'хрущёвок'
полоснут?'
От страха у меня начинается внутренний дурашливый озноб: будто кто-то
наглыми руками, мучительно щекоча, моет мои внутренности. Я даже улыбаюсь от
этой щекотки.
'Ничего, Санёк...' - хочу сказать я и не могу. 'Курить хочется...' -
еще хочу сказать я и тоже не нахожу нужным произносить это вслух. Неожиданно
сам для себя говорю:
- Мне в детстве всегда такие случаи представлялись: вот мы с отцом
случайно окажемся в горящем доме, среди других людей... Или на льдине во
время ледохода... Все гибнут, а мы спасаемся. Постоянно такая ересь в голове
мутилась.
- Чего, до сих пор не прошло? - интересуется Саня.
- Не знаю...
- Тяжелый случай, - резюмирует Саня, помолчав.
Ползет смена.
- Ну как? - спрашивают.
Вернувшись, без спросу выпиваю у чаевничающего дневального три глотка
кипятка, у меня из рук перехватывает кружку Скворец и, отхлебнув, отдает
пустую кружку дневальному. Ложусь на кровать прямо в бушлате и сразу
засыпаю.
III
Утром, к моему удивлению, мы проснулись, с гоготом умылись и, ввиду
отсутствия обеденных столов рассевшись по кроватям, стали есть. Мы не
рванули, поднятые по тревоге, кто в чем спал, отбивать атаку бородатых
чеченов - думаю, когда ехали сюда, каждый был уверен в том, что события
будут