то-то
где-то каждый день умирает. Когда объявили наконец позавчерашний рейс,
Ардабьев раскрыл телеграмму и, показывая ее, медленно пошел вдоль очереди
на регистрацию. Большинство людей отворачивалось. У всех были дела и,
может быть, смерти.
- Постойте... - вдруг раздался голос, и Ардабьев увидел молодого
армейского капитана с пушечками на петлицах. Лицо капитана было покрыто
двухдневной золотистой щетиной, но глаза были прозрачные, человеческие.
Капитан держал на руках спящего мальчика, и во сне не выпускающего
игрушечный луноход. Рядом с капитаном стояла мама и застенчиво кормила
грудью младшего брата.
- Вы уже второй раз проходите мимо нас с телеграммой, - сказал капитан.
- Мы тут с женой подумали... Сможете взять на себя контроль над этим
вождем краснокожих? - и показал на мальчика в своих руках.
- Попытаюсь, - сказал Ардабьев. - Но у вас же их двое.
- Ничего. Я полечу другим рейсом, - сказал капитан. - У меня еще два
дня отпуска. А вы полетите с моей женой и детьми. Смерть отца бывает раз в
жизни.
Ардабьев перевел взгляд на жену капитана. Ардабьев ожидал чего угодно,
но не ее улыбки, Но жена капитана именно улыбнулась. Она улыбнулась,
инстинктивно прикрывая ладонью грудь и тихонько укачивая младенца. Она
улыбнулась даже виновато, как будто это они с ее мужем и детьми были
чем-то повинны в смерти его отца и в том, что у Ардабьева нет билета.
- Паспорт при вас? - поторопил Ардабьева капитан. - Надо успеть
переоформить билет.
Пока переделывали билет, подозрительно сверяя лица Ардабьева и капитана
с их документами, и никак не могли понять, почему тот же самый мальчик
вписывается в билет на другое имя, капитан давал Ардабьеву инструкции:
- Учтите, Витя - ангелочек только когда спит. Проснувшись, он страшен.
Это перпетуум-мобиле. Не теряйте бдительности. Он только и выжидает, когда
взрослые отвернутся. Вчера он засунул пальцы в бабушкину мясорубку и
собрался ее крутить. Он задаст вам перцу. Возможно, он попытается
захватить самолет. Я вам не завидую. Вы умеете менять пеленки?
- Нет, - честно признался Ардабьев.
- Придется научиться. Он говорит "ка-ка" только после того, как уже
обделался. В общем, это не я вас выручил, а вы меня.
Вот почему Ардабьев оказался на взлетном поле с чужим ребенком. Это был
первый в его жизни ребенок, которого он держал на руках. Ардабьев был
младшим в семье, и ему не приходилось таскать меньших братишек. Ардабьев
нес чужого ребенка и думал о том, что мог бы нести своего.
И еще он думал о девушке в кепке.
Толпа издерганных пассажиров сгрудилась у трапа, как будто самолет мог
вот-вот улететь, оставив кого-то на взлетном поле. Никому и в голову не
приходила простая мысль, что мест в самолете ровно столько, сколько
пассажиров. Все мышление сузилось до пронзительной жажды влезть,
накаляемой страхом не влезть. Давка была бессмысленной, но не
прекращалась.
Увидев двух детей, контролерша с боксерским лицом рявкнула:
- Пропустите пассажиров с детьми! Придите в совесть!
Но ничьи локти, ничьи сумки, ничьи коробки не раздвигались. Контролерша
поддала одной ногой по прущей наверх чьей-то картонной коробке с черными
знаками бокала и зонтика, так что внутри раздался звон, а другой ногой по
зачехленному футляру чьего-то контрабаса. Контролерша встала посредине
трапа, мощным корпусом прикрывая самолет, и отвела рукой протягиваемые ей
скомканные, липкие билеты.
- Сначала - с детьми!
Поняв, что контролерша неумолима, пассажиры неохотно расступились,
провожая Ардабьева со спящим мальчиком и маму с грудным младенцем такими
недобрыми взглядами, как будто именно из-за них была и нелетная погода и
все другие малые и большие беды на свете.
- Почему люди такие озлобленные? - вздохнула мама, устраивая дитя на
коленях, сумку с апельсинами под сиденьем, и мгновенно уснула.
У нее было простое широкое русское лицо, а на голове - сложенные венком
тяжелые пшеничные косы.
"Не все озлобленные... - с облегчением подумал Ардабьев. - И она, и ее
муж, да еще с маленькими детьми, не меньше других мучились двое суток в
аэропорту. А вот не озлобились. Поняли, что такое означают слова "Отец
умер", написанные в телеграмме. И контролерша с боксерским лицом, хотя она
тоже измотана, поняла, что такое дети на руках. Но почему вокруг столько
хамства, расталкивания других локтями, какого-то озверения? Жизнь
нелегкая? Но разве это оправдание? Зачем же делать тяжелую жизнь еще
тяжелей? Нельзя забывать о том, что мы народ, человечество..."
Мальчик на его коленях крепко спал, и Ардабьев тоже попытался уснуть
под равномерный рокот взлетевшего самолета. Сны ему снились редко, но
стоило только закрыть глаза перед сном, как начинали обступать видения
перепутанных кусочков собственной жизни. Вот и сейчас, может быть, потому,
что он невзначай коснулся двух шершавых лапок крошечного крокодила на
портфеле, Ардабьев начал вспоминать...
