"Вехи" (Сборник статей о русской интеллигенции, 1909)
---------------------------------------------------------------
Подготовил к публикации: Олег Воробьев (voa@chat.ru),
magister of state service, Moscow
---------------------------------------------------------------
(Печатается с возможным сохранением в рамках современных требований к
языку орфографии и пунктуации оригинала по изданию: Вехи: Сборник статей о
русской интеллигенции. -- М., 1909.)
ПРЕДИСЛОВИЕ
Не для того, чтобы с высоты познанной истины доктринерски судить
русскую интеллигенцию, и не с высокомерным презрением к ее прошлому писаны
статьи, из которых составился настоящий сборник, а с болью за это прошлое и
в жгучей тревоге за будущее родной страны. Революция 1905-6 гг. и
последовавшие за нею события явились как бы всенародным испытанием тех
ценностей, которые более полувека как высшую святыню блюла наша общественная
мысль. Отдельные умы уже задолго до революции ясно видели ошибочность этих
духовных начал, исходя из априорных соображений; с другой стороны, внешняя
неудача общественного движения сама по себе, конечно, еще не свидетельствует
о внутренней неверности идей, которыми оно было вызвано. Таким образом, по
существу поражение интеллигенции не обнаружило ничего нового. Но оно имело
громадное значение в другом смысле: оно, во-первых, глубоко потрясло всю
массу интеллигенции и вызвало в ней потребность сознательно проверить самые
основы ее традиционного мировоззрения, которые до сих пор принимались слепо
на веру; во-вторых, подробности события, т. е. конкретные формы, в каких
совершились революция и ее подавление, дали возможность тем, кто в общем
сознавал ошибочность этого мировоззрения, яснее уразуметь грех прошлого и с
большей доказательностью выразить свою мысль. Так возникла предлагаемая
книга: ее участники не могли молчать о том, что стало для них осязательной
истиной, и вместе с тем ими руководила уверенность, что своей критикой
духовных основ интеллигенции они идут навстречу общесознанной потребности в
такой проверке.
Люди, соединившиеся здесь для общего дела, частью далеко расходятся
между собою как в основных вопросах "веры", так и в своих практических
пожеланиях: но в этом общем деле между ними нет разногласий. Их общей
платформой является признание теоретического и практического первенства
духовной жизни над внешними формами общежития, в том смысле, что внутренняя
жизнь личности есть единственная творческая сила человеческого бытия и что
она, а не самодовлеющие начала политического порядка, является единственно
прочным базисом для всякого общественного строительства. С этой точки зрения
идеология русской интеллигенции, всецело покоящаяся на противоположном
принципе -- на признании безусловного примата общественных форм, --
представляется участникам книги внутренно ошибочной, т. е. противоречащей
естеству человеческого духа, и практически бесплодной, т. е. неспособной
привести к той цели, которую ставила себе сама интеллигенция, -- к
освобождению народа. В пределах этой общей мысли между участниками нет
разногласий. Исходя из нее, они с разных сторон исследуют мировоззрение
интеллигенции, и если в некоторых случаях, как, например, в вопросе о ее
"религиозной" природе, между ними обнаруживается кажущееся противоречие, то
оно происходит не от разномыслия в указанных основных положениях, а оттого,
что вопрос исследуется разными участниками в разных плоскостях.
Мы не судим прошлого, потому что нам ясна его историческая
неизбежность, но мы указываем, что путь, которым до сих пор шло общество,
привел его в безвыходный тупик. Наши предостережения не новы: то же самое
неустанно твердили от Чаадаева до Соловьева и Толстого все наши глубочайшие
мыслители. Их не слушали, интеллигенция шла мимо них. Может быть, теперь
разбуженная великим потрясением, она услышит более слабые голоса.
М. Гершензон
Николай Бердяев. ФИЛОСОФСКАЯ ИСТИНА И ИНТЕЛЛИГЕНТСКАЯ ПРАВДА
В эпоху кризиса интеллигенции и сознания своих ошибок, в эпоху
переоценки старых идеологий необходимо остановиться и на нашем отношении к
философии. Традиционное отношение русской интеллигенции к философии сложнее,
чем это может показаться на первый взгляд, и анализ этого отношения может
вскрыть основные духовные черты нашего интеллигентского мира. Говорю об
интеллигенции в традиционно-русском смысле этого слова, о нашей кружковой
интеллигенции, искусственно выделяемой из общенациональной жизни. Этот
своеобразный мир, живший до сих пор замкнутой жизнью под двойным давлением,
давлением казенщины внешней -- реакционной власти и казенщины внутренней --
инертности мысли и консервативности чувств, не без основания называют
"интеллигентщиной" в отличие от интеллигенции в широком, общенациональном,
общеисторическом смысле этого слова. Те русские философы, которых не хочет
знать русская интеллигенция, которых она относит к иному, враждебному миру,
тоже ведь принадлежат к интеллигенции, но чужды "интеллигентщины". Каково же
было традиционное отношение нашей специфической, кружковой интеллигенции к
философии, отношение, оставшееся неизменным, несмотря на быструю смену
философских мод? Консерватизм и косность в основном душевном укладе у нас
соединялись с[о] склонностью новинкам, к последним европейским течениям,
которые никогда не усваивались глубоко. То же было и в отношении к
философии.
