сенки начинавшего Высоцкого с одесскими номерами Теодора
Бикеля и т.д. Песенки из фильма "Человек идет за солнцем" услышал у нас
однажды Василий Иванович Вайнонен. Он ужасно рассердился и объявил, что
слушать такую чудовищную пошлятину - это возмутительное безобразие, что
подобную потерю вкуса он мог ждать со стороны кого угодно, но чтобы Анна
Васильевна позволила себе слушать такое - это для него в высшей степени
неприятный сюрприз. Тетя Аня была немного смущена, но отвечала в духе
плюрализма и нового мышления: "Что же Вы, Васечка, так горячитесь: ничего в
этой музыке ужасного нет, а если бы даже и было, Вы уж позвольте нам слушать
то, что нам интересно. Кстати, и Вам не вредно узнать, что делают нынешние
композиторы, для того хотя бы, чтобы иметь о них представление".
Справедливости ради замечу: мне кажется, что Анна Васильевна отчасти тоже
была очарована возможностями магнитофона, хотя и не афишировала этого, а
блеск техники несколько притупил, возможно, не только мои вкусовые
окончания.
Был, помнится, год 1961-й, т.е. самое начало московской жизни тети Ани,
когда мы зачастили в оперную студию при Московской консерватории - там в это
время шла в высшей степени любовно подготовленная постановка прокофьевского
"Обручения в монастыре". Потом собирались у кого-нибудь за чаем и перебирали
изящные бирюльки оперы, а их там предостаточно. Музыкальные цитаты из
"Обручения..." стали дежурными в любых разговорах, то и дело кто-нибудь
оперным голосом возглашал, что у него "грешат под самым носом", или сетовал,
что "время летит слишком скоро и тащит за собою клочки седеющих волос" и
т.д., и тетя Аня, надо сказать, очень любила эту забаву.
Как-то - дело было значительно позже - я предложил тете Ане перебраться
на несколько дней с Плющихи на Планерную (в течение нескольких лет мы жили в
этом приятном уголке Тушина с Милой и Васей), чтобы немного отдохнуть от
домашнего хозяйства и начавших ее утомлять трений с Тюлей. Мила в это время
была в какой-то из обычных для ее тогдашней работы командировок, Васю я
отвозил в детский сад на несколько дней, так что условия для передышки в тот
миг, к счастью, имелись. Тетя Аня, чтобы не скучать, взяла с собой книжечку
из диккенсовского собрания и какие-то из своих бумаг. Я же незадолго до
этого купил пластинки с одной из симфоний Малера - по-моему, это была
восьмая, был ею очень увлечен и, как только Анна Васильевна устроилась,
включил ей эту музыку. Эффект превзошел все ожидания: тетя Аня, не
избалованная приличным звуковоспроизведением, замерев, сидела перед моим
очень-очень средненьким проигрывателем и слушала музыку. Я научил ее
пользоваться проигрывателем и, подойдя однажды к дверям квартиры, услышал
звуки малеровской симфонии. Тогда же она очень оценила миниатюры Свиридова
на слова Пастернака в исполнении Юрловского хора.
Диккенса тетя Аня взяла с собой не случайно - это был один из любимых
ее писателей: какая-нибудь из его книжек всегда присутствовала на табуретке
рядом с ее постелью, так же как и столь же любимый ею Лесков. "Железную
волю" Лескова, например, тетя Аня использовала, комментируя различные
ситуации; скажем, если кто-нибудь очень заносился в своих планах или
намерениях, она тотчас говорила: "Конечно, но я надеюсь, что ты помнишь о
"шелесной воле"!" - имелась в виду опасность переоценки собственных
возможностей.
Если говорить о том, как относилась Анна Васильевна к чтению вообще, то
оно не было для нее развлечением или способом скоротать время - читая, она
как бы беседовала с автором и, как в любой беседе, соглашалась с ним или
спорила. Например, Анна Васильевна прекрасно знала Библию (в данном случае
Библия упоминается в качестве примера). Некоторые библейские сюжеты -
особенно это характерно для Ветхого Завета - в отсутствие должной подготовки
могут вызвать недоумение нарочитой необычностью деталей: например, возраст
героев дотягивает чуть ли не до тысячи лет, женщины рожают, будучи, скажем
мягко, весьма немолодыми, и т.д. (ясно, что все это может быть, да и
наверняка уже было многократно и подробно объяснено; просто этих объяснений,
не занимаясь данным вопросом специально, не знала ни Анна Васильевна, ни мы,
ее слушатели). Иногда на тетю Аню находил стих и она вдруг позволяла себе
пуститься в длинный и невероятно смешной пересказ библейских сюжетов.
Все или почти все литературные новинки водились у нас дома: Солженицын
и Булгаков, большая часть самиздата, многие толстые журналы - "Новый мир",
"Москва" и др. Солженицынского "Ивана Денисовича" Анна Васильевна прочла
молча и никак не комментируя. Ее молчание давало основания по крайней мере
для двух предположений, а именно: во-первых, слишком страшно перекликалось
все в этой книге с не таким уж давним прошлым самой Анны Васильевны, а
во-вторых - и это кажется более вероятным, - ее содержание могло помочь ей
вообразить возможные извивы тюремно-лагерной судьбы ее пропавшего в ГУЛАГе
сына Оди.
