ава Богу, не
спросил. Но когда он тихо выпустил ручку, вот тогда, высоким голоском,
внезапно вспомнив.
-- Скоро, -- ответил он. -- Как только ей разрешит доктор. Спи. Умоляю
тебя.
По крайности, милосердная дверь была между нами.
В столовой на стуле рядом с буфетом сидела Клодина, с вожделением рыдая
в бумажную салфетку. Круг принялся за еду, быстро расправился с ней, живо
орудуя ненужными солью и перцем, откашливаясь, передвигая тарелки, роняя
вилку и ловя ее подъемом ноги, а она все рыдала с короткими перерывами.
-- Пожалуйста, идите к себе в комнату, -- сказал он наконец. -- Мальчик
не спит. Постучите мне завтра в семь. Господин Эмбер, вероятно, займется
завтра приготовлениями. Я уеду с ребенком как можно раньше.
-- Но все это так неожиданно, -- простонала она. -- Вы же вчера
говорили... О, это не должно было случиться вот так!
-- И я вам шею сверну, -- добавил Круг, -- если ребенок услышит от вас
хотя бы одно слово.
Он оттолкнул тарелку, прошел в кабинет, запер дверь.
Эмбера может не быть. Телефон может не работать. Но по ощущенью в руке
от поднятой трубки он уже знал, что преданный аппарат жив. Никак не могу
запомнить эмберов номер. Здесь, на спине телефонной книги мы наспех писали
цифры и имена, наши почерки смешивались, скашиваясь и изгибаясь в разные
стороны. Ее вогнутости в точности соответствуют моим выпуклостям.
Удивительно, -- я способен различить тень ресниц на детской щеке и не могу
разобрать собственного почерка. Он отыскал запасные очки, потом знакомый
номер с шестеркой посередине, похожей на персидский нос Эмбера, и Эмбер
отложил перо, вынул из плотно сомкнутых губ длинный янтарный мундштук и
услышал.
"Я добрался до середины этого письма, когда позвонил Круг и сообщил мне
ужасную новость. Бедной Ольги нет больше. Она умерла сегодня после операции
почек. В прошлый вторник я навестил ее в больнице, она была как всегда
прелестна и так обрадовалась действительно дивным орхидеям, которые я
принес; никаких признаков серьезной опасности не было, или же, если они и
были, доктора ему не сказали. Я зарегистрировал удар, но не в состоянии пока
анализировать его последствия. Видимо, мне предстоит ряд бессонных ночей.
Собственные мои беды, все эти мелкие театральные козни, которые я только что
описал, боюсь, покажутся Вам такими же пустяками, какими теперь они кажутся
мне.
Сначала у меня мелькнула непростительная мысль, что он разрешился
чудовищной шуткой, как в тот раз, когда задом наперед прочитал лекцию о
пространстве, желая узнать, прореагирует ли хоть как-то хотя бы один из
студентов. Никто не прореагировал, как в первую минуту не прореагировал и я.
Вы, вероятно, свидитесь с ним раньше, чем получите это путанное послание:
завтра он едет на Озера вместе с несчастным мальчиком. Это мудрое решение.
Будущее не очень внятно, но я полагаю, что Университет в скором времени
возобновит работу, хотя никто, конечно, не знает, какие неожиданные перемены
могут случиться. Последнее время тут ходили кой-какие зловещие слухи;
единственная газета, которую я читаю, уже две недели как не выходит. Он
попросил меня заняться завтра кремацией, и я гадаю, что подумают люди, когда
его на ней не окажется; но, разумеется, его отношение к смерти не позволяет
ему присутствовать на церемонии, хоть она и будет настолько формальной и
краткой, насколько мне это удастся, -- если только не встрянет семейство
Ольги. Несчастный человек, -- она была блестящей помощницей в его блестящей
карьере. В нормальные времена я, верно, снабжал бы сейчас ее портретами
американских газетчиков."
Эмбер опять отложил перо, посидел, затерявшись в мыслях. Он тоже
участвовал в этой блестящей карьере. Неприметный филолог, переводчик
Шекспира, в зеленой и влажной стране которого прошла его студенческая
юность, он неловко и простодушно вышел к рампе, когда издатель попросил его
применить обратный процесс к "Komparatiwn Stuhdar en Sophistat tuen
pekrekh", или, как более хлестко называлось американское издание, к
"Философии греха" (запрещенной в четырех штатах и ставшей бестселлером в
прочих). Странный фокус произвел случай, -- этот шедевр эзотерической мысли
мгновенно пришелся по сердцу читателю среднего класса и целый сезон спорил
за высшие почести с грубоватой сатирой "Прямой слив", а в следующем году --
с романтическим повествованием Елизаветы Дюшарм о Юге "Когда поезд проходит"
и еще двадцать девять дней (год выпал високосный) -- с нареченным книжных
клубов, с "По городам и деревням", а потом еще два года -- с замечательной
помесью святой облатки и петушка на палочке, с "Аннунциатой" Луиса Зонтага,
так чинно начавшейся в пещерах святого Варфоломея и закончившейся
хаханьками.
