ержания и смысла жизни. Это хуже, чем проигранное сражение, это хуже даже
проигранной кампании, ибо там все-таки остается хоть радость сопротивления и
борьбы, а здесь только сознание бессилия перед стихийной глупостью,
невежеством и моральным разложением1. То, что я пережил в
Петрограде, особенно в дни 20 и 21 апреля, когда я уехал, было достаточно,
чтобы прийти в отчаяние, но мне несвойственно такое состояние, хотя во время
2 1/2-дневного пребывания в своем вагоне-салоне я мог предаться отчаянию без
какого-либо влияния на дело службы и командование флотом. Кажется, никогда я
не совершал такого отвратительного перехода, как эти 2 1/2 суток.
Как странно, что, когда я уезжал 10 месяцев тому назад, чувствуя, что
мои никому не известные мысли реализуются и создаются возможности решить или
участвовать в решении великих задач2, судьбе угодно было послать
мне счастье в виде Вас; когда эта возможность пала, это счастье одновременно
от меня ушло. Воистину [Фраза и строка не дописаны]
Я могу совершенно объективно разбирать и говорить о своем состоянии, но
субъективно я, конечно, страдаю, быть может, больше, чем я мог бы это
изложить в письме. Но я далек от мысли жаловаться Вам и даже вообще
обращаться к Вам с чем-либо, и Вы, я думаю, поверите мне. Мне было бы
неприятно, если Вы хоть на минуту усомнитесь в этом3.
д. 2, лл. 10-14
___________
1 "Флот постепенно разлагался. Постоянно днем и ночью приходили
известия о непорядках в различных частях флота. Обычным приемом успокоения
являлась посылка в часть, где происходят непорядки, дежурных членов
Центрального исполнительного комитета для "уговаривания". Результаты обычно
достигались благоприятные. Наиболее частая причина непорядков заключалась в
желании матросов разделить между собой казенные деньги или запасы
обмундирования и провизии. С каждым днем члены комитета заметно правели, в
то же время было очевидно падение их авторитета среди матросов и солдат, все
более и более распускавшихся" (С м и р н о в М.И. Указ. соч., с. 20).
2 Речь идет о Босфорской операции - плане завоевания Черноморских
проливов и Константинополя.
3 В ближайшие дни, последовавшие за написанием этого письма, произошли
события, заставившие Колчака в первый раз подать прошение о снятии его с
должности командующего флотом. Конфликт разыгрался в отсутствие председателя
ЦВИК, летчика, вольноопределяющегося Сафонова, стремившегося к поддержанию
дисциплины и пользовавшегося авторитетом. В ответ на требование ЦВИК о
распределении гарнизонных запасов кожи между матросами генерал-майор Н.П.
Петров, в ведении которого находилась хозяйственная часть Севастопольского
порта, отказался это сделать. ЦВИК постановил арестовать его. Представители
комитета явились к Колчаку за приказанием об аресте, но получили резкий
отказ. После долгого заседания комитета, уже около полуночи, вновь явились к
Колчаку, вторично потребовали ареста, вторично получили категорический
отказ. Тем не менее генерал Петров был арестован. Это был первый случай
самочинного ареста на Черноморском флоте. Колчак еще раньше поставил
верховного главнокомандующего и морского министра в известность, что он
будет командовать флотом до той поры, пока не произойдет хотя бы одно из
следующих обстоятельств: 1) отказ корабля выйти в море или исполнить боевой
приказ, 2) смещение с должности без согласия командующего флотом начальника
одной из его частей (неважно, будет это по требованию сверху или снизу), 3)
арест подчиненными своего командира. Теперь А.В. послал телеграмму главе
Временного правительства кн. Г.Е. Львову и верховному главнокомандующему
ген. М.В. Алексееву о том, что вследствие самочинных действий ЦВИК он не
может нести ответственность за Черноморский флот и просит отдать приказание
о сдаче им должности следующему по старшинству флагману. На следующий день
ЦВИК получил телеграмму, где действия его были названы контрреволюционными,
сообщалось, что для разбора дела в Севастополь едет один из членов
правительства, генерала же Петрова приказывалось освободить, что и было
немедленно выполнено. В телеграмме Колчаку содержались просьба остаться в
должности и обещание оказать содействие водворению порядка. Обе телеграммы
были подписаны кн. Львовым и А.Ф. Керенским.
No 11
[Около 10 мая]
[Написано на обороте письма к третьему лицу, датированного 10 мая 1917
г.]
Вы пишете мне про Ваши мысли о моем нежелании писать Вам о том, что я
забыл Вас. Это не совсем так: я не забыл Вас, и желание писать Вам, хотя бы
для того, чтобы иметь письма Ваши, у меня, конечно, есть, но я должен был
заставить себя не думать о Вас, ни о переписке с Вами. Уверяю Вас, что
забыть что-либо по принуждению - вещь очень трудная, но все-таки, как я
убедился, возможная.
