это обстоятельство,
к моему негодованию, использовалось в шутливых сценках, которые
разыгрывались тетей Аней, Тюлей и Ниной Гернет, когда рыбинские проблемы
обсуждались в Москве во время тайных наездов туда Анны Васильевны.
Обязательно наступал момент, когда кто-нибудь из них кричал грозно: "А
ну-ка, пинай, пинай его!" Я требовал прекратить упоминание хотя бы даже и в
шутливой, но недружественной интонации имени нашего соседа, которого для
себя выбрал за образец мужской красоты: он обладал несравненно прекрасным,
каким-то, на мой взгляд, особенно благородным ртом; иногда бывало, что я
тайком и совершенно безрезультатно пытался сложить свои мальчишечьи губенки
в этот восхищавший меня пинаевский рисунок. Схватки на почве осуждения и
защиты Пинаевых случались периодически и приводили всех в наилучшее
расположение духа.
Центральная и одна из немногих асфальтированных улиц, на которой
находился театр, конечно же, называлась ул. Ленина и тянулась параллельно
Волге. Она проходила правым берегом реки в квартале от вытянувшихся вдоль
берега пристаней, дебаркадеров, пропитанного дегтем песка, пеньковых мотков,
тросов, бочек, складов невесть чего и т.д. - совершенно особого прибрежного
мира, к которому город обрывался крутым и высоким вымощенным булыжником
спуском. Улица эта проходила сквозь весь город и образовывала главную его
артерию, от которой в направлении от реки уходили улочки и переулки,
становившиеся по мере удаления от центра все тише и травянистее. Вот там-то,
на одном из довольно тихих перекрестков, и стоял наш дом. В один из своих
приездов Тюля сделала несколько очень точных этюдов из окон угловой квартиры
тети Ани: в одну сторону виднелся небольшой прудик или наполненная талой
водой большая яма; в перпендикулярном направлении - глухой забор со скрытым
за ним прекрасным тенистым чужим садом; поверх забора видны только кроны
довольно могучих лип, цветение которых наполняло в июне воздух сладчайшим
медовым запахом. Тротуары этой улочки были выстланы двумя рядами широких
квадратных плит известняка, мостовая - булыжником; все это делалось очень
аккуратно и продуманно: мостовая была выпуклой и вода при дожде стекала к ее
обочинам, где по также вымощенным канавкам текла в направлении сточных
люков.
Кварталы между ул. Ленина и Волгой были застроены, пожалуй, лучшими
домами; в них, я думаю, прежде жили хозяева и управители реки. Теперь,
вернее тогда, в 1948 г., эти дома, как и весь город, как и вся страна,
потеряли форму, потрескались, облупились, все в них подтекало, не
закрывалось или, наоборот, не открывалось, и были они густо заселены
озабоченным и нищеватым людом. Однако об этих домах и известных мне их
обитателях - чуть позже.
Итак, театр! Здание его тоже имело явно дореволюционное происхождение и
располагалось в одном из самых центральных кварталов города: рядом был
огромный городской собор, сад с танцплощадкой, несколько кинотеатров -
обязательные "Арс" и "Юного зрителя", - кукольный театр и, наверное,
рестораны, про которые я тогда не знал. Были, естественно, и магазинчики, но
здешние были мне незнакомы, так как очереди за хлебом я отстаивал в других
местах, а больше мне ничего и не доверялось.
Вот парадокс воспоминаний - хочешь рассказать об одном, а рассказ своим
внутренним течением сносит тебя в совершенно неожиданном направлении. Итак,
театр... Его я вспоминаю со въезда во двор, давно лишившегося когда-то,
наверное, узорно-решетчатых ворот между двух уцелевших кирпичных стоек.
Теперь о воротах напоминали только торчавшие из стоек мощные петельные
стержни, глубоко изъеденные ржавчиной. Съезд с тротуара на проезжую часть
улицы ограничивали невысокие каменные тумбы, предназначавшиеся когда-то для
привязывания лошадей. Узкая горловина двора тянулась между двумя глухими
стенами - справа театра, слева соседнего дома - и выводила к хозяйственным
задам театрального здания со множеством дверей и дверец, какими-то огрызками
железных лестниц, прилепленных к стенам, складом необходимых в театральном
деле вещей, как-то: вечной кучи опилок, кусков фанерных стен с роскошными
окнами и дверьми и проч. Из всего этого наиболее высоко я ценил опилки: они
постоянно отсыревали, упревали и потому внутри были всегда горячими. Это их
свойство я обнаружил, когда победно вонзил в тело кучи сабельный клинок,
найденный где-то среди театрального хлама. Когда я выдернул его из
поверженной кучи, он оказался обжигающе горячим - эффект, который я
использовал впоследствии в качестве одного из козырей в отношениях с
приятелями, оказавшись как бы хозяином этого спящего городского вулкана.