Первое время Круг, хоть он и прикидывался довольным, весьма раздражался
всей этой историей, а Эмбер конфузился, пытался оправдываться и втайне
гадал, не содержит ли личная его разновидность сочного, синтетического
английского языка какой-то диковинной примеси, дрянной добавочной пряности,
которая могла отвечать за это нежданное возбуждение; но с проницательностью,
много превосходившей ту, что проявили двое ученых мужей, Ольга
приготовлялась к грядущим годам наслаждения успехом книги, самую соль
которой она понимала лучше, чем эфемерные рецензенты. Это она заставила
впавшего в панику Эмбера склонить Круга отправиться в лекционное турне по
Америке, как бы предвидя, что шумные его отголоски обеспечат Кругу на родине
такое почтение, какого труд его, оставаясь облаченным в национальный костюм,
никогда бы не смог ни исторгнуть из академической флегмы, ни внушить
коматозной массе аморфных читателей. Да и сама поездка не разочаровала его.
Ни в коей мере. И пусть Круг оставался, как и всегда, прижимистым и, не
разбазаривая в пустых разговорах впечатлений, могущих впоследствии
претерпеть непредсказуемые метаморфозы (если позволить им тихо окукливаться
в аллювиальных отложениях мозга), мало говорил о турне, Ольга сумела
полностью воссоздать его и с ликованием преподнести Эмберу, который смутно
ожидал разлива саркастического отвращения. "Отвращения? -- воскликнула
Ольга. -- Еще чего, этого ему и тут хватало. Отвращения, надо же! Восторг,
наслаждение, оживление воображения, дезинфекция мозга, togliwn ochnat
divodiv [ежедневный сюрприз пробуждения]!"
"Ландшафты, еще не замызганные заурядной поэзией, и жизнь -- чванливый
чужак, которого хлопнули по спине и сказали: расслабься." Он написал это по
возвращении, и Ольга с ведьминым удовольствием вклеивала в шагреневый альбом
туземные околичности насчет оригинальнейшего мыслителя нашего времени. Эмбер
вспоминал ее щедрое существо, ее ослепительные тридцать семь, яркие волосы,
полные губы, тяжелый подбородок, так шедший воркующим полутонам ее голоса,
-- что-то от чревовещателя в ней, непрестанный внутренний разговор,
следующий в полусумраке ив извилистому течению ее действительной речи. Он
видел Круга, кряжистого, припорошенного перхотью маэстро, сидящего с
довольной и смущенной ухмылкой на крупном лице (схожем с бетховенским общим
соотношением неотшлифованных черт), -- да, развалившегося в старом красного
дерева кресле, пока Ольга жизнерадостно ведет разговор, -- и живо
припомнилось, как она отпускала предложение скакать и откатываться, а сама
трижды быстро кусала кекс, припомнился быстрый строенный всплеск ее полной
ладони над вдруг напрягшейся юбкой, когда она смахивала крошки и продолжала
рассказ. Почти экстравагантно здоровая, настоящая radabarbára [красивая
женщина в полном цвету]: эти широко раскрытые, сияющие глаза, эта
вспыхнувшая щека, к которой она прижимает прохладный тыл ладони, этот
светящийся белый лоб с еще более белым шрамом -- следом автомобильной аварии
в угрюмых горах легендарного Лагодана. Эмбер не видел, как можно
расправиться с воспоминанием о такой жизни, с восстанием такого вдовства. С
ее маленькими ступнями и крупными бедрами, с девичьей речью и грудью
матроны, с ярким остроумием и потоками слез, пролитых той ночью, пока сама
она исходила кровью, над искалеченной, заходящейся криком ланью, выскочившей
под слепящие фары машины, со всем этим и со многим иным, чего, знал Эмбер,
он знать не может, она будет ныне лежать щепотью синеющей пыли в холодном ее
колумбарии.
Он безмерно любил ее и любил Круга с такой же страстью, какую большая,
лоснистая, вислогубая гончая питает к провонявшему болотом охотнику в
высоких ботфортах, что склоняется к красному костру. Круг мог, нацелясь в
стаю самых признанных и возвышенных человеческих мыслей, вмиг ссадить ворону
в павлиньих перьях. Но убить смерть он не мог.
Эмбер поколебался, затем бегло набрал номер. Занято. Эта чересполосица
коротких гудков походила на длинный столбец оседающих одна на другую "Я" в
составленном по начальным словам указателе поэтической антологии. Я был
разбужен. Я был смущенный. Я вас любил. Я вас узнал. Я в дольний мир. Я
верю. Я видел сон. Я встретил вас. Я гляжу на тебя. Я долго ждал. Я думал,
что любовь. Я ехал к вам. Я жалобной рукой. Я живу. Я здесь. Я знаю. Я
изучил науку. Я к губам. Я к розам. Я люблю. Я люблю. Я люблю. Я миновал
закат. Я не должен печалиться. Я не рожден. Я нынче в паутине. Я пережил. Я
помню. Я пригвожден. Я скажу это начерно. Я спал. Я странствовал. Я только.
Я увидал. Я ускользнул. Я ухо приложил к земле. Я хладный прах. Я хочу. Я
хочу. Я хочу. Я хочу.
Он прикинул, не выйти ль отправить письмо по одиннадцатичасовой
холостяцкой привычке. Надо надеяться, заблаговременная таблетка аспирина
прикончит простуду в зародыше. Недоконченный перевод любимых его строк из
величайшей пьесы Шекспира:
follow the perttaunt jauncing 'neath the rack
with her pale skeins-mate
неуверенно дрогнул в нем, но нет, это не декламируется, "rack" в его родном
языке требует анапеста. Все равно, что гранд-рояль протискивать в дверь.