Возьмите любое из моих писем, вспомните слова мои, и Вы поймете, какое
это для меня огромное несчастье и горе. Но оно не одно - рушилось все
остальное, что имело для меня наибольшую ценность и содержание. Надо ли
прибавлять к этому еще что-либо. Мне тяжело писать. Я могу заставить себя
делать что угодно [Далее зачеркнуто: могу смеяться], гораздо больше, чем
написать несколько листков бумаги, но есть же представление о
целесообразности того или иного поступка.
д. 2, лл. 15 об., 17 об.
No 12
[Перед текстом этого письма в отчеркнутой части листа написано: Это
было, во всяком случае, отвратительнейшее путешествие, исключительное по
скверным воспоминаниям и впечатлениям...]
Э[скадренный] м[иноносец] 20 мая 1917 г.
"Дерзкий"
На ходу в море
Г[лубокоуважаемая] А[нна] В[асильевна]
Я получил письмо Ваше от [Дата в тексте не проставлена, это 24 апреля
(см. No 8 и 9)] неделю тому назад, но до сего дня не мог ответить Вам. Всю
эту неделю я провел на миноносцах в переходах в северной части Черного моря,
ходил в Одессу для свидания с Керенским1 и ген[ералом]
Щербачевым2, ходил в Севастополь с министром3, отвез
его обратно в Одессу, пришел в Николаев4 и теперь возвращаюсь в
Севастополь с "Быстрым" и вновь вступившим в строй миноносцем
"Керчь"5, делавшим свой первый переход морем.
Иногда в свободные часы я брал бумагу, ставил число и название
миноносца, затем выписывал "Глубокоуважаемая Анна Васильевна" - но далее
лист бумаги оставался чистым, и, проведя некоторое время в созерцании этого
явления, я убеждался, что написать ничего не могу. Тогда я принимался за
какое-либо другое, более продуктивное занятие.
Сегодня месяц, как я уехал из Петрограда, и первое время, когда я
вспоминал свое пребывание в этом городе, возвращение в Севастополь и дни по
прибытии на свой корабль, я испытывал желание забыть и не думать об этом
времени. Но теперь мне это стало безразличным.
Скажу откровенно, что я сделал также все, чтобы хотя немного забыть и
не думать о Вас, так, как это я делал ранее. Забыть Вас, конечно, нельзя, по
крайней мере в такой короткий срок, но не думать и не вспоминать возможно
себя заставить, и я это сделал, как только вернулся на свой корабль. Прошу
извинить меня - но я хочу позволить себе говорить то, что думаю, тем более
что мне довольно безразлично, что из этого получится. Если хотите, прошу
поверить мне, что я совершенно далек от всякой мысли на что-либо жаловаться,
сожалеть или надеяться.
Я пишу Вам в ответ на письмо Ваше о том, о чем сейчас думаю
безотносительно к прошедшему и будущему. Все то, что было связано с Вами,
для меня исчезло - Вы, вероятно, согласитесь, что эта метаморфоза, во всяком
случае, не принадлежит к числу приятных неожиданностей. Но она явилась как
факт, как ясное логическое заключение, простое, как математическая формула.
Я могу с точностью до минуты представить себе время, когда это случилось, и
то, что я пережил тогда, несомненно гораздо хуже, чем Вы думаете и [чем] я
мог бы изложить на бумаге.
Я писал в предыдущем письме, что одна военная и политическая
"конъюнктура", поскольку она связана с моей жизнью и деятельностью,
создавала "концепцию", к которой, казалось бы, нечего прибавить. Но
"прибавка" нашлась и была достойна этой "концепции". Разрушилось все, и я
оказался, говоря эпическим языком, как некогда Марий6 перед
развалинами Карфагена. История Иловайского7 указывает, что этот
великий демократ, находясь в ссылке, плакал, сидя на этих развалинах. Не
знаю, насколько это верно, думаю, что Марий если и плакал над Карфагеном, то
только из зависти, что дело разрушения этого города произошло раньше и без
его участия, но что он чувствовал себя прескверно, я в этом уверен. Но, в
сущности, это неважно, тем более что я даже не плакал за полнейшим
бессмыслием этого занятия.
Первое, что я сделал, когда прибыл на корабль и остался один, - это
собрал все, что было связано с Вами и напоминало Вас, - Ваши письма,
фотографии, - уложил все в стальной ящик [Далее зачеркнуто: где хранил
некоторые секретные документы] с особым замком, открыть который я не всегда
умею, и приказал его убрать подальше. Это было очень тяжело, и вечером я
почувствовал себя еще хуже. В обстановке ничего почти не изменилось, но
отсутствие нескольких Ваших фотографий, казалось, только подчеркивало дикую
пустоту, которая создалась в моей каюте [Далее перечеркнуто: сомнительное
украшение которой составили только несколько винтовок и пистолетов на голых
лакированных переборках]. На пустом столе стояли белые и розовые розы,
присланные садовником во исполнение моих приказаний, несмотря на
существующие свободы, - я выбросил их в иллюминатор, прошел в лазарет и
отправил тем же путем белые, синие и красные цветы; в столовой уныло стояли
два каких-то печальных лопуха, покорно ожидая общей участи, но я не нашел у
них какого-либо сходства с Вами и потому предоставил им умирать естественной
смертью. Больше делать в предпринятом направлении было нечего. На другой
день я ушел в море на "Свободной России". Я пережил вновь очень тяжелые
минуты, когда, выйдя в море, спустился в свою походную каюту. Эта маленькая,
жалкая каюта на мостике около передней трубы, казалось бы, ничего общего с
Вами не имеет, но я всегда в ней писал Вам письма и так много думал о Вас,
что, оказавшись в ней, я против желания вернулся к этому занятию... На
другой день при стрельбе руководивший огнем артиллерийский офицер дал залп
второй башни под очень острым углом и обратил мою каюту в кучу ломаных досок
и битого стекла. Раньше я всегда возмущался, когда неосторожной стрельбой у
меня выбивали иллюминатор или ломали дверь, но тогда я даже не сделал
замечания извинявшемуся за этот погром офицеру и переселился в кормовое
помещение, где раньше никогда не жил на походах.