Со двора через одну из дверец можно было проникнуть в темные закоулки
здания и через несколько поворотов арчатого коридорчика очутиться в
бутафорской мастерской - царстве Анны Васильевны. Темноватая комната с
мощной четырехугольного сечения колонной посреди, вдоль стен выстроены
длинные рабочие столы, постоянный запах столярного клея и других бутафорских
ингредиентов. Здесь фантазии тети Ани была дана и воля, и хоть какой-то
материал для воплощения. Как нельзя кстати пришлись те навыки, которые она
приобрела в Бурминском лагере (один из системы Карагандинских лагерей),
когда оформляла спектакль "Забавный случай" по Гольдони, разрешенный к
постановке в лагерной КВЧ для развлечения начальства и зеков. Наученной
тамошним опытом, ей было легко здесь: бумага, клей, краски, тряпье,
деревяшки - все имелось без особых ограничений. Например, роскошные резные
золоченые рамы для портретов делались с помощью пропитанных клейстером
газет, из которых лепился узорчатый рельеф, покрывавшийся после высыхания
краской и бронзовым порошком - из зала это выглядело совершенно достоверно.
Серебряные кубки - тоже техника папье-маше. Хуже бывало, когда героям по
ходу действия, скажем, в пылу пирушки надо было, чокаясь, бить кубками друг
о друга - выходило неожиданно глухо или, хуже того, картонно. Или герой
выпивал отравленное питье и валился вместе с кубком на пол - стоны и шум
падающего тела могли быть вполне натуральны, а вот падение кубка разрушало
достигнутый эффект. Тем не менее выглядели эти папье-машевые поделки очень
внушительно.
Мне сейчас кажется, что у Анны Васильевны был постоянный помощник и
будто бы звали его Витька; он, по-моему, и присутствует на фотографии,
сделанной однажды в мастерской. Но совершенно твердо мне вспоминается другой
ее помощник, которого, к моему удивлению, звали, как и меня, тоже Илья -
тогда это имя было достаточно редким. В бутафорскую он ходил совершенно
добровольно, так как был художником-исполнителем. Помогал он тете Ане с
покраской каких-нибудь подсохших поделок, с подготовкой деревянных
конструкций и т.д. Он также присутствует на упомянутой фотографии. Илья был
веселый молодой парень, несколько подавлявший меня своим напором,
постоянными междометиями, какими-то необязательно связанными с конкретным
моментом хохмами, вроде "люблю повеселиться - немножечко пожрать". Но это не
мешало ему быть добрым, открытым человеком, очень помогавшим Анне
Васильевне, и она его любила. Больше я, пожалуй, и не припомню в театре
людей, которые бы достаточно часто появлялись у тети Ани. Да и кому была
охота забираться в грязноватый подвал с лабиринтами подсобок, где работала
для многих не очень-то понятная женщина, появившаяся явно "оттуда"!
В самом начале моей рыбинской жизни у меня кратковременно возник
приятель из среды театральных детей. Единственное, чем эта мимолетная дружба
мне памятна, - попыткой воспользоваться системой вездесущих льгот, учредив в
ней свою собственную ступень: дети театральных работников. Так, например,
однажды мы явились в кинотеатр, важно представились и, по-видимому,
преуспели, потому что бесплатно посмотрели что-то, уж не "Золотой ключик"
ли. Вдохновленные удачей, мы отправились в кукольный театр, и - опять успех!
Здесь мы были уже посмелей и оттачивали некоторые детали ведения переговоров
с администрацией - ее представителем была или ошеломленная нашей наглостью
билетерша, или в лучшем случае кто-то повыше. Словом, идея показалась нам,
безусловно, выигрышной, заслуживающей дальнейшей разработки и повсеместного
внедрения.
Через несколько дней тетя Аня со смехом поинтересовалась результатами
наших инспекционных походов по pыбинской культуре. Смущен я был чрезвычайно
- фокус был хорош, покуда работа шла "под крышей", каковой для меня являлась
тетя Аня. Однако выяснилось, что крыша отсутствовала и зрителям прекрасно
были видны все ухищрения фокусника, так как и в кукольном, и в кинотеатре мы
имели дело с людьми, достаточно знавшими наших патронов.
Из рыбинских друзей Анны Васильевны наиболее близким ей человеком была
Нина Владимировна Иванова, сотрудничавшая в местном краеведческом музее.
Жила она на ул. Гоголя, в том ее престижном квартале, который был зажат
между ул. Ленина и Волжской набережной. Дом был из приличных - этажей в 4-5,
задуманный когда-то как доходный, но к тому времени, о котором мы сейчас
говорим, слово "доходы" если и имело смысл применительно к этому и многим
другим домам, то только потому, что жили в них полудоходяги. Нет, эти люди
были отнюдь не на шаг от голодной смерти, хотя изобилием продуктов Рыбинск и
тогда не блистал, а добыча пропитания была, бесспорно, проблемой номер один,
однако общий стиль и содержание их жизни уже не были - как бы хотелось
сказать "еще не были"! - вполне человеческими. Не многим удавалось в этих
условиях сохранить следы человечности, и одним из таких обитателей города
Рыбинска той поры и была Нина Владимировна.