4 октября - день рождения Оди. В этот день Анна Васильевна уходила в
себя, в свое прошлое, в когда-то счастливый, а затем многократно и тупо
разрушенный мир. По выражению ее лица становилось ясно, что сегодня к ней
подступаться совершенно бессмысленно. Что при этом творилось в ее душе,
каковы были мысли - я не осмеливаюсь предположить. Кроме этого дня, когда
Анна Васильевна сознательно заставляла себя вглядываться в прошлое, бывали
какие-то случайности, вводившие ее в это состояние. Толчком могло послужить
случайное слово, мелодия - что угодно. Было несколько песен, запрещенных для
исполнения в присутствии Анны Васильевны, среди них, например, "Сулико" -
любимая когда-то песня Оди. Мы с Андреем Лифшицем многое пели на два голоса,
и у нас это получалось. Хорошо легла на два голоса так и расходящаяся в
многоголосье грузинская "Сулико". Придя как-то вечером после ежевечерней и
обязательной тогда для молодых людей нашего района прогулки между Зубовской
и Крымской площадями, мы решили развлечь домашних недавно освоенным
исполнением этой песни. При первых же звуках я заметил, как переменилась
Анна Васильевна, а из-за ее спины отчаянно замахала мне руками Тюля -
дескать, сейчас же прекратите.
РАССТАВАНИЕ
Здоровье Анны Васильевны было основательно подорвано лагерно-тюремными
вставками в ее биографию. Анна Васильевна была человеком очень терпеливым и
никогда не жаловалась на свои недомогания, пожалуй, наоборот, она старалась,
чтобы этого никто не заметил. Со временем провалы в самочувствии становились
все серьезнее, пока не стали просто опасными. Году в 69-м Анну Васильевну
настиг первый инфаркт, который она вылежала дома; второй случился в 72-м, и
тут уже пришлось ехать в больницу; последний убил ее.
Неисповедимы пути Господни, и Анна Васильевна, милостью органов
социального обеспечения став персональным пенсионером р-р-республиканского
значения (эти слова хочется петь или зычно провозглашать, как просит того
горьковское "Человек - это звучит гордо"), оказалась приписанной к
поликлинике и больнице для этих самых персональных пенсионеров - целый
городок с большим парком и множеством больших и малых зданий сталинской и
послесталинской постройки. Конечно, парк заброшен, здания осыпаются,
персонал пьет, а оборудование утрачивает способность функционировать, и тем
не менее, как говорится в добром старом анекдоте, да, но все-таки!
Я постоянно бывал у тети Ани в больнице и успел заметить, что отношение
к ней больничного персонала, т.е. обычно раздраженных и вечно куда-то
спешащих нянечек, постоянно отсутствующих на рабочих местах сестер и
дежурно-недоступных врачей - о чудо! - было смесью уважения и желания помочь
и услужить. А ведь достигалось это без помощи подарков, подачек или быстро
передаваемых конвертов с кредитками - откуда бы всему этому взяться у тети
Ани! Просто она принимала этих людей такими, какими они уже сложились, не
пыталась их переделать и проявляла к ним интерес прежде всего как к
представителям рода человеческого, а не только как подателям судна и
исполнителям влажной уборки.
Но без того, чтобы приложить человека "мордой об стол", и здесь,
конечно, обойтись не могло. Я приехал в больницу в день выписки, чтобы
помочь тете Ане, только-только оправившейся после второго инфаркта,
перебраться домой. Все формальности уже были выполнены, оставалось только
собрать вещи и можно было ехать. Я подошел к дежурной сестре и спросил, не
требуется ли от нас еще каких-либо формальных актов, вроде, скажем,
визирования у главврача пропуска, где на обороте было бы обозначено, что
простыни, полотенца, библиотечные книги и проч. - все это сдано в приемлемом
виде и состоянии, телевизор на этаже цел, так что теперь бывшего больного
можно бы и выпустить (обожаю покидать гостиницы, когда тобой же приглашенная
в номер горничная быстрым и опытным взглядом проверяет присутствие на столе
пепельницы и стаканов, рукой при этом быстро перебирая наволочки и другие
постельные тряпочки, а потом мельком заглядывает в шкафы - на месте ли
вешалки для пиджаков и пальто; ты же при этом делаешь вид, что ничего
особенного не происходит, что мы просто задержались и никто в воровстве тебя
не подозревает). Сестра была тоже очарована тетей Аней и поэтому сказала:
"Счастливого пути, идите спокойно, скажете только внизу, что вы от Лиды с
четвертого этажа, и все будет в порядке!"