Каюту поправили, и на втором выходе я там писал Вам письмо - Вы его
получили, вероятно. "Помилуй Бог, как глупо", - может быть, скажете Вы.
"Да", - скажу я, это очень глупо, но мне было больно, и это хуже, чем глупо.
Следя за собой и заставляя не оставаться без какого-нибудь занятия в те
часы, когда я раньше отдыхал, я пересилил себя, и теперь я [На этом текст
обрывается]
д. 2, лл. 18-25
[Не ранее 20 мая 1917 г.]
[Текст написан на обороте письма от 20 мая]
Попробую, не знаю, удастся ли это сегодня. Но прежде чем что-либо
писать, я хотел бы думать и верить, что Вы не сочтете мои слова за жалобу
или упрек, обращенный к Вам, тем более далек я от мысли вызвать какое-либо
сожаление, сочувствие или надежду. Может быть, лучшим было бы совсем не
писать; может быть, это письмо явится слабостью, но все равно надо же
ответить на Ваше письмо, а выдумать я ничего не могу.
Знаете ли Вы, что той Анны Васильевны, которой я молился как божеству,
нет.
Не представляется, думаю, надобности говорить Вам жалкие слова в
развитие и пояснение этого положения.
Надо было постараться не думать о Вас. Хотите, я расскажу, как это я
сделал? Это достаточно смешно и, может быть, немного глупо. Я не боюсь,
впрочем, последнего, т[ак] к[ак] в своем сомнении считаю себя имеющим право
делать глупости даже сознательно. Многие люди делают их бессознательно и
потом сожалеют о сделанном, я обыкновенно делаю глупости совершенно
сознательно и почти никогда об этом не сожалею.
д. 2, лл. 18 об., 22 об.
____________
1 Керенский, Александр Федорович (1881-1970) - министр юстиции во
Временном правительстве первого состава; после отставки А.И. Гучкова (30
апреля) в коалиционном втором Временном правительстве (с 5 мая) военный и
морской министр; позже (с 8 июля) возглавил Временное правительство. В
середине мая начал Noзнаменитую словесную кампанию, которая должна была
двинуть армию на подвиг. Слово создавало гипноз и самогипноз... Керенский
говорил, говорил с необычайным пафосом и экзальтацией, возбуждающими
"революционными" образами, часто с пеной на губах, пожиная рукоплескания и
восторги толпы... И Керенский докладывал Временному правительству, что
"волна энтузиазма в армии растет и ширится", что выясняется определенный
поворот в пользу дисциплины и возрождения армии. В Одессе он поэтизировал
еще более неудержимо: "в вашей встрече я вижу тот великий энтузиазм, который
объял страну, и чувствую великий подъем, который мир переживает раз в
столетия..." ...Солдатская масса, падкая до зрелищ и чувствительных сцен,
слушала призывы признанного вождя к самопожертвованию, и он и она
воспламенялись "священным огнем" с тем, чтобы на другое же утро перейти к
очередным задачам дня: он - к дальнейшей "демократизации армии", она - к
"углублению завоеваний революции" (Д е н ик и н А.И. Очерки русской смуты.
Т. 1, вып. 2. М., 1991, с. 398-400).
С отрядом из четырех миноносцев Колчак прибыл в Одессу и присутствовал
там на торжествах в честь Керенского.
2 Щербачев, Дмитрий Григорьевич (1857-1932) - генерал от инфантерии
(1914). С апреля 1917 г. - помощник главнокомандующего армиями Румынского
фронта (румынского короля Кароля), фактически - главнокомандующий. В 1919 г.
проживал в Париже.
3 На ночном переходе из Одессы в Севастополь Колчак подробно разъяснил
Керенскому обстановку общего развала на Черноморском флоте, развившегося в
мае. "...вы понимаете, что мы переживаем время брожения", - ответил ему тот.
Керенский говорил Колчаку о "революционной дисциплине"; Колчак отвечал ему,
что ее не существует, а есть "дисциплина, которая не создается каким-нибудь
регламентом, а создается воспитанием и развитием в себе чувства долга,
чувства обязательств, известных по отношению к родине", - такая дисциплина
"может быть у меня, может быть у него, может быть у отдельных лиц, но в
массе такой дисциплины не существует"... Договориться они не смогли.
