древние; иконы - старого письма. Плащаницу выносят на
рассвете, крестный ход идет вокруг церкви со свечами. Холодно, знобко и,
главное, необычайно, незабываемо. Папа любил это пение и терпеть не мог
концертного пения в церкви - вероятно, из-за чувства стиля.
А после службы мы у отца Звездинского пили чай в его маленьком домике
близ церкви - какие пироги с гречневой кашей и луком! При доме маленький
садик с кустами черной смородины и пруд, в котором дочка отца Иоанна
купалась ото льда до льда, что нас очень впечатляло.
Мама была тоже религиозный человек. С приятным отсутствием ханжества...
В нашем детском мире - над ним - существовали взрослые. Где-то на
Олимпе (в Консерватории) существует папа; он всегда занят, видим мы его
только за столом.
Завтрак. Открывается дверь из Консерватории в нашу столовую, входит
папа и всегда приводит с собой кого-нибудь. За столом общий разговор - нам
лучше помалкивать. Иногда нам капают в воду красное вино, оно не смешивается
с водой, а лежит сверху - это "интересное винцо". После завтрака надо
подойти к папе, и он дает тебе "копарик" - кусочек сахара из черного кофе.
Ах, как вкусно!
Мама - та ближе. Утром она встречает нас в столовой, на ней халат с
широкими рукавами, можно залезть туда головой - сердце тает, такая она
милая.
Есть еще тетя Настя Кабат, папина сестра. Она живет в Петербурге, и
когда приезжает, это праздник, так как она рассказывает сказки из "1001
ночи" в собственной интерпретации. Мы слушаем, затаив дыхание. Она настоящая
Шехерезада: всегда прерывает на самом интересном месте - и вдруг уедет. А мы
ходим завороженные до другого раза.
Все кругом имело несколько волшебный вид. В почтовом отделении дверь
заклеена бумагой под витраж - кто ее знает, куда она ведет? Рядом во дворе
лежит груда стеклянных слитков - это плоды из подземного дворца Аладдина.
Кто-то таинственный живет в чулане под лестницей - страшновато, но очень
интересно. И лучшая игра - волшебная история, где мы попадаем в самые
фантастические положения.
Мы - это Варя и я и братья Сережа и Ваня. Сережа - неистощимый
фантазер. Ваня - каверзник, от него всегда можно ждать подвоха. Мы
объединяемся то с одним, то с другим братом. Между собой они отчаянно
дерутся. Сережа очень добрый, возбудимый и нервный, Ваня толст и музыкален.
Непререкаемый авторитет - старший брат Илюша, его слушают все и очень
любят. Он уже почти большой, играет на виолончели, и в сумерках хорошо
слушать его игру в гостиной.
Иногда поет мама - когда думает, что одна. У нее прекрасный голос, она
закончила Петербургскую консерваторию по классу Эверарди26 и
первое время концертировала с папой и виолончелистом Давидовым27,
когда они ездили в турне по России. Но десять человек детей и мамина
скромность - так мало кто и знал, какая она прекрасная певица. Пела она
итальянские вещи, романсы Чайковского и Грига. Нам - детские песни
Чайковского, казачью колыбельную, "Как по морю, морю синему" - очень было
жалко, когда ястреб убивал лебедушку, и приходилось прятаться за мамину
спину, чтобы не было видно, что плачешь.
И все мы пели хором - больше казачьи песни...
Мне не хочется создать впечатление, что мы были идеальные дети: восемь
человек детей разного возраста и разных характеров - это была довольно
буйная компания. Всего бывало - и ссор, и драк, и бранились мы со зла. Но -
и это относится к общему духу семьи - вранье было не в ходу и бездельниками
мы не были. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас слонял слонов. И если папа
хотел смешать нас с грязью за какой-нибудь проступок, у него не было худших
слов: "Это - неуважение к труду". И слушать это было очень стыдно.
Папиного идеала кротости и послушания достичь было невозможно. К этому
идеалу приближалась мама. Но, помню, мы говорили ей: "Почему папа хочет,
чтобы мы были такими кроткими, - ведь мы же его дети!"
А он был человек крутой и страстный и возбуждал вокруг себя страсти.
Были люди, которые его обожали, и другие - которые его ненавидели: удел всех
превышающих средний человеческий уровень. Он постоянно был в разъездах, в
турне, вся семья лежала на маме, а нас было восемь человек.
- Я не могу о всех вас сразу беспокоиться, но о ком-нибудь из вас -
всегда. Тот болен, у того с ученьем плохо, тот проявляет дурные склонности,
эти ссорятся.
И помимо этого ей приходилось иметь дело со всеми артистами, бывавшими
у нас в доме, поддерживать огромное знакомство, вести наш большой дом. Мама
была очень тактичный человек. Помню, как она ходила по комнате после оперы
Ипполитова-Иванова "Измена"28. Михаила Михайловича она любила,
папа был с ним дружен долгие годы, а опера была скучнейшая.
- Ну что я ему скажу? - А сказать было необходимо. Наконец решилась и
взяла телефонную трубку.
Мы слушали с восхищением:
- Знаешь, мама, это просто фокус - как тебе удалось сказать столько
хорошего и при этом нисколько не наврать?