Мы двинулись к лифту, который управлялся маленьким субъектом лет
пятидесяти, постоянно пьяненьким, таким типичным булгаковским Шариковым,
только постаревшим лет на двадцать-тридцать. Увидев Анну Васильевну, он явно
испытал приступ классовой ненависти и потребовал документ, так прямо и плетя
что-то, что можно было расшифровать примерно как "а вот вы простыни из
номера унесете, а я отвечай". Слава Богу, тетя Аня не расслышала его
блеяния, да и разобрать было трудновато, я же почувствовал, что от злобы
теряю сознание. Беспокоило меня только одно - чтобы до тети Ани не дошло, на
какого маленького и противного слизняка мы с ней натолкнулись. Увы, без
лифта было не обойтись, и я попросил тетю Аню подождать мгновение, кинулся к
сестре, да где там - ее уж и след простыл! Я вернулся и, улыбаясь, чтобы
тетя Аня думала, будто я веду приятную прощальную беседу, отозвал
благоухавшего только что принятой стопочкой лифтера чуть в сторону, где и
объяснил ему, что, если он будет продолжать свою волынку и сию минуту не
свезет нас на первый этаж, я его вот на этом самом месте немедленно придушу.
Наверное, этот номер мне удалось провести достаточно убедительно, так как мы
тотчас были доставлены вниз. Я не стерпел и все-таки сказал кому-то из
бывших на первом этаже больничных служащих, что их лифтер пьян, а его
поведение и манеры опасны для больных и что подобных субъектов к больнице и
близко подпускать нельзя и т.д. "Мы знаем, да что поделать - ведь других на
шестьдесят-то рублей в месяц где найти!" - вот и весь разговор!
Анна Васильевна - сколько я ее помню - всегда курила. В Завидове это
были дешевые папироски-гвоздики "Бокс" и "Прибой", в Рыбинске доход
стабилизировался и пошел уже "Беломор". Когда тетя Аня приехала в Москву,
уже вовсю курил и я, так что вместе с Тюлей, которая тоже давным-давно
предавалась этому пороку, мы составили образцовую антисанитарную группу -
табачный дух в доме не выводился. К этому времени отечественная табачная
промышленность освоила такие мудреные продукты, как сигареты "Южные",
"Ментоловые" и "Ароматные". Тетя Аня завела себе мундштук и курила с его
помощью сигаретки "Южные", благо они имели половинный размер и,
соответственно, были экономичнее и менее вредоносными. Для случаев, когда
курительный кайф бывал наивысшим - например, послеобеденная трубочка или
что-то в этом роде, - доставались "Ментоловые", к которым именно в этом их
послеобеденном качестве скоро привык и я. Когда аварии с сердцем и давлением
стали часты и серьезны, Анна Васильевна нашла в себе силы очень существенно
сократить курение - она была себе хозяйкой, а не рабой привычек.
Последнее лето жизни Анны Васильевны в 1974 г. мы провели вместе в
Холщевиках, где Наталья Никитична Татарская (Натуся Пешкова), имевшая там
дачу, договорилась о съеме для нашего семейства двух небольших комнат в доме
милейшей женщины Елены Александровны. При ближайшем рассмотрении оказалось,
что можно также занять и чердак, где в сумрачном и каком-то специально
чердачном тепле устроились мы с Милой и семилетним Васей. В результате наш
дачный состав достиг внушительного размаха: к концу лета там жили Тюля с
тетей Аней и я с семейством. Я пригнал туда свое смешное приобретение -
мотороллер "Вятка", удовлетворявший, пока был цел, мою страсть к
самодвижущемуся имуществу; Елена Александровна хотя и без большого
удовольствия, но все-таки позволила загнать этого уродца к себе в
палисадник. Окрестные леса вокруг Холщевиков подступали к дому
соблазнительно близко, и тетя Аня, опасавшаяся к тому времени заходить
далеко в одиночку, спрашивала меня: "Иленька, ты не пошел бы сегодня
прогуляться со мной?"
"Токмо волею пославшей мя жены", - нарочито мрачно отвечал я и бежал за
лесной одеждой. Собранные нами грибы повисали, нанизанные на ниточку для
подсушки, укладывались в ведерко, готовясь стать замечательной зимней
закуской, жарились и превращались в супы. Чистила их тетя Аня, усевшись на
ступеньки крыльца; иногда меня угрызала совесть, и я тоже принимался
приводить нашу лесную добычу в порядок, который определялся дальнейшей
судьбой грибов - то ли они предназначались для засолки, то ли для сушения,
или шли в сегодняшний супчик...
Бывало, хаживали мы в гости к Наталье Никитичне, где ее муж, Слава,
наводил глянец на только что построенный домик: тут мастерил перильца, там
подвешивал им же сделанную чеканку и т.д. - руки и фантазия у Славы работают
дружно и хорошо. Здесь тетя Аня купалась в атмосфере всеобщей любви и
наслаждалась состоянием любимого гостя, которого не знают, как получше
усадить, что ему показать и чем угостить.
В сентябре мы вернулись из Холщевиков домой, чтобы прожить там вместе с
Анной Васильевной ее последнюю осень, оставшиеся ей месяцы жизни. Какие-то
моменты этого возвращения остались в моей памяти немыми фотографиями:
поздневечерняя стоянка такси на площади у Рижского вокзала, усталая от
дороги, раздраженная сварами в очереди за машинами и печальная Анна
Васильевна и, наконец, терпеливо ждавший нас целое лето дом. Рука сама
привычно находит кнопки выключателей, вспыхивает такой родной домашний свет,
кипит чайник...
И пошли они - эти месяцы, полные рутинных забот и дел. Были, как и
положено, отпразднованы сентябрьское равноденствие, осеннее солнцестояние,
Новый год, январские дни рождения - Ивана и Ольги. Символами Нового, 1975 г.