Прежде всего бросается в глаза, что отношение к философии было так же
малокультурно, как и к другим духовным ценностям: самостоятельное значение
философии отрицалось, философия подчинялась утилитарно-общественным целям.
Исключительное, деспотическое господство утилитарно-морального критерия,
столь же исключительное, давящее господство народолюбия и пролетаролюбия,
поклонение "народу", его пользе, и интересам, духовная подавленность
политическим деспотизмом, -- все это вело к тому, что уровень философской,
культуры оказался у нас очень низким, философские знания и философское
развитые были очень мало распространены в среде нашей интеллигенции. Высокую
философскую культуру можно было встретить лишь у отдельных личностей,
которые, тем самым уже выделялись из мира "интеллигентщины". Но у нас было
не только мало философских знаний -- это беда исправимая, -- у нас
господствовал такой душевный уклад и такой способ оценки всего, что
подлинная философия должна была остаться закрытой и непонятной, а
философское творчество должно было представляться явлением мира иного и
таинственного. Быть может, некоторые и читали философские книги, внешне
понимали прочитанное, но внутренне так же мало соединялось с миром
философского творчества, как и с миром красоты. Объясняется это не дефектами
интеллекта, а направлением воли, которая создала традиционную, упорную
интеллигентскую среду, принявшую в свою, плоть и кровь народническое
миросозерцание и утилитарную оценку, не исчезнувшую и по сию пору. Долгое
время у нас считалось почти безнравственным отдаваться философскому
творчеству, в этом роде занятий видели измену народу и народному делу.
Человек, слишком, погруженный в философские проблемы, подозревался в
равнодушии к интересам крестьян и рабочих. К философскому творчеству
интеллигенция относилась аскетически, требовала воздержания во имя своего
бога -- народа, во имя сохранения сил для борьбы с дьяволом -- абсолютизмом.
Это народнически-утилитарно-аскетическое отношение к философии осталось и
утех интеллигентских направлений, которые по видимости преодолели
народничество и отказались от элементарного утилитаризма, так как отношение
это коренилось в сфере подсознательной. Психологические первоосновы такого
отношения к философии, да и вообще к созиданию духовных ценностей можно
выразить так: интересы распределения и уравнения в сознании и чувствах
русской интеллигенции всегда доминировали над интересами производства и
творчества. Это одинаково верно и относительно сферы материальной, и
относительно сферы духовной: к философскому творчеству русская интеллигенция
относилась так же, Как и к экономическому производству. И интеллигенция
всегда охотно принимала идеологию, в которой центральное место отводилось
проблеме распределения и равенства, а все творчество было в загоне, тут ее
доверие не имело границ. К идеологии же, которая в центре ставит творчество
и ценности, она относилась подозрительно, с заранее составленным волевым
решением отвергнуть и изобличить. Такое отношение загубило философский
талант Н. К. Михайловского, равно как и большой художественный талант Гл.
Успенского. Многие воздерживались от философского и художественного
творчества, так как считали это делом безнравственным с точки зрения
интересов распределения и равенства, видели в этом измену народному благу. В
70-е годы было у нас даже время, когда чтение книг и увеличение знаний
считалось не особенно ценным занятием и когда морально осуждалась жажда
просвещения. Времена этого народнического мракобесия прошли уже давно, но
бацилла осталась в крови. В революционные дни опять повторилось гонение на
знание, на творчество, на высшую жизнь духа. Да и до наших дней остается в
крови интеллигенции все та же закваска. Доминируют все те же моральные
суждения, какие бы новые слова ни усваивались на поверхности. До сих пор еще
наша интеллигентная молодежь не может признать самостоятельного значения
наук, философии, просвещения, университетов, до сих пор еще подчиняет
интересам политики, партий, направлений и кружков. Защитников безусловного и
независимого знания, знания как начала, возвышающегося над общественной
злобой дня, все еще подозревают в реакционности. И этому неуважению к
святыне знания немало способствовала всегда деятельность министерства
народного просвещения. Политический абсолютизм и тут настолько исказил душу
передовой интеллигенции, что новый дух лишь с трудом пробивается в сознание
молодежи.