На папиных концертах в Петербурге ей приходилось сидеть в первом ряду с
Юлией Федоровной Абаза29, которая ни одного не пропускала. На
моей памяти это была уже старая дама в каких-то серых вуалях - настоящая
Пиковая Дама, так ее и звали. Она отличалась необыкновенной бесцеремонностью
и очень громко высказывала маме свое мнение о выступавших артистах, далеко
не всегда лестное. Бедная мама не знала, куда деваться: ведь ей с ними
приходилось постоянно иметь дело, а артисты - народ обидчивый. Мы панически
боялись этой Абаза - приходилось подходить к ней здороваться, а она
что-нибудь да скажет: "Quelle coiffure vous avez m-lle!" или "Je ne savais
pas, que votre fille est si jolie" ["О, какая у Вас прическа, мадемуазель"
или " Я не знала, что Ваша дочь такая миленькая" (фр.)], отчего хочется
немедленно провалиться сквозь землю.
Мама была умница. Помню, как-то мы все сидели за столом и
разговаривали. Она слушала, слушала, рассмеялась и сказала:
- Эх вы, даже сплетничать не умеете!
И правда, сплетни как-то не были в ходу у нас в доме.
Помню, как папа взял меня с собой в заграничную поездку; было мне
неполных 16 лет. Ехали мы на пароходе до Стокгольма, потом в Копенгаген и
затем к маме в Берлин, где она лечилась. Тут папа и стал вычитывать маме все
мои промахи: Аня не умеет себя вести и т.д. Мама с некоторым страхом
спросила: "Да что же она такое сделала?" Кажется, главное мое прегрешение
было то, что, когда мы с папой были у русского посла в
Копенгагене30, я на его вопрос, учатся ли мои братья в лицее (он
был папиным товарищем по лицею), ответила, что мои братья не хотят учиться в
привилегированном заведении, что было совершенной правдой. Тут мама
вздохнула с облегчением: "Ну, это еще ничего".
Интересная это была поездка. На пристани меня пришел провожать мальчик,
в которого я была влюблена, и принес мне большую коробку конфет. Наутро,
выйдя на палубу из каюты, я увидала такую картину: на шезлонге лежит папа с
самым небрежным видом, рядом на кончике стула сидит какая-то дама и смотрит
на него с подобострастным восхищением, а папа скармливает двум детям,
которые мне показались омерзительными, мои драгоценные конфеты.
По дороге из Гельсингфорса в Стокгольм папа познакомился с финским
композитором Каянусом31, очень красивым человеком с золотой
бородкой, и сразу объединился с ним за бутылкой коньяку - так они и
просидели в каюте до поздней ночи, пока я смотрела в свете белой ночи на
розовые шхеры, поросшие редкими соснами, слушая, как волны от парохода
разбиваются о гранитные острова. Это было очаровательно.
Под Стокгольмом острова становятся все выше, все в зелени и в
пригородных виллах, очень красивые. Поездили мы с папой по городу, были на
какой-то выставке, купили маме какой-то подарок, и день закончился обедом в
ресторане (первый раз в моей жизни) - с тем же Каянусом - и цирком, где мы
смотрели на львов и казачью джигитовку, - стоило, конечно, для этого ехать в
Стокгольм.
Папа вообще любил цирк и дома иногда говорил нам за обедом: "Ну, дети,
мы сегодня поедем в цирк Чинизелли!" Мы в восторге. Затем он ложился на
диван - на минутку - и закрывался газетой. Увы! Дело часто этим кончалось. А
у мамы при виде зверей с укротителем холодел от ужаса нос. Папин любимый
анекдот: укротитель кладет голову в пасть льву и спрашивает: "Почтеннейшая
публика, лев бьет хвостом?" - "Нет, не бьет". Тогда он вынимает голову и
раскланивается. Но раз публика кричит радостно: "Бьет, бьет!" - "Прощай,
почтеннейшая публика!"
В Копенгагене мы были с папой в Тиволи, парке с разными аттракционами
(все их перепробовали, папа забавлялся больше меня), в Берлине - в
Винтергартене, варьете. Вероятно, это была хорошая разрядка после большой
работы и музыки высокого стиля.
Иногда папа любил дразнить маму. Сидим мы все за обедом - вдруг он
начинает: "Дети, хотите, я вам расскажу, как мама расставляла мне сети?"
Мама в негодовании. "Дело было в Карлсбаде; у Варвары Ивановны очень болела
нога, и она все отставала..." Мама: "Василий Ильич!!!" - "Ну, я как вежливый
человек, конечно..."
Или другая вариация: "Дети! Хотите, я вам расскажу, как мама мне делала
предложение?"
Тот же эффект, продолжения не следует.
Больше всего мама негодовала, видимо, потому, что для этого рассказа
имелись веские основания: сестра уже после смерти и отца и мамы нашла в его
письменном столе мамино письмо, полностью его подтверждающее.
Или на вокзале. Папа уезжает; мама и все мы стоим на перроне, 2-й
звонок, папа стоит на площадке вагона и ждет 3-го. Три удара колокола. Тогда
папа спускается с площадки и начинает прощаться с мамой. Поезд трогается.
"Васенька, ради Бога", - мама в панике. Папа медленно влезает в вагон,
страшно довольный, что напугал.