стали сделанные для нас тетей Аней гномики: вырезанные из картона фигурки
раскрашены и одеты в зеленые бархатные кафтанчики, чулки в красную и белую
полоску, на седобородых головах красные колпачки, на ногах длинноносые туфли
и т.д. Гномики и сейчас стоят у нас в книжном шкафу.
Рядом шли и праздничные встречи с друзьями, и заботы куда более
прозаические - из тех, что описаны выше, в рассказе об особенностях
квартиры. О нашествии клоповьей орды, ставшем одним из последних бытовых
испытаний для Анны Васильевны, я упоминал. Нам никак не удавалось на этот
раз с ними справиться, и наконец мы решили прибегнуть к помощи
профессиональных клопоморов. В день их предполагаемого прихода я должен был
приехать на Плющиху, чтобы произвести все необходимые для дезинсекции
приготовления: отодвинуть мебель от стен и т.д. Какие-то домашние мелочи
меня не очень настойчиво задерживали, и я этим задержкам поддался,
рассчитывая на обычное для приглашенных клопоморов опоздание. Когда наконец
я приехал а Плющиху, меня встретила совершенно серая от усталости тетя Аня -
все уже было сделано. Я что-то лепетал в свое оправдание, тетя Аня смотрела
мимо меня. До сих пор при воспоминании об этой, увы, не единственной своей
вине перед Анной Васильевной меня охватывает жгучий стыд и негодование на
самого себя за то, что я позволил себе подчиниться пустякам, проваландаться
и не прийти вовремя. Чтобы хоть как-то искупить свою вину, я отправился с
тетей Аней в сберкассу, где в этот день она получала пенсию. Мы шли по
Плющихе к Долгому переулку, и тетя Аня потихоньку оттаивала - она не умела
подолгу сердиться.
30 января утром мне позвонила Ольга и сказала: "Тете Ане очень плохо.
Приезжай, и поторопись, потому что я боюсь, как бы ты не опоздал". Тете Ане
стало худо ночью: сильные боли, тошнота, мерцающее сознание, головокружение
и т.д., т.е. все, что обычно сопутствует инфаркту.
Приехала "скорая". Молодая женщина-доктор осмотрела Анну Васильевну и
тотчас спросила, где телефон. Мы подсказали, что хорошо было бы дозвониться
в больницу, в которой Анна Васильевна уже бывала, - там можно было
рассчитывать на условия, в масштабе наших представлений более приличные по
сравнению с чередой городских больниц, куда свозят случайных сердечников. По
счастью, место там было, мы осторожно одели Анну Васильевну, перенесли ее в
машину, и туда же за нею прыгнул и я.
По дороге я держал тети-Анины руки и старался их согреть. Вдруг между
наигранно облегченными замечаниями вроде "где это мы сейчас" я заметил, как
посерьезнело лицо Анны Васильевны, и она быстро сказала мне: "Иленька, если
со мной что-нибудь случится, я прошу тебя: позаботься о моих записках - они
лежат в сундуке около моей кровати. Мне очень не хочется, чтобы их брали
чужие руки. Ты увидишь: там несколько тетрадок и отдельные листочки - все
вместе. Хорошо?"
Анну Васильевну увезли во внутреннее помещение приемного покоя. Через
некоторое время оттуда вышла женщина-врач и сказала: "По-видимому, инфаркт,
и, скорее всего, довольно обширный. Состояние скверное, но что сможем -
сделаем, не волнуйтесь".
Скоро на каталке вывезли уже переодетую тетю Аню. Мы смотрели друг на
друга и улыбались.
- Завтра же утром я к тебе приеду.
- Приезжай, Иленька, и не беспокойся. Всем дома привет.
И каталку увезли. Если бы знать, что это были последние слова,
последние взгляды и прикосновения...
На следующее утро раздался телефонный звонок, и Ольга сказала мне:
"Только что позвонили из больницы. Тетя Аня умерла".
Я влетел в квартиру, и первой, кого я там увидел, была Тюля, говорившая
по телефону: "Здравствуйте, Вадим (Вадим Троицкий). Вы знаете, - тут голос
ее неожиданно поднялся и задрожал, - тетя Аня умерла".
Много раз эти слова пришлось потом повторить и другим звонившим тогда
людям, и оказалось, что привыкнуть к ним невозможно. Выручила нас Оля: она
заварила пустырник и дала всем выпить по стакану. Действительно, через
короткое время вернулась способность реально воспринимать действительность.
Начались похоронные хлопоты, которые милосердно заняли сознание, отодвигая
смысл происшедшего и помогая тем самым сохранять приличное спокойствие.
Отпевали Анну Васильевну в Успенской церкви Ново-Девичьего монастыря.
На небольшом семейном участке Ваганьковского кладбища к тому времени уже
покоились трое из десяти детей семьи Сафоновых: две старшие сестры, Настя и
Саша, умершие одна за другой через день в 1898 г., и брат Иван, который
скончался в 1955 г. Огороженный невысокой узорной кованой решеткой участок
заметен по высокому сдвоенному кресту из розово-коричневого гранита,
установленного, когда хоронили Настю и Сашу. На этом кресте выгравированы их
имена и даты жизни, а также слова заупокойной молитвы.