Придется разъять на части. Или загнуть угол в другую строку. Но там места
все заполнены, столик заказан, номер занят.
Уже не занят.
-- Я подумал, может тебе захочется, чтобы я пришел. Мы могли бы сыграть
в шахматы или еще что-нибудь. В общем, скажи откровенно----
-- Я бы не прочь, -- ответил Круг, -- да мне неожиданно позвонили из --
ну, в общем, неожиданно позвонили. Хотят, чтобы я приехал немедленно.
Говорят, чрезвычайное заседание, -- не знаю -- говорят, очень важное. Вздор,
конечно, но раз уж я не в состоянии ни спать, ни работать, думаю, можно
пойти.
-- Домой ты добрался без осложнений?
-- Боюсь, я был пьян. Очки разбил. Они высылают----
-- Это то, о чем ты на-днях говорил?
-- Нет. Да. Нет -- не помню. Ce sont mes collègues et le vieux et tout
le trimbala. Они высылают за мной машину через пару минут.
-- Понятно. Ты думаешь----
-- Будь в больнице как сможешь рано, ладно? -- в девять, в восемь, даже
раньше...
-- Да, разумеется.
-- Я сказал служанке, -- и может быть ты и за этим тоже присмотришь,
пока меня не будет, -- я ей сказал----
Круг захлебнулся, не смог закончить и бросил трубку. В кабинете стоял
непривычный холод. Все они такие слепые и закопченные и так высоко висят над
книжными полками, что он насилу мог различить надтреснутую кожу
запрокинутого лица под зачаточным нимбом или угловатые складки как бы
пергаментной рясы мученика, расплывающейся в угрюмом мраке. Сосновый стол в
углу нес бремя беспереплетных томов "Revue de psychologie", купленных у
старьевщика, сварливый 1879-й сменялся пухлым 1880-м, вялые листья обложек с
общипанными или смятыми краями прорезала крестовина бечевки, проедающей путь
в их пропыленные тулова. Плоды пакта о невытирании пыли и неуборке комнаты.
Уютный, уродливый бронзовый торшер с толстого стекла абажуром, набранным из
комковатых гранатовых и аметистовых вставок в асимметричных прогалах
бронзовых жил, вырастал высоко, похожий на исполинский сорняк, из
старенького голубого ковра за полосатой софой, на которую Круг уляжется этой
ночью. Стол устилала стихийная поросль писем, оставленных без ответов,
репринтов, университетских бюллетеней, потрошеных конвертов, вырезок,
карандашей в различных стадиях развития. Грегуар, громадный, кованный из
чугунной чушки жук-рогач, посредством которого дедушка стягивал, зацепив
каблуком (голодной хваткой впивались в него отполированные жвала), сперва
один кавалерийский сапог, за ним другой, таращился, нелюбимый, из-под
кожаной челки кожаного кресла. Единственной чистой вещью в комнате была
копия "Карточного замка" Шардена, которую она как-то поместила на каминную
доску (пусть озонирует твое жуткое логово, -- сказала она): ясно видные
карты, ярко освещенные лица, прелестный коричневый фон.
Он снова прошел коридором, вслушался в размеренную тишину детской, -- и
снова Клодина выскользнула из смежной комнаты. Он сообщил ей, что уходит, и
попросил постелить ему на кабинетном диване. Потом подобрал с полу шляпу и
спустился по лестнице, дожидаться машины.
Холодно было снаружи, и он пожалел, что вновь не наполнил фляжку
коньяком, который помог ему пережить этот день. Было также очень тихо --
тише обычного. Старомодные, благообразные фасады домов насупротив -- через
булыжную улочку -- лишились большей части своих огней. Знакомый ему человек,
бывший член парламента, смирный зануда, имевший привычку прогуливать в
сумерках парочку одетых в пальто вежливых таксов, тому два дня выехал из
пятидесятого номера в грузовике, уже набитом другими арестантами. Видно,
Жаба решил сделать свою революцию сколь возможно традиционной. Машина
запаздывала.
Азуреус, президент Университета, сказал, что за ним заедет д-р
Александер, ассистент лектора по биодинамике, которого Круг никогда не
встречал. Этот Александер целый вечер собирал людей, а президент пытался
дозвониться до Круга почти с самого полудня. Шустрый, деятельный,
расторопный господин, д-р Александер был одним из тех, кто в годину бедствий
прорастает из тусклой безвестности, чтобы в дальнейшем процвести пропусками,
допусками, купонами, автомобилями, связями и списками адресов.
Университетские шишки беспомощно съежились, и уж разумеется, никакое
подобное сборище не было бы возможным, когда бы эволюция не породила на
периферии их вида этого совершенного организатора, -- счастливая мутация,
едва ли не предполагающая скромного посредничества потусторонней силы. В
двусмысленном свете завиделась эмблема нового правительства (замечательно
схожая с раздавленным и расчлененным, но все еще ерзающим пауком) на красном
флажке, прикрепленном к капоту, когда официально санкционированный
автомобиль, добытый вскормленным нашей средой кудесником, притормозил у
бордюра, зацепив его целеустремленной покрышкой.