Но нельзя сказать, чтобы философские темы и проблемы были чужды русской
интеллигенции. Можно даже сказать, что наша интеллигенция всегда
интересовалась вопросами философского порядка, хотя и не в философской их
постановке: она умудрялась даже самым практическим общественным интересам
придавать философский характер, конкретное и частное она превращала в
отвлеченное и общее, вопросы аграрный или рабочий представлялись ей
вопросами мирового спасения, а социологические учения окрашивались для нее
почти что в богословский цвет. Черта эта отразилась в нашей публицистике,
которая учила смыслу жизни и была не столько конкретной и практической,
сколько отвлеченной и философской даже в рассмотрении проблем экономических.
Западничество и славянофильство -- не только публицистические, но и
философские направления. Белинский, один из отцов русской интеллигенции,
плохо знал философию и не обладал философским методом мышления, но его всю
жизнь мучили проклятые вопросы, вопросы порядка мирового и философского.
Теми же философскими вопросами заняты герои Толстого и Достоевского. В 60-е
годы философия была в загоне и упадке, презирался Юркевич, который, во
всяком случае, был настоящим философом по сравнению с Чернышевским. Но
характер тогдашнего увлечения материализмом, самой элементарной и низкой
формой философствования, все же отражал интерес к вопросам порядка
философского и мирового. Русская интеллигенция хотела жить и определять свое
отношение к самым практическим и прозаическим сторонам общественной жизни на
основании материалистического катехизиса и материалистической метафизики. В
70-е годы интеллигенция увлекалась позитивизмом, и ее властитель дум -- Н.
К. Михайловский был философом по интересам мысли и по размаху мысли, хотя
без настоящей школы и без настоящих знаний. К П. Л. Лаврову, человеку
больших знаний и широты мысли, хотя и лишенному творческого таланта,
интеллигенция обращалась за философским обоснованием ее революционных
социальных стремлений. И Лавров давал философскую санкцию стремлениям
молодежи, обычно начиная свое обоснование издалека, с образования туманных
масс. У интеллигенции всегда были свои кружковые, интеллигентские философы и
своя направленская философия, оторванная от мировых философских традиций.
Эта доморощенная и почти сектантская философия удовлетворяла глубокой
потребности нашей интеллигентской молодежи иметь "миросозерцание",
отвечающее на все основные вопросы жизни и соединяющее теорию с общественной
практикой. Потребность в целостном общественно-философском миросозерцании --
основная потребность нашей интеллигенции в годы юности, и властителями ее
дум становились лишь те, которые из общей теории выводили санкцию ее
освободительных общественных стремлений, ее демократических инстинктов, ее
требований справедливости во что бы то ни стало. В этом отношении
классическими "философами" интеллигенции были Чернышевский и Писарев в 60-е
годы, Лавров и Михайловский в 70-е годы. Для философского творчества, для
духовной культуры нации писатели эти почти ничего не давали, но они отвечали
потребности интеллигентной молодежи в миросозерцании и обосновывали
теоретически жизненные стремления интеллигенции; до сих пор еще они остаются
интеллигентскими учителями и с любовью читаются в эпоху ранней молодости. В
90-е годы с возникновением марксизма очень повысились умственные интересы
интеллигенции, молодежь начала европеизироваться, стала читать научные
книги, исключительно эмоциональный народнический тип стал изменяться под
влиянием интеллектуалистической струи. Потребность в философском обосновании
своих социальных стремлений стала удовлетворяться диалектическим
материализмом, а потом неокантианством, которое широкого распространения не
получило ввиду своей философской сложности. "Философом" эпохи стал
Бельтов-Плеханов, который вытеснил Михайловского из сердец молодежи. Потом
на сцену появился Авенариус[1] и Мах[2], которые
провозглашены были философскими спасителями пролетариата, и гг. Богданов и
Луначарский сделались "философами" социал-демократической интеллигенции. С
другой стороны возникли течения идеалистические и мистические, но то была уж
совсем другая струя в русской культуре. Марксистские победы над
народничеством не привели к глубокому кризису природы русской интеллигенции,
она осталась староверческой и народнической и в европейском одеянии
марксизма. Она отрицала себя в социал-демократической теории, но сама эта
теория была у нас лишь идеологией интеллигентской кружковщины. И отношение к
философии осталось прежним, если "не считать того критического течения в
марксизме, которое потом перешло в идеализм, но широкой популярности среди
интеллигенции не имело.