Теперь в глубине участка поставлен памятный камень с именами еще троих
Сафоновых (в 1980 г. там же похоронили самую младшую из детей этой некогда
счастливой семьи - Елену Васильевну). Вот что значится на камне:
Иван Васильевич Сафонов
1891-1955
Анна Васильевна Книпер
1893-1975
Елена Васильевна Сафонова
1902- 1980
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Все написанное Анной Васильевной было приведено в порядок, просмотрено
и подготовлено для машинописной перепечатки, которую и выполнили уже к концу
1975 г. На всякий случай были изготовлены и распределены среди родственников
и ближайших друзей семьи пять полных копий; их хранителями стали Оля
Ольшевская, Вадим Троицкий, Володя Севрюгин, Володя Малютин и Андрей Лифшиц.
Под "всяким случаем" при этом понимались различные неприятные происшествия,
такие, например, как обычные для всех времен потери из-за краж, пожаров и
других стихийных бедствий. Но более актуальными были тогда некоторые другие,
характерные именно для жизни под Советской властью события - вроде обысков,
изъятий, допросов и т.д. Опасения как первого, так и второго рода были
отнюдь не напрасны: вспомните, например, что было сказано о бытовых
особенностях нашей первоэтажной квартиры; что же касается обысков, тусклое
гебистское око если и отводилось от Анны Васильевны, то ненадолго, разве
чтобы переморгнуть. Внимание лубянского ведомства к нашей семье постоянно
ощущалось как при жизни Анны Васильевны, так и после ее смерти.
Как бы там ни было, но мысль о необходимости опубликования записок Анны
Васильевны постоянно во мне укреплялась. Первые попытки осуществить это
оказались торопливыми, достаточно наивными и потому безрезультатными:
фотокопии рукописей и первых машинописных копий были сделаны и разосланы за
рубеж в надежде на то, что там за них возьмутся всерьез. Но адресаты, хотя и
были людьми, хорошо знавшими Анну Васильевну и ей симпатизировавшими (среди
них были Н.А. Кривошеина, В.П. Некрасов и др.), терялись, получив совершенно
сырой, неотредактированный материал, и недоумевали, что же с ним делать.
Дело вязло.
Тем временем режим матерел, стервенел и становился все более идиотично
негибким, а надежды на его реальное крушение в обозримом будущем не было и
следа не только у меня - ни у кого. Где-то году в 80-м все стало настолько
безнадежным и жутким в связи с событиями в Польше, разворотом войны в
Афганистане, разгромом внутри страны осколков оппозиции, что я решил для
себя: больше медлить нечего, надо готовить тети-Анины записки как следует
именно здесь, т.е. дома, и переправлять их на Запад не в надежде на авось, а
адресуясь вполне определенно туда, где их ждут и готовы опубликовать. Обретя
твердость в этом намерении, я отправился за советом к друзьям - Володе
Севрюгину и Саше Величанскому, а уж они мгновенно связали меня с людьми,
готовившими материал для сборника, который первоначально должен был
называться "Память", и лишь позже, когда это название было скомпрометировано
деятельностью одноименной патриотической компании в России, его
переименовали в "Минувшее". Мы пришли к Михаилу Яковлевичу Гефтеру, и я
рассказал ему о своих намерениях относительно записок Анны Васильевны. Мне
было сказано: "Подождите недолго, и к Вам придет человек, который сделает
все необходимое". Что имелось в виду под "необходимым", я не понял, но
кивнул головой и стал ждать. Действительно, через некоторое время мне
позвонил некто и объяснил, что он интересуется рукописями, которые, как он
слышал, у меня имеются. Когда он пришел к нам на Плющиху и, отбросив
конспиративные экивоки, мы познакомились, выяснилось, что зовут его Феликс
Федорович Перченок, что по образованию он учитель географии и истории, а в
настоящее время занимается небезопасным делом подготовки материалов для
упомянутого сборника.
(В этом смысле не забудем о гебистском фоне, который достаточно сильно
тонировал нашу жизнь в конце 70-х - начале 80-х. Однажды, например, наша
соседка Вера Семеновна рассказала о таком состоявшемся у нее разговоре.
"Какой-то молодой, шустрый пришел ко мне и говорит: "Тут через ваш подъезд
вор пробежал, уж ты не видела ли? - а потом и спрашивает: - Ну, а энтих-то,
соседей своих (кивок в сторону нашей квартиры), ты знаешь? Небось народу-то
у их много бывает и новостранцы захаживают - так ведь?" А я яму и говорю:
"Да ты что, да у яво мать больная (в это время Елена Васильевна
действительно требовала к себе ежедневного внимания), он за ей все
ухаживает, откуда у яво время с новостранцами якшаться!"
А то в деревне, где мы купили себе дом, ко мне подошел сосед: "Хоть и
не велели мне, а я тебе скажу: приезжали тут из угрозыска (ему что ГБ, что
МВД - все было одно и то же, все угрозыск), о тебе расспрашивали - мол, как
он тут, что делает да ездит ли к нему народ, ну и все такое прочее!"
Я уж не говорю о настойчивых попытках ГБ залучить меня к себе на роль
банального стукача - это отдельная история, которую как вспомнишь, так
всякие следы улыбки слетают с лица.)