Круг уселся рядом с водителем, коим как раз и был сам д-р Александер --
румяный, весьма белокурый, весьма ухоженный господин лет тридцати с фазаньим
перышком на красивой зеленой шляпе и с тяжелым опаловым перстнем на
безымянном персте. Руки его, до чрезвычайности белые и мягкие, привольно
лежали на рулевом колесе. Из двух (?) персон на заднем сиденье Круг опознал
лишь одну -- Эдмунда Бёре, профессора французской литературы.
-- Bonsoir, cher collègue, -- сказал Бёре. -- On m'a tiré du lit au
grand désespoir de ma femme. Comment va la vôtre?
-- На днях, -- сказал Круг, -- я имел удовольствие читать вашу статью о
---- (он не мог вспомнить имени этого французского генерала -- честного,
хоть несколько и ограниченного исторического деятеля, доведенного до
самоубийства оболгавшими его политиканами).
-- Да, -- сказал Бёре, -- ее написание было для меня большим утешением.
"Les morts, les pauvres morts ont de grandes douleurs. Et quand Octobre
souffle"----
Д-р Александер мягко повернул руль и заговорил, не глядя на Круга,
затем бросил на него быстрый взгляд и снова уставился прямо вперед.
-- Насколько я понимаю, профессор, вам предстоит сегодня стать нашим
спасителем. Судьба нашей Альма Матер в достойных руках.
Круг уклончиво буркнул. Он не имел ни малейшего -- или это
завуалированный намек на то, что Правитель, в просторечии именуемый Жабой,
был его одноклассником, -- но это было бы слишком глупо.
Посреди площади Скотомы (бывшей -- Свободы, бывшей -- Имперской) машину
остановили трое солдат, двое полицейских и поднятая рука бедняги Теодора
Третьего, который вечно нуждался в попутной машине или -- выйти в одно
местечко, учитель; но д-р Александер указал им на красный с черным флажок,
вследствие чего они откозыряли и отступили во тьму.
Улицы были пустынны -- вещь обычная в прорехах истории, на terrains
vagues времени. Всего-навсего одна живая душа и встретилась им -- молодой
человек, возвращавшийся домой с несвоевременного и, видимо, скверно
окончившегося костюмированного бала: он был наряжен русским мужиком --
вышитая рубаха, вольно свисающая из-под опояски с кистями, culotte
bouffante, мягкие малиновые сапоги и часы на запястье.
-- On va lui torcher le derrière, а ce gaillard-là, -- мрачно заметил
профессор Бёре. Другая -- анонимная -- личность на заднем сиденье
пробормотала нечто неразличимое и сама же себе ответила -- утвердительно, но
столь же невнятно.
-- Я не могу ехать намного быстрее, -- сказал д-р Александер, --
поскольку, что называется, шмукнулся берцовый колпак нижней кутузки. Если вы
сунете руку в мой правый карман, профессор, там есть папиросы.
-- Я не курю, -- сказал Круг. -- Да кроме того и не верю, что они там
имеются.
Некоторое время ехали в молчании.
-- Почему? -- спросил д-р Александер, мягко нажимая, мягко отпуская.
-- Так, мимолетная мысль, -- ответил Круг.
Осмотрительно, тихий водитель дозволил одной руке выпустить руль и
пошарить, затем другой. Затем, немного помедлив, снова правой.
-- Надо быть, выронил, -- произнес он после еще одной минуты молчания.
-- А вы, профессор, не только не курильщик -- и не только, как всякий знает,
человек гениальный, -- но еще и (быстрый взгляд) исключительно счастливый
игрок."
-- Eez eet zee verity, -- сказал Блре, неожиданно переходя на
английский, который, как было ему известно, Круг понимал, и на котором он
говорил совсем как француз из английской книжки, истина ли, што, как я был
информирован в надежных источниках, смешенный chef государства был схвачен с
парой еще каких-то типов (когда автору надоедает, или он отвлекается) где-то
в горах и расстрелян? Но нет, я в это верить не могу, -- это есть слишком
страшенно (когда автор спохватывается).
-- Некоторое преувеличение, я полагаю, -- высказался д-р Александер на
родном языке. -- Нынче легко расползаются разного рода уродливые слухи и
хоть, известное дело, domusta barbarn kapusta [чем баба страшнее, тем и
вернее], я все же думаю, что в данном случае, -- он приделал к фразе
приятный смешок, и опять наступило молчание.
О мой чужой родной город! Твоим узеньким улочкам, по которым шагали
когда-то римляне, снится ночами что-то совсем иное, чем бренным созданиям,
попирающим твои мостовые. О ты, чужой город! У каждого из твоих камней
столько же древних воспоминаний, сколько пылинок в пыли. Каждый из серых
твоих и тихих камней видел, как вспыхнули длинные волосы ведьмы, как
растерзали бледного астронома, как нищий бил нищего в пах, -- и королевские
кони выбивали из тебя искры, и денди в коричневом и поэты в черном
укрывались в кофейнях, пока истекал ты помоями под веселое эхо:
"поберегись!". Город снов, изменчивый сон, о ты, гранитный подкидыш эльфов.