Так как отец постоянно был в разъездах, то телеграммы были у нас делом
самым обычным; из-за границы он любил посылать русский текст латинскими
буквами. Помню телеграмму из Лондона в Кисловодск:
tuman, syro, saviduju wam - туман, сыро, завидую вам.
Или лаконичное извещение после концерта:
Bonbenerfolg. [Сногшибательный успех. (нем.)]
В Петербурге у него был даже условный петербургский адрес для
телеграфа: С.-Петербург, Фонофас.
St. Petersbourg, Fonofas. [Fonofas - обратное чтение фамилии Safonoff.]
Перед тем, как стать невестой отца, мама была влюблена в Блока (отца
Александра Блока)32, который очень за ней ухаживал. Но так как
родители были против этого претендента, то и сочли за благо увезти ее
подальше от греха и уехали с ней за границу, в Карлсбад. Там она и
встретилась с папой и в конце концов вышла за него замуж33.
Вероятно, Блок был сильно в нее влюблен, так как потом женился на
Бекетовой34, очень похожей на маму. Только та была маленькая, а
мама хорошего среднего роста.
Всем нам очень импонировало то, что Александр Блок, в сущности, мог бы
быть нашим братом, - в дни нашей молодости он был властителем дум нашего
поколения, хотя лично с ним никто из нас знаком не был.
Зато с его двоюродным братом35 мы были знакомы. Увы, он был
глухонемой - и какое же было мучение танцевать с человеком, который не
слышит музыки!
У папы была какая-то особая дружба с братом Сережей. Мальчик он был
очень своеобразный, ко всему подходил со своей меркой. Даже арифметические
задачи решал совершенно необычным (очень запутанным) способом.
Отца просто обожал - не по музыкальной линии. Кажется, один из всех нас
обладал полным отсутствием слуха. Папа бился долго, чтобы выучить его петь
нефальшиво арию мельника из "Русалки": "Да, стар и шаловлив я стал. Какой я
мельник - я ворон!" И это был единственный мотив в его жизни, который он мог
повторить. Зато все стихи, которых он знал множество, выбирая с безупречным
вкусом, он пел, перелагая на какую-то дикую мелодию, чем изводил окружающих.
Папа очень хотел, чтобы Сережа отбывал воинскую повинность в казачьих
войсках. Отец никогда не переставал чувствовать себя коренным казаком - он и
числился казаком станицы Кисловодской (по месту жительства, переводясь из
станицы Ищерской). Но брат категорически отказался, потому что "в случае
революции казачьи части могут послать на усмирение". Так и отбывал
повинность в драгунском Нижегородском полку в Тифлисе, с ним же пошел на
войну 14-го года. Он и погиб на этой войне.
Необыкновенной честности был человек. Летом 15-го года я виделась с ним
в последний раз в Петрограде; он ехал на Западный фронт с Кавказа, уже
офицером, переведясь в пехотный полк из кавалерии. Когда я спросила его,
почему он это сделал, он ответил: "Видишь ли, в пехоте большая убыль
офицеров; кроме того, я думаю, что у меня недостаточно быстрое соображение,
чтобы командовать кавалерийской частью, - я могу подвести своих людей".
Через два месяца он умер от ран, не сознавая, что умирает, по дороге в
Петроград, куда его эвакуировали. Все говорил, что приедет к нему сестра
сейчас же (я). Рассказывал мне об этом ехавший с ним товарищ, тоже раненый.
Мы вдвоем с отцом встречали на вокзале его гроб - все остальные из семьи
были в Кисловодске.
Мне кажется, что именно с этих дней у папы стали такие печальные глаза,
что мы видим на последних портретах. Он не плакал - по крайней мере на
людях.
И я помню, как на панихиде в полку, где служил брат, он спросил: шел ли
полк в наступление? (Брат был ранен стоя, в живот.)
Совсем недавно мне рассказывали, как папа провожал брата на фронт еще в
самом начале войны и, вернувшись, сказал: "Вот я дожил до счастливого дня,
когда мой сын идет защищать родину". У него это была не фраза, так он думал
и чувствовал.
И мама... Весной 15-го года она уехала в Кисловодск красивой пожилой
женщиной, а вернулась в Петроград после смерти брата маленькой старушкой.
Есть фотография, снятая на Кисловодском вокзале: встреча гроба с телом
брата - он похоронен в Кисловодске, там же, где дед и бабушка и где потом
были похоронены отец и мама, недолго его пережившие.
Тело брата привез его вестовой, живший после этого некоторое время у
нас в семье. После революции он писал маме: "Как Сережа был бы рад!"
В 23-м году я вернулась в Москву, жила с братом Илюшей в его комнате.
Ни у него, ни у меня денег не было, а музыку очень хотелось слушать. Вот мы
и ходили к коменданту Консерватории за контрамарками на концерты. Это был
старый знакомый: он был раньше монтером в Консерватории и приходил к нам
проводить на елку цветные лампочки, а с его детьми мы играли во дворе,
устраивали бега на приз - апельсин.
Очень был милый человек. Когда я в первый раз пришла к нему, он стал
рассказывать, как в начале революции снял и спрятал для сохранности все
портреты - теперь они висели на старых местах. Он поглаживал их рукой и
говорил: "Вот Василий Ильич был бы доволен, похвалил бы меня".