Интерес широких кругов интеллигенции к философии исчерпывался
потребностью философской санкции ее общественных настроений и стремлений,
которые от философской работы мысли не колеблются и не переоцениваются,
остаются незыблемыми, как догматы. Интеллигенцию не интересует вопрос,
истинна или ложна, например, теория знания Маха, ее интересует лишь то,
благоприятна или нет эта теория идее социализма, послужит ли она благу и
интересам пролетариата; ее интересует не то, возможна ли метафизика и
существуют ли метафизические истины, а то лишь, не повредит ли метафизика
интересам народа, не отвлечет ли от борьбы с самодержавием и от служения
пролетариату. Интеллигенция готова принять на веру всякую философию под тем
условием, чтобы она санкционировала ее социальные идеалы, и без критики
отвергнет всякую, самую глубокую и истинную философию, если она будет
заподозрена в неблагоприятном или просто критическом отношении к этим
традиционным настроениям, и идеалам. Вражда к идеалистическим и
религиозно-мистическим течениям, игнорирование оригинальной и полной
творческих задатков русской философии основаны на этой "католической"
психологии. Общественный утилитаризм в оценках всего, поклонение "народу" --
то крестьянству, то пролетариату, -- все это остается моральным догматом
большей части интеллигенции. Она: начала даже Канта читать потому только,
что критический марксизм обещал на Канте обосновать социалистический идеал.
Потом принялась даже за с трудом перевариваемого Авенариуса, так как
отвлеченнейшая, "чистейшая" философия Авенариуса без его ведома и без его
вины представилась вдруг философией социал-демократов "большевиков".
В этом своеобразном отношении к философии сказалась, конечно, вся наша
малокультурность, примитивная недифференцированность, слабое сознание
безусловной ценности истины и ошибка морального суждения. Вся русская
история обнаруживает слабость самостоятельных умозрительных интересов. Но
сказались тут и задатки, черт положительных и ценных -- жажда целостного
миросозерцания, в котором теория слита с жизнью, жажда веры. Интеллигенция
не без основания относится отрицательно и подозрительно к отвлеченному
академизму, к рассечению живой истины, и в ее требовании целостного
отношения к миру и жизни можно разглядеть черту бессознательной
религиозности. И необходимо резко разделить "десницу" и "шуйцу" в
традиционной психологии интеллигенции. Нельзя идеализировать эту слабость
теоретических философских интересов, этот низкий уровень философской
культуры, отсутствие серьезных философских знаний и неспособность к
серьезному философскому мышлению. Нельзя идеализировать и эту почти
маниакальную склонность оценивать философские учения и философские истины по
критериям политическим и утилитарным, эту неспособность рассматривать
явления философского и культурного творчества по существу, с точки зрения
абсолютной их ценности. В данный час истории интеллигенция нуждается не в
самовосхвалении, а в самокритике. К новому сознанию мы можем перейти лишь
через покаяние и самообличение. В реакционные 80-е годы с самовосхвалением
говорили о наших консервативных, истинно-русских добродетелях, и Вл.
Соловьев совершил важное дело, обличая эту часть общества, призывая, к
самокритике и покаянию, к раскрытию наших болезней. Потом наступили времена,
когда заговорили о наших радикальных, тоже истинно-русских добродетелях. В
эти времена нужно призывать другую часть общества к самокритике, покаянию и
обличению болезней. Нельзя совершенствоваться, если находишься в упоения от
собственных великих свойств, -- от этого упоения меркнут и подлинно большие
достоинства.
С русской интеллигенцией в силу исторического ее положения случилось
вот какого рода несчастье: любовь к уравнительной справедливости, к
общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине, почти
что уничтожила интерес к истине. А философия есть школа любви к истине,
прежде всего к истине. Интеллигенция не могла бескорыстно отнестись к
философии, потому что корыстно относилась к самой истине, требовала от
истины, чтобы она стала орудием общественного переворота, народного
благополучия, людского счастья. Она шла на соблазн великого инквизитора,
который требовал отказа от истины во имя счастья людей. Основное моральное
суждение интеллигенции укладывается в формулу: да сгинет истина, если от
гибели ее народу будет лучше житься, если люди будут счастливее; долой
истину, если она стоит на пути заветного клича "долой самодержавие".