История Нины Владимировны мне неизвестна: как очутилась в Рыбинске эта
интеллигентная женщина, явно хорошо образованная, без следа типичного для
приволжских мест акцента, - это для меня тайна. Было ли это следом
построения череды победивших, развитых и других "социализмов" или же
отблеском утраченной культуры небольших русских городов в прошлом - теперь
об этом можно только гадать. Первое предположение не требует особых
доказательств: три десятка послереволюционных лет прошли в непрерывном
перемешивании народов по огромной империи. В пользу последнего соображения
тоже имеются аргументы; в частности, именно Рыбинск, как недавно выяснилось,
был родиной замечательной песни "Вставай, страна огромная" и написал ее в
1916 г. Александр Адольфович Боде, преподаватель одной из рыбинских
гимназий, человек с филологическим университетским образованием (см. журнал
"Столица" No 6 за 1991 г.), так что были и в Рыбинске люди, это раз. Говоря
конкретнее о Нине Владимировне, нелишне вспомнить, что у нее в Рыбинске и
где-то окрест него были родственники, так что какие-то корни путем
ретроспективного анализа все же можно отыскать, но вместе с этим сохранялись
также и связи с Ленинградом, куда она время от времени ездила.
Семья Нины Владимировны состояла из нее самой, ее племянника Эрика -
взрослого и почти лысого мужчины лет тридцати, в гимнастерке и вообще очень
комиссарского вида - и Эриковой жены Вали. В родственных окрестностях Нины
Владимировны появился и постоянно пребывал Витька, паренек постарше меня -
лет, наверное, четырнадцати, а и я-то был тогда малохольным бледным ростком
одиннадцати-двенадцати годков, так что Витька казался мне почти мужчиной. Он
нисколько не возражал против такого к себе отношения и стал первым моим
проводником в мир Рыбинска, хотя сам был откуда-то из других мест и жил
здесь временно, обучаясь какому-то ремеслу. Однако скоро появился Юрка - сын
Шуры, еще одной родственницы Нины Владимировны. Кроме Юрки у Шуры была еще
старшая дочь, Лена, но она как-то выпала из поля моего зрения, поскольку
резонно чуждалась стаи подростков, в которую я быстро и самозабвенно влился;
помню только, что была она русоволосой сероглазой девушкой, причем особенно
привлекательной в ней была некая приволжская спокойная прочность.
Вначале меня, привыкшего к московско-ленинградскому выговору, забавляло
характерное волжское "оканье" с распевными глагольными и - как раз наоборот
- "акающими" окончаниями, подчеркиванье звонкости "г" - "ты чеГО сеГОдня
дела-ашь, пОнима-ашь" и т.д. Я точно так же был предметом всеобщих насмешек
за свое московское "аканье", меня просили сказать "МАсква, кАза..." и,
выслушав, жутко хохотали. Я остро и даже несколько болезненно ощущал
неожиданно проявившуюся неуклюжесть своей речи в достаточно фундаментальной
и монолитной среде рыбинского маленького народца. К тому же на их стороне
были передо мной несомненные преимущества: во-первых, это они жили здесь
постоянно, а не я, среди этих приволжских запахов, они знали все совершенно
новые для меня тонкости жизни около могучей Волги, они вводили, а могли и не
вводить меня в этот мир, так что я чувствовал себя в сильной зависимости от
них; во-вторых, мне понравилось звучание этих "а-ашь", и я даже старался
внедрить их в свой обиход. Не могу с уверенностью сказать, преуспел ли я в
этом ассимиляционном деле, так как сам я себя не слышал, но, думаю, вряд ли
- все-таки в глубине души московский говор я смутно ощущал как более
красивый и правильный.
Юрке я тоже оказался кстати - товарищ-москвич был, по-видимому, в
каком-то смысле козырной картой в политике ребячьих отношений. Этого вполне
хватило, чтобы через день после знакомства мы уже не были в состоянии
прожить друг без друга и часа. Пересказывать все наши приключения я не буду,
так как список их длинен и был бы интересен лишь их непосредственным
участникам - что-то вроде любительских фотоснимков. Впрочем, ведь и
любительские снимки становятся со временем предметом интереса историков,
художников и других роющихся в далеком или недавнем прошлом людей, так что
вроде бы и можно было углубиться в них подробнее, но - воздержусь, поскольку
не об этом здесь речь, и упомяну о них только лишь в связи с Анной
Васильевной. А отношение к ней эти не всегда безопасные игры имели
безусловное хотя бы просто потому, что Анна Васильевна была человеком в
высшей степени ответственным, а меня сдали под ее надзор. Она даже завела
дневник, в котором отмечала ежедневно особенности моего поведения и
состояния. Надо сказать, что мой портретец, возникающий при чтении этого
документа, не вызывает большого восторга - мне удавалось быть довольно
гадким мальчиком, склонным к вранью и уклонению от полезной практической
деятельности. Это вызывало у Анны Васильевны вполне мне теперь - но не тогда
- понятную тревогу. Задним числом я, конечно, могу толковать о своих,
надеюсь, хотя бы частично преодоленных порочных наклонностях как о
результате, например, нестабильности моей детской судьбы и связанного с этим
отсутствия в самом раннем возрасте надежных нравственных опор; или могу
ссылаться, как это делает король в шварцевском "Обыкновенном чуде", на
ужасную наследственность, но поделать с прошлым я уже ничего не могу -
сукиным сыном я был преизрядным.
И тем не менее думаю, что тетя Аня отчасти смотрела на меня так, как
испокон веку смотрели люди на юных отпрысков, т.е. как на свое продолжение.