Папы уже не было в живых, но он помнил, как заботливо папа относился к
внешнему виду Консерватории.
С АЛЕКСАНДРОМ ВАСИЛЬЕВИЧЕМ КОЛЧАКОМ
Остается так мало времени: мне 74 года. Если я не буду писать сейчас -
вероятно, не напишу никогда. Это не имеет отношения к истории - это просто
рассказ о том, как я встретилась с человеком, которого я знала в течение
пяти лет, с судьбой которого я связала свою судьбу навсегда.
Восемнадцати лет я вышла замуж за своего троюродного брата С.Н.
Тимирева36. Еще ребенком я видела его, когда проездом в
Порт-Артур - шла война с Японией - он был у нас в Москве. Был он много
старше меня, красив, герой Порт-Артура. Мне казалось, что люблю, - что мы
знаем в восемнадцать лет! В начале войны с Германией у меня родился
сын37, а муж получил назначение в штаб командующего флотом
адмирала Эссена38. Мы жили в Петрограде, ему пришлось ехать в
Гельсингфорс. Когда я провожала его на вокзале, мимо нас стремительно прошел
невысокий, широкоплечий офицер.
Муж сказал мне: "Ты знаешь, кто это? Это Колчак-Полярный. Он недавно
вернулся из северной экспедиции"39.
У меня осталось только впечатление стремительной походки, энергичного
шага.
Познакомились мы в Гельсингфорсе, куда я приехала на три дня к мужу
осмотреться и подготовить свой переезд с ребенком.
Нас пригласил товарищ мужа Николай Константинович
Подгурский40, тоже портартурец. И Александр Васильевич Колчак был
там. Война на море не похожа на сухопутную: моряки или гибнут вместе с
кораблем, или возвращаются из похода в привычную обстановку приморского
города. И тогда для них это праздник. А я приехала из Петрограда 1914-1915
годов, где не было ни одного знакомого дома не в трауре - в первые же месяцы
уложили гвардию. Почти все мальчики, с которыми мы встречались в ранней
юности, погибли. В каждой семье кто-нибудь был на фронте, от кого-нибудь не
было вестей, кто-нибудь ранен. И все это камнем лежало на сердце.
А тут люди были другие - они умели радоваться, а я уже с начала войны
об этом забыла. Мне был 21 год, с меня будто сняли мрак и тяжесть последних
месяцев, мне стало легко и весело.
Не заметить Александра Васильевича было нельзя - где бы он ни был, он
всегда был центром. Он прекрасно рассказывал, и, о чем бы ни говорил - даже
о прочитанной книге, - оставалось впечатление, что все это им пережито.
Как-то так вышло, что весь вечер мы провели рядом. Долгое время спустя я
спросила его, что он обо мне подумал тогда, и он ответил: "Я подумал о Вас
то же самое, что думаю и сейчас".
Он входил - и все кругом делалось как праздник; как он любил это слово!
А встречались мы нечасто - он был флаг-офицером по оперативной части в штабе
Эссена и лично принимал участие в операциях на море, потом, когда командовал
Минной дивизией, тем более41. Он писал мне потом: "Когда я
подходил к Гельсингфорсу и знал, что увижу Вас, - он казался мне лучшим
городом в мире".
К весне я с маленьким сыном совсем переехала в Гельсингфорс и
поселилась в той же квартире Подгурского, где мы с ним встретились в первый
раз. После Петрограда все мне там нравилось - красивый, очень удобный,
легкий какой-то город. И близость моря, и белые ночи - просто дух
захватывало. Иногда, идя по улице, я ловила себя на том, что начинаю бежать
бегом.
Тогда же в Гельсингфорс перебралась и семья Александра Васильевича -
жена42 и пятилетний сын Славушка43. Они остановились
пока в гостинице, и так как Александр Васильевич бывал у нас в доме, то он
вместе с женой сделал нам визит. Нас они не застали, оставили карточки, и мы
с мужем должны были ответить тем же. Мы застали там еще нескольких людей,
знакомых им и нам.
Софья Федоровна Колчак рассказывала о том, как они выбирались из
Либавы, обстрелянной немцами, очень хорошо рассказывала. Это была высокая и
стройная женщина, лет 38, наверно. Она очень отличалась от других жен
морских офицеров, была более интеллектуальна, что ли. Мне она сразу
понравилась, может быть, потому, что и сама я выросла в другой среде: мой
отец был музыкантом - дирижером и пианистом, семья была большая, другие
интересы, другая атмосфера. Вдруг отворилась дверь, и вошел Колчак - только
маленький, но до чего похож, что я прямо удивилась, когда раздался тоненький
голосок: "Мама!" Чудесный был мальчик.
Летом мы жили на даче на острове Бренде под Гельсингфорсом, там же
снимали дачу и Колчаки. На лето все моряки уходили в море, и виделись мы
часто, и всегда это было интересно. Я очень любила Славушку, и он меня тоже.
Помню, я как-то пришла к ним, и он меня попросил: "Анна Васильевна,
нарисуйте мне, пожалуйста, котика, чтоб на нем был красный фрак, а из-под
фрака чтоб был виден хвостик", а Софья Федоровна вздохнула и сказала:
"Вылитый отец!"