В Севастополе Керенский, в сопровождении Колчака, побывал на нескольких
кораблях, здоровался за руку с матросами, стоящими в строю, произносил им, а
также и офицерам в Морском собрании речи, а в ЦВИК, призвав членов комитета
и Колчака "забыть прошлое и поцеловаться", похвалил членов ЦВИК за
выполнение ими совета (!) Временного правительства об освобождении генерала
Петрова. "Вот видите, адмирал, все улажено, мало ли на что теперь приходится
смотреть сквозь пальцы..." - сказал он Колчаку. "Его приезд никаких
результатов не дал и никакого серьезного впечатления ни в командах, ни в
гарнизоне не оставил, хотя он был принят хорошо" (Допрос Колчака, с. 73-74).
По воспоминаниям М.И. Смирнова, Колчак именно после отъезда Керенского
почувствовал, что связь и доверие между ним и командами пропали.
4 Колчак ездил в Николаев для осмотра строившихся там военных кораблей.
На судостроительных заводах все шло к полному прекращению работ.
5 Официально экскадренный миноносец "Керчь" вступил в строй 10 июля
1917 г. Менее чем через год, 19 июня 1918 г., потоплен по приказу из Москвы
в районе Туапсе "во избежание захвата немцами".
6 Марий, Гай (156-86 гг. до н.э.) - римский полководец и политический
деятель. Разбил нумидийцев, тевтонцев и кимаров, был объявлен "спасителем
отечества" и новым "основателем Рима", шесть раз избирался консулом. Один из
вождей популяров ("демократов"), изменивший им в решительный момент их
восстания (100) и разгромивший их в уличных боях в Риме; после этой победы,
окруженный всеобщим презрением, изгнан из Рима. Вернувшись через некоторое
время, был прощен популярами за свое вероломство и руководил их силами в
оборонительном сражении на улицах Рима против римского войска под
командованием Суллы; после поражения бежал в Африку. В 87 г. захватил Рим во
главе войск популяров и руководил пятидневной кровавой резней, направленной
против оптиматов ("аристократов"). Слова "великий демократ" в применении к
Марию Колчак употребляет с явным оттенком иронии. Наиболее известная
биография Мария принадлежит Плутарху.
7 Иловайский, Дмитрий Иванович (1832-1920) - историк, автор учебников
по русской и всеобщей истории.
No 13-16
21 [мая]
Я получил, вернувшись в Севастополь, письмо Ваше от 13 мая - Вы пишете,
что будете ожидать мой ответ. Что ответить Вам - не знаю. Вероятно, Вы
правы.
д. 2, л. 26
22 мая
Я отправил Вам письмо по возвращении в Севастополь, а вчера вечером
неожиданно получил два письма Ваших от 12 и 13 мая.
Прежде всего считаю долгом благодарить Вас за любезное внимание. Вы
пишете, что будете ожидать мой ответ. Ваше письмо только подтверждает мои
мысли и является моим приговором. Что я могу ответить Вам. Вы правы, и я не
хочу ни возражать, ни оспаривать Ваших положений. Вы были бы правы, если бы
послали мне то письмо, которое признали резким и не вполне справедливым, Вы
были бы правы, если бы совсем не ответили мне. Но Вы не правы, приписывая
мне жесткость и враждебность в отношении Вас; ни ранее, ни теперь я не могу
проявить этих свойств к Вам. Но я виноват [Далее зачеркнуто: в излишней и, в
сущности, ненужной откровенности.], что дал возможность понять мое
состояние, и я не должен был [Далее зачеркнуто: писать.] посылать Вам ни
первого, ни второго письма, быть может, еще более недопустимого.
Если найдете желательным - простите [Далее перечеркнуто: Но что я могу
написать, когда вот уже месяц, как я совершенно вышел из сколько-нибудь
нормального состояния. Не надо забывать, что я еще командую флотом, я очень
занят, все время выполнял операции и выходил в море - я почти не могу спать;
прибавьте всеобщий бедлам и непрерывную возню с преступными кретинами. Прошу
иметь суждение, какими свойствами надо обладать, чтобы при такой обстановке
управлять собой и поступать "холодно и покойно". А я все-таки так делаю и
только теперь начинаю уставать.]. Временами мною овладевает полнейшее
равнодушие и безразличие ко всему - я часами могу сидеть в каком-то странном
состоянии, похожем на сон, когда решительно ни о чем не думаешь, нет ни
мыслей, ни волнений, ни желаний. Надо невероятное усилие воли, чтобы
принудить себя в это время что-нибудь делать, решать, приказывать... [Далее
зачеркнуто: Я устал от этой борьбы с самим собой, мне все надоело, ибо
труднее всего возиться с самим собой, я не могу писать Вам.]
Если бы Вы знали, как тяжело мне писать, как больно делать то, что
несколько недель тому назад было моим единственным отдыхом. Что я могу
сказать, когда чувствуешь, что все равно: написать ли так или иначе, послать
письмо сегодня, завтра, через неделю или совсем не посылать, когда меня
охватывает такое безразличие и равнодушие, что просто не знаешь, зачем
пишешь весь этот вздор.