Маленькие лавчонки заперты в ясной ночи, мрачные стены, ниша, которую делят
бездомный голубь и изваянье епископа, роза собора, злопыхающая горгулья,
гаер, бьющий Христа по лицу, -- безжизненная резьба и смутная жизнь,
смешавшие свои оперенья... Не для колес безумных от бензина машин строились
твои узкие и неровные улицы, -- и когда, наконец, машина встала, и
громоздкий Блре выплыл наружу в кильватере своей бороды, сидевший с ним
рядом неведомый бормотун на глазах расщепился, породив внезапным
отпочкованием Глимана, хилого профессора средневековой поэзии, и столь же
тщедушного Яновского, преподающего славянскую декламацию, -- двух
новорожденных гомункулов, теперь подсыхающих на палеолитической панели.
-- Я запру машину и сразу за вами, -- кашлянув, сказал д-р Александер.
Итальянистый попрошайка в картинных лохмотьях, малость перемудривший,
проделав особенно жалостную дыру там, где ее обыкновенно ни у кого не
бывает, -- в донышке своей ожидающей шляпы, -- стоял, старательно сотрясаясь
от малярии, под фонарем парадного подъезда. Три медяка упали один за другим
и продолжали падение. Четверка безмолвных профессоров кучкой поднялась по
вычурной лестнице.
Но им не пришлось ни звонить, ни стучать -- или что там еще, -- ибо
дверь наверху распахнулась, явив фигуру чудесного доктора Александера,
который был уже здесь, взмыл, небось, по какой-нибудь черной лестнице или в
одной из тех безостановочных штук, которыми я поднимался когда-то из
близнеца этой ночи в Кивинаватине, от ужасов Лаврентийской революции, через
кишащую упырями Провинцию Пермь, сквозь Едва Современный, Слегка
Современный, Не Столь Современный, Вполне Современный, Совсем Современный --
тепло, тепло! -- периоды вверх, в мой номер, на моем этаже отеля в дальней
стране, выше, выше, в лифте-экспрессе из тех, которыми правят изящные руки
-- мои в негативе -- темнокожих мужчин с падающими желудками и взлетающими
сердцами, никогда не достигающих Рая, ибо Рай -- это не сад на крыше; а из
глубин рогоголового холла уже приближался скорым шагом старый президент
Азуреус, раскрыв объятья, заранее сияя блеклыми голубыми глазами, подрагивая
морщинистым долгим надгубьем ----
-- Ну конечно, -- как глупо с моей стороны, -- подумал Круг, круг в
Круге, один Круг в другом.
--------
4
Манера, в которой встречал гостей старик Азуреус, являла собою
эпическую песню без слов. Лучась восхищенной улыбкой, медленно, нежно, он
брал вашу руку в свои мягкие ладони, держа ее так, точно она --
драгоценность, наградившая долгие поиски, или воробышек -- весь из пуха и
испуга, -- вглядываясь в вас во влажном молчании не очами, скорее лучами
морщин, -- потом, медленномедленно, серебристая улыбка начинала подтаивать,
нежные старые длани потихоньку теряли хватку, пустое выражение сменяло
пылкий свет на бледном и хрупком лице, и он покидал вас, как будто все это
было ошибкой, как будто вы, в конце-то концов, вовсе не тот любимый -- тот
любимый, коего в следующую минуту он обнаруживал в другом углу, и вновь
занималась улыбка, опять воробья обнимали ладони, и снова все это таяло.
Двадцать примерно выдающихся представителей Университета, некоторые из
них -- недавние пассажиры д-ра Александера, -- стояли или сидели в
просторной, отчасти даже сверкавшей гостиной (не все лампы горели под
зелеными облачками и ангелочками ее потолка), и может быть еще с полдюжины
присутствовало в смежном mussikishe [музыкальном салоне], -- старый
джентльмен был а ses heures средней руки арфистом и любил выстроить трио (с
собой в роли гипотенузы) или пригласить какого-нибудь крупного музыканта
выделывать разные штуки с роялем, после чего раздавались малюсенькие и не
очень обильные бутерброды, а также треугольные bouchées, обладавшие, как он
наивно полагал, лишь им присущим очарованием (по причине их формы); их
разносили две служанки и его незамужняя дочь, от которой невнятно
припахивало одеколоном и различимо -- потом. Сегодня взамен этих лакомств
предлагался чай с сухими печеньями; и черепаховой масти кошка (которую
поочередно ласкали профессор химии и математик Хедрон) лежала на
темносияющем "Бехштейне". Глиман легко, как опадающий лист, скользнул по ней
электрической лапкой, и кошка поднялась, словно вскипевшее молоко, громко
мурлыча, но маленький медиевист был нынче рассеян и побрел прочь. Близ
одного из плотно завешенных окон стояли, беседуя, Экономика, Богословие и
Новейшая История. Несмотря на плотность завесы, явственно ощущался
жиденький, но ядовитенький сквознячок. Д-р Александер присел за столик,
сдвинул аккуратно в северо-западный угол населяющие его вещицы (стеклянная
пепельница, фарфоровый ослик, навьюченный корзинками для спичек, коробочка,
притворившаяся книгой) и принялся просматривать список имен, кое-какие
вычеркивая невиданно острым карандашом. Президент склонился над ним в
смешанном состоянии пытливости и заботы. Время от времени д-р Александер
приостанавливался, дабы поразмыслить, бережно гладил свободной рукой
прилизанные светлые волосы на затылке.