...Узкая, выдолбленная из цельного дерева лодка шла по озеру. Легонько
шевеля веслами по звездам, плавающим в черной воде, африканец с
электрической лампой на лбу, похожей на шахтерскую, шарил лучом ее света
по береговым зарослям, по воде. Африканец был похож на человека, у
которого на голове росла белая звезда. Внезапно в прибрежной тине
загорелись попавшие в луч света два зеленых глаза. Африканец, бросив
весла, схватил деревянное копье с железным наконечником и сделал ловкое
сильное движение. В луче света на кончике копья взвилось тело крошечного
крокодила с нежной белой подбрюшиной. Крокодил по-детски всхлипывал.
Африканец бросил его на дно лодки и стукнул молотком по голове. Крокодил
замолк. Африканец вытер ветошью кровь с наконечника копья и снова взял его
наизготовку до следующих зеленых глаз.
- Не надо! - сказал ему по-английски Ардабьев.
- Но вы же хотели посмотреть охоту на крокодилов? - удивился африканец.
- Я уже увидел, - сказал Ардабьев. - Я не думал, что они такие
маленькие.
- Крупных крокодилов на этом озере мало, - сказал африканец. - Их
вообще мало. А из этих малышек мы делаем женские сумки и портфели.
- А вам не жалко? - спросил Ардабьев.
- Это моя профессия... - пожал плечами африканец. - А вот куриц я сам
не режу. Это делает моя жена. А какая охота у вас в России? Я слышал, у
вас есть тигры и медведи.
- Еще есть... - вздохнул Ардабьев. - Но их все меньше...
- Когда-нибудь не будет и человека... - сказал африканец. - Люди -
единственные животные, которые охотятся друг на друга. Даже гиены этого не
делают... Знаете, что звери думают о нас? Звери думают, что они - это
люди, а люди - это звери...
Ардабьев постепенно засыпал, прижимая к себе чужого мальчика, и ему
все-таки приснился сон.
Ардабьев звонил по телефону девушке в кепке. Из своей пустой квартиры.
Перед пустой клеткой, где не было крысы Аллы, которая умерла. И вдруг
спина его что-то почувствовала. Взгляд. Ардабьев обернулся. Перед ним
стоял неизвестно как сюда попавший человек. У него было лицо всех сразу
пассажиров самолета, не хотевших пропускать к трапу детей. На ногах у него
были женские тапочки с помпонами.
- Напрасно звоните, - сказал человек. - Провода перерезаны.
Вслед за ним в комнату стали входить другие люди с одинаковыми
пассажирскими лицами, и на всех были тапочки с помпонами. Один из вошедших
раскрыл зачехленный футляр контрабаса, в котором лежала разобранная
винтовка с оптическим прицелом, и стал ее собирать, побрызгивая из
лоснящейся швейной масленки. Второй развязал картонную коробку с черными
знаками бокала и зонтика и достал оттуда несколько обойм. Другие открыли
холодильник, вынули из него крошечного убитого крокодила и стали его есть
сырым, отрывая ему лапки и выплевывая на пол крокодиловую кожу, как
ананасовую. Съев крокодила, вошедшие стали надвигаться на Ардабьева с
тяжелыми несытыми глазами. Ардабьев хотел закричать, но не мог. Ардабьев
проснулся в холодном поту и радостно увидел вместо страшных глаз убийц,
обступающих его, ясные глаза чужого ребенка, показавшегося ему своим.
Мальчик с любопытством смотрел то на Ардабьева, то на портфель, где
болтались лапки крокодила. Мальчик осторожно вложил пальчики в зубы
крокодила, но крокодил не кусался.
- С добрым утром, Витя! - сказал Ардабьев, хотя еще была ночь.
- Ка-ка... - сказал Витя, и Ардабьев, вспомнив инструкции его отца,
вопросительно покосился на маму, но она спала глубоким ровным сном. -
Ка-ка, - настойчиво повторял Витя.
"Что же делать?" - лихорадочно подумал Ардабьев.
Он встал с Витей на руках, пошел к туалету. Вдвоем там было тесно и
неудобно. Ардабьев поставил Витю на край умывальника и стал снимать с него
штанишки, путаясь в лямочках и пуговицах. Под штанишками были пеленки.
Ардабьев, поднеся Витю попкой к лицу, понюхал пеленки. От них, кажется,
ничем не пахло. В это мгновение только притворно притаившийся Витя успел
схватить с умывальника флакон с цветочным одеколоном и грохнул его об пол,
так что пол покрылся стеклянным крошевом.
- Ну зачем же так, Витя? - укоризненно сказал Ардабьев.
- Ка-ка, - ответил Витя.
Ардабьев оттянул пеленки и осторожно засунул под них руку. Пеленки были
сухими.
- Молодец, Витя... - сказал Ардабьев. - А я думал, что ты
сигнализируешь своим "ка-ка" только постфактум... Ну-ка, давай попробуем
поработать... - Ардабьев размотал пеленки, аккуратно повесил их на
полотенце и поднял Витю над унитазом.
- Ну-ка, покряхти, Витя... - сказал Ардабьев. - Это помогает...
Витя недоуменно взглянул на Ардабьева, не поняв его.
- Вот так... - сказал Ардабьев и закряхтел, показывая.
Витя понял и тоже старательно закряхтел, жмурясь от удовольствия новых,
исторгаемых им звуков.
Сначала из его розового краника полилась тоненькая прозрачная струйка,
попав не в унитаз, а прямо на джинсы Ардабьева.
- Хорошее начало, Витя... - одобрил его усилия Ардабьев. - Теперь
переходим к более серьезному делу... Сгруппируйся и действуй... На тебя
смотрит все человечество...