Думаю также, что я утолял ее материнскую тоску по сыну, надежда встретиться
с которым, что ни день, становилась все призрачнее, пока не была
окончательно убита сухой справкой о его посмертной реабилитации (всегда, как
только я вспоминаю об этом, я неожиданно для самого себя произношу сквозь
зубы "ах сволочи!").
Но продолжим об Анне Васильевне и ее тогдашней жизни в Рыбинске -
насколько она мне была известна, разумеется. На этом относительно свободном
ее участке, продлившемся с зимы 47-го по декабрь 49-го, я проводил в
Рыбинске-Щербакове все каникулярные перерывы школьных занятий и летом и
зимой. Как ни гадок я был, но тем не менее тете Ане удавалось в той или иной
степени вовлечь меня в необходимые для жизнеобеспечения действия, как-то:
стояние в очередях за хлебом - а это выходы из дому часов в пять утра,
номера на ладошках, выстаивание по нескольку часов на улице и проникновение
в уплотнившейся до опасного предела толпе к желанному прилавку, откуда идешь
с вожделенными теплыми буханками и жуешь законно причитающийся тебе довесок.
Помню также натаскивание воды из уличной колонки, уборку нашей "квартиры",
чистку картошки и некоторые другие дела, которые были вменены мне в
обязанности, но я их, увы, не всегда исправно выполнял. Очереди за хлебом со
временем стали для меня привлекательны, так как там удавалось встретиться и
какое-то время провести с глазу на глаз, если не учитывать очередь, с
девочкой Ниной. Остальное исполнялось с меньшей охотой, но все-таки
исполнялось.
Бывало, что тетя Аня уезжала из города в недалекие окрестные леса за
грибами и забирала меня с собой. Эти путешествия очень любили мы оба,
причем, говоря о себе, мне следовало бы добавить "даже я", так как в этих
поездках - так по крайней мере мне казалось - я представал перед моим
внешним миром, т.е. перед Юркой, Витькой и другими, как лицо явно зависимое
- этакий маменькин сынок, которому что родители ни скажут, то он немедленно
и исполняет. Словом, при планировании поездок я умудрялся покочевряжиться и
попортить этот и сам по себе приятный процесс, пытаясь продемонстрировать
тете Ане свою невероятную занятость и самостоятельность. Тетя Аня имела
хороший воспитательский опыт, достаточное терпение и способность
договориться с тем, кого в те мгновения я являл собой. Она прекрасно
понимала все то, что я теперь так многословно объясняю, в том числе
предугадывала и удовольствие, которое я несколькими часами позже получу от
поездки, и - мы ехали.
Проще всего для этого было сесть на небольшой катерок, и пожалуйста,
хочешь - двигайся вверх, а хочешь - вниз по течению. Мы облюбовали местечко
примерно в часе-полутора хода вниз по течению от Рыбинска, называлось оно
Горелая гряда. Пока до него доедешь, уже можно было получить кучу
удовольствий: тетя Аня садилась где-нибудь и покуривала, наслаждаясь
ощущением покоя и свободы; я любил встать на самом носу, где имелась
небольшая мачта, и, держась за нее, следить, как нос кораблика бесшумно
вспарывает прозрачную тогда волжскую воду и как она поднимается блестящим
стеклянным валом, а затем распадается на клокочущие пенистые буруны.
Вот и маленькая пристань Горелой гряды, неожиданная тишина с исчезающим
вдали клекотом уходящего катерка, влажный слежавшийся песок волжского берега
и тепло, особенно явственное после долгого встречного ветра. Некоторое время
можно побродить по бережку, чтобы привыкнуть к смене городского пейзажа,
хотя он и был всего лишь рыбинским, на почти тогда не поврежденную природу,
- контраст все равно был достаточно сильный. В песке отыскиваются
преинтересные вещи: "чертовы пальцы", камушки с отпечатками раковин древних
жителей этих мест, какие-то белемниты и аммониты и т.д. После получасового
гуляния - эх-да-по-песочечку - идем в лес. Лес был целью нашего путешествия,
и поэтому там мы бродили подолгу: во-первых, это приятно само по себе, а
во-вторых, грибов - раз уж приехали - надо набрать побольше, так как они
существенно дополняли наше небогатое меню. Главной задачей было не
заблудиться и не опоздать к обратному катеру, потому что в противном случае
нам грозила ночевка на пустынном берегу Горелой гряды. Примерно в тех же,
кстати, местах позже располагался пионерлагерь, в котором Анна Васильевна
летом 1958 г., т.е. уже в следующей серии своей рыбинской жизни, работала в
качестве руководителя кружка "Умелые руки".