Ну и в конце концов состоявшийся таки обыск квартиры, проведенный по
делу Миши Мейлаха в последние дни 1983 г., когда записки Анны Васильевны уже
были отправлены, но следов работы над ними в квартире оставалось
полным-полно. К счастью, обыск старой и немаленькой московской квартиры
оказался делом трудоемким и утомительным, да сыскное внимание внушительной
команды ГБ было сориентировано на другое - ничто из имевшего отношение к
Анне Васильевне не было отмечено. Правда, окончательно перевел я дыхание
только существенно позже, после серии допросов, которые действительно
касались исключительно дела Миши Мейлаха (его в апреле 1984 г. судили по
одной из одиозных статей УК РСФСР - то ли по 70-й, то ли по 190-й).
Вернемся к Феликсу Перченку и к истории опубликования записок Анны
Васильевны. Манера работы Феликса с рукописью Анны Васильевны выгодно
отличалась от того, как это делали многие из ранее искавших успеха на том же
поприще. Он взял с собой отпечатанную копию записок и через неделю явился ко
мне со множеством вопросов, касавшихся семьи, различных обстоятельств и т.д.
Мои ответы не всегда его удовлетворяли, да и сам я чувствовал, что пробелов
слишком много. Прошло еще две или три недели, и теперь Феликс пришел с
заново скомпонованным текстом и черновым макетом комментариев к нему. Я
просмотрел этот пока еще всего лишь первый, очень далекий от намеченной цели
черновик, но теперь понял: наконец-то записки Анны Васильевны попали не в
чужие и не в холодные руки - то самое, чего так боялась она сама, - и теперь
дело будет непременно и благополучно закончено. Мы договорились с Феликсом о
дальнейшем режиме наших встреч; он попросил, а я с удовольствием согласился
оказать ему некоторую помощь в поисках отдельных архивных документов, и
работа двинулась.
Нельзя сказать, чтобы дело шло очень быстро, но так или иначе к концу
1981 г. материал был готов и отослан к издателям во Францию. В те времена
публикация чего угодно за рубежом требовала немалой осторожности, и наши с
Феликсом фамилии были заменены псевдонимами, которые Феликс и придумал. Мой
мне очень понравился - П. Тюлин, так как я действительно был П. - племянник,
и именно Тюлин. Однако на каком-то этапе продвижения рукописи к выходу в
свет эти псевдонимы были еще раз замаскированы - вот и появились Боголепов и
Громов, перекочевавшие позже (в 1990 г.) в советскую перепечатку
"Минувшего". А вот как вспоминает сам Феликс Перченок о подготовке к печати
тома "Памяти" (позже ставшей "Минувшим") с воспоминаниями Анны Васильевны:
"Вспомнить, как и почему задерживался выход шестой "Памяти"? Да я и
тогда не знал (и не стремился узнать!) всех парижских причин и
обстоятельств. Это же был принцип того времени: не брать по возможности в
голову тех сведений, которые интересны карательному ведомству. Кто знает,
какие средства они применят! Потом и сам не будешь помнить, что, когда, в
каком состоянии и кому говорил. Переговоры-переписку вел Саша Добкин
(кстати, очень въедливый и строгий редактор наших примечаний к воспоминаниям
Анны Васильевны; некоторые находки - целиком его заслуга). Что-то он,
конечно, мне рассказывал. Но установка сознания (это не запоминать!!!),
видимо, сработала: имен, например, не помню напрочь. Помню, что No 6 из-за
своего удвоенного объема был зашифрован в переписке под кличкой "Слон".
"Когда выведешь слона на прогулку?" значило: "Когда No 6 выйдет в свет?" Про
то, что тираж печатается, Володя должен был сообщить (кажется, в звонке
третьим лицам) упоминанием города Клермон-Феррана, чтобы у нас были дни
хорошо почистить свои квартиры. Долго же мы ждали этого Клермон-Феррана!.."
Действительно, для того чтобы материал вышел в свет, потребовалось ни
мало ни много четыре года: 19821986-й. За это время воспоминания Анны
Васильевны появились в Нью-Йорке в "Новом журнале" (1985) - публикация, с
которой мне удалось познакомиться только в 1989 г., когда Юрий Кашкаров,
сменивший покойного Романа Гуля на посту главного редактора этого журнала,
вручил мне ее ксерокопию. Избалованный бережным и скрупулезным подходом
Феликса к работе над записками Анны Васильевны, я, признаться, был
разочарован торопливостью, с которой была подготовлена эта публикация из-за
явных ошибок (В.К. Книпер, например, превратился там в композитора, автора
песни "Полюшко-поле"; песня-то хорошая, но музыку сочинил все-таки другой
Книпер) и отсутствия хотя бы элементарных пояснений того, кто же такие сама
Анна Васильевна или упоминаемые ею люди. Говоря так, я понимаю, что
виновником этого была главным образом не редакция "Нового журнала", а власть
Советов, преуспевшая в обеспечении непроходимости границ для слова и мысли -
первая половина 80-х была в этом плане образцовой.