Витя понял важность исторического момента и сгруппировался. В унитаз
что-то зашлепало.
- Браво, Витя! - оценил его работу Ардабьев. - Народы мира тебе
аплодируют!
Ардабьев вымыл Витину пухлую попку, протер ее туалетной бумагой и
неловко стал заворачивать его в пеленки. Кое-как завершив этот сложный
процесс, Ардабьев надел на Витю штанишки, пристегнул лямочки и вдруг с
ужасом увидел, что Витя вдумчиво ест мыло, ухваченное им с умывальника.
- Разве это вкусно, Витя? - покачал головой Ардабьев, отбирая мыло.
Витя оглушительно заорал, недовольный пресечением порывов его души.
Дверь туалета уже несколько раз дергали, все настойчивей.
- Минуточку... - растерянно закричал Ардабьев, отдирая Витю от ящика с
туалетной бумагой, которую он с дикарскими криками стал швырять в воздух.
Ардабьев встал на колени, сметая осколки флакона в туалетную бумагу и
задыхаясь от тошнотворного цветочного запаха. Поднявшись, Ардабьев еле
успел оттащить Витю от унитаза, куда он, любопытствуя, пытался засунуть
свою белокурую ангельскую головку. Дверь туалета уже не дергали, а
сотрясали. Открыв дверь, Ардабьев едва протиснулся с Витей на руках сквозь
мрачно переминающуюся очередь. В проходе Витя, яростно болтая ногами, сбил
своим сандаликом очки с носа человека, увлеченно читающего журнал
"Здоровье".
- Безобразие! - вспылил читатель журнала "Здоровье", еле успев
выдернуть очки из-под ног Ардабьева. - Надо запретить детям летать!
Аэрофлот не детский сад!
Только Ардабьев опустил Витю на пол, как тот искусно выдернул свою
ручонку из его руки и стремглав помчался по проходу, налетев на хрупкую
стюардессу, разносящую прохладительные напитки. Пластмассовые стаканчики
разлетелись в разные стороны, орошая лимонадом платья и пиджаки, а
металлический поднос ребром рухнул точнехонько на картонную коробку с
черными знаками бокала и зонтика, покоящуюся на коленях дамы в светящемся
голубом парике. Внутри коробки раздался жалобный треск.
- Мой чешский сервиз! - завопила дама в голубом парике, лихорадочно
развязывая бечевки на коробке.
И в этот момент Витя, зачарованный видением светящегося парика,
запустил в него ручонки и могуче рванул на себя. Парик отделился от головы
дамы легко и плавно, как голубой дымок, обнаружив жидкие слипшиеся
волосики. Дама потеряла голос, и с ее губ сходило только шипение, как
будто из нее выпустили воздух.
Ардабьев попытался выхватить у Вити парик, но мальчик крепко вцепился в
него и размахивал им, как трофеем, издавая воинственные кличи.
- Отдай тете ее игрушку... - ласково сказала Вите стюардесса, и
неожиданно для Ардабьева он сразу ей подчинился.
Когда Ардабьев обессиленно рухнул вместе с Витей на свое место, тот
заинтересовался его бритой головой и начал скрести ее своими маленькими,
но острыми ноготками.
- Я ежик, - сказал Ардабьев. - Я могу уколоть, - и боднул Витю.
Вите это понравилось, и он боднул Ардабьева. Бодались они мирно. Но
стоило Ардабьеву отвернуться, как Витя дернул за ухо своего спящего
младшего брата. Тот истошно завопил. Проснувшаяся мама легонько шлепнула
Витю. Витя обиделся и завопил тоже. Получился оглушительный дуэт.
- Не надо нас бить, - сказал Ардабьев Витиной маме. - Мы только что
сходили и по-маленькому и по-большому. А пеленки у нас сухие, потому что
мы это сделали не где-нибудь, а в общественном туалете...
- Невероятно... - сказала мама, недоверчиво прощупывая Витины пеленки.
- У вас, наверное, тоже маленькие дети.
- Нет, - опустил голову Ардабьев. - У меня нет детей.
- А вы женаты? - не удержалась она.
Он ей ничего не ответил.
И вдруг самолет тряхнуло один раз, потом другой.
- Легкая турбулентность, пристегните ремни! - ласково сказала
стюардесса.
Но ее ласковость показалась Ардабьеву тревожной.
"Не надо падать, самолет... Не надо... - закрыв глаза, молча попросил
Ардабьев. - Здесь летит много хороших людей... А еще летит секрет
ардабиолы. Может быть, отец умер не от рака? Может быть, ардабиола
все-таки великое открытие?"
И самолет как будто послушался, выровнялся.
5
В этот день в хайрюзовском депо молотки слесарей стучали как-то
приглушенней, и даже сварочные аппараты шипели сдержанней, пытаясь умерить
фейерверк белых искр, и электровозы вползали и выползали тише и медленней.
Под кирпичными закопченными сводами депо стоял гроб, обтянутый красной
материей с черной каймой. Гроб стоял на старенькой дрезине, и под ним
поблескивали рельсы. Рабочие дневной смены, не выпуская из рук
инструментов, подходили к распорядителю, и он нацеплял им на промасленные
рукава спецовок красно-черные повязки. Отстояв в почетном карауле, рабочие
возвращались к электровозам, и железная музыка их инструментов смешивалась
с траурными мелодиями железнодорожного духового оркестра. Смерть не
прерывала труда, и труд относился к смерти с уважением. Сегодня в депо
никто не употреблял крепких выражений, и у красного бака с песком не курил
никто. Железнодорожный рабочий класс Хайрюзовска попросил вдову о таких
похоронах, и она эту просьбу поняла.