Один из приездов в Рыбинск запомнился мне неслыханной в те времена
роскошью: переезд совершался не поездом, а на громадном теплоходе "Иосиф
Сталин", где Тюля, одержавшая победу в тяжбе с Детгизом, закупила на
свалившиеся на нее довольно крупные деньги целую каюту. (Деньги эти после
как будто бы судебного разбирательства были выплачены за переиздание книжки
Б.С. Житкова "Что я видел", целиком оформленной Еленой Васильевной, причем
роль множества выполненных ею иллюстраций в этой книге оказалась столь
значительна, что, по моему мнению, работа художника скорее походила на
соавторство.) Итак, путешественников было четверо, а именно: сама Тюля, моя
сестра Оля Ольшевская, уже упомянутая выше Наташа Шапошникова и я. Все было
невероятно романтично для 11-12-летних ребят: и возможность обегать
внушительные пространства "Иосифа Сталина", и бесшумно меняющаяся за бортом
панорама - то в виде ленты скромных примосковских берегов канала им. Москвы,
то причудливых конфигураций Московского моря, в которых местами вдруг
виделось нечто зловещее, следы казни, совершенной над кипевшей здесь жизнью
- теперь она была представлена только выступающими из воды безмолвными
церковными главами, а то и всамделишными морскими далями Рыбинского моря. А
чего стоили вечера, когда на будто бы неподвижном веерном узоре, исходившем
от носа нашего высокородного лайнера, змеилась желтая лунная дорожка и мы,
овеваемые ровным встречным потоком еще не остывшего воздуха, голосами,
приглушенными из-за сознания чрезвычайности ситуации, обсуждали сегодняшние
впечатления, а также то "завтра", которое ожидалось действительно завтра. В
физические слова по причине неумения и краткости собственной истории
вкладывалось только то, что было не далее чем ход вперед. В душе же за
обсуждаемым "завтра" выстраивалась длинная вереница множества таинственных и
заманчивых "завтра", и конца у нее - казалось, точно - не было!
Нет - замечу я попутно, - несчастливого детства не бывает! Все равно
когда-то, на самых первых порах мир открывается впервые. Как бы ни был он
плох и страшен для тех, кому есть с чем сравнивать, все равно череда
открытий, неизбежных для маленького человека, память которого еще не
обременена знанием, сама по себе уже является счастьем независимо от
характера открытий.
Панорама забытого за зиму Рыбинска была развернута перед нами, начиная
с его заводских предместий и вереницы грузовых причалов и кончая
дебаркадером пассажирского, достойного намотать на свои тумбы причальные
концы "Иосифа Сталина". Я чувствовал себя старожилом и взахлеб комментировал
все это Оле и Наташе, для пущей важности пробуя призабытые навыки
приволжского оканья. Оля в этот единственный свой приезд в Рыбинск пробыла
там очень недолго, а Наташа успела перезнакомиться со всей тамошней
командой, т.е. с Юркой и Витькой. У меня хранится фотография четверки
подростковых рожиц, самыми малохольными среди которых выглядят именно моя и
Наташина.
После Наташиного отъезда мальчишеская жизнь раскрутилась неостановимо -
улица и Юркин двор совершенно меня поглотили, так что исчезло всякое
представление обо всем, выходившем за рамки моих не сказать чтобы
высокодуховных интересов. Появлялся какой-то щеночек по имени Топка, добытый
мной и Юркой в парное владение, поскольку мы определенно чувствовали, что
жизни наши чем дальше, тем труднее становятся разделимы. Принесенный домой
Топка был безо всякого восторга встречен весьма трезво мыслящей тетей Аней,
которая не оставила у меня и тени сомнений в том, что мое соучастие в
обладании собакой останется чисто номинальным. Я рыдал, объясняя ей, что
дороже Топки у меня на данный момент никого нет, если, конечно, не считать
Юрку. Одним из козырных, на мой взгляд, аргументов был вопрос чести - ведь я
же обещал Юрке, а как можно нарушать обещание, данное товарищу! Все это
произносилось с должным надрывом, со слезой, которой полагалось бы скатиться
по-мужски скупо, слезы же лились обильно, со всхлипами и судорожными
вздохами. А как еще прикажете рыдать двенадцатилетнему пацану, который
полюбил щенка и как живое существо, и как символ вечной дружбы? Была также и
загадочная для меня теперь пороховая эпопея. Порох мы умудрялись красть в
одном из железнодорожных вагонов, причем как именно это делалось - убейте
меня, не помню! Стоял этот вагон или вагоны на маневровых привокзальных
путях, и наша мальчишечья стая рассыпалась окрест него. По существу, эти
хищения выполнялись достаточно грамотно, с организацией множества
разведывательных вылазок, с расстановкой охранительных постов, называвшихся
"стой здесь на атасе", с передвижением ползком и т.д. Собственно кража
поручалась самым ловким и крепким ребятам, в число которых я войти никак не
мог - меня оставляли где-нибудь на атасе, что не мешало мне переживать всю
операцию с сердцебиением и уверенностью, что без меня она не состоялась бы.