Вы говорите, что будете ждать ответ мой. На какой вопрос? Стоит ли
продолжать переписку с Вами или Вам переписываться со мной, если хотите. В
сущности, она кончилась тем письмом, которое Вы с каким-то странным
предвидением назвали "последним" и которое я получил в день своего приезда в
Петроград. Я это понял тогда же. Теперь я не могу ни думать, ни писать так,
как раньше, и Вы спрашиваете: "Какой смысл в этих письмах и какая в них
радость?" Никакого смысла и никакой радости - отвечу я. Вы говорите, что
пишете мне очень холодно и спокойно, но я отвечу Вам, быть может, с
величайшей болью, что [На этом текст обрывается. После черты, проведенной от
края до края листа, на той же странице, - No 14.]
д. 2, лл. 26-29
No 14
Написано на "Дерзком" [Не ранее 22 мая] [Датируется по предшествующему
варианту письма No 13.]
Я вчера отправил письма Вам. Сегодня я неожиданно получил от Вас письма
с датами 12 и 13 мая. Прошу принять мою благодарность за них. Вы пишете, что
ждете ответа. Прежде всего скажу, что Вы совершенно правы.
Вы пишете, что будете ждать ответа.
Постараюсь ответить на все вопросы Ваши, нарушив немного только их
последовательность.
1) "Правда ли, что наша переписка потеряла для меня совсем прежнюю
ценность?"
Да, ее ценность и значение счастья, радости и лучшего, что я имел,
теперь утратились.
2) "Какой смысл в этих письмах и какая в них радость?" В моих письмах
нет и не может теперь быть ни смысла, ни радости.
3) "...Лучше прекратить ее (переписку) совсем, чем писать, принуждая
себя к этому".
Вернувшись на юг, я считал, что переписка наша окончилась тем письмом,
которое Вы в странном предвидении назвали "последним" и которое я получил в
день приезда в Петроград.
"Прекратить переписку с Вами", но дело в том, что выговорить или
написать [эти] слова мне представляется даже теперь невероятною болью; если
того, что я пережил за прошедший месяц, мало, то пускай будет и это. Раз Вы
спрашиваете, то мне остается только идти навстречу, и, как ни тяжело и
больно, я отвечу: лучше прекратить [Страница не дописана.].
д. 2, лл. 29-31
No 15
[Не ранее 22 мая]
[Датируется по сопоставлению с предыдущими вариантами письма, см. No 13
и 14.]
Глубок[оуважаемая] Ан[на] Васил[ьевна]
Мною получены Ваши письма от 12 и 13 мая. Принеся искреннюю
благодарность за любезное внимание Ваше, прошу верить, что только очень
серьезные причины могли задержать ответ на эти письма, тем более что Вы
упомянули в письме от 13 мая о Вашем ожидании моего ответа. Я совершенно
болен и чувствую себя настолько нехорошо, что положительно не могу рисковать
причинить Вам неприятность своими письмами, в которых мое состояние так или
иначе будет заметно. Я написал несколько вариантов ответа на письмо Ваше от
13 мая, но признаю их непригодными для сообщения Вам и просто скажу, что
единственное мое желание - это всецело пойти навстречу Вашему и поступить
так, как Вы признаете для себя нужным.
Вы высказываете свое мнение о возможности ошибки и уверенность в
искренности и личных ко мне симпатиях. К большому сожалению, я должен
причинить неприятность Вам категорическим отказом в почтенной просьбе Вашей.
"Ошибается тот, кто ничего не делает, а такие люди нам не нужны", -
говорите Вы. Я не могу согласиться с этим общим положением. В
рассматриваемом случае ошибки быть не должно - она недопустима. Я не
допускаю подобных "ошибок", и если это ошибка, то она не меняет моего
решения.
Что касается "искренности и симпатии", то эти свойства относятся уже к
области личного чувства, которое совершенно должно быть исключено. В силу
этого я не нахожу возможным коснуться Ваших слов о "жестокости", "жалости" и
прочих прекрасных и непрекрасных слов, к сожалению имеющих для меня значение
только постольку, поскольку Вас огорчит мое отрицательное к ним отношение.
Решения своего я не изменю, будучи твердо уверен, что оно основано на
простой логике и всякая перемена явится непростительной слабостью.
д. 2, лл. 32-34
No 16
[Не ранее 22 мая] [Датируется по сопоставлению с предыдущими вариантами
письма.]
Ваше письмо от 12/13 мая, в коем Вы изволите выразить мнение свое о
создавшейся новой фазе наших отношений и высказываете благопожелания о
благополучном разрешении возникших эвентуально положений, я прочел с
величайшим вниманием и обдумал, насколько возможно, объективно и
беспристрастно сущность последних.
Поэтому некоторое опоздание в ответе может быть не поставлено мне в
большую вину и даже не осуждаемо строго ввиду крайней серьезности, с которой
я признал необходимым отнестись к почтенным словам Вашим, определившим
несколько дней, потребных для правильного суждения поставленных Вами
вопросов.
Прежде всего, мы стоим на совершенно различных основаниях для суждения.