Оказалось, что ложно направленное человеколюбие убивает боголюбие, так как
любовь к истине, как и к красоте, как и ко всякой абсолютной ценности, есть
выражение любви к Божеству. Человеколюбие это было ложным, так как не было
основано на настоящем уважении к человеку, к равному и родному по Единому
Отцу; оно было, с одной стороны, состраданием и жалостью к человеку из
"народа", а с другой стороны, превращалось в человекопоклонство и
народопоклонство. Подлинная же любовь к людям есть любовь не против истины и
Бога, а в истине и в Боге, не жалость, отрицающая достоинство человека, а
признание родного Божьего образа в каждом человеке. Во имя ложного
человеколюбия и народолюбия у нас выработался в отношении к философским
исканиям и течениям метод заподозривания и сыска. По существу в область
философии никто и не входил; народникам запрещала входить ложная любовь к
крестьянству, марксистам -- ложная любовь к пролетариату. Но подобное
отношение к крестьянству и пролетариату было недостатком уважения к
абсолютному значению человека, так как это абсолютное значение основано на
божеском, а не на человеческом, на истине, а не на интересе. Авенариус
оказался лучше Канта или Гегеля не потому, что в философии Авенариуса
увидели истину, а потому, что вообразили, будто Авенариус более
благоприятствует социализму. Это и значит, что интерес поставлен выше
истины, человеческое выше божеского. Опровергать философские теории на том
основании, что они не благоприятствуют народничеству иди социал-демократии,
значит презирать истину. Философа, заподозренного в "реакционности" (а что
только у нас не называется "реакционным"!), никто не станет слушать, так как
сама по себе философия и истина мало кого интересуют. Кружковой отсебятине
г. Богданова всегда отдадут предпочтение перед замечательным и оригинальным
русским философом Лопатиным[3]. Философия Лопатина требует
серьезной умственной работы, и из нее не вытекает никаких программных
лозунгов, а к философии Богданова можно отнестись исключительно
эмоционально, и она вся укладывается в пятикопеечную брошюру. В русской
интеллигенции рационализм сознания сочетался с исключительной
эмоциональностью и с[о] слабостью самоценной умственной жизни.
И к философии, как и к другим сферам жизни, у нас преобладало
демагогическое отношение: споры философских направлений в интеллигентских
кружках носили демагогический характер и сопровождались недостойным
поглядыванием по сторонам с целью узнать, кому что понравится и каким
инстинктам что соответствует. Эта демагогия деморализует душу нашей
интеллигенции и создает тяжелую атмосферу. Развивается моральная трусость,
угасает любовь к истине и дерзновение мысли. Заложенная в душе русской
интеллигенции жажда справедливости на земле, священная в своей основе жажда,
искажается. Моральный пафос вырождается в мономанию. "Классовые" объяснения
разных идеологий и философских учений превращаются у марксистов в какую-то
болезненную навязчивую идею. И эта мономания заразила у нас большую часть
"левых". Деление философии на "пролетарскую" и "буржуазную", на "левую" и
"правую", утверждение двух истин, полезной и вредной, -- все это признаки
умственного, нравственного и общекультурного декаданса. Путь этот ведет к
разложению общеобязательного универсального сознания, с которым связано
достоинство человечества и рост его культуры.
Русская история создала интеллигенцию с таким душевным укладом,
которому противен был объективизм и универсализм, при котором не могло быть
настоящей любви к объективной, вселенской истине и ценности. К объективным
идеям, к универсальным нормам русская интеллигенция относилась недоверчиво,
так как предполагала, что подобные идеи и нормы помешают бороться с
самодержавием и служить "народу", благо которого ставилось выше вселенской
истины и добра. Это роковое свойство русской интеллигенции, выработанное ее
печальной историей, свойство, за которое должна ответить и наша историческая
власть, калечившая русскую жизнь и роковым образом толкавшая интеллигенцию
исключительно на борьбу против политического и экономического гнета, привело
к тому, что в сознании русской интеллигенции европейские философские учения
воспринимались в искаженном виде, приспособлялись к специфически
интеллигентским интересам, а значительнейшие явления философской мысли
совсем игнорировались. Искажен и к домашним условиям приспособлен был у нас
и научный позитивизм, и экономический материализм, и эмпириокритицизм, и
неокантианство, и ницшеанство.
Научный позитивизм был воспринят русской интеллигенцией совсем
превратно, совсем ненаучно и играй совсем не ту роль, что в Западной Европе.
К "науке" и "научности" наша интеллигенция относилась с почтением и даже с
идолопоклонством, но под наукой понимала особый материалистический догмат,
под научностью особую веру, и всегда догмат и веру, изобличающую зло
самодержавия, ложь буржуазного мира, веру, спасающую народ или пролетариат.
Научный позитивизм, как и все западное, был воспринят в самой крайней форме
и превращен не только в примитивную метафизику, но и в особую религию,
заменяющую все прежние религии. А сама наука и научный дух не привились у
нас, были восприняты не широкими массами интеллигенции, а лишь немногими.