Осенью как-то устроились на квартирах и продолжали часто видеться с
Софьей Федоровной и редко с Александром Васильевичем, который тогда уже
командовал Минной дивизией, базировался в Ревеле (Таллин теперь) и бывал в
Гельсингфорсе только наездами. Я была молодая и веселая тогда, знакомых было
много, были люди, которые за мной ухаживали, и поведение Александра
Васильевича не давало мне повода думать, что отношение его ко мне более
глубоко, чем у других.
Но запомнилась одна встреча. В Гельсингфорсе было затемнение - война.
Город еле освещался синими лампочками. Шел дождь, и я шла по улице одна и
думала о том, как тяжело все-таки на всех нас лежит война, что сын мой еще
такой маленький и как страшно иметь еще ребенка, - и вдруг увидела
Александра Васильевича, шедшего мне навстречу. Мы поговорили минуты две, не
больше; договорились, что вечером встретимся в компании друзей, и разошлись.
И вдруг я отчетливо подумала: а вот с этим я ничего бы не боялась - и тут
же: какие глупости могут прийти в голову! И все.
Но где бы мы ни встречались, всегда выходило так, что мы были рядом, не
могли наговориться, и всегда он говорил: "Не надо, знаете ли, расходиться -
кто знает, будет ли еще когда-нибудь так хорошо, как сегодня". Все уже
устали, а нам - и ему и мне - все было мало, нас несло, как на гребне волны.
Так хорошо, что ничего другого и не надо было.
Только раз как-то на одном вечере он вдруг стал усиленно ухаживать за
другой дамой, и немолодой, и некрасивой, и даже довольно неприятной, а мне
стал рассказывать о ее совершенствах. И тогда я ему рассказала сказку Уэллса
о человеке, побывавшем в царстве фей. Человек поссорился со своей невестой и
с горя заснул на холме. Проснулся он в подземном царстве фей, и фея полюбила
его, - а он ей рассказывал о своей невесте, о том, как они купят зеленую
тележку и будут в ней разъезжать и торговать всякой мелочью, и никак не мог
остановиться. Тогда фея поцеловала и отпустила его, и он проснулся на том же
холме. Но он никак не мог забыть того, что видел, невеста показалась ему
топорной, все было не так. И попасть обратно в подземное царство ему уже не
удалось44. Рассказала я в шутку, но он задумался.
И все шло по-прежнему: встречи, разговоры - и каждый раз радость
встречи.
Был как-то раз вечер в Собрании, где все дамы были в русских костюмах,
и он попросил меня сняться в этом костюме и дать ему карточку. Портрет вышел
хороший, и я ему его подарила. Правда, не только ему, а еще нескольким
близким друзьям. Потом один знакомый сказал мне: "А я видел Ваш портрет у
Колчака в каюте". - "Ну что ж такого, - ответила я, - этот портрет не только
у него". - "Да, но в каюте Колчака был только Ваш портрет, и больше ничего".
Потом он попросил у меня карточку меньшего размера, "так как большую он
не может брать с собой в походы".
Так прошли 1915 и 1916 годы до лета. Сыну моему было почти два года, я
на даче жила вместе с моим большим другом Евгенией Ивановной Крашенинниковой
и ее детьми45, у сына была няня, и решила я съездить на день
своего рождения к мужу в Ревель - 18 июля. На пароходе я узнала, что Колчак
назначен командующим Черноморским флотом и вот-вот должен
уехать46.
В тот же день мы были приглашены на обед к Подгурскому и его молодой
жене. Подгурский сказал, что Александр Васильевич тоже приглашен, но очень
занят, так как сдает дела Минной дивизии, и вряд ли сможет быть. Но он
приехал. Приехал с цветами хозяйке дома и мне, и весь вечер мы провели
вдвоем. Он просил разрешения писать мне, я разрешила. И целую неделю мы
встречались - с вечера до утра. Все собрались на проводы: его любили.
Морское собрание - летнее - в Ревеле расположено в Катринентале. Это
прекрасный парк, посаженный еще Петром Великим в честь его жены Екатерины.
Мы то сидели за столом, то бродили по аллеям парка и никак не могли
расстаться.
Я пишу урывками, потому что редко остаюсь одна, потому что надо писать
со свежей головой, а не тогда, когда уже устанешь от всякой бестолковой
домашней работы, от всего, что на старости лет наваливается на плечи. Живешь
двойной жизнью - тем, что надо, необходимо делать, и тем, о чем думаешь. Но
был ли день за мои долгие годы, чтоб я не вспоминала то, что было мною
прожито с этим человеком!
Мне было тогда 23 года; я была замужем пять лет, у меня был двухлетний
сын. Я видела А.В. редко, всегда на людях, я была дружна с его женой. Мне
никогда не приходило в голову, что наши отношения могут измениться. И он
уезжал надолго; было очень вероятно, что никогда мы больше не встретимся. Но
весь последний год он был мне радостью, праздником. Я думаю, если бы меня
разбудить ночью и спросить, чего я хочу, - я сразу бы ответила: видеть его.
Я сказала ему, что люблю его. И он ответил: "Я не говорил Вам, что люблю
Вас". - "Нет, это я говорю: я всегда хочу Вас видеть, всегда о Вас думаю,
для меня такая радость видеть Вас, вот и выходит, что я люблю Вас". И он
сказал: "Я Вас больше чем люблю". И мы продолжали ходить рука об руку, то
возвращаясь в залу Морского собрания, где были люди, то опять по каштановым
аллеям Катриненталя.