На характерном для периода Гласности и Перестройки всплеске интереса к
событиям и людям при- и сразу послереволюционных событий фигура А.В. Колчака
оказалась - и это неудивительно - далеко не последней; то же касается и
такой незаурядной личности, как Анна Васильевна. В конце 80-х привычными
стали телефонные звонки людей, представлявших действующие или проектируемые
издательства, киностудии, объединения и ассоциации. Звонившие говорили
обычно, что они задумали некоторую работу, например книгу, фильм,
исследование, в которой намерены раскрыть историю колчаковского периода в
Белом движении, и в связи с этим просили познакомить их с материалами об
Анне Васильевне. Из этих заявок не многие оказались результативными - говорю
это без следа сетования, поскольку намерения человеческие чаще всего либо не
реализуются - и это еще не так плохо, - либо приносят не тот результат, на
который рассчитывал автор, и это может оказаться куда хуже - такова уж
судьба намерений вообще. Итогом одного из плодотворных начинаний стал фильм
"Дорогой мой Верховный правитель", сделанный на ЦСДФ режиссером Валерией
Ловковой по сценарию А.К. Уварова. Фильм этот мне удалось посмотреть дважды
- оба раза на просмотрах; в коммерческом прокате он, по-моему, не появлялся.
Позволю себе поделиться впечатлениями от этих просмотров.
Некто позвонил мне и вежливо пригласил прийти 12 февраля 1991 г. в
кинотеатр "Москва" на демонстрацию фильма "Дорогой мой Верховный правитель".
Я знал, что работа над фильмом давно закончена, студийный его просмотр уже
состоялся, и данное приглашение расценил как свидетельство долгожданного
выхода его на экран. Придя в кинотеатр, я обнаружил, во-первых, что и я, и
приглашенные мною во множестве друзья станут не просто зрителями нового
кинофильма, а участниками тематического вечера под названием (кажется)
"Россия - крах или спасение" и, во-вторых, что программой вечера
предусмотрен не один, а целых два фильма: упомянутый "Верховный" и - до него
- еще один (не помню точного названия, что-то вроде "Русского зарубежья"). А
началось все с выступления довольно милого непрофессионального фольклорного
коллектива из научных работников, которые были и сами по себе очень
симпатичны, и репертуар их не вызывал возражений, но время, время! Затем в
первом из двух обещанных фильмов поглядели на русских эмигрантов,
убежденных, что лучше России ничего на свете нет, а если в ней что-нибудь и
неладно сейчас, оно вскоре как-то перемелется. Все это выяснилось из
достаточно тягучих и зачастую не вполне предметных бесед с русскими
эмигрантами, перемежавшихся продолжительными храмовыми сценами и церковными
песнопениями (все время вспоминалось: "Не поминай имени Господа твоего
всуе!"). Под конец показали почему-то кадры с рыбой, рвущейся к родным
нерестилищам в верховьях дальневосточных рек, и у зрителя - у меня по
крайней мере - сложилось впечатление, что, если эту рыбу ловить хорошенько,
вот тогда и удастся спасти Россию. Допускаю, что авторы предполагали иной
смысл.
По окончании фильма состоялся утомительный сеанс токования на тему
национальной гордости и проч., всего того, что тысячу раз уже было говорено,
давно набило оскомину и ничего, кроме скуки, у нормального человека уже,
по-моему, не вызывает. Все это заняло часа, наверное, три с половиной, и у
многих присутствующих вместе с раздражением от необходимости все это
выслушивать росло также беспокойство относительно дальнейшего развития
событий. Помнится, в подобных случаях Андрей Волконский предупреждал:
"Achtung, beriozki!"
Вот уже третий час с начала вечера, а до "Дорогого Верховного..."
неизвестно, дойдет ли дело и когда. Крепнет не только досада на льющиеся со
сцены патриотические рулады, но появляется намерение поискать сортирчик,
начинаем интересоваться съестным, словом, мысли и внутренние процессы
уклоняются от тематики вечера, и остается только один вопрос, который
хочется произнести по возможности более желчно: "Господа, когда же все это
кончится?"
Наконец появляются желанные титры - и поехали! Но чертики, разбуженные
всем предшествовавшим, - беспокойство, душевный дискомфорт и раздражение -
делают свое дело: что ни кадр, то новые к нему претензии - тут невнятица и
ничего нельзя понять из произносимого с экрана, здесь неясно, какую цель
преследовали авторы долгим панорамированием тюремных засовов, шершавых стен
и других атрибутов несвободы. А вот и М.Р. Капнист зачитывает самой ей
доселе неизвестные сведения о Колчаке, причем звучит все это так, будто она
сама присутствовала при различных поворотах биографии Колчака. Далее она же
читает интимнейшие строки из писем Анны Васильевны, которые если уж и
решаться читать прилюдно, то, по-моему, это следовало бы делать только
хорошо поставленным голосом с правильным московским произношением - спокойно
и безо всякой акцентуации, т.е. так, как говорила сама Анна Васильевна. К
тому же на момент съемок фильма Мария Ростиславовна была, по-видимому,
сильно простужена, что сказалось на качестве чтения (Мария Ростиславовна -
чудо из чудес, но - сама по себе! Она была прекрасна, когда говорила свои
собственные слова и совершала никем не предписанные ей действия, например
ставила свечу в церкви и молилась. Или когда говорила по телефону: "Хорошо,
хорошо, деточка, я жду" - в ответ на призыв автомата ждать ответа. А вот
Анну Васильевну ей ни за что было не изобразить, как бы она ни старалась).