Ученые никогда не пользовались у нас особенным уважением и популярностью, и
если они были политическими индифферентистами, то сама наука их считалась не
настоящей. Интеллигентная молодежь начинала обучаться науке по Писареву, по
Михайловскому, по Бельтову, по своим домашним, кряковым "ученым" и
"мыслителям". О настоящих же ученых многие даже не слыхали. Дух научного
позитивизма сам по себе не прогрессивен и не реакционен, он просто
заинтересован в исследовании истины. Мы же под научным духом всегда понимали
политическую прогрессивность и социальный радикализм. Дух научного
позитивизма сам по себе не исключает никакой метафизики и никакой
религиозной веры, но также и не утверждает никакой метафизики и никакой
веры[i] . Мы же под научным позитивизмом всегда понимали
радикальное отрицание всякой метафизики и всякой религиозной веры, или,
точнее, научный позитивизм был для нас тождествен с материалистической
метафизикой и социально-революционной верой. Ни один мистик, ни один
верующий не может отрицать научного позитивизма и науки. Между самой
мистической религией и самой позитивной наукой не может существовать
никакого антагонизма, так как сферы их компетенции совершенно разные.
Религиозное и метафизическое сознание, действительно отрицает единственность
науки и верховенство научного, познания в духовной жизни, но сама-то наука
может лишь выиграть от такого ограничения ее области. Объективные и научные
элементы позитивизма были нами плохо восприняты, но тем страстнее, были
восприняты те элементы позитивизма, которые, превращали его в веру, в
окончательное миропонимание. Привлекательной для русской интеллигенции была,
не объективность позитивизма, а его субъективность обоготворявшая
человечество. В 70-е годы позитивизм, был превращен Лавровым и Михайловским
в "субъективную социологию", которая стала доморощенной кружковой философией
русской интеллигенции. Вл. Соловьев очень остроумно сказал, что русская
интеллигенция всегда мыслит странным силлогизмом: человек произошел от
обезьяны, следовательно, мы должны любить друг друга. И научный позитивизм
был воспринято русской интеллигенцией исключительно в смысле этого
силлогизма. Научный позитивизм был лишь орудием для утверждения царства
социальной справедливости и для окончательного истребления тех
метафизические и религиозных идей, на которых, по догматическому
предположению интеллигенции, покоится царство зла. Чичерин[4] был
гораздо более ученым человеком и в научно-объективном смысле гораздо большим
позитивистом, чем Михайловский, что не мешало ему быть
метафизиком-идеалистом и даже верующим христианином. Но наука Чичерина была
эмоционально далека и противна русской интеллигенции, а наука Михайловского
была близка и мила. Нужно, наконец, признать, что "буржуазная" наука и есть
именно настоящая, объективная наука, "субъективная" же наука наших
народников и "классовая" наука наших марксистов имеют больше общего с особой
формой веры, чем с наукой. Верность вышесказанного подтверждается всей
историей наших интеллигентских идеологий: и материализмом 60-х годов, и
субъективной социологией 70-х и экономическим материализмом на русской
почве.
Экономический материализм был так же неверно воспринят и подвергся
таким же искажениям на русской почве, как и научный позитивизм вообще.
Экономический материализм есть учение по Преимуществу Объективное, оно
ставите центре социальной жизни общества объективное начало производства, а
не субъективное начало распределения. Учение это видит сущность человеческой
истории в творческом процессе победы над природой, в экономическом созидании
и организации производительных сил. Весь социальный строй с присущими ему
формами распределительной справедливости, все субъективные настроения
социальных групп подчинены этому объективному производственному началу. И
нужно сказать, что в объективно-научной стороне марксизма было здоровое
зерно, которое утверждал и развивал самый культурный и ученый из наших
марксистов -- П. Б. Струве. Вообще же экономический материализм и марксизм
был у нас понят превратно, был воспринят "субъективно" и приспособлен к
традиционной психологии интеллигенции. Экономический материализм утратил
свой объективный характер на русской почве, производственно-созидательный
момент был отодвинут на второй план, и на первый план выступила
субъективно-классовая сторона социал-демократизма. Марксизм подвергся у нас
народническому перерождению, экономический материализм превратился в новую
форму "субъективной социологии". Русскими марксистами овладела
исключительная любовь к равенству и исключительная вера в близость
социалистического конца и возможность достигнуть этого конца в России чуть
ли не раньше, чем на Западе. Момент объективной истины окончательно потонул
в моменте субъективном, в "классовой" точке зрения и классовой психологии. В
России философия экономического материализма превратилась исключительно в
"классовый субъективизме, даже в классовую пролетарскую мистику. В свете
подобной философии сознание не могло быть обращено на объективные условия
развития России, а необходимо было поглощено достижением отвлеченного
максимума для пролетариата, максимума с точки зрения интеллигентской
кружковщины, не желающей знать никаких объективных истин. Условия русской
жизни делали невозможным процветание объективной общественной философии и
науки. Философия и наука понимались субъективно-интеллигентски.