Лицо Андрея Ивановича Ардабьева было таким сосредоточенным, как будто
он снова вел свой электровоз, только с закрытыми глазами, вслепую.
Наверно, он смог бы это делать и при жизни, если бы захотел. Под ним опять
были надежные, верно служившие ему рельсы. На Андрее Ивановиче был
шевиотовый праздничный костюм, белоснежная рубашка и синий в горошинку
галстук, который в первый раз завязал не он сам. Из его сложенных рук
выглядывал полосатый уголок носового платка. Маленький, с коротким
синеватым носиком фотограф районной газеты, который много раз снимал
Андрея Ивановича при жизни, пришел выполнить свой последний долг и снять
его мертвого - уже не для газеты, где печатали фотографии только живых
передовиков, а для себя. Фотограф снимал гроб и рабочих в почетном
карауле, ложась на рельсы и почти втыкая объектив в их руки, сжимающие
напильники и зубила. Широкоугольный объектив по-эльгрековски удлинял эти
руки, а уменьшившиеся лица уходили куда-то высоко, под своды депо,
казавшиеся готическими. Никто не смеялся над фотографом, ползающим по
рельсам, потому что все понимали - он работает. Когда вдова Андрея
Ивановича, сидящая на простом канцелярском стуле, странном около рельсов,
поднесла к глазам платок, чтобы вытереть слезы, и в кадре оказалось два
платка - платок в женских дрожащих пальцах и платок в мертвых мужских
руках, - фотограф вздрогнул. У него было только мгновение, чтобы решить,
на каком платке сфокусировать. Он выбрал платок в мертвых руках, но платок
в руках вдовы тоже был виден в кадре, хотя и не так резко. "Замечательное
фото, - подумал фотограф, молниеносно щелкнув. - А назвать его надо "Два
платка". Но кто это фото выставит?" И сам полез в карман за платком, чтобы
стереть слезы, затуманившие видоискатель. "Эх, Андрей Иваныч... Андрей
Иваныч... Красивые похороны, а лучше был бы ты живой..." Так фотограф и
снимал эти похороны - сквозь слезы.
К дрезине с гробом прислонили венки с бумажными цветами на проволоке -
от депо, от райисполкома, от райкома. У гроба и в гробу лежали таежные
жарки, полевые ромашки и срезанные с горшков ярко-алые герани, принесенные
товарищами и соседями. Были кедровые ветви вместе с тяжелыми темными
шишками. Так и не уехавший в гости к Есенину бывший слесарь, а ныне
пенсионер Иван Веселых принес бархатистые темно-красные георгины,
сорванные им среди бела дня с клумбы на вокзальной площади. В ногах Андрея
Ивановича лежала алая подушка с медалями "За победу над Германией", "За
оборону Москвы", "За взятие Берлина", "За отвагу" и с орденом Трудового
Красного Знамени. Фотограф вспомнил: "...и на груди его светилась медаль
за город Будапешт", - хотя медали за Будапешт у Андрея Ивановича не было.
За спиной сидящей вдовы стояли два сына, положив руки на ее
вздрагивающие плечи. Старший - хирург, прилетевший с Крайнего Севера, и
средний - майор милиции, начальник иркутского медвытрезвителя, оба похожие
на отца лобастостью, широкими скулами. Младший сын, московский биолог, не
прилетел, хотя телеграмму ему отбили. А депо заполнялось и заполнялось
новыми людьми: шли сибирские старухи в черных плюшевых жакетках, старики с
палочками, знавшие отца Андрея Ивановича, шли смазчики, машинисты,
электрики, стрелочницы, диспетчеры, подростки из железнодорожного училища,
официантки из вокзального ресторана.
- Начнем гражданскую панихиду? - услужливо склонился над вдовой
Пеструхин.
- Делайте что хотите... - сказала она.
И Пеструхин вытащил из нагрудного кармана бумажку, расправил плечи и
заговорил так бодро, как будто речь шла о награждении живого человека, а
не о похоронах мертвого.
Вдова этих слов не слышала, а смотрела на лицо, которое уже скоро
навсегда закроет крышка гроба. Но она почувствовала на плече еще одни руки
и, даже не оглядываясь, поняла, что это руки ее младшего сына.
Когда дрезина с гробом двинулась по рельсам, то, словно смывая только
что сказанные слова, в один голос загудели электровозы - и стоявшие в депо
и на всех станционных ответвлениях, - и этот вой подхватил уже двинувшийся
от перрона электровоз поезда "Москва - Владивосток".
Гроб сняли с дрезины и понесли его на полотенцах шесть
железнодорожников. Двое железнодорожников следом несли на головах красную
крышку гроба, и плачут они или нет - под крышкой не было видно. Оба они
могли из-под крышки видеть только землю, чтобы не споткнуться. За крышкой
гроба сыновья под руки вели мать, ноги которой совсем распухли и не
слушались. А за ними шла, может быть, тысячная, а может быть, двухтысячная
толпа людей, понимавших, что смерть каждого трудящегося человека
заслуживает такого же уважения, как и его жизнь. Когда гроб вынесли на
вокзальную площадь и поставили на открытый грузовик, то шоферы
хайрюзовских обшарпанных такси, навытяжку стоя снаружи машин, опустили
правые руки на рули и одновременно нажали на клаксоны, продолжая только
что стихший вой электровозов. Фотограф, поднявшийся в кузов грузовика с
гробом, вдруг увидел, что посеребренная фигурка маленького памятника
Ленину совместилась в широкоугольном объективе с телом Андрея Ивановича,
как будто он держал эту фигурку в своих сложенных на груди руках.