На добычу пороха, бывшую, пожалуй, одним из наиболее привлекательных
элементов пороховой эпопеи, мы ходили, как ходят, наверное, на рулетку или
на другие остро азартные развлечения. Сам порох мы распихивали для хранения
в самые неожиданные места; для этой цели использовались, например,
водосточные люки: чугунная решетка приподнималась и завернутый в клеенку
порох засовывался куда-нибудь между кирпичами шахты колодца. Кончилось это
короткое и достаточно опасное увлечение так, как ему и положено было:
испытательный взрыв или поджог - разницы в них мы не видели и не понимали -
был произведен на широком песчаном берегу Волги. В шлаковой куче была
устроена ямка, в которую мы в изрядном количестве сложили макароноподобные
порошины, а запальную дорожку сделали в виде насыпи из мелкого пороха. Когда
по ней, шипя, побежал огонь, мы кинулись к ближайшему укрытию - кажется, это
были вросшие в песок бревна - и повалились за ними, осторожно выглядывая
поверх. Прошла минута, другая, еще несколько - нам стало ясно, что где-то
что-то прервало ход испытаний. А как это было выяснить, не заглянув в
пороховую скважину? Роль героя после короткого обсуждения взял на себя
мужественный Юрка, которому шлаковая куча, как только он подошел к ней,
пыхнула в физиономию желтым пламенем. Юрка на мгновение оцепенел и вдруг
заголосил: "Ой, глаза мои, глаза! Ничего не вижу, глаза мои, глаза!" Мы
подлетели к нему, перепуганные насмерть - всем стала очевидна страшная
жестокость, таившаяся в веселой забаве. Юрку взяли под руки и повели к улице
Ленина, так как он продолжал голосить про свои ничего не видящие глаза.
Испуг потихоньку проходил, и становилось странно, как это Юрка установил,
что глаза его ничего не видят, ведь он же крепко зажал их ладонями! Шествие
с вопящим Юркой в качестве "ока циклона" привлекало внимание прохожих,
которые тоже пытались убедить Юрку оторвать ладони от глаз, но вызывали этим
только новую вспышку причитаний. Близость родного дома, где неизбежной была
встреча с матерью - именно этого явления ей как раз и не хватало для полного
счастья, - заставила-таки Юрку начать пересмотр своих неколебимых позиций
относительно рук на глазах - он хорошо знал твердый и решительный нрав своей
матери. Однако что-либо сделать он не успел - его мать Шура вылетела на
сыновние вопли, как тигрица, и мгновенно затихший Юрка был утащен в недра
приземистого барака, где размещалось все Шурино семейство. Минута тишины
сменилась вскоре новым Юркиным воплем, аккомпанированным Шуриными "до какой
же поры, дрянь ты этакая, мучать меня не перестанешь!". Все это вместе с
интонацией Юркиных явно облегченных рыданий ясно говорило, что глаза его
видят. Показался и сам ревущий Юрка: брови и ресницы были у него спалены
дочиста, то же и волосы надо лбом, но лицо и глаза были целехоньки. Больше
мы к пороху не прикасались, даже наши захоронки по люкам так и остались
кому-то, наверное, на сильное удивление.
Шло к концу последнее предарестное тети-Анино лето в Рыбинске, а я,
поросенок, был совершенно погружен в свои улично-дворовые дела, забавы и
интриги. Вот оно и кончилось, это лето, и, как ни ужасно было для меня
расставание со ставшими мне ближе самого родного человека Юркой, заметно
подросшим Топкой, девочкой Ниной, тоже полюбившей наши совместные
хлебодобычи и подарившей мне к Ильину дню выразительную открытку, - пришлось
возвращаться в Москву.
Из документов - свидетелей того периода жизни Анны Васильевны осталась
среди прочего нетолстая пачка писем, которая в домашнем архиве обозначена
как "Рыбинск, 48-49". Собственно, штемпели на этих письмах содержат другое
название - Щербаков. Писем около двух десятков, и все они, включая и адрес
на конверте, написаны карандашом. И сами желто-серые, грубые конверты, и
почти оберточная бумага, на которой карандашом писаны письма (я уж не говорю
о содержании писем - только о материальных атрибутах тогдашней почтовой
связи), бесспорно, свидетельствуют об ужасающей бедности, в которой
пребывала тогда страна. Приведу не требующее комментариев последнее
предарестное письмо Анны Васильевны:
Дорогая Алена, давно нет от тебя писем; пробовала позвонить, но линия
была оборвана, а другой раз не пришлось.
По правде, я очень замотана со спектаклями - две пьесы готовить, в
третьей играть. В общем, я влипла в клейкую бумагу и не знаю, на сколько
такой работы без выходных меня хватит. Все было бы легче, если бы не
безобразное снабжение, всегда с боем и в последнюю минуту. У меня намечается
еще одна работа, но когда я буду ее делать - загадочно. Вернее - свалю 90%
на Нину Владимировну, которая по-прежнему пускает пузыри. Надеюсь, что
теперь (временно, конечно) не будут задерживать зарплату, пока "Анна
Каренина" делает аншлаги. Дивная картина: у кассы надпись - "все билеты
проданы на сегодня и завтра", и небольшой хвостик.
Я по вас соскучилась - что делает Илья и как его отметки во второй
четверти. Очень прошу тебя, если разбогатеешь, привезти немного масляных
красок и коробку грима для меня, так как этого здесь нет и приходится
побираться, что очень неприятно. Мне не нравится на сцене и скучно в
гримировочной, и зачем мне рассказ о соусе у баронессы Шюцбург - не знаю! Я
чувствую себя бутафором, а не актрисой ни в какой мере, хотя, кажется, не
очень выпадаю из стиля (не комплимент стилю).