Неокантианство подверглось у нас меньшему искажению, так как
пользовалось меньшей популярностью и распространением. Но все же был период,
когда мы слишком исключительно хотели использовать неокантианство для
критического реформирования марксизма и для нового обоснования социализма.
Даже объективный и научный Струве в первой своей книге прегрешил слишком
социологическим истолкованием теории познания Риля[5], дал
гносеологизму Риля благоприятное для экономического материализма
истолкование. А Зиммеля[6] одно время у нас считали почти
марксистом, хотя с марксизмом он имеет мало общего. Потом неокантианский и
неофихтеанский дух стал для нас орудием освобождения от марксизма и
позитивизма и способом выражения назревших идеалистических настроений.
Творческих же неокантианских традиций в русской философии не было, настоящая
русская философия шла иным путем, о котором речь будет ниже. Справедливость
требует признать, что интерес к Канту, к Фихте[7], к германскому
идеализму повысил наш философско-культурный уровень и послужил мостом к
высшим формам философского сознания.
Несравненно большему искажению подвергся у нас эмпириокритицизм. Эта
отвлеченнейшая и утонченнейшая форма позитивизма, выросшая на традициях
немецкого критицизма, была воспринята чуть ли не как новая философия
пролетариата, с которой гг. Богданов, Луначарский и др. признали возможным
обращаться по-домашнему, как с[о] своей собственностью. Гносеология
Авенариуса настолько обща, формальна и отвлечен" на, что не предрешает
никаких метафизических вопросов. Авенариус прибег даже к буквенной
символике, чтобы не связаться ни с какими онтологическими положениями.
Авенариус страшно боится всяких остатков материализма, спиритуализма и пр.
Биологический материализм так же для него неприемлем, как и всякая форма
онтологизма. Кажущийся биологизм системы Авенариуса не должен вводить в
заблуждение, это чисто формальный и столь всеобщий биологизм, что его мог бы
принять любой "мистик". Один из самых умных эмпириокритицистов, Корнелиус,
признал даже возможным поместить в числе преднаходимого божество. Наша же
марксистская интеллигенция восприняла и истолковала эмпириокритицизм
Авенариуса исключительно в духе биологического материализма, так как "то
оказалось выгодным для оправдания материалистического понимания истории.
Эмпириокритицизм стал не только философией социал-демократов, но даже
социал-демократов "большевиков". Бедный Авенариус и не подозревал, что в
споры русских интеллигентов "большевиков" и "меньшевиков" будет впутано его
невинное и далекое от житейской борьбы имя. "Критика чистого опыта" вдруг
оказалась чуть ли не "символической книгой" революционного
социал-демократического вероисповедания. В широких кругах марксистской
интеллигенции вряд ли читали Авенариуса, так как читать его не легко, и
многие, вероятно, искренно думают, что Авенариус был умнейшим "большевиком".
В действительности же Авенариус так же мало имел отношения к
социал-демократии, как и любой другой немецкий философ, и его философией с
не меньшим успехом могла бы воспользоваться, например, либеральная буржуазия
и даже оправдывать Авенариусом свой уклон "вправо". Главное же нужно
сказать, что если бы Авенариус был так прост, как это представляется гг.
Богданову, Луначарскому и др., если бы его философия была биологическим
материализмом с головным мозгом в центре, то ему не нужно было бы изобретать
разных систем С, освобожденных от всяких предпосылок, и не был бы он признан
умом сильным, железно-логическим, как это теперь приходится признать даже
его противникам[ii] . Правда, эмпириокритические марксисты не
называют уже себя материалистами, уступая материализм таким отсталым
"меньшевикам", как Плеханов и др., но сам эмпириокритицизм приобретает у них
окраску материалистическую и метафизическую. Г. Богданов усердно проповедует
примитивную метафизическую отсебятину, всуе поминая имена Авенариуса, Маха и
др. авторитетов, а г. Луначарский выдумал даже новую религию пролетариата,
основываясь на том же Авенариусе. Европейские философы, в большинстве
случаев отвлеченные и слишком оторванные от жизни, и не подозревают, какую
роль они играют в наших кружковых, интеллигентских спорах и ссорах, и были
бы очень изумлены, если бы им рассказали, как их тяжеловесные думы
превращаются в легковесные брошюры.