Фотограф, дернувшись от толчка двинувшегося грузовика, все-таки успел
щелкнуть. Фотограф подумал о том, что Ленин делал революцию для таких
людей, как Андрей Иванович, и о том, что старый машинист электровоза и
умирая не хотел отдать Ленина в чужие руки.
Сидящая в кузове рядом с гробом вдова смотрела на едущего в свой
последний рейс мужа, ей было еще страшней оттого, что его волосы шевелятся
под ветром, как живые, а сам он мертв. Трое сыновей сидели рядом с ней, и
все трое были похожи на отца. Ардабьев-младший сжимал в руках портфель с
крохотным африканским крокодилом, никогда не думавшим - не гадавшим
попасть со своего озера почти к самому Байкалу.
Ардабьев-младший почти опоздал на похороны, потому что двое суток из-за
нелетной погоды сидел в Омске. Он подружился с Витей, который ухитрился
принести в панамке десяток бережно подобранных окурков, оторвать руки и
ноги у целлулоидной куклы одной транзитной девочки, чуть не выдернуть
косичку этой девочки из ее головы, пустить бутылку кефира по лестнице,
почти наполовину просунуться сквозь железные прутья балкона и полувылизать
банку сапожного крема, стибренную им у аэропортовского чистильщика... Но
зато по-большому и маленькому Витя ходил только в общественном туалете,
поддерживаемый на весу руками Ардабьева. Расстались они в Иркутске, и Витя
подарил Ардабьеву на прощание свой луноход, одна из гусениц которого была
уже оторвана.
Железнодорожный духовой оркестр, идущий за гробом, продолжал играть, и
Ардабьев мог шепнуть своему старшему брату-хирургу так, чтобы не слышала
мать:
- Почему он умер?
Тот - тоже шепотом - ответил:
- Он крепко выпил. У своего старого друга Ивана Веселых. Пришел поздно
и лег не раздеваясь. Только ботинки снял. А утром не проснулся.
- Вскрытие было? - быстро спросил Ардабьев-младший.
- Я настоял на этом. Вскрытие было при мне. Никакого кровоизлияния. Ни
в сердце, ни в мозгу. Инфаркт исключен. Я и другие врачи растерялись.
- А легкие? Ты видел метастазы в легких?
- Никаких метастазов. Откуда у него метастазы? С чего ты взял?
Отметили, правда, какое-то остаточное зарубцевание, но еле заметное. Даже
не зарубцевание, а легкое уплотнение. Но, может быть, это незначительный
врожденный дефект. Он умер совершенно здоровым.
- Значит, не было метастазов! - задохнулся от волнения
Ардабьев-младший.
- Я тебе сказал, что не было. Сколько можно спрашивать об одном и том
же! Что ты сияешь от счастья около мертвого отца? Какая разница, были
метастазы или нет, если он умер... - насупился Ардабьев-старший.
- А отчего же он умер? - вцепился в его рукав с горящими от возбуждения
глазами Ардабьев-младший.
- Что с тобой? Ты словно в лихорадке...
- Отчего он умер? - затряс его Ардабьев-младший.
- Я ничего не мог понять. Когда вскрыли трахею, она была забита жидкой
кашицей... Случилась страшная по нелепости история. Он, как ребенок,
срыгнул во сне, и это попало в дыхательные пути. Стоило ему только
откашляться, и все бы прошло...
- У него не было метастазов. Значит, ардабиола победила! - прошептал
Ардабьев-младший и заплакал.
Он плакал и от горя, что такой нелепой смертью умер его отец, и от
счастья, что он, его сын, теперь поможет стольким людям на земле не
умирать.
- Какая ардабиола? Ты что, бредишь? - встревожился Ардабьев-старший.
- Скажи, а ты не привык к тому, что люди умирают? - спросил его
Ардабьев-младший. - Ты ведь хирург... Столько раз и живых и мертвых
резал...
- Врач не имеет права привыкать к смерти. Привык - надо уходить из
медицины, - ответил Ардабьев-старший. - Знаешь, какой обычай на похоронах
у эвенков? Они ломают ружье покойного, его лыжи, его нарты, разбивают его
посуду, его зеркало, разрывают в клочья его одежду и все это бросают на
могилу. Этим они хотят сказать, что вещи не имеют смысла без человека.
- А у нас неделю назад опять таксиста убили... - сказал, вступая в
разговор, майор милиции Ардабьев-средний. - Накинули сзади телефонный
провод на шею и задушили. Поймали мы двух парней - еще совсем мальчишек...
Так знаете, что они сказали? "Денег на магнитофон не хватало". Вот вам и
вещь-убийца. Почему вещи для многих выше человека стали? Дефицит?
Хреновина! Дефицит души, вот что это такое. А вот откуда он взялся? Вроде
все у нас правильно, и жить лучше стали... Но мы у себя в милиции иногда
такое видим, что сами ужасаемся - откуда это у нас? Врачам к смерти
привыкать нельзя, а разве нам можно? Я так рассуждаю: болезни - это
убийцы, а убийцы - это болезни. Не больные, а именно болезни. Я иногда
сижу в своем вытрезвителе на дежурстве, и такая тоска меня хватает...