-- Так что же Руфель? [политолог] -- спросил президент. -- Вы сумели
его найти?
-- Недостижим, -- ответил д-р Александер. -- Видимо, арестован. Для его
же собственной безопасности, так мне сказали.
-- Будем надеяться, -- задумчиво произнес старик Азуреус. Ну да
неважно. Полагаю, мы можем начать.
Эдмунд Блре, вращая крупными карими очами, рассказывал флегматичному
толстяку (Драма) об удивительном зрелище, виденном им.
-- О да, -- сказал Драма. -- Студенты-художники. Я знаю об этом.
-- Ils ont du toupet pourtant, -- говорил Блре.
-- Или просто упрямы. Если уж молодые люди берутся блюсти традицию, так
с той же страстью, с какой люди зрелые свергают ее. Они вломились в "Klumbu"
["Закуток" -- знаменитое кабаре], поскольку танцульки оказались закрыты.
Упорные ребята.
-- Я слышал, parlamint и Zud [Верховный Суд] так до сих пор и горят, --
сказал другой профессор.
-- Плохо слышали, -- произнес Драма, -- потому что мы разговариваем не
об этом, а о прискорбном посягательстве Истории на ежегодный бал. Они нашли
запасы свечей, -- продолжал он, опять оборотившись к Блре, который стоял,
выпятив живот и глубоко засунув руки в карманы штанов, -- и плясали на
сцене. Перед пустым залом. В этой картине было несколько хороших теней.
-- Полагаю, мы можем начать, -- сказал президент, приближаясь к ним и,
как лунный луч, проходя сквозь Блре, чтобы уведомить другую группу.
-- Но тогда это прекрасно, -- сказал Блре, внезапно увидев все в новом
свете. -- Надеюсь, pauvres gosses сумели повеселиться.
-- Полиция, -- сказал Драма, -- разогнала их около часу назад. Но
думаю, пока это продолжалось, веселья хватало.
-- Я полагаю, мы можем сию же минуту начать, -- уверенно произнес
президент, опять проплывая мимо. Улыбка его исчезла давным-давно, туфли еле
слышно скрипели, он скользнул между Яновским и латинистом и покивал -- да-да
-- дочери, которая тайком показала ему из-за двери вазу с яблоками.
-- Я слышал из двух источников (одним был Блре, другим его
предполагаемый информатор), -- сказал Яновский и так понизил голос, что
латинисту пришлось нагнуться и ссудить ему ухо, поросшее белым пухом.
-- А я слыхал по-другому, -- сказал латинист, медленно разгибаясь. --
Их взяли при переходе границы. Одного министра кабинета, личность которого в
точности не известна, казнили на месте, а (он приглушил голос, называя
бывшего президента страны) ... привезли назад и посадили в тюрьму.
-- Нет-нет, -- сказал Яновский. -- Лишь он один. Как король Лир.
-- Да, конечно, так будет лучше, -- с искренним одобрением сказал д-р
Азуреус д-ру Александеру, который сдвинул кое-какие стулья и кое-какие
добавил, так что комната, словно по волшебству, обрела должно-торжественный
вид.
Кошка соскользнула с рояля и медленно вышла, по пути на один
сумасшедший миг слившись с полосатой брючиной Глимана, который деловито
обстругивал темнокрасное яблоко из Бервока.
Стоя спиной к собранию, зоолог Орлик внимательно разглядывал с разных
высот и под разными углами книжные корешки на полках за роялем, порой
вытягивая какой-либо немой волюм и тут же заталкивая назад: это были сдобные
сухари и все немецкие немецкая поэзия. Он скучал, дома его поджидало большое
шумное семейство.
-- А вот тут я не согласен с вами обоими, -- говорил профессор Новейшей
Истории. -- Моя клиентка никогда не повторяется. По крайней мере не
повторяется там, где торопятся углядеть подступающее повторение. Собственно,
повториться Клио может лишь неосознанно. Просто у нее очень короткая память.
Как и все временные феномены, рекуррентные комбинации воспринимаются нами
как таковые, только когда они больше уже не могут на нас воздействовать, --
когда они, так сказать, заключены в узилище прошлого, которое и прошлым-то
стало лишь потому, что оно обезврежено. Пытаться составить карты нашего
"завтра" по данным, предоставленным нашим "вчера", -- значит пренебрегать
основным элементом будущего -- его полным несуществованием. Мы ошибочно
принимаем за рациональное движение тот свирепый напор, с которым настоящее
врывается в эту пустоту.
-- Чистой воды кругизм, -- пробормотал профессор экономики.
-- Возьмем пример, -- продолжал историк, не отвлекаясь на реплику, --
несомненно, мы можем вычленить в прошлом отрезки, параллельные переживаемому
нами, периоды, когда багровые руки школьников катали снежный ком идеи,
катали, и он все рос и рос, пока не становился снеговиком в драной шляпе
набекрень и с метлой, кое-как пристроенной подмышкой, -- а там вдруг пугало
начинало моргать глазками, снег претворялся в плоть, метла -- в металл, и
совершенно дозревший тиран сносил мальчуганам головы. Да, и прежде разгоняли
парламент или сенат, и не впервые случается, что темная и малоприятная, но
на редкость настырная личность прогрызает себе дорогу в самое чрево страны.