Ну и так далее.
Наконец истек и этот фильм, а времени-то уже двенадцатый час.
Организаторы выискивают меня и приглашают высказаться, очевидно рассчитывая,
что, тронутый фильмом до глубины души, я пролью белогвардейскую слезу вполне
в духе фарса, развернутого ими незадолго перед этим, например воскликну
что-нибудь, как это делал на собрании "Союза меча и орала" тов. Бендер:
"Ваше политическое кредо?" И можно будет рявкнуть мне в ответ: "Всегда!"
Или, глядя в пространство, исполню "Боже, Царя храни...". Я же скрипучим
голосом пробрюзжал что-то насчет дурного планирования вечера и,
соответственно, чересчур позднего времени для дискуссий, сделал замечание
"Литературной России", представитель которой здесь тоже имелся, относительно
неправомочности перепечатки ими воспоминаний Анны Васильевны из "Минувшего"
(действительно, "Литературная Россия" произвела на свет спецвыпуск, в
котором без особых церемоний перепечатала записки Анны Васильевны из этого
сборника, не оговорившись ни словом о том, каким образом этот текст возник
на ее страницах). Наконец все как-то само собой свернулось, и зрители
потянулись к выходу. Мое и без того малосимпатичное лицо выражало (наверное
- я-то себя не видел) неприязнь к происходящему и к самому себе за участие в
нем. На выходе ко мне подскочил кто-то из организаторов вечера и, указывая
на дверцу, за которой мелькнул накрытый стол, спросил что-то вроде "Не будет
ли угодно закусить?" "Никак нет, не могу-с!" - следовало бы проскрипеть мне
в ответ, и, возможно, примерно так я и сделал.
Приготовленное выступление - я-то рассчитывал на добропорядочный
просмотр и обсуждение фильма и, соответственно, заготовил какие-то слова -
осталось непроизнесенным; вот его набросок:
"Появление на экране фильма, который мы только что видели, - событие,
само по себе знаменательное. Для тех же, кто знал участников событий, о
которых идет речь в фильме, оно знаменательно вдвойне. В зале сегодня
множество людей, близко и давно знавших Анну Васильевну, и, к сожалению,
никого, кто хотя бы видел другого героя - Александра Васильевича Колчака.
Совсем недавно были две годовщины: одна - смерти Анны Васильевны, это было
31 января, и другая - годовщина расстрела Колчака 7 февраля. Давайте просто
помолчим несколько секунд в память об этих замечательных людях, и пусть
каждый подумает о них как угодно, но без подсказок!
Действительно, дело историков - разбирать, кто был прав, а кто виноват,
и дело истории - расставить все по местам. Мы же, те, кто знал Анну
Васильевну, можем только порадоваться, что сегодня о ней говорят широко и
вслух. Не всегда содержание появляющихся публикаций исторически, да и просто
этически, точно взвешенно, примером чего является большая статья в журнале
"Ветеран". Автор ее, писатель Чистохвалов, задним числом вовлекает Колчака в
заговор против Распутина, затем венчает его с Анной Васильевной, а под конец
объявляет, что г-жа Тимирева и по сей день живет в Москве. В качестве
главного инструмента для придания оттенка исторического правдоподобия своим
фантазиям писатель Чистохвалов использует такую формулировку: "А пусть мне
кто-нибудь докажет, что это не так!"
Но все это говорится здесь только в связи с тем, что публикаций на тему
Колчак - Тимирева стало очень много, настолько много, что я просто не все их
знаю. Главной из них - и ей я радуюсь без оговорок - стали воспоминания
самой Анны Васильевны в сборнике "Минувшее", воспроизведенном репринтно в
издательстве "Прогресс" в конце 1990 г.
Я далек от мысли излагать здесь свое мнение об Анне Васильевне -
слишком для меня велика и дорога эта тема и, кроме того, я боюсь заблудиться
и все испортить".
Другой просмотр того же фильма прошел двумя месяцами позже - 24 марта -
в очень удобном зале бывшего ДК строителей Дворца Советов, теперь Дома науки
и техники, и был организован несравненно лучше первого: перед демонстрацией
фильма выступили моряки, географы и исследователи Арктики, существенно
пополнившие представления присутствовавших о роли Колчака в отечественной
географической науке, военно-морской теории и практике, а также о его
участии в Белом движении. Несколько слов об Анне Васильевне сказал я. На
этот раз я с удовольствием убедился в том, что фильм лучше, чем показалось
мне во время первого просмотра, хотя многие из отмеченных тогда недостатков
таковыми и остались.
Как и планировалось, в журнале "Знамя" (No 5 за 1991 г.) действительно
удалось опубликовать несколько стихотворений Анны Васильевны, а в газете
"Известия" за 18 октября 1991 г. появилась статья Л.И. Шинкарева о днях
заключения в Иркутской тюрьме, которые выпали на долю А.В. Колчака и Анны
Васильевны и стали последними днями жизни Александра Васильевича.
Пересказывать или цитировать эту статью не буду, скажу только, что ее ядро
составляет написанн