Тогда я беру Маяковского и читаю. В глазах - морды пьяные, а я Маяковского
читаю... - Ардабьев-средний шепотом процитировал под траурную мелодию
духового оркестра: - "Неважная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния
высились по скверам, где харкает туберкулез, где б... с хулиганом да
сифилис..." Я так рассуждаю: с туберкулезом мы вроде справились. Насчет
б... и сифилиса - справляемся, хотя и не совсем. А вот хулиган расцвел. Я
сначала по-вытрезвительски думал - дело в водке. Частично в ней... Но
только частично. Дело в душевной пустоте. Пустота - это туберкулез души. А
вот эту чахотку мы еще лечить не научились...
- У Маяковского было прошение на имя товарища химика... - вспомнил
Ардабьев-старший. - В мастерскую человечьих воскрешении. А ведь никого не
воскресят. Ни Маяковского. Ни моих эвенков. Ни нашего отца. Ни нас с вами,
когда умрем.
- Откуда ты знаешь? - спросил Ардабьев-младший. - Если йог может лежать
на гвоздях, значит, могут лежать все на гвоздях. Только нужно уметь
сконцентрироваться. Если абхазские старики могут жить по сто пятьдесят
лет, значит, все могут жить по сто пятьдесят лет. Надо только уметь жить.
Мы еще очень мало знаем сами себя, собственные силы. Сначала мы должны
научиться не болеть. А потом мы должны научиться не умирать.
- И научиться не убивать... - тянул свою линию Ардабьев-средний. - Я
так рассуждаю: пока будет хулиганство, будет поножовщина. Пока будет
поножовщина, и война будет. Война - это тоже болезнь. Я так рассуждаю...
И вдруг все трое братьев замерли и привстали, вглядываясь вперед поверх
кабины грузовика. Навстречу их грузовику по улице плыл такой же грузовик с
черно-красными бортами и гробом в кузове. За гробом тоже шел духовой
оркестр, сверкая помятыми медными трубами, и тоже брела толпа. В кузове у
гроба тоже сидела вдова - только совсем молодая, и около нее еще не могло
быть трех взрослых сыновей. Грузовик двигался в противоположную сторону от
старого хайрюзовского кладбища - на новое, комбинатовское.
Фотограф знал, кто лежит в этом гробу. У двадцатилетнего строителя
отказал замок монтажного пояса, и он сорвался, упав на пронзившие его
насквозь острые штыки арматуры. Фотограф слышал об этом разговор на
летучке, когда иркутская практикантка с горящими благородным гневом
глазами предложила написать проблемную статью о технике безопасности на
стройке. Редактор, пряча от нее свои ничем не горящие глаза, мягко сказал:
"Не рано ли вам браться за такую тему, Семенкина?.." Он ждал квартиру в
шлакоблочном доме строителей.
Две траурные мелодии двух духовых оркестров, идущих в противоположных
направлениях, слились в одну, грузовики с гробами двух незнакомых при
жизни людей поравнялись, и фотограф щелкнул в то мгновение, когда две
вдовы - старая и молодая - подняли застланные слезами глаза друг на друга.
"Кому нужно это фото? - подумал фотограф. - А когда-нибудь умру и я, и со
мной мои негативы..." Но, подавляя в себе эти горькие мысли, он стал
яростно фотографировать все то, что никогда не надеялся напечатать или
выставить: деповских рабочих, несущих, оскользаясь на мокрой кладбищенской
глине, жестяной обелиск с красной звездой. Руки вдовы, судорожно всунутые
ею между крышкой и гробом в щель, где еще виднелось лицо покойного.
Пенсионера Ивана Веселых, вгоняющего в гроб обухом топора большие, но
все-таки гнущиеся гвозди. Гроб, снижающийся в распахнутое чрево земли на
напрягшихся веревках. Горсти зерен, летящие в могилу с ладоней старух.
Комья земли, прыгающие с лопат. Пролетарские руки, берущие по щепотке
рисовой кутьи с изюмом из эмалированного таза, поставленного на свежий
могильный холмик.
К Ардабьеву-младшему подошел Иван Веселых, ткнулся ему в плечо,
затрясся, сморщив сухонькое лицо, похожее на детский кулачок:
- Я всему виной... я... У меня он засиделся... Сам я умирать собрался
да его за собой и потянул...
Вдова взяла поданный ей по обычаю веничек, обмела края могильного
холмика и потом поклонилась людям поясно, хотя ей это было и нелегко:
- А теперь Андрей Иваныч в гости вас просит...
Фотограф успел снять ее поясной поклон и, когда понял, что у него
кончилась вся пленка, заплакал, уже не боясь того, что слезы будут
затуманивать видоискатель.
6
Много гостей наприглашал Андрей Иваныч, да только сам не пришел к себе
в гости. Вдоль стен самой большой комнаты буквой "П" стояли застеленные
белыми скатертями столы, накрытые на пятьдесят человек. Скатерти были и
свои и соседские: то с кистями, то с ришелье, то вышитые крестиком, то
гладью. Под скатертями столы тоже были свои и соседские: то дубовые, то
красного дерева, то просто некрашеные кухонные и даже стол из учительской,
взятый в школе. Сидели больше всего на табуретах, с положенными на них
досками, обернутыми в газеты. Тарелки с цветочками были свои, а тарелки с
позолоченными полустертыми ободками и алюминиевые гнущиеся вилки были из
деповской столовой. Но одно для всех гостей было одинаково: это
стограммовые граненые стаканчики.