Но тем, кто видит эти события и желает их предупредить, прошлое не дает
никаких ключей, никакого modus vivendi, -- по той простой причине, что оно и
само их не имело, когда переливалось через края настоящего в постепенно
заполняемую им пустоту.
-- Но если так, -- сказал профессор богословия, -- то мы возвращаемся к
фатализму низших наций и отрицаем тысячи случаев в прошлом, когда
способность размышлять и соответственно действовать доказывала большую свою
благодетельность, нежели скептицизм и покорность. Ваша ученая неприязнь к
прикладной истории, друг мой, пожалуй, все же внушает мысль о ее вульгарной
полезности.
-- Да ведь я не о покорности говорю или о чем-то ином в этом роде. Тут
вопрос этический, решать его может только личная совесть. Я лишь доказываю
несостоятельность вашей уверенности в том, будто история способна
предсказать, что скажет или сделает завтра Падук. Покорности может и вовсе
не быть, -- самый факт обсуждения нами этих материй подразумевает наличие
любопытства, а любопытство, оно в свою очередь и есть неповиновение в
наичистейшем виде. Кстати, о любопытстве, вы не могли бы мне объяснить
странную страсть нашего президента вон к тому румяному господину, -- к тому
добряку, что подвозил нас сюда? Как его звать и кто он такой?
-- Как будто, один из ассистентов Малера, лаборант или что-то в этом
роде, -- сказал Экономика.
-- А в прошлом семестре, -- сказал историк, -- мы наблюдали, как
слабоумный заика загадочным образом возглавил кафедру Педологии, поскольку
он играл на незаменимом контрабасе. Во всяком случае, у него должен быть
сатанинский дар убеждения, раз ему удалось затащить сюда Круга.
-- А это не он ли, -- осведомился профессор богословия с оттенком
кроткого коварства, -- не он ли где-то использовал сравнение со снежным
комом и метлой снеговика?
-- Кто? -- спросил историк. -- Кто использовал? Вот этот?
-- Нет, -- ответил профессор богословия. -- Вон тот. Которого так
нелегко затащить. Поразительно, какими путями мысли, высказанные им лет
десять назад----
Их прервал президентом, который встал посредине залы и потребовал
внимания, легонько хлопнув в ладоши.
Человек, имя которого было только что упомянуто, профессор Адам Круг,
философ, сидел чуть в стороне ото всех, потонув в кретоновом кресле, сложив
на его подлокотники свои волосатые руки. Он был большой тяжелый человек,
немного за сорок, с неопрятными, пыльноватыми или отчасти засаленными
кудрями и с грубо вырубленным лицом, наводящим на мысль о шахматисте со
странностями или о замкнутом композиторе, только поинтеллигентней. Сильный,
компактный, сумрачный лоб -- с чем-то странно герметичным в нем (банковский
сейф? тюремная стена?), присущим челу любого мыслителя. Мозг, состоящий из
воды, разных химических соединений и группы высокоспециализированных жиров.
Светло-стальные глаза в прямоугольных впадинах, полуприкрытые густыми
бровями, когда-то давно защищавшими их от пагубного помета теперь уже
вымерших птиц -- гипотеза Шнейдера. Крупные уши с волосами внутри. Две
глубокие складки плоти расходятся от носа вдоль широких щек. Утро прошло без
бритья. На нем был измятый темный костюм и вечно тот же галстук-бабочка
цвета синего иссопа с белыми по идее, но в данном случае изабелловыми
межневральными пятнами и покалеченным левым задним крылом. Не очень свежий
воротник из разряда открытых, т.е. с удобным треугольным прогалом для яблока
его тезки. Толстоподошвенные башмаки и старомодные черные гетры -- таковы
отличительные признаки его ног. Что еще? Ах да, -- рассеянное постукивание
указательного пальца по подлокотнику кресла.
Под этой видимой поверхностью шелковая рубашка облекала крепкий торс и
усталые бедра. Она была глубоко заправлена в длинные кальсоны, заправленные
в свой черед в носки: ходили, он знал это, слухи, что носков он не носит
(отсюда и гетры), но это было неправдой; на самом деле носки носились --
дорогие, бледно-лиловые, шелковые.
Под этим была теплая белая кожа. Из темноты узкий караван волосков
поднимался муравьиной тропой по середине чрева, чтобы оборваться на кромке
пупка; более черная и плотная поросль размахнула на груди орлиные крылья.
Под этим были мертвая жена и спящий ребенок.
Президент склонился над красноватым бюро, которое его подручный выволок
на видное место. Он вздел очки, потрясая серебристой главой, чтобы дужки
легли на место, и принялся складывать, выравнивая -- стук-стук -- листы
бумаги и пересчитывать их. Д-р Александер отступил на цыпочках в дальний
угол и сел там на привнесенный стул. Президент отложил толстую ровную стопку
машинописных листов, снял очки и, держа их несколько наотлет у правого уха,
приступил к вступительной речи. Вскоре Круг начал осознавать, что становится
как бы фокальным центром аргусоглазой залы. Он знал, что за вычетом двух
людей в этом собрании -- Хедрона да, может быть, Орлика, никто его в
сущности не любит. Каждому или почти каждому из коллег он сказал когда-то
что-то... что-то такое, чего никак не удается припомнить и трудно выразить в
общих словах, -- какой-то необдуманно умный и резкий пустяк, оставивший
ссадину на чувствительной плоти. Нежданно-негаданно полный, бледный,
прыщавый подросток вошел в темноватый класс и посмотрел на Адама, и тот
отвернулся.
-- Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам о некоторых
пренеприятных обстоятельствах, обстоятельствах пренебрегать которыми было бы
глупо. Как вам известно, с конца прошлого месяца наш Университет практически
закрыт. Ныне мне дали понять, что если только наши намерения, наша программа
и поведение наше не станут отчетливо ясны Правителю, этот организм, старый и
любимый нами организм перестанет функционировать навсегда, а вместо него
будет учреждена иная институция с совершенно иным штатом. Другими словами,
славное, величавое здание, которое на протяжении веков по кирпичику
возводили братья-каменщики, Наука и Администрация, рухнет... Оно рухнет
потому, что у нас не достало такта и инициативы. В последний час, господа, в
роковой час, была выработана линия поведения, которая, как я надеюсь, сможет
предотвратить катастрофу. Завтра могло бы быть слишком поздно.
-- Все вы знаете, сколь ненавистен мне дух компромисса. Я не считаю,
впрочем, что героические усилия, в которых мы все соединимся, могут быть
обозначены этим отвратительным термином. Господа! Когда человек теряет
обожаемую жену; когда гастроном теряет в просторах Вселенной обнаруженную им
котлету; когда выдающийся деятель видит, как разбивается вдребезги детище
всей его жизни, -- он преисполняется сожалений, господа, сожалений, увы,
запоздалых. Итак, не допустим же, чтобы мы по собственной нашей вине ввергли
себя в положение безутешного влюбленного, в положение астронома, комета
которого затерялась в древнем сумраке неба, в положение прогоревшего
администратора, -- возьмем же свою судьбу обеими руками, словно пылающий
факел.
-- Прежде всего, я зачитаю коротенький меморандум, -- если угодно,
манифест, -- который должен быть представлен правительству и должным
порядком опубликован... и здесь возникает второй вопрос, который мне бы
хотелось поднять, вопрос, о сути которого некоторые из вас уже догадались.
Здесь среди нас присутствует человек... великий человек, позвольте добавить,
по замечательному совпадению бывший в прошлом однокашником другого великого
человека, человека, который возглавляет наше государство. Какими бы ни были
наши политические убеждения, -- а я за свою долгую жизнь разделил
большинство из них, -- нельзя отрицать того факта, что Правительство -- это
Правительство, и как таковое оно не может сносить бестактных проявлений
неспровоцированной неприязни, а равно и безразличия. То, что представлялось
нам пустяком, не более, снежным комом преходящих политических верований, не
способным всерьез претвориться в плоть, приобрело грозные размеры, став
пылающим знаменем, пока мы блаженно дремали под защитой наших обширных
библиотек и дорогостоящих лабораторий. Ныне мы пробудились. Я готов
допустить, что пробуждение было суровым, но быть может, в этом повинен не
только горнист. Я верю, что деликатная задача облечения в слово этого...
этого, который был подготовлен... этого исторического документа, который мы
все поспешим подписать, решалась с глубоким чувством огромной
ответственности, которую представляет собой эта задача. Я верю также, что
Адам Круг вспомнит счастливые школьные годы и лично вручит этот документ
Правителю, который, я в этом уверен, по достоинству оценит визит любимого и
всемирно известного школьного товарища по прежним играм и, таким образом, с
большим участием, чем если бы нам не было даровано это чудесное совпадение,
отнесется к нашему плачевному положению и к нашей благой решимости. Адам
Круг, готовы ли вы спасти нас?
Слезы стояли в глазах старика, голос его дрожал, когда он произносил
этот волнующий призыв. Бумажный листок легко соскользнул со стола и тихо
осел на зеленые розы ковра. Д-р Александер бесшумно приблизился и водворил
его обратно на стол. Орлик, старый зоолог, открыл лежавшую рядом книжечку,
это была пустая коробочка с единственной розовой мятной конфеткой на дне.
-- Вы жертва сентиментального заблуждения, мой дорогой Азуреус, --
сказал Круг. -- Все, что мы с Жабой лелеем в качестве en fait de souvenirs
d'enfance, это бывшая у меня привычка сидеть на его физиономии.
Раздался внезапный удар, деревом по дереву. Зоолог поднял взгляд,
одновременно с неоправданной силой опустив Buxum biblioformis. Затем
наступила тишина. Д-р Азуреус медленно осел и сказал изменившимся голосом:
-- Я не вполне вас понял, профессор. Я не знаю, кто эта... к кому
относится употребленное вами слово или прозвище и... что вы имели в виду,
упомянув эту своеобразную забаву, -- какую-то ребячью возню, вероятно...
лоун-теннис или что-нибудь в этом роде.
-- Это у него кличка такая была -- Жаба, -- сообщил Круг. Весьма
сомнительно также, следует ли называть ту забаву лоун-теннисом -- или даже
чехардой, уж коли на то пошло. Он бы ее так не назвал. Боюсь, я был
порядочным хулигано