Целую тебя и Иленьку. Скажи ему, что у Нины Влад[имировны] - т.е. у
Мурки - опять три котенка. На этой почве Мурке необходимо усиленное питание
- полкило мяса или рыбы, молоко или пирожки. А так как этого нема, она все
время кричит и требует. Твоя Аня. 4.12.49.
Письмо читается с понятным ужасом, если учесть, что в это самое время
среди жирных котяр лубянского ведомства, в их московских и ярославских
конторах, да, наверное, и в Щербакове тоже, оборачивалось дельце об
очередном аресте Анны Васильевны. Если говорить точнее, соответствующее
постановление, мотивированное необходимостью пресечь злостную антисоветскую
пропаганду, которую Анна Васильевна проводила среди своего окружения, 14
декабря было подписано в Ярославском УМГБ, а 20-го - исполнено. Органы
обезопасили очередного врага. Не утруждая себя сочинительством, "горячие
сердца" сшили Анне Васильевне "дело" по уже оправдавшей себя выкройке 38-го
года, когда ее уличили в антисоветской агитации и пропаганде. Наверняка
саднила их также неудача 35-го года, когда ладно состряпанное и уже
запущенное в исполнение "дело" о шпионаже с участием Анны Васильевны было
подпорчено Екатериной Павловной Пешковой: она добилась тогда замены
приговора - каторжные работы в Бамлаге (Страна Советов давно приступила к
строительству БАМа, предпочитая использовать для этой цели подневольный труд
рабов, то бишь заключенных) - на сколько-то кратный "минус". Теперь и это
15-летней давности упущение наконец-то можно было исправить.
"Пускавшая пузыри" Нина Владимировна, вместо того чтобы делать
"сваленные" на нее 90% какой-то так и не сделанной работы, была подвергнута
допросу, тем же интересным делом заняли и помощницу Анны Васильевны по
бутафорскому делу - Серафиму. Уклончивые ответы не вполне искренних
свидетельниц не смогли запутать ясное для чекистов дело социально опасной
личности, преуспевшей в связях с контрреволюционным элементом. Приговор ОСО
от 3.06.50 г. квалифицировал вину Анны Васильевны как подпадающую под
знаменитую ст. 58, п. 10, ч. I, а наказанием для нее была избрана ссылка на
поселение в Красноярский край.
ОЧЕРЕДНОЙ КРУГ: ТЕПЕРЬ СИБИРЬ-ВОЛГА
(1950-1960)
Вскоре об аресте Анны Васильевны стало известно Тюле - Тюле, но не мне:
о подобных вещах со мной разговоры не велись, что было, с одной стороны,
правильно, с другой же - напрасно, так как облегчало мое представление о
жизни. В те времена возникновение и исчезновение людей, составлявших
ближайшее окружение, воспринималось как некая неизбежность, как нечто,
данное "нам в ощущении", что-то вроде присутствия неподалеку дракона,
периодически требующего жертв, причем совсем необязательно в виде молодых
людей или миловидных девушек. Дети, выросшие в этих условиях, думали, что
мир таков, каким они его видели и узнавали, и это был, увы, неприятный
портретец. Ничего другого они не знали, страшная игра осваивалась ими, а ее
правила были единственными действующими, той данностью, оспаривать которую
громадному большинству граждан и в голову не приходило.
Когда я думаю о трагедии детства тoго времени, мне приходит на память
котенок, замеченный одним из героев книги Гроссмана "Жизнь и судьба":
Сталинград 42-го, вокруг кромешный ад, а тощенькое существо, понятия не
имеющее о том, что жить можно и по-другому, потягивается среди военных
обломков, что-то обнюхивает, потряхивает лапками и вообще ведет свою
коротенькую, полную обыденности жизнь. В сущности, он обречен: мало того,
что есть все равно уже нечего, где-то уже готовят снаряд, бомбу, мину, танк
- да мало ли что еще, чтобы превратить этот крохотный комочек плоти в ничто.
Ощущение жуткое, но для самого котика другой жизни и не существует.
Словом, так или иначе, внезапное выпадение тети Ани из оборота моей -
нашей - жизни я не воспринял как катастрофу, что было бы неизбежно, если бы
жизнь проходила в человеческих условиях со стабильными связями и
привязанностями или хотя бы в условиях, когда близким людям можно сказать
то, о чем на самом-то деле следовало кричать. Замечу, кстати, что разрушение
дружеских, родственных или каких угодно других связей стало к тому времени
обычным для меня делом: в конце концов, именно так пропали для меня мои
родители, о гибели которых я узнал не сразу и как-то постепенно; так же
исчезло из поля моего зрения семейство Лебедевых-Юрьевых, у которых я прожил
на заводской окраине Иванова почти весь 42-й год и успел накрепко
привязаться к ним, а мать этого семейства, Нину Дмитриевну Юрьеву, полюбил
всей душой. Потом, уже в Москве, были другие семьи, к которым вынуждена была
подселять меня Тюля, пока ей не удалось довести квартиру на Плющихе до
состояния элементарной пригодности для содержания в ней того дохловатого
существа, которым, увы, был я.
И каждый раз потребность в любви пускала в моей душе очередные ростки:
так было и у Сулержицких, у которых я прожил часть 43-го года, и у
Шлыковых-Перцевых в 43-44-й годы - всюду я находил себе предмет для
обожания. И каждый раз наступал момент, когда наметившиеся было душевные
связи обрывались.