Из Вашего письма видно, что Вы рассматриваете дело только с каузальной
стороны его, для меня же основное значение получают нормативные положения,
определяющие действия или поступки. Вы говорите о существовании, я говорю о
долженствовании. Важно, в сущности, не то, что есть, а то, что должно быть.
Я далек, конечно, от суждений о преимуществе или правильности той или другой
точки зрения, скорее склонен признать если не правильной, то более логичной
Вашу.
События, имевшие место при свидании нашем в Петрограде, с точки зрения,
Вами высказываемой на наши взаимоотношения, имеют чисто эвентуальный
характер. Нет сомнения, что элементы порядка и случайности имели известное
значение, но причины лежат более глубоко.
Вы изволите согласиться, что основанием всего послужили Ваши славные
действия [Далее зачеркнуто: в июле 1916 г.], имевшие для меня значение нормы
[Далее зачеркнуто: в дальнейших моих поступках.]. До нашего свидания и во
время моего пребывания в Петрограде Вы не отрицали нормативного значения и
признавая [На этом текст обрывается. Следующий текст написан на обороте No
16.]
д. 2, лл. 43-44
Ваше письмо подтверждает глубоко трагическое положение мое, как
получившему post factum [После совершившегося факта (лат.).] нашего
свидания, то, что, по существу, должно было быть сделано до или во время
его. Вы хорошо знаете, что для меня известные слова Ваши имели императивное
значение, но я должен сказать, что таковая же императивность может создаться
и при умолчании.
Игра в понимание без слов очень рискованна и тем менее допустима для
тех, кто провел 10 месяцев в совершенно различной обстановке, вдали друг от
друга. Нет необходимости сослаться на то состояние, в котором я находился
из-за "неудачного понимания". Наша переписка, являвшаяся за эти 10 месяцев
единственной связью, в результате едва не привела меня к величайшему
несчастью, и я [На этом текст обрывается.]
д. 2, л. 44 об.
No 17
Л[инейный] к[орабль] 30 мая 1917 г.
"Г[еоргий] П[обедоносец"]1
Глубокоув[ажаемая] А[нна] В[асильевна]
Вчера вечером совершенно неожиданно я получил пакет от
Романова2 с Вашим письмом от 17-18 мая, написанном в Петрограде.
Это письмо я получил только на 11-й день. Я мог бы получить его по крайней
мере неделей раньше и на неделю раньше получить возможность несколько выйти
из своего невозможного состояния.
И вот сегодня после Вашего последнего письма я чувствую себя точно
после тяжелой болезни - она еще не прошла, мгновенно такие вещи не проходят,
но мне не так больно, и ощущение страшной усталости сменяет теперь все то,
что я пережил за последние пять недель.
Стоит ли вспоминать их? Листки бумаги, которые я исписал, по привычке
обращаясь к Вам, не думая, конечно, посылать их по Вашему адресу, могли бы,
конечно, представить и объяснить все то, что произошло с того времени, когда
я уехал из Петрограда в состоянии, которое называется отчаянием. Да, я
первый раз в жизни испытал, что это такое, и почувствовал, что руки у меня
опустились, что у меня нет ни воли, ни желаний или способностей выйти из
этого состояния, ни средств что-либо делать, ни целей, к которым надо идти
[Далее зачеркнуто: К двум формулам свелось все, что для меня имело значение,
содержание и смысл жизни: война проиграна позорнейшим образом, проливы
остаются в руках немцев, вся подготовка, вся работа сведена к нулю: "ибо во
всей армии нет полка, в котором я мог бы быть уверен, и Вы сами не можете
быть уверены в своем флоте, что он при настоящих условиях выполнит Ваши
приказания"3.]. Позорно проигранная война, в частности кампания
на Черном море, и в личной жизни - нет Вас, нет Анны Васильевны, нет того,
что было для меня светом в самые мрачные дни, что было счастьем и радостью в
самые тяжелые минуты безрадостного и лишенного всякого удовлетворения
командования в последний год войны с давно уже витающим призраком поражения
и развала.
Двое с половиной суток моего пребывания в вагоне-салоне были
достаточны, чтобы сойти с ума, но я не мог позволить себе продолжение такого
состояния, вступив на палубу корабля. Не знаю, насколько это справедливо, но
мне доказывали, что только я один в состоянии удержать флот от полного
развала и анархии, и я заставил себя работать.
Но я свыкнулся с воспоминаниями и мыслями о Вас, и то, что раньше
являлось для меня одним из источников энергии и способности делать,
обратилось в препятствие, с которым мне пришлось бороться.
Как странно читать Ваши слова, где Вы говорите, что я забыл Вас. Я
попробовал это сделать, мне так было тяжело иногда, что я хотел бы не думать
и не вспоминать Вас, но это было, конечно, невозможно. Разве можно, хотя бы
по желанию, забыть Вас после 2 лет, в течение которых я непрерывно думал о
Вас, соединяя с Вами, может быть, странные и непонятные [Далее зачеркнуто:
для Вас.] мысли и желания о войне.