Нам и горько было, что мы расстаемся, и мы были счастливы, что сейчас
вместе, - и ничего больше было не нужно. Но время было другое, и отношения
между людьми другие - все это теперь может показаться странным и даже
невероятным, но так оно и было, из песни слова не выкинешь.
Потом он уехал. Провожало его на вокзале много народу. Мы попрощались,
он подарил мне фотографию, где был снят в группе со своими товарищами по
Балтийскому флоту. Вот и конец. Будет ли он писать мне, я не была уверена.
Другая жизнь, другие люди. А я знала, что он увлекающийся человек.
Вернулась и я в Гельсингфорс, на дачу на острове Бренде, где я жила
вместе с семьей Крашенинниковых. Там же жила его семья. Все как было, только
его не было.
Недели через две вечером все мы сидели на ступеньках террасы. На этот
раз мой муж и муж Е.И. Крашенинниковой были у нас наездом. Вдруг подошел
огромного роста матрос Черноморского флота в сопровождении маленькой
горничной С.Ф. Колчак. Александр Васильевич не знал даже моего адреса на
даче. Матрос передал мне письмо и сказал, что адмирал просит ответа.
Эффект был необычайный.
Письмо было толстое, времени было мало. Я даже не успела прочитать его
как следует. Написала несколько строк и отдала их матросу. Письмо я прочту
позже - сейчас мой муж возвращался на корабль, я должна была его проводить.
Но скрыть того, как я счастлива, было невозможно, я просто пела от радости и
не могла остановиться. Вернувшись, я стала читать письмо. Оно начиналось со
слов: "Глубокоуважаемая Анна Васильевна" и кончалось "да хранит Вас Бог; Ваш
А.В. Колчак". Он писал его несколько дней - в Ставке у царя, потом в море,
куда он вышел сразу по приезде в Севастополь, преследуя и обстреливая
немецкий крейсер "Бреслау"47.
И это письмо пропало, как все его письма. Он писал о задачах, которые
поставлены перед ним, как он мечтает когда-нибудь опять увидеть меня. Тон
был очень сдержанный, но я была поражена силой и глубиной чувства, которым
было проникнуто письмо. Этого я не ожидала, я не была самоуверенной.
На другой день я встретилась в знакомом доме с С.Ф. Колчак и сказала
ей, что получила очень интересное письмо от Александра Васильевича. Впрочем,
она это знала, так как письмо пришло не по почте, а одновременно с письмом,
которое получила она, - с матросом. Мы продолжали видеться на даче, и сын
Александра Васильевича - шести лет - сказал мне: "Знаете, Анна Васильевна,
мой папа обстрелял "Бреслау", но это не значит, что он его потопил".
Впрочем, это был последний рейс "Бреслау" в Черном море - выход из Босфора
был заминирован так, что это было уже невозможно48.
Письма приходили часто - дня через три, то по почте, то с оказией через
Генеральный штаб, где работал большой друг мой В. Романов49,
приезжавший в командировки в Гельсингфорс. Однажды он мне сказал: "Что же из
всего этого выйдет?" Я ответила, что он же привозит письма не только мне, но
и жене Александра Васильевича. "Да, - сказал он, - но только те письма такие
тоненькие, а Ваши такие толстые".
А С.Ф. Колчак собиралась ехать в Севастополь. Жили они очень скромно, и
ей надо было многое сделать и купить, чтобы к приезду иметь вид,
соответствующий жене командующего флотом. Мы много вместе ходили по
магазинам, на примерки.
Она была очень хорошая и умная женщина и ко мне относилась хорошо. Она,
конечно, знала, что между мной и Александром Васильевичем ничего нет, но
знала и другое: то, что есть, очень серьезно, знала больше, чем я. Много лет
спустя, когда все уже кончилось так ужасно, я встретилась в Москве с ее
подругой, вдовой контр-адмирала Развозова50, и та сказала мне,
что еще тогда С.Ф. говорила ей: "Вот увидите, что Александр Васильевич
разойдется со мной и женится на Анне Васильевне". А я тогда об этом и не
думала: Севастополь был далеко, ехать я туда не собиралась, но жила я от
письма до письма, как во сне, не думая больше ни о чем.
Осенью С.Ф. уехала с сыном в Севастополь, а мы переехали в Ревель. Жили
мы в самом Вышгороде, снимая квартиру в доме барона Розена, откуда был
широкий вид на весь Ревель, порт и Катриненталь. Каждый день я выходила
навстречу почтальону, иногда он говорил мне извиняющимся тоном: "Сегодня
письма нет". Вероятно, все было написано у меня на лице. В эту зиму у нас
бывало много народу, но, когда все расходились, я выходила одна на узенькие
улицы Вышгорода, садилась на скамейку у Домкирхе и долго сидела, глядя, как
звезды переползают с ветки на ветку деревьев. Хотела забыть шум, болтовню,
песни, и знала, что приду домой, перечитаю последнее письмо и буду писать
ответ, и очень была счастлива.
Осенью 16-го года на рейде Севастополя произошел взрыв на броненосце
"Императрица Мария"51. Я была тогда в Петрограде, письмо получила
через штаб.