Щедро угощал Андрей Иваныч: тяжко колышущимся под ножами холодцом; и
собственными малосольными огурчиками с прилипшими к бородавчатым бокам
черносмородиновыми листьями; и мухоморами, составленными из очищенных
крутых яиц и половинок помидоров; и яичными скорлупами, начиненными
крошевом желтка, присыпанным укропом; и солеными, серебряно
поблескивающими хайрюзами; и квашеной капустой с брусничными красными
бусинками; и черемшой с ее ландышевыми листьями и чесночным запашком; и
даже оленьим мясом от целого, нарубленного в три ящика оленя, привезенного
на самолете старшим сыном Андрея Иваныча из далеких эвенкийских краев. Но
вот водки Андрей Иваныч разрешил только по три стаканчика. После этого
нужно было встать и освободить место для других, ждущих своей очереди во
дворе. Из-за стола не должны были вставать только вдова и трое сыновей.
- Милости просим, - сказала вдова, улыбаясь первым пятидесяти гостям. -
Уважьте Андрея Иваныча.
А когда они встали, сказала тоже улыбчиво:
- На сорок дней приходите... Андрей Иваныч ждать будет...
Молчаливые, бесшумные, как призраки, хайрюзовские старухи успели в
момент заменить все тарелки, ножи, вилки, так что новая смена села за
свеженакрытый стол.
- Милости просим! - сказала вдова, улыбаясь вторым пятидесяти гостям. -
Уважьте Андрея Иваныча!
А когда они встали, сказала тоже улыбчиво:
- На сорок дней приходите... Андрей Иваныч ждать будет...
И три раза, улыбаясь, говорила вдова "Милости просим", и три раза
менялись тарелки на столе, и три раза вдова улыбчиво напоминала, что
Андрей Иваныч ждет на сорок дней.
А четвертая, и последняя, смена были самые близкие Друзья Андрея
Иваныча, и вдова уже не сказала: "Милости просим..." - а глубоко
вздохнула, оглядевшись:
- Ну, слава богу, теперь можно и не спешить... Андрей Иваныч не любил
за столом спешить.
- Знаешь, что мне мать сказала, когда я прилетел? - шепнул
Ардабьев-старший младшему. - Выпила стакан водки и кулаком об стол:
"Теперь его у меня никто не отымет..." Вот что такое женщина.
Ардабьев-старший покосился на Ардабьева-среднего.
- А ты что, майор, совсем не пьешь, как красная девица?
Тот смутился:
- Перестал с той поры, как меня на вытрезвитель бросили. Знаете, что
меня особенно потрясло в первое дежурство? Открываю дверь, а там темно,
только в полосе света из дверей голые ноги на нарах торчат. А на пальцах
ног - ногти. Вросшие, кривые, загнутые. Как будто когти звериные. Тут-то я
и вспомнил: "Человек - это звучит гордо". Вот и пить совсем перестал...
- Идеалист в милицейской форме... - незлобиво усмехнулся
Ардабьев-старший. - Вот когда мороз за пятьдесят и делаешь операцию в
чуме, без глотка спирта не обойдешься... Руки скальпель держать не
будут... А ты знаешь, я чо-то уже заскучал по моим эвенкам... - И сам
удивился вдруг воскресшему у него местному акценту: - Ишь ты... Зачокал...
Кровь, однако, заговорила...
- Можно, я стих зачту? - пошатываясь, встал Иван Веселых с вырванным из
школьной тетрадки, мятым, исписанным химическим карандашом листочком. - Я
прямо на кладбище сочинил. После того, как гвозди забивал...
- Зачти... - сказала вдова. - Только не пей больше...
Иван Веселых, корежась лицом от волнения и виноватости, стал читать,
размахивая листочком:
Прощай, Андрей Иваныч,
сибирский машинист.
Хотя ты беспартийный,
душой ты коммунист.
Давно уж умер Ленин,
и много окромя.
Твое настало время,
и ты ушел с имя.
Тебя мы целовали
в охолоделый лоб
и понесли высоко
твой красный тяжкий гроб.
В твой гроб по шляпку гвозди
я обухом забил.
Не знаю, ты поймешь ли,
как я тебя любил.
Уже не повезешь ты
вперед или назад
и не увидишь больше,
как над землей светат.
Ничо уже не скажешь,
упал на полпути,
и не споешь ты внукам:
"Наш паровоз, лети..."
Россия не оплачет
всех преданных детей.
Ишо ей так не хватит
всех тех, кто умер в ней...
Иван Веселых вдруг задергался, бросился из-за стола к двери, наступая
на ноги сидящих и сбивая на пол тарелки. Его не удерживали.
- Ишь, чо накатал-то... - неодобрительно сказала одна из бесшумных,
казавшихся немыми призраками хайрюзовских старух, в последнюю смену и сама
севшая за стол. - Людям и так тяжело... Так он ишо добавлят... Душу
растравлят.
Вдова не заплакала, но Ивана Веселых защитила:
- Он без вины виноватый, а вот мучится... А многи, которы в чем
виноваты, никаким стихом не выплакиваются, а на своей вине, как на кресле
мягком, расселись...
Машинист электровоза, дошедший до Берлина вместе с Андреем Иванычем,
ударил по клавишам трофейного аккордеона, уже давно отучившегося от "Лили
Марлен".
Двадцать второго июня
ровно в четыре часа
Киев бомбили, нам объявили,
что началася война.
Все запели. Пела и вдова, вспоминая, как первый раз поцеловал ее Андрей
Иваныч после фильма "Если завтра война...". А потом спросила
Ардабьева-младшего:
- Детей у тебя все нет?