Стоит ли говорить о пустяках, которые являлись "покушениями с негодными
средствами", к которым я прибегал, чтобы не думать о Вас. Я много работал в
этом месяце - ряд операций - выходов в море, частью кончавшихся трагически,
с потерями прекрасных людей, как в минной операции в Босфоре4,
гибель подлодки "Морж"5, - частью удачных, как разгром
Анатолийского побережья вспомогательными крейсерами и
миноносцами6, - не действовали на мое состояние, и в море на
корабле и миноносце я чувствовал себя еще хуже, чем на "Георгии
Победоносце".
На "Свободной России" в первые выходы я временами переживал то же, что
и [в] вагоне на пути в Севастополь.
Политическая деятельность, которой я занялся [Далее зачеркнуто: чтобы
отвлечь себя.], создала два крупных эпизода: вернувшись из Петрограда, я
решил заговорить открыто, и мне пришлось первому, ранее чем высказались
правительство и высшее командование, громко сказать о разрушении нашей
вооруженной силы и грозных перспективах, вытекающих из этого
положения7. Мне удалось поднять дух во флоте, и результатом
явилась Черноморская делегация, которую правительство и общество оценило как
акт государственного значения8. Против меня повелась кампания - я
не колеблясь принял ее и при первом же столкновении поставил на карту все -
я выиграл: правительство, высшее командование, Совет Р[абочих] и
С[олдатских] Д[епутатов] и почти все политические круги стали немедленно на
мою сторону. Казалось бы, что все это должно было наполнить жизнь и отвлечь
меня от того, что было так больно и что казалось совершенно потерянным и
непоправимым. Нет, ничего не помогало [Далее зачеркнуто: Я делал что-то, как
механизм, переживая временами душевную боль.]. Я получил и получаю очень
много писем и телеграмм отовсюду, почему-то мне приписывают какие-то вещи,
значение которых я не разделяю, политические деятели, представители
командования говорят мне о каких-то заслугах и выражают мне благодарность
неизвестно за что, но все это мне было не нужно и не давало ничего.
Я получил письмо Ваше, где Вы заговорили о прекращении переписки с Вами
и упомянули, что будете ждать моего ответа. Я сознавал, что переписка
кончена, я мог признать факт ее окончания логически, но я не мог ответить
Вам, что я хочу или согласен с ее прекращением, я не мог примириться с
каким-либо участием с моей стороны в этом решении. Я готов был считаться с
прекращением последней связи с Вами ipso facto [В силу самого факта (лат.)],
но для меня невозможно было участие действием или поступком в этом. Только
Вы, и только одни Вы, могли мне помочь, но Вы ушли от меня, и я сознавал,
что изменить что-либо в отношении Вас я бессилен.
Что я мог писать Вам, Анна Васильевна, когда я думал о Вас, переживал
ощущение почти физической боли, с которой я ничего не мог поделать, и
перестал под конец бороться с нею, предоставив все времени и обстановке. Я
понял в Петрограде, что Вы мне не верите, не доверяете, что Вы отстраняетесь
от меня, что Вы тяготились мною, и я понял это без слов, намеков или
объяснений [Далее зачеркнуто: Если вспомнить, на каком фоне и в какой
обстановке создалось у меня это представление, то Вы согласитесь, что это
отнюдь не имело характера "приятной неожиданности".]. Скажите, Анна
Васильевна, имел ли я для этого основания или нет. Ведь я пишу не для того,
чтобы Вы что-либо опровергали. Долгий опыт научил меня понимать многое без
слов и видеть в словах то, что иногда они совсем не выражают, и опыт
указывает мне, что я ошибался редко. Может быть, я ошибся, но даю слово, что
еще никогда в жизни я так не платился за ошибку. Что я пережил за это время.
Быть может, никогда я так не думал о Вас, как в это время, несмотря на
невероятную сложность событий и всякого рода дел, когда я думал с величайшей
болью и отчаянием чувств, что лишился Вас, и признавал это положение
безнадежным и непоправимым.
Передо мной лежат Ваши последние письма. Я не сомневаюсь в искренности,
но я задумываюсь над Вашими словами. Вы пишете, что я забыл Вас, что Ваши
письма неинтересны и не нужны мне, что мне не до Вас, что [На этом текст
обрывается.]
д. 2, лл. 35-42
____________
1 "Георгий Победоносец" - старый линейный корабль, стоявший во время
войны в Севастополе на мертвых якорях. Когда командующий флотом не находился
в море, он жил на "Георгии Победоносце".
2 О Владимире Вадимовиче Романове см. ФВ и примеч. 49 на с. 120 наст.
изд., а также письмо Анны Васильевны к А.В. Колчаку от 10 марта 1918 г.
3 Приводятся, по-видимому, слова генерала М.В. Алексеева, сказанные им
Колчаку (ср. с письмомNo 19).
4 Майские заградительные операции в Босфоре были проведены 5-го и 13-го
числа.
5 Подводная лодка "Морж" (постройки 1915 г.) вышла к Босфору 11 мая
1917 г. и погибла предположительно в районе Эрегли (возможно, в результате
атак немецких гидросамолетов).