Уже по почерку на конверте я привыкла видеть, какого рода будет письмо,
- тут у меня сердце сразу упало. Александр Васильевич писал о том, как с
момента первого взрыва он был на корабле. "Я распоряжался совершенно
спокойно и, только вернувшись, в своей каюте, понял, что такое отчаяние и
горе, и пожалел, что своими распоряжениями предотвратил взрыв порохового
погреба, когда все было бы кончено. Я любил этот корабль, как живое
существо, я мечтал когда-нибудь встретить Вас на его палубе". Он был
совершенно потрясен этим несчастьем.
Отчего это произошло, так это и осталось неизвестным - тогда, но
корабль погиб.
Вскоре я встретилась с адмиралом Альтфатером52, который
говорил, что Колчак совершенно не в себе, может говорить только о гибели
"Императрицы Марии" и вообще... Альтфатер рассчитывал по этому поводу на
назначение командующим Черноморским флотом, чего нельзя было не понять. Но
этого не произошло.
1916 год шел к концу. Все больше накалялась атмосфера. На фронте война
шла плохо, в тылу - Распутин. Потом - убийство Распутина. Слухи, слухи...
В начале февраля 1917 г. мой муж, С.Н. Тимирев, получил отпуск, и мы
собирались поехать в Петроград - т.е. мой муж, я и мой сын с няней. Но в
поезд сесть нам не удалось - с фронта лавиной шли дезертиры, вагоны забиты,
солдаты на крыше. Мы вернулись домой и пошли к вдове адмирала
Трухачева53, жившей в том же доме, этажом ниже. У нее сидел
командующий Балтийским флотом адмирал Адриан Иванович Непенин54.
Мы были с ним довольно хорошо знакомы. Видя мое огорчение, он сказал: "В чем
дело? Завтра в Гельсингфорс идет ледокол "Ермак", через 4 часа будете там, а
оттуда до Петрограда поездом просто". Так мы и сделали.
Уже плоховато было в Финляндии с продовольствием, мы накупили в Ревеле
всяких колбас и сели на ледокол. Накануне отъезда я получила в день своих
именин55 от Александра Васильевича корзину ландышей - он заказал
их по телеграфу. Мне было жалко их оставлять, я срезала все и положила в
чемодан. Мороз был лютый, лед весь в торосах, ледокол одолевал их с трудом,
и вместо четырех часов мы шли больше двенадцати. Ехало много женщин, жен
офицеров с детьми. Многие ничего с собой не взяли - есть нечего. Так мы с
собой ничего и не привезли.
А в Гельсингфорсе знали, что я еду, на пристани нас встречали - в
Морском собрании был какой-то вечер. Когда я открыла чемодан, чтобы
переодеться, оказалось, что все мои ландыши замерзли. Это был последний
вечер перед революцией.
В Петроград мы приехали в двадцатых числах февраля56 в
квартиру моих родителей. Уже не хватало хлеба, уже по улицам шли толпами
женщины, требуя хлеба, разъезжали конные патрули, не зная, что с этими
толпами делать, а те, встречая войска, кричали: "Ура!" Неразбериха была
полная. Ясно было одно: что надвигаются грозные события. В эти дни я
несколько раз бывала в Государственной Думе. Последний раз после разных
речей вышел Керенский и сказал: "Вы тут разговариваете, а рабочие уже вышли
на улицу", и пошло.
Моя сестра Оля училась в это время в театральной студии Мейерхольда.
Ставился "Маскарад" Лермонтова в Александринском театре57, все
студийцы участвовали как миманс - сестра тоже. Несмотря на то что на улицах
было уже очень неспокойно, мы все поехали на генеральную репетицию.
Состояние было невыносимо тревожное, но как только началась музыка и в
прорези занавеса начали двигаться маски - такова волшебная сила искусства, -
все, все забывалось - до той минуты, когда кончалось действие. И тогда снова
ужасное состояние. Таким я запомнила этот спектакль, может быть лучший из
всех, которые я видела в жизни.
А на улицах уже постреливали. Революция - Февральская - шла полным
ходом. Мой муж срочно уехал в Ревель на корабль, которым тогда командовал. В
Гельсингфорсе был убит адмирал Непенин - убит зверски, убито несколько
знакомых мне офицеров58. В Кронштадте - тоже59. Что в
Ревеле - неизвестно60. Что в Севастополе -
неизвестно61.
Царь отрекся за себя и сына, его брат Михаил Александрович тоже. На
улицах стрельба. К нам приходили с обыском, искали оружие - взяли дедовский
кремневый пистолет и лицейскую шпагу отца.
x x x
Мы ехали во Владивосток - мой муж, Тимирев, вышел в отставку из флота и
был командирован Cоветской властью туда для ликвидации военного имущества
флота. Брестский мир был заключен, война как бы окончена.
В Петрограде голод - 50 гр. хлеба по карточкам, остальное - что
достанешь. А в вагоне-ресторане на столе тарелка с верхом хлеба. Мы его
немедленно съели; поставили другую - и ее тоже. И по дороге на станциях
продают невиданные вещи: молоко, яйца, лепешки. И все время - отчего нельзя
послать ничего тем, кто остался в Петрограде и так голодает?