Я и в настоящее время ощущаю ущербность своего душевного строя,
которую, конечно, можно было бы отнести к разрывам скрытых в генеалогической
дали наследственных нитей - мало ли что, действительно, могло там быть! Или
сам я таинственными тропами мутаций был выведен на не всегда самому мне
нравящийся путь - кто знает, как на самом деле все это обстояло, да и так ли
уж необходимо знать это! Время прошло, и мы имеем то, что имеем.
Вместе с тем вряд ли нужно начисто отвергать ту, на мой взгляд, очень
важную роль, которую в становлении личности играет стабильность окружающего
жизненного порядка. Неизменность внешних обстоятельств - дома, улицы,
семейного узора, постоянство присутствия в детской жизни родителей (или хотя
бы одного из них) - все это становится тем фундаментом, на котором строится
здание будущей личности, если они, эти неизменность и постоянство, имели
место. Так вот, именно стабильности - этой составной части миропорядка,
позарез необходимой для детского ума, сердца и души, - ее-то как раз и не
хватило мне в детстве, и это, боюсь, разрушительным образом сказалось на
качестве душевного материала, которым я теперь располагаю. Говорю это без
тени кокетства, преследуя исключительно ту цель, чтобы из написанного мной
стали по возможности ясны обстоятельства и люди, окружавшие Анну Васильевну,
а я составлял существенную часть этого окружения.
Итак, в конце 1949 г. Анну Васильевну арестовали снова. Поскольку об
этом периоде ее жизни я знаю только по отдельным рассказам тети Ани -
нечастым, так как она не любила вспоминать свою тогдашнюю жизнь, проще
привести несколько ее писем, которых всего из Енисейска было получено не
меньше шести десятков. Вот одно из первых, не датированное в тексте.
Штемпель на конверте - 29.10.50.
Дорогая Аленушка, я ничего не могу понять: получила ли ты мое письмо из
Ярославской тюрьмы? Я писала тебе и просила приехать ко мне на свидание и не
знала, что думать после того, как три месяца от тебя ничего не было. Ты
исчезла после проявленного усиленного интереса к моим родственникам. Не буду
писать, что я передумала о тебе и Илюше за все эти месяцы. Не получив от
тебя ответа, я писала Нине Влад[имировне], которая и привезла мне мои вещи.
Через три недели путешествия я очутилась в Енисейске. Возьми карту и
посмотри - комментарии излишни. Сам Енисейск - типичный маленький русский
город: река, кругом низкие лесистые берега. Летом мошка, зимой мороз, но
пока климат не отличается от средней полосы России. Енисей зеленый, берега у
Красноярска высокие и красивые, но чем ниже, тем хуже.
Я не уехала на периферию в качестве лесоруба и осталась в этом
культурном центре ввиду своей старости, т[ак] ч[то], видишь, даже эта
гадость имеет свои достоинства. На пароходе познакомилась с двумя
художниками, один из которых Остап Бендер, с которым я пытаюсь
организоваться в художественную мастерскую при Кусткомбинате. Есть кое-какие
шансы на довольно жалкую работу, но пока все зыбко. В комнате нас четверо
(два мужчины и две женщины). Живем на коммунальных началах, расходуя
небольшие общие средства, которые грозят иссякнуть. Заработок может быть не
раньше чем через 2-3 недели, и я обратилась к тебе с просьбой помочь мне
сейчас. Надеюсь, что потом это будет не нужно. Не знаю, как меня хватит на
то, чтобы крутиться и что-то делать, и зачем я все это делаю - сколько
можно! Устала я очень и совсем почти не сплю. Не вижу даже снов теперь. В
Ярославле видела во сне А.В. [Колчака. - С.И.], который мне сказал: "Вот
теперь Вы должны развестись". Я говорю ему - зачем это теперь, какой в этом
смысл? И он ответил: "Вы же понимаете, что я иначе не могу". Ну, вот и все.
Пиши мне о себе и об Илюше - вот уже больше года, как я вас видела. Он,
наверное, вырос; какие у него увлечения теперь?
Дорогая Леночка, если сможешь, пришли мне кистей, красок масляных и
бумаги папиросной цветной и гофрированной - здесь этого нет и очень нужно.
Целую тебя и Илюшу, всем привет. Я очень за вас обоих беспокоилась.
Твоя Аня
Мой адрес: Авио [Так в оригинале.], Красноярский край, г. Енисейск, ул.
Фефелева, 30, А.В. Книпер-Тимиревой. Писать надо всегда по Авио.
P.S. Посылаю тебе и Илюше свою последнюю карточку, снятую здесь.
А вот письмо, написанное чернилами, но оно лишь эпизод в череде
карандашных опусов:
От 20.12.50
Дорогая Аленушка, получила одно за другим твою посылку и письмо с
театральной рецензией и фотографиями. Спасибо тебе за все, дорогая. Ради
Бога, не разоряйся. Я жалею, что напугала тебя морозами. Пока погода стоит
чудесная; тепло, как в московском декабре. Кроме того, даже если и холодно,
то моя (т