6 Блокада Анатолийского побережья к востоку от Синопа и ряд операций
против Зунгулдака, откуда шел вывоз угля в Константинополь, были начаты
командующим Черноморским флотом А.А. Эбергардом и продолжены Колчаком. В
частности, за два с небольшим месяца, с конца марта по начало июня 1917 г.,
было совершено 10 походов к берегам Турции (с участием 21 корабля); в восьми
случаях, наряду с разведкой, были нанесены удары по береговым объектам.
Наибольший успех выпал на долю похода, совершенного группой кораблей 28-30
мая и закончившегося как раз в день написания данного письма.
7 См. примеч. 2 к письму No 8.
8 Отношения Колчака с первым составом Севастопольского Совета
складывались благоприятно, матросские организации не противопоставляли себя
Колчаку и доверяли ему. Команды 28 крупнейших кораблей Черноморского флота
выделили черноморскую делегацию, выросшую вскоре до 300 с лишним человек
(впоследствии дополнена новой большой партией), и она в мае выехала в
Петроград, на фронт и Балтфлот для агитации за сохранение дисциплины и
продолжение войны. На митинге 25 апреля, который непосредственно
предшествовал образованию делегации, Колчак информировал собравшихся об
идущем развале флота и общем военно-политическом положении, высказал мысль о
том, что Черноморский флот, если он оставит партийные споры и не допустит
разрыва между матросами и офицерами, сможет спасти родину. Его речь
присутствующие встретили овацией и вынесли Колчака к автомобилю на руках.
Черноморскую делегацию возглавил матрос (вольноопределяющийся) Ф. Баткин.
Делегаты Черноморского флота вели агитацию на фронте не только речами, но и
личным примером в боевой обстановке; многие из них погибли в боях.
No 18
[Позднее 2 июня 1917 г.]
[Датируется по содержанию.]
Я отправил 2 июня письмо Вам через Генмор, письмо, которое я просил
уничтожить по прочтении, сознавая [Фраза не дописана.]
Мне хочется писать и говорить с Вами.
Как хотел бы я писать и говорить с Вами так, как в начале моего
назначения в Черное море, когда письма к Вам были моим лучшим отдыхом, когда
я ждал, считая дни, Ваших писем и, получая их, переживал светлые и радостные
минуты счастья.
Когда наступили черные дни расплаты с судьбой за это горе, я хотел уйти
от Вас, но это желание было великой жертвой для меня, которую я готов был
принести во имя Вас же, признав себя недостойным отношения и памяти Вашей. Я
не колеблясь сделал бы это во всех случаях, когда я почувствовал бы [себя]
не только виноватым в чем-либо, но и тогда, когда признал бы, что меня
постигло какое-либо несчастье или крупная неудача.
Но Вы пришли ко мне тогда и несколькими словами помогли мне, и я всегда
помнил, чем я обязан был Вам тогда1.
В этот приезд в Петроград я пережил величайшее моральное поражение:
состояние вооруженной силы и война делали очевидным полную невозможность
осуществления задач на Черном море, к которым я готовился к весне настоящего
года, - надо было спасать флот от разложения, о котором я писал
Вам2.
д. 2, лл. 45-45 об.
___________
1 См. письма А.В. Тимиревой No 1 и 2 в следующем разделе.
2 См. письмо No 6.
No 19
5 июня 1917 г.
Скоро будет два месяца, как я последний раз видел Вас и уехал с болью
отчаяния в Черное море.
д. 2, л. 46
[6 июня 1917 г.] [Датируется по письму No 21]
Глубокоуважаемая Анна Васильевна.
Вчера я по обыкновению сел писать Вам письмо, как это делаю последнее
время каждый день в свободные минуты, а вечером мне принесли Ваше письмо от
30 мая. Анна Васильевна, у меня нет слов ответить Вам так, как я бы хотел. Я
до такой степени измучился за время после своего возвращения из Петрограда,
что совершенно утратил способность говорить и писать Вам. Я не могу передать
Вам душевную боль, которую я испытываю, читая последние письма Ваши. Может
ли быть оправданием моим, что мое отчаяние, мои страдания за это время были
связаны с представлением, что Вы, Анна Васильевна, ушли от меня. Я писал
Вам, что это для меня было великим несчастьем и горем, с которым я
решительно не мог справиться. В Петрограде, в день отъезда моего, на
последнем заседании Совета министров в присутствии Главнокомандующего
ген[ерала] Алексеева1 окончательно рухнули все мои планы, вся
подготовка, вся огромная работа, закончить которую я хотел с мыслью о Вас,
результаты которой я мечтал положить к ногам Вашим2.
"У меня нет части, которую я мог бы Вам дать для выполнения операции,
которая является самой трудной в Вашем деле" - вот было последнее решение
Главнокомандующего. Только Милюков3, совершенно измученный
бессонной неделей и невероятной работой, понял, по-видимому, что для меня
этот вопрос имел некое значение, большее, чем очередная государственная
задача, и он подошел ко мне, когда я стоял, переживая сознание внутренней
катастрофы, и молча пожал мне руку.
Накануне я был у Вас, но я не имел возможности сказать Вам хоть
несколько слов, что я ожидаю и какое значение имеет для меня следующий день.
Я вернулся от Вас, <пил> с В.В. Романовым и, придя к себе, не лег спать, а
просидел до утра, пересматривая документы для утр