- Все нет.
- Пора бы... - сказала она. - А меня хоронить приедешь?
- Ну что ты, мама... - сдавленно выговорил он.
- Уже скоро... - сказала она. - Ноги совсем не ходют. Внука твово на
ноге бы покачать хотела, покуда ноги ишо маленько шевелятся... - И
крикнула машинисту с аккордеоном: - А ну давай "Темную ночь". Андрей
Иваныч заказыват!
Ардабьев-младший увидел, что маленький фотограф совсем запьянел и,
перебирая руками по стене, еле продвигается к двери, задевая головы
сидящих болтающимся на груди фотоаппаратом.
Ардабьев-младший вышел вслед за ним в ненастную малозвездную ночь.
Фотограф стоял около поленницы во дворе и грозил кулаком пасмурному небу:
- Я когда-нибудь все выставлю, все!
- Проводить вас?
- Ты меня лучше сфотографируй! - захохотал фотограф. - А то я
фотографировал всех, а меня никто. Разве только для паспорта!
Ардабьев повел фотографа домой, и он бормотал:
- Я не снимал маршалов, не снимал знаменитых актеров. Но я сорок лет
снимал простой трудовой народ. Это мои маршалы, которые победили в войне.
Это мои знаменитые актеры, которые гениально играют свою собственную жизнь
и смерть. Хотя иногда и с бездарными режиссерами!
У фонаря к Ардабьеву и фотографу подошли трое подростков в одинаковых
черных кожаных куртках на молниях.
- Разрешите прикурить! - сказал подросток с длинными девичьими
ресницами и странными мертвыми глазами.
- А не рано? - спросил Ардабьев, неохотно протягивая ему сигарету
огоньком кверху.
- Мы акселераты... - ответил подросток, и двое других засмеялись.
"Нехороший смех... - подумал Ардабьев. - Неужели и мой Витя будет таким
же?" И повел фотографа дальше.
А фотограф продолжал:
- Когда хотят унизить художника, говорят, что его живопись - это не
искусство, а фотография. Дураки! Фотография - это великое искусство!
Фотограф смеется, плачет, обвиняет, сражается! А мы, русские фотографы,
как сироты. У нас нет Союза фотохудожников. Нет музея фотографии. Нет
пленки. Еще поставят памятник русскому неизвестному фотографу!
...Философ, наблюдая за удаляющимися фигурами Ардабьева и фотографа,
процедил:
- Ну, Пеструшка, у тебя есть шанс. На этом фраере фирменные джинса.
Новенькие. Ну?
- Чо ну? - мялся Пеструшка.
- Опять это провинциальное "чоканье"! Помни, что сказал Мичурин насчет
джинсов. Вот тебе мой кастет, Пеструшка. Просовывай, просовывай пальчики в
дырочки. Не сломаются. Кистенек с тобой, Фантомас?
- Всегда со мной... - пробасил Фантомас.
- Старомодно, но эффектно... Оружие черной сотни... Ну что ж, не все из
прошлого надо отбрасывать, - одобрил Философ. - Но я не любитель мокрых
дел. Кровь негигиенична. Насилие - только в крайнем случае... Я думаю, он
снимет джинса, как миленький. Боюсь только, что накладет в них... Придется
отдать в химчистку...
...Фотограф, стоя у своей калитки, взывал к Ардабьеву и человечеству:
- Редактор ворчит, что на моих фотографиях люди плохо одеты. Чо я, сам
их одеваю, чо ли? Жюри областной выставки зарубило мои работы, потому что
на них, видите ли, слишком много страдающих лиц. То, что люди страдают в
жизни, их не волнует. Главное, чтобы они не страдали на фотографиях.
Своеобразный гуманизм! Но искусство фотографии - не Доска почета... Это
мемориальная доска истории - вот что! Булгаков сказал, что рукописи не
горят. Негативы - тоже! - Выкричавшись, фотограф внезапно протрезвел и
добавил: - Но их съедает время... - Полуоткрыв калитку, фотограф
ненастойчиво предложил: - Может, зайдешь ко мне в мастерскую?
- Только ненадолго... - согласился Ардабьев.
- Когда у моей хозяйки умерла корова, старушка отдала мне под
мастерскую коровник... - несколько смущенно сказал фотограф, вводя
Ардабьева во двор.
- Умерла корова... - задумчиво повторил вслух Ардабьев.
- Умерла... А чо, так нельзя говорить? - взъерошился фотограф.
- Только так и можно... - грустно улыбнулся Ардабьев, думая о крысе
Алле.
Если бы фотограф его не предупредил, он никогда не догадался бы, что
попал в бывший коровник. Правда, неистребимый запах соломы, навоза, молока
как бы витал в воздухе. Но стены были чисто побелены, настлан дощатый пол.
Стояла железная печка с выведенным в окно коленом. На окнах висели
самодельные черные бумажные шторы. На столе под красной лампой плавали в
ванночке негативы. Но главное в мастерской были стены, увешанные большими
и маленькими фотографиями, составляющими черно-белую мозаику радостей,
труда, страданий маленькой, но неотъемлемой части человечества -
сибирского городка Хайрюзовска.
Деповская бригада из еще беспаспортных мальчишек в ушанках и спецовках
под переходящим красным знаменем и лозунгом "Все - для фронта!". Печальные
и любопытные глаза телят рядом с такими же печальными и любопытными
глазами солдат, выглядывающих из теплушек. Слепой инвалид на рынке с
морской свинкой, вытягивающей из ящичка "судьбы", напеч