Но уж совсем печальная участь постигла у нас Ницше[8]. Этот
одинокий ненавистник всякой демократии подвергся у нас самой беззастенчивой
демократизации. Ницше был растаскан по частям, всем пригодился, каждому для
своих домашних целей. Оказалось вдруг, что Ницше, который так и умер, думая,
что он никому не нужен и одиноким остается на высокой горе, что Ницше очень
нужен даже для освежения и оживления марксизма. С одной стороны у нас
зашевелились целые стада ницшеанцев-индивидуалистов, а с другой стороны
Луначарский приготовил винегрет из Маркса, Авенариуса и Ницше, который
многим пришелся по вкусу, показался пикантным. Бедный Ницше и бедная русская
мысль! Каких, только блюд не подают голодной русской интеллигенции, и все
она приемлет, всем питается, в надежде, что будет побеждено зло самодержавия
и будет освобожден народ. Боюсь, что и самые метафизические и самые
мистические учения будут у нас также приспособлены для домашнего
употребления. А зло русской жизни, зло деспотизма и рабства не будет этим
побеждено, так как оно не побеждается искаженным усвоением разных крайних
учений. И Авенариус, и Ницше, да и сам Маркс, очень мало нам помогут в
борьбе с нашим вековечным злом, исказившим нашу природу и сделавшим нас
столь невосприимчивыми к объективной истине. Интересы теоретической мысли у
нас были принижены, но самая практическая борьба со злом всегда принимала
характер исповедания отвлеченных теоретических учений. Истинной у нас
называлась та философия, которая помогала бороться с самодержавием во имя
социализма, а существенной стороной самой борьбы признавалось обязательное
исповедание такой "истинной" философии.
Те же психологические особенности русской интеллигенции привели к тому,
то она просмотрела оригинальную русскую философию, равно как и философское
содержание великой русской литературы. Мыслитель такого калибра, как
Чаадаев, совсем не был замечен и не был понят даже теми, которые о нем
упоминали. Казалось, были все основания к тому, чтобы Вл. Соловьева признать
нашим национальным философом, чтобы около него создать национальную
философскую традицию. Ведь не может же создаться эта традиция вокруг
Когена[9], Виндельбанд[т]а[10] или другого
какого-нибудь немца, чуждого русской душе. Соловьевым могла бы гордиться
философия любой европейской страны. Но русская интеллигенция Вл. Соловьева
не читала и не знала, не признала его своим. Философия Соловьева глубока и
оригинальна, но она не обосновывает социализма, она чужда и народничеству и
марксизму, не может быть удобно превращена в орудие борьбы с самодержавием и
потому не давала интеллигенции подходящего "мировоззрения", оказалась
чуждой, более далекой, чем "марксист" Авенариус, "народник" Ог.
Конт[11] и др. иностранцы. Величайшим русским метафизиком был,
конечно, Достоевский, но его метафизика была совсем не по плечу широким
слоям русской интеллигенции, он подозревался во всякого рода
"реакционностях", да и действительно давал к тому повод. С грустью нужно
сказать, что метафизический дух великих русских писателей и не почуяла себе
родным русская интеллигенция, настроенная позитивно. И остается открытым,
кто национальнее, писатели эти или интеллигентский мир в своем
господствующем сознании. Интеллигенция и Л. Толстого не признала настоящим
образом своим, но примирялась с ним за его народничество и одно время
подверглась духовному влиянию толстовства. В толстовстве была все та же
вражда к высшей философии, к творчеству, признание греховности этой роскоши.
Особенно печальным представляется мне упорное нежелание русской
интеллигенции познакомиться с зачатками русской философии. А русская
философия не исчерпывается таким блестящим явлением, как Вл. Соловьев.
Зачатки новой философии, преодолевающие европейский рационализм на почве
высшего сознания, можно найти уже у Хомякова. В стороне стоит довольно
крупная фигура Чичерина, у которого многому можно было бы поучиться. Потом
Козлов[12], кн. С. Трубецкой[13], Лопатин, Н.
Лосский[14], наконец, мало известный В. Несмелов[15]
-- самое глубокое явление, порожденное оторванной и далекой интеллигентскому
сердцу почвой духовных академий. В русской философии есть, конечно, много
оттенков, но есть и что-то общее, что-то своеобразное, образование какой-то
новой философской традиции, отличной от господствующих традиций современной
европейской философии. Русская философия в основной своей тенденции
продолжает великие философские традиции прошлого, греческие и германские, в
ней жив еще дух Платона и дух классического германского идеализма. Но
германский идеализм остановился на стадии крайней отвлеченности и