Была весна, с каждым днем все теплее; и полная неизвестность, на что
мы, в сущности, едем, что из всего этого выйдет. А события тем временем шли
своим ходом: начиналась гражданская война, на Дону убит
Корнилов62, восстание чешских войск, следующих эшелонами на
восток63. В вагоне с нами ехала семья Крашенинниковых, наши
друзья; еще какая-то девушка, с которой я подружилась, ехала в Харбин к
родителям; два мальчика-лицеиста. Остановки долгие, города, незнакомые мне,
все было интересно, все хотелось посмотреть. Мы, где возможно, сходили с
поезда, бежали смотреть все, что можно. В Иркутске встретились с нашими
попутчиками, которые давно искали случая познакомиться, да не знали как.
А в Иркутске задержка - началось восстание в Черемховских копях, никого
дальше не пропускают. Тут-то эти мальчики и пригодились. Уж не знаю, как им
удалось организовать совершенно липовую китайско-американскую миссию и
получить под нее вагон. Состав этой миссии был по их выбору - все мы туда
попали. Время было фантастическое.
И вот мы едем по Амурской колесухе, кое-как построенной каторжниками,
по Шилке64. Красиво, дух захватывает. Вербная неделя, на станциях
видим, как идут по гребням холмов со свечками люди со всенощной. Мы опять, я
и девушка Женя, побежали смотреть город. Красивее расположенного города я не
видела - на стыке Амура и Шилки65. А город пестрый, то большие
дома, то пустыри, по улицам ходят свиньи - черт знает что такое. И тут я
повстречалась с лейтенантом Рыбалтовским66. Когда-то он плавал
под командой моего мужа, мы были знакомы, даже приятели. "Что вы здесь
делаете?" - "Да как-то так попал. Вот хочу перебраться в Харбин". - "Зачем?"
- "А там сейчас Колчак"67.
Не знаю: уж, вероятно, я очень переменилась в лице, потому что Женя
посмотрела на меня и спросила: "Вы приедете ко мне в Харбин?" Я, ни минуты
не задумываясь, сказала: "Приеду".
Страшная вещь - слово. Пока оно не сказано, все может быть так или
иначе, но с той минуты я знала, что иначе быть не может.
Последнее письмо Александра Васильевича - через Генеральный штаб - я
получила в Петрограде вскоре после Брестского мира. Он писал, что, пока не
закончена мировая война, он не может стоять в стороне от нее, что за
позорный Брестский мир Россия заплатит страшной ценой - в чем оказался
совершенно прав. Был он в то время в Японии. Он пошел к английскому послу
лорду Грею68 и сказал, что хочет участвовать в войне в английской
(союзной России) армии. Они договорились о том, что Александр Васильевич
поедет в Месопотамию, на турецкий фронт, где продолжались военные действия.
Но события принимали другой оборот. В Харбине тогда царь и бог был
генерал Хорват69 - формировались воинские части против Советской
власти - Александр Васильевич решил посмотреть на месте, что там происходит.
Так он оказался в Харбине.
В последнем письме он писал, что, где бы я ни была, я всегда могу о нем
узнать у английского консула и мои письма будут ему доставлены. И вот мы во
Владивостоке. Первое, что я сделала, - написала ему письмо, что я во
Владивостоке и могу приехать в Харбин. С этим письмом я пошла в английское
консульство и попросила доставить его по адресу. Через несколько дней ко мне
зашел незнакомый мне человек и передал мне закатанное в папиросу мелко-мелко
исписанное письмо Александра Васильевича.
Он писал: "Передо мной лежит Ваше письмо, и я не знаю -
действительность это или я сам до него додумался".
Тогда же пришло письмо от Жени - она звала меня к себе - у нее были
личные осложнения и она просила меня помочь ей: "Приезжайте немного и для
меня". Я решила ехать. Мой муж спросил меня: "Ты вернешься?" - "Вернусь". Я
так и думала, я только хотела видеть Александра Васильевича, больше ничего.
Я ехала как во сне. Стояла весна, все сопки цвели черемухой и вишней - белые
склоны, сияющие белые облака. О приезде я известила Александра Васильевича,
но на вокзале меня встретила Женя, сказала, что Александр Васильевич в
отъезде, и увезла меня к себе.
А Александр Васильевич встречал меня, и мы не узнали друг друга: я была
в трауре, так как недавно умер мой отец70, а он был в защитного
цвета форме. Такими мы никогда друг друга не видали. На другой день я
отыскала вагон, где он жил, не застала и оставила записку с адресом. Он
приехал ко мне. Чтобы встретиться, мы с двух сторон объехали весь земной
шар, и мы нашли друг друга.
Он навещал меня в той семье, где я жила, потом попросил меня переехать
в гостиницу. Днем он был занят, мог приходить только вечером, и всегда это
была радость.
А время шло, мне пора было уезжать - я обещала вернуться. Как-то я
сказала ему, что пора ехать, а мне не хочется уезжать.
- А вы не уезжайте.
Я приняла это за шутку - но это шуткой не было.
- Останьтесь со мной, я буду Вашим рабом, буду чистить Ваши ботинки, Вы
увидите, какой это удобный институт.
Я только смеялась. Но он постоянно возвращался к этому. Наконец я
сказала: