оведайте своего летчика! - посоветовал Харламов.
- В нем есть что-то привлекательное. Вы меня слышите, майор?
- Слышу.
- Ну так поезжайте! Вы - рейсовым катером?
- До главной базы - да, а там попутным!
- Добро!
Левин тоже с ним попрощался по телефону. На катере поспать Володе не
удалось - не было сидячего места, все три часа он провздыхал за теплой
трубой. Шелестел дождь, орали чайки, - как все, в сущности, надоело! И
какое это общее чувство для всех в такую пору войны - надоело! И тому
старослужащему мичману надоело, и чьей-то жене с ребятенком надоело, и
ему, Володе Устименке, надоело! Еще когда дело делаешь - понятно, а вот
когда так киснешь за трубой, или ждешь попутного транспорта, или
отправляешься, зная, что главное время уйдет на ожидание...
- Беспорядок! - сказал раздраженный голос за Володиной спиной. И
Устименко даже не поглядел на раздраженного. - Беспорядок!
Как будто бы в слове "война" может содержаться понятие порядка! Сама
война, прежде всего, беспорядок.
Только к вечеру он добрался наконец до своего милого 126-го, узнал, что
нового решительно ничего нет, наелся до одури и, радостно удивившись, что
вопреки всем его размышлениям у него-то в госпитале как раз порядок,
мгновенно уснул.
Была глубокая ночь, когда их привезли, и Устименко с минуту простоял
возле скалы, в которой была вырублена его землянка, - никак не мог
по-настоящему проснуться: позевывал, вздрагивал и прислушивался; ниже, у
моря, где-то возле губы Топкой, ухали пушки, а в сером сыром небе с
зудящим настырным звуком ходил немецкий "аррадо", - что ему тут было
нужно?
- Опять вроде войнишка? - пробегая по раскисшей тропке, спросил капитан
Шапиро. - Как считаете, товарищ майор?
Володя не ответил.
На въезде во тьме постукивал мотор полуторки.
- Откуда? - спросил Володя у шофера, застегивающего крюки кузова.
- Та со старого пирсу. С дорожного батальону людей побило. Подводили
дорогу скрозь Губин-скалу, он разведал и дал прикурить.
В предоперационной было жарко. Движок уже работал, лампочки быстро
накалились. "Когда это он успевает? - уважительно подумал Володя о
Митяшине. - Ведь еще только сняли с машины раненых, а уже все готово!"
Нажимая ногой педаль умывальника, он привычно начал процедуру мытья
рук. За его спиной проносили носилки, Устименко услышал сердитый окрик
Митяшина:
- Кто ж ногами вперед носит, дурачье непроспатое! Соображаете?
"И тут поспевает!" - опять удивился Володя.
Пять минут прошло, Устименко положил щетки и протянул руки Норе
Ярцевой, чтобы она полила раствором нашатырного спирта. Но раствор не
лился.
- Девушку привезли, кра-асивенькую! - сказала Нора.
- Раствор! - строго приказал Устименко.
Вытерев руки денатуратом, он подошел к столу и, щурясь от яркого света
низко опущенной операционной лампы, начал осматривать раненого, совершенно
при этом забыв слова Норы, что привезли девушку. Его только на мгновение
удивило маленькое розовое ухо и круто вьющиеся медно-золотистого цвета
волосы, которые Нора, жалобно канюча, выстригала на затылке...
Вера Николаевна предостерегающе произнесла:
- Пульс нитевидный, Владимир Афанасьевич!
Устименко промолчал, размышляя. На мгновение мелькнула привычно
тоскливая мысль об Ашхен и исчезла, и тотчас же майор медицинской службы
Устименко начал приказывать жестким, не терпящим никаких возражений
голосом.
У каждого хирурга на протяжении его жизни бывают случаи, когда зрение,
ум, руки достигают величайшей гармонии, когда деятельность мысли
превращается в ряд блестящих озарений, когда мелочи окружающего совершенно
исчезают и остается лишь одно - поединок знания и одаренности с тупым
идиотизмом стоящей здесь же рядом смерти.
Наука не любит слова "вдохновенье", как, впрочем, не любит его и
истинное искусство. Но никто не станет отрицать это особое, ни с чем не
сравнимое состояние собранности и в то же время отрешенности, это
счастливое напряжение знающего разума и высочайший подъем сил человека в
минуты, когда он вершит дело своей жизни...
Она стояла тут, рядом, - та, которую изображают с косою в руках, -
слепая, бессмысленная, отвратительная своим кретиническим упрямством; ее
голос слышался Володе в сдержанно предупреждающих словах наркотизатора;
это она сделала таким синевато-белым еще недавно розовое маленькое ухо,
это она вытворяла всякие фокусы с пульсом; это она хихикала, когда
Володино лицо заливало потом, когда вдруг неожиданно стал сдавать движок и
принесли свечи; это она пакостно обрадовалась и возликовала, когда доктор
Шапиро сделал неловкое движение и чуть не привел все Володины усилия к
катастрофе.
Но майор медицинской службы Устименко знал ее повадки, знал ее силы,
знал ее хитрости, так же как знал и понимал свои силы и возможности. И в
общем, не один он стоял тут, возле операционного стола, - с ним нынче
были, хоть он и не понимал этого и не думал вовсе об этом, и Николай
Евгеньевич Богословский, и вечная ругательница Ашхен Ованесовна, и
Бакунина, и Постников, и Полунин, и те, которых он никогда не видел, но
знал как верных и добрых наставников: Спасокукоцкий, и Бурденко, и
Джанелидзе, и Вишневский...
Они были здесь все вместе - живые и ушедшие, это был военный совет при
нем, при рядовом враче Устименке, но сражением командовал он. И, как
настоящий полководец, Володя не только вел в бой свои войска, свои уже
побеждающие армии, но вел их с учетом всех обходных возможностей
противника, всех могущих последовать ударов в тыл, клещей, котлов и
коварнейших неожиданностей. Он не только видел, но и при помощи своего
военного совета предвидел - и вот наконец наступило то мгновение, когда он
больше мог не задумываться о сложных и хитрых планах противника.
Маленькое ухо вновь порозовело, пульс стал ровным, дыхание - спокойным
и глубоким. Отвратительная старуха с пустыми глазницами и ржавой косой
ничем не поживилась этой ночью в подземной хирургии. Операция кончилась.
Сестра Кондошина сказала измученным голосом:
- Это что-то невероятное, Владимир Афанасьевич. Сам Джанелидзе...
- Он мне, между прочим, здорово помог сегодня - ваш Джанелидзе, - тихо
прервал Кондошину Устименко.
Он сидел на табуретке, позабыв снять марлевую повязку со рта, плохо
соображая, совершенно пустой, как ему казалось. И внутри у него все
дрожало от страшной усталости.
Вот в это мгновение он и узнал Варю.
Дыхание ее было спокойным, она еще не пришла в себя. Запекшиеся,
искусанные губы ее вздрагивали. И в глазах застыло непонимающее выражение.
- Боже мой! - едва слышно произнес Володя. - Боже мой!
Неизвестно, откуда взялись у него эти слова. Но он вовсе не был
потрясен. Он был просто удивлен, и ничего больше. Он был слишком пуст
сейчас, слишком много сил ушло у него на борьбу за жизнь этого тяжело
раненного "бойца", собственно для Вари не осталось ничего...
- Это ваша... знакомая? - спросила Вересова.
- Да, - неохотно ответил он.
- Она была тут в марте, - неприязненно сказала Вера Николаевна. - Я,
кажется, забыла вам передать.
- В марте? - спросил Володя. - Еще в марте?
- Ну да, сразу после моего назначения. Но ведь вас многие спрашивают...
Может же случиться... Виновата, убейте! Или посадите на гауптвахту.
Ее красивые спокойные глаза смотрели насмешливо, рот улыбался. Даже
сейчас у нее были накрашены губы. И маленький завиток виднелся из-под
косынки. Володя отвернулся.
"Еще в марте, - сказал он сам себе. - Значит, до того, как я был на
"Светлом" у Родиона Мефодиевича. Вот когда она меня нашла..."
Шапиро работал на левом столе, Вера - на правом. Володя думал,
сгорбившись на табуретке. Вересова оперировала так же, как Уорд. Что-то у
них было общее. Самоуверенность? - удивился своей догадке Устименко.
- Шить! - приказала она.
- Вы бы вышли, Владимир Афанасьевич! - посоветовал Шапиро. - На вас
лица нет...
Вера тоже порекомендовала ему идти отдыхать, но он остался. Такое уж у
него было правило - даже если тяжелых раненых и не случалось. Ашхен так
его учила, а это подземная хирургия все равно оставалась ее хирургией.
Только в восьмом часу утра он закурил у скалы, на лавочке. Было очень
сыро и мозгло, и тут, у скалы, его словно ударило: Варя! Варвара
Степанова! Она есть, она жива, она его искала. И теперь он ее, кажется,
вытащил. Ее - Варю!
Вне себя от счастья, рывком он взбежал по осклизлым от дождей
ступенькам и распахнул тяжелую, набухшую дверь к себе в землянку. Здесь у
стола, в позе несколько картинной и в то же время властной, развалился
подполковник в расстегнутом кителе, со сверкающей орденами и медалями
грудью - наливал себе в стакан немецкий трофейный ром. Желтый реглан висел
у него на одном плече, замшевые перчатки валялись на полу, кожаный кисет -
на табуретке, и весь этот беспорядок тоже показался Володе организованным,
специальным стилем.
- Ты Устименко? - небрежно, но и ласково спросил подполковник.
- Я, - чего-то страшась и не понимая, чего именно, ответил Володя. - Я
Устименко.
- Козырев, Кирилл Аркадьевич, - сказал подполковник и протянул сухую,
очень сильную руку. - Будем знакомы. Подранило тут у меня одну барышню,
потребовала непременно к тебе везти, вот привез. Ты что - вроде Куприянов
или Ахутин?
Володя молчал, неприязненно и угрюмо вглядываясь в красивое, хоть и
немолодое лицо подполковника. И вдруг вспомнился ему Родион Мефодиевич,
когда помянул он там, в кают-компании "Светлого", Варю, вспомнилось, как
словно бы тень мелькнула на его чисто выбритом, обветренном лице при
Барином имени. Что это было тогда? Этот самый Козырев?
- Прооперировал ты ее благополучно, вернее нормально, чтобы судьбу не
искушать, такое подберем определение, - продолжал подполковник, наливая в
кружку, наверное для Володи, ром. - Мне моя разведка донесла, я тебе,
друг, покаюсь, у Козырева везде свои люди есть. Так вот, на данном этапе
все согласно кондиции, а дальше как?
- Что - как? - с трудом выдавил из себя Устименко.
- Как дальше моя эта самая девушка, техник-лейтенант? Прогнозы каковы,
согласно твоей науке? Я тебе откровенно скажу, товарищ военврач, она мне,
эта Варя, не вдаваясь в подробности, самый близкий человек. Ближе нет, в
остальном разберешься, не ребенок. Война есть война, все мы люди, что же
касается до неувязок, то кто судьи?
Володя по-прежнему молчал. Что-то трудное, болезненное мелькнуло в его
широко раскрытых, как бы удивленных глазах и пропало. Но Козырев ничего не
заметил. Он подбирал слова покрасивее и наконец подобрал те, которые
показались ему самыми удачными:
- Жар-птица она мне. Ясно? А неясно - выпей ром: паршивый, да ведь ты
ничего, сквалыга, не поднесешь. Так и мотается подполковник Козырев со
своей выпивкой и закуской по добрым людям...
Он задумался, стер пальцем слезу и, дернув плечом, произнес:
- Прости! Что называется - скупая, мужская. Поверь, военврач, нелегко
мне. Вот выпил: побило людей в батальоне, теперь с кого спросят? С
подполковника Козырева. А сапер ошибается раз в жизни.
Я - сапер, ошибся, судите...
- Зря с таким шумом дорогу пробиваете! - негромко и враждебно сказал
Володя. - Тоже геройство! Тут мы уже давно удивляемся, как это вам
безнаказанно сходит...
Он вовсе не хотел говорить сейчас о том, что слышал давеча ночью в
операционной от раненых, но подполковник с его картинной "скупой, мужской"
слезой и "жар-птицей" вызвал в нем такое острое чувство горькой ненависти,
что он не выдержал и сорвался. Козырев же вдруг воспринял Володины слова
как дружескую укоризну и согласился:
- Это ты мудро! Это правильно! Точнее точного сказал, в самое яблоко.
Но я, милый мой военврач, человек, понимаешь ли, большого риска, еще в
финскую этим риском авторитет приобрел. И, как видишь, не на словах...
Особым образом Козырев шевельнулся - так что ордена и медали его
одновременно и зазвенели и слегка озарились блеском огоньков свечи.
- Отмечен! Ну, а тут не подфартило! И надо же, как раз Варвара моя там
застряла. Не надо было ее посылать, но, с другой стороны, как не пошлешь,
когда в части наши взаимоотношения хорошо и даже слишком хорошо известны.
Рассуди своей умной головой, войди в положение, каково мне? Да еще и она
сама требует, ее, видишь ли, долг зовет. Следовательно, откажешь - и сразу
найдутся товарищи, которые развал политико-морального состояния пришьют.
Еще хлебнув, он вдруг осведомился:
- Итак, будет она жить?
- Не знаю! - угрюмо ответил Володя.
- Может, кого потолковее сюда доставить? - кривя лицо, обидно спросил
Козырев. - Ежели сам ты еще ничего не знаешь? У меня знакомства имеются в
медицинском мире... Я к Харламову ее доставить в состоянии...
- Ну, валяйте, везите, - поднимаясь, сказал Устименко. - Только
немедленно, а я спать лягу, потому что мне работать вскоре надо...
Ему необходимо было остаться сейчас наедине с самим собой. Он больше не
мог слышать этот сиповатый, самодовольный голос, не мог видеть плещущийся
в стакане ром. У него не осталось совершенно никаких сил ни на что...
Бесконечно долго собирался Козырев - казалось, он никогда не уйдет. А в
дверях велел строго и пьяновато:
- Попрошу для моей раненой условия создать соответствующие.
- У нас для всех раненых условия одинаковые! - глухо ответил Володя.
И лег.
Но сил не оставалось даже на то, чтобы заснуть. Чиркнув спичкой, он
зажег свечу, вылил в кружку остатки рома и, обжигаясь, выпил все до дна.
Потом с удивлением почувствовал, что плачет...
По ногам тянуло холодом, да и вообще было холодно - печурка давно
простыла, но Устименко ничего не замечал. Рот его кривился, плача он кусал
губы и бормотал, задыхаясь:
- Боже мой, боже мой! Жар-птица! Что же ты, Варюха, с ума сошла, что
ли?
Потом он все-таки заснул, но спал недолго, часа два. А проснувшись, с
омерзением взглянул на немецкую бутылку, на кружку, из которой пил ром,
побрился, обтерся снегом, пришил чистый подворотничок и, вызвав Шапиро и
Вересову, пошел с обходом к своим раненым.
Странным взглядом - долгим, пристальным и неспокойным, словно бы
проверяющим - посмотрела на него Варвара, когда увиделись они в это утро.
Нора полою халата вытерла Володе чистую табуретку. Вера Николаевна, зевнув
у низкого входа, сказала, что уйдет - "совершенно нынче не спала". Голос у
нее был злой, даже срывался. Дальше - за самодельной занавеской - раненые
играли в шахматы, кто-то чувствительным голосом пел "Синий платочек". Еще
глубже - в самом конце подземной хирургии - на одной ноте ругался
замученный страданиями матрос Голубенков, и было слышно, как Шапиро его
ласково утешает.
Устименко сел.
Варвара все смотрела на него, не отрываясь.
Потом в глазах ее словно вскипели крупные слезы, и тихим голосом она
сказала какое-то слово, которое Володя не расслышал.
- Что? - спросил он, наклонившись к ней.
- Нашла, - быстро повторила она, - нашла! Не понимаешь? Тебя нашла.
"Нет, врет подполковник! - со страстным желанием, чтобы это было именно
так, подумал Володя. - Врет! Все врет, опереточный красавец, жар-птица,
пошляк!"
Он взял ее запястье в свою большую прохладную руку. И, считая пульс,
едва удержался от того, чтобы не прижать к своим губам ее милую широкую
ладошку. Он считал пульс и не был врачом в эти минуты. Он даже плохо
соображал. И начальством он не был и хирургом, с ним сейчас происходило
то, что давным-давно испытывал он на пароходе "Унчанский герой", когда
ехал на практику к Богословскому, бормоча ночью на палубе: "Рыжая, я же
тебя люблю, люблю, люблю!" И, как тогда, в то уже неповторимое, далекое
время, он корил себя, и клялся, что в последний раз все так глупо
случилось, и никак не мог наглядеться в ее распахнутые навстречу его
взгляду глаза.
- Ну? - как всегда понимая его внутреннюю жизнь, спросила она. - Какой
же у меня пульс, Володечка?
Володя не знал.
И, смешавшись, покраснев, как в юношеские годы, приник губами к ее
ладошке, веря и не веря, радуясь и сомневаясь, надеясь и страшась...
Потом поднялся и, буркнув: "Я сейчас", выскочил из подземной хирургии
на мороз, нашел папиросы, покурил, еще подышал и вернулся степенным
доктором, хирургом, начальником - обремененным важными и неотложными
делами, но на кого-кого, только не на Варвару он мог производить
впечатление такими штуками...
Она лежала тихая, бледненькая, лишь глаза ее смеялись: ох, как знала
она его! И как трудно было ему все переиграть с самого начала, вновь взять
ее руку, вновь сделать вдумчивое лицо, вновь сбиться со счета и наконец
выяснить, что пульс у нее чуть частит, но хорошего наполнения, в общем
нормальный.
- Может быть, со мной ничего и не было? - заговорщицким шепотом
спросила Варвара. - Может быть, вы все нарочно меня забинтовали?
Устименко смотрел на нее и молчал. Ну, а если и Козырев? Какое же это
имеет значение? Или имеет? Почему она сказала: "Вы все"?
Она еще улыбалась, он - нет.
- Володя! - тихо позвала она и потянула его пальцами за обшлаг халата.
- Володечка, что ты?
- Я - ничего, нормально! - произнес он не торопясь.
И Варя поняла - это больше не игра. Это больше не тот Володя, который
только что поцеловал ей руку. Все встало на свои места, а то, что
случилось, это короткий, добрый, милый сон; И, как всякий сон, он исчез. И
никогда его больше не вернуть. Может быть, лучше, чтобы этот посторонний
худой трудный человек сейчас ушел? Ведь он же посторонний, не прощающий,
не понимающий...
Но и такого она не могла его отпустить.
И заговорила, презирая себя, свою слабость, свое безволие, заговорила о
пустяках, только бы он не уходил. Но он ушел, сказав на прощанье, что ей
нельзя болтать и что ей надлежит - так и сказал: надлежит - соблюдать
полный покой. Теперь он не притворялся - она понимала это: он отрубил, как
тогда перед отъездом в Затирухи. И ушел не оглянувшись.
- Во второй раз, - шепотом произнесла Варя. - Во второй! Но будет еще
третий, Володечка, - плача и не утирая слез, прошептала она. - Будет еще в
нашей жизни третий, будет - я знаю это!
Но он не знал, что будет третий. Он никогда не думал ни о каких черных
кошках, ни о каких приметах - дурных или хороших, ни о каких третьих
разах. И кроме того, как всегда ему было некогда. Он уже мыл руки, а на
столе готовили молоденького летчика с тяжелой раной на шее. И рваная рана,
и бьющая артериальная кровь, и мгновенный бой со старухой, которая опять
явилась за поживой в подземную хирургию и встала в изножье операционного
стола, и протяжный вздох облегчения, который вырвался у доктора Шапиро, -
все это вместе отодвинуло Варвару и на несколько часов притупило острую,
почти невыносимую боль. Потом были другие дела, а вечером приехал
подполковник - строгий, трезвый, выбритый до синевы, в ремнях, привез
"своей", как он выразился, передачу и попросил разрешения навестить.
Передачу отнесла Нора, навестить же Володя не позволил.
На следующий день Козырев опять приехал и опять не был допущен.
- Может быть, мне на вас пожаловаться? - осведомился Козырев. -
Мордвинову, например?
- Жалуйтесь, - разрешил Устименко.
- Слушай, майор, ты не лезь в бутылку, - завелся опять подполковник, -
она же мне человек не чужой...
- Это ваше дело.
- А если я и без твоего разрешения залезу?
Устименко не ответил, ушел. Часа через два Володе доложили, что "этот
нахальный подполковник" подослал старшину, который "парень здорово
разворотливый" и подготавливает "проникновение" подполковника к
технику-лейтенанту. Старшину привели к Володе, и тот во всем повинился.
- Ладно, убирайтесь отсюда! - велел Устименко.
- А может, она и неживая уже? - испуганно тараща глаза, осведомился
старшина. - Я вам, товарищ майор медицинской службы, по правде признаюсь:
какие ихние дела с подполковником - нам некасаемо. А в части ее народишко
уважает! Переживает за нее народишко! Она знаете какой человек?
Печально улыбаясь, Володя курил свою самокрутку: уж он-то знает, какой
человек Варвара.
И велел дежурному проводить старшину к технику-лейтенанту Степановой,
но не более чем на пять минут.
Старшина всунулся с некоторым треском в самый большой халат, который
для него нашли, и, сделав прилежное и испуганное лицо, отправился в
подземную хирургию.
А Володе Вересова, как всегда многозначительно и обещающе улыбаясь,
вручила телефонограмму: майора Устименку немедленно вызывал к себе
начальник санитарного управления флота.
- Ба-альшое у вас будущее, Владимир Афанасьевич, - растягивая "а" по
своей манере, сказала Вера Николаевна. - Все мы живем, хлеб жуем, а вы
нарасхват. То с самим Харламовым оперируете, то в госпитале для союзников,
то Мордвинов вас безотлагательно требует. Я на вас, Володечка, ставлю!
- Это - как? - не понял он. Он вечно не понимал ее странных фразочек.
- Вы - та лошадка, на которую имеет смысл ставить. Понимаете? Или вы и
на бегах никогда не бывали?
- Не случалось! - стариковским голосом произнес он. - Не случалось мне
бывать ни на скачках, ни на бегах...
Она все смотрела на него, покусывая свои всегда влажные, полураскрытые
губы, словно ожидая.
- Поедете?
- Так ведь приказ - не приглашение.
- А то бы, если бы приглашение, - не поехали бы?
- По всей вероятности, нет!
Но ей и этого было мало. Поглядевшись в его зеркальце и сделав вид, что
она прибрала в его землянке - так, немножко, но все-таки "женская рука" -
это было ее любимое выражение, - Вересова спросила официально:
- А какие будут особые распоряжения насчет раненой Степановой?
- Никаких! - почти спокойно ответил он. - Я переговорю с доктором
Шапиро.
Глава десятая
ЭЙ, НА ПАРОХОДЕ!
Воздух был прозрачный, прохладный, солоноватый, облака над почерневшим
от давних пожарищ городом плыли прозрачно-розовые, и, как всегда в здешних
широтах в эту пору белых ночей, Устименко путался - утро сейчас или вечер.
Возле разбомбленной гостиницы "Заполярье" на гранитных ступеньках и
между колонн сонно курили американские матросы - все здоровенные,
розовощекие, с повязанными на крепких шеях дамскими чулками, - пытались
торговать. Возле одного - очень длинного, совсем белобрысого - пирамидкой
стояли консервы: колбаса, тушенка; другой - смуглый, в оспинках -
деревянно постукивал огромными плитками шоколада. Несколько поодаль пьяно
плакал и грозил кулаками французский матрос из Сопротивления - в берете с
красным помпоном, горбоносый, растерзанный.
Устименко прошел боком, сутулясь, стесняясь блоков сигарет, чулок,
чуингама, аппетитных бутербродов с ветчиной, которыми матросы тоже
торговали за бешеные деньги, купив их в ресторане "Интурист" по шестьдесят
копеек за штуку. И уже из дверей гостиницы Володя увидел, как рослая и
худая баба-грузчица, вынув две красненькие тридцатки, протянула их за
бутерброды с ветчиной и как матрос-американец ловко завернул в
приготовленную бумажку свой товар. А конопатый все отбивал плитками
шоколада чечетку.
"Как во сне!" - подумал Володя, поднимаясь по лестнице.
Но уличная торговля оказалась сущими пустяками по сравнению с тем, что
делалось на втором этаже в двадцать девятом номере: тут просто открылся
магазин, настоящий универмаг, в котором бойко и весело торговали
американские матросы с транспорта "Паола". Одного из них Володя знал, он
был немножко обожжен - этот рыжий детина, - и Устименко смотрел его в
госпитале Уорда. И рыжий узнал своего доктора.
- Хэлло, док! - крикнул он, сверкая белыми зубами. - Мы будем делать
вам, если хотите, скидку. Мы имеем все: бекон, шоколад, сигареты,
сульфидин, различную муку, рис, масло, пожалуйста!
И покупателей было здесь порядочно - Устименко узнал артистов оперетты,
недавно приехавших на флот. Они стояли в очереди - тихие, покорные,
стыдясь проходящих по коридору офицеров.
А короткорукий толстячок, стюард с "Паолы", между тем отмеривал
стаканом пшеничную муку, сахар, кофе, манную крупу. Письменный стол,
покрытый простыней, перегораживал дверь в номер и заменял прилавок,
дальше, в глубине комнаты, виднелись еще какие-то люди - они ворочали там
ящики и тюки.
- Ну, док! - ободряюще крикнул рыжий. - Мы будем давать вам без
очереди. Недорого. Ошень хороши продукт!
Он уже недурно болтал по-русски - этот рыжий бизнесмен - и даже крикнул
ему вслед:
- Хэлло, док! Мы имеем прекрасны сульфидин!
Начсанупр Мордвинов, покрывшись с головой шинелью, опал на продавленном
диване и долго не мог понять, зачем пришел майор Устименко. Потом выпил
желтой, стоялой воды из графина, свернул махорочную самокрутку,
прокашлялся и сказал:
- Думали мы, думали, Афанасий Владимирович...
- Владимир Афанасьевич, - грубовато поправил начальство Володя.
- Простите, майор. Так вот, думали мы, думали и, посоветовавшись,
пришли к заключению, что вам придется пойти с караваном.
Красивое лицо начсанупра пожелтело, под черными выразительными глазами
набрякли стариковские мешочки. И откашляться до конца он никак не мог.
- А что я там буду делать, в этом караване? - спросил Володя.
- Разумеется, вы не будете командовать кораблем, это я вам гарантирую.
Но некоторую специфическую и точную информацию о медицинской службе и
медицинском обеспечении в караванах нам иметь необходимо. Их корабельные
врачи кое-что сильно преувеличивают. Затем у них бывают случаи, когда
функции корабельного врача совмещаются с функциями священника, - здесь
объективной информации, разумеется, не дождешься. Есть и еще одна
странность, в возникновении которой хотелось бы спокойно и толково
разобраться: нелепо, странно большое количество обморожений среди их
моряков, в то время как среди плавсостава наших судов совершенно иные
цифры.
Раздавив самокрутку в пепельнице, Мордвинов замолчал.
- Это все? - спросил Володя.
- Нет, не все...
За приоткрытыми оконными рамами, зашитыми фанерой, завыли сирены
воздушной тревоги.
- Вместе с вами отправится ваш пациент - этот английский лейтенант.
Наше командование получило устную просьбу мамаши вашего летчика, чтобы его
доставили непременно на русском пароходе, на советском. Ситуация, так
сказать, с нюансами, во избежание чего-либо - устная просьба. Но, если
вдуматься, очень все просто: мы - варвары, и большевики, и вандалы, и
безбожники, и еще черт знает что, но мы - эта самая леди это знает, - мы
не бросим ее мальчика на тонущем транспорте. Или мы сами не придем, или ее
мальчик будет с ней.
- С мальчиком дела плохи! - угрюмо произнес Володя. - Вы же, наверное,
все слышали, вам Харламов рассказывал...
- Рассказывал, но я не понимаю, почему уж так плохи дела, вторичное
кровотечение наступит не обязательно...
- Вот на это английские врачи и рассчитывают. А Харламов и Левин
уверены, что вторичное кровотечение произойдет непременно, вопрос только в
том - когда. Понимаете?
Удивительно, как Устименко не умел разговаривать с начальством.
- Хорошо, - раздражаясь, сказал Мордвинов, - но я тут, в общем,
совершенно ни при чем. Речь идет о выполнении просьбы союзного
командования. Мы эту просьбу считаем нужным выполнить.
И, поднявшись, он добавил, что капитан Амираджиби - командир парохода
"Александр Пушкин" - в курсе дела и согласен предоставить раненому все
возможные удобства.
В коридоре, возле того номера, который Володя мысленно окрестил
"американским универмагом", теперь кипело сражение. Английские военные
матросы обиделись на эту торговлю, разодрали мешок с мукой, ударили ящиком
главу процветающей фирмы, и теперь из номера, в котором уже успели разбить
электрические лампы, доносилось только истовое кряхтение дерущихся, брань
и вопли. Английский и американский патрули пытались навести порядок, но и
им всыпали...
- Торговать можно и нужно, - вежливо пояснил Устименке офицер,
начальник английского комендантского патруля, - но необходимо понимать -
где, когда и чем. Не так ли?
Из "универмага" вновь донесся длинный вопль осажденных. Матросы патруля
пошли, видимо, на последний приступ.
Когда Мордвинов и Устименко выходили из гостиницы, неподалеку
спикировал бомбардировщик, и их слегка пихнуло взрывной волной, но так
осторожно, что они этого не заметили или сделали вид друг перед другом,
что не заметили. Но в ушах еще долго звенело, даже тогда, когда Володя
остановился, чтобы почистить ботинки у знаменитого мальчика-айсора,
засевшего навечно в развалинах бывшего Дома моряка.
- Сколько тебе, друг? - спросил Устименко, любуясь на сказочный блеск
своих видавших виды флотских ботинок.
- Сто рублей, - лаконично ответил мальчик и вскинул на Володю томные,
круглые, бесконечно глубокие глазенки.
- А не сошел ты с ума?
- Между прочим, я рискую жизнью, работая в этих условиях, - сухо
ответил ребенок.
И пришлось заплатить!
На госпитальном крыльце сидел толстый Джек. Рядом прилежно умывался
Петькин помойный кот.
- Какие новости, старина? - спросил Устименко.
- Ничего хорошего, док, - угрюмо ответил шеф. - Меня переводят в
Африку, но не могу же я туда тащить это сокровище! - он кивнул на кота. -
А без меня кто за ним присмотрит? Вернется Петя и подумает, что я его
обманул. Я же дал мальчику слово...
Далеко за скалами вновь разорвались две бомбы. Кот перестал умываться,
повар почесал ему за ухом.
- Очень умный. Всегда понимает - если бомбы. И не любит. Хотите
позавтракать, док?
- Нет, - из гордости сказал Володя, хоть есть ему и хотелось. - Нет,
Джек, я сыт. Желаю вам счастья.
Они пожали и потрясли друг другу руки. И Устименке вдруг стало хорошо
на душе.
- А, док! - сказал Невилл, когда он вошел в палату. - Зачем вы бегаете
под бомбами?
- Тороплюсь к своему очень богатому пациенту! - сказал Устименко. - У
меня же есть один раненый и обожженный лорд, классовый враг из двухсот
семейств Англии. Потом я ему напишу счет, и он мне отвалит массу своих
фунтов. Я разбогатею и открою лавочку. Вот, оказывается, в чем смысл
человеческой жизни...
Невилл улыбался, но не очень весело: Володя все-таки изрядно допек его
этими фунтами и частной практикой.
- А почему вы так долго не показывались?
- Война еще не кончилась, сэр Лайонел. И ваши друзья Гитлер, Геринг и
Муссолини еще не повешены. Есть и другие раненые, кроме вас...
Летчик смотрел мимо Володи - куда-то в дверь.
- Я тут немножко испугался без вас, - безразличным тоном сказал он. -
Вчера вдруг изо рта пошла кровь...
"Вот оно!" - подумал Устименко. И велел себе: "Спокойно!"
- Это возможно! - стараясь говорить как можно естественнее, произнес
он. - У вас же все-таки пуля в легком, и порядочная... Она может дать и не
такое кровотечение...
- Меня не надо утешать, - ровным голосом сказал Невилл. - Этот болван
Уорд вчера испугался больше меня, но все-таки, несмотря на все ваши
утешения, я чувствую себя хуже, чем раньше...
Володя не ответил - смотрел температурную кривую.
- Отбой воздушной тревоги! - сообщил диктор из репродуктора. - Отбой! -
и, сам прервав себя, заспешил: - Воздушная тревога! Воздушная...
- Очень скучно! - пожаловался пятый граф Невилл. - Мои соседи целыми
днями сидят в убежище. Пока шли дожди и висели туманы - они шумели здесь,
это было противно, но все-таки не так одиноко. А теперь прижились в
убежище, пустили там корни: играют в карты и в кости, пьют виски и
наслаждаются жизнью. Пустите меня к вашим ребятам, я знаю - рядом летчики.
Один парень заходил ко мне, и мы поговорили на руках - летчики всего мира
умеют объяснить друг другу руками, как он сбил или как его сбили...
Володя молчал.
- Ну, док?
- Это нельзя.
- Но почему, док?
- Потому что ваш Черчилль опять будет жаловаться нашему командованию,
что для вас не созданы условия и что вас обижают.
- Неправда, док! Вы просто боитесь, что я увижу, насколько хуже кормят
ваших летчиков, чем этих проходимцев? И боитесь, что я увижу эти ужасные
халаты вместо пижам? И что там паршивые матрацы? Ничего, док, я все это и
так знаю, а что касается до бедности, то в детстве мы с братьями играли в
"голодных нищих", и это было здорово интересно.
- Здесь у нас не детские игры, - холодно произнес Володя.
- А про Уинстона вы сказали серьезно или пошутили? - спросил Лайонел.
- Совершенно серьезно.
- Я все скажу маме, а мама скажет его жене, - деловито пригрезился
пятый граф Невилл. - Вы не улыбайтесь, они часто видятся.
Володю разбирал смех: такой нелепой казалась мысль, что мама этого
мальчишки кому-то что-то скажет и Уинстон Черчилль распорядится прекратить
безобразия, прикажет слать караваны один за другим, велит открыть второй
фронт.
- Налили бы вы нам обоим виски, - попросил Невилл. - Все-таки нам,
насколько мне известно, предстоит совместное путешествие! И мы выпили бы
за пять футов воды под килем...
- Откуда вы знаете, что нам предстоит совместное путешествие?
- Вам полезно повидать мир! - с усмешкой сказал Лайонел. - И вам
понравится морской воздух. Впрочем, если вы не желаете, я помогу вам
остаться здесь... В арктических конвоях действительно обстановка
нервная...
Володя хотел было выругаться, но не успел, потому что совсем неподалеку
- куда ближе района порта - грохнули две бомбы. Госпиталь дважды
подпрыгнул, и Невилл сказал:
- Между прочим, на земле довольно противно, когда они начинают так
швыряться - эти боши. Как это ни странно, но я никогда или, вернее, почти
никогда не испытывал бомбежки, лежа в кровати, беспомощным. В воздухе -
веселее.
- У вас странный лексикон, - сказал Володя. - Противно, веселее! Словно
в самом деле это какая-то игра...
Он ушел, так и не дождавшись отбоя тревоги. Снизу от рыбоконсервного
завода тянуло вонючим, едким дымом, истребители шныряли за облаками,
разыскивая прячущихся там немцев, суровые бабы-грузчицы покрикивали мужские
слова:
- Майна!
- Вира, помалу!
- Стоп, так твою!
С верхней площадки трапа огромного закамуфлированного "Либерти" вниз на
баб в ватниках скучно смотрели американские матросы, один зеркальцем
пускал на них солнечных зайчиков, другой, сложив ладони рупором, кричал
какие-то узывные слова. И повар в колпаке, чертом насаженном на башку,
орал:
- Мадемуазель - русськи баба!
- Где "Пушкин" стоит? - спросил Володя у остроскулой коренастой
женщины, повязанной по брови цветастым платком.
- Ишь! Свой! Морячок! - сказала коренастая.
- Не чужой, ясно! - стараясь быть побойчее, ответил Володя.
- И вроде бы даже красивенький!
Коренастая полоснула по Володиному лицу светлым, горячим взглядом,
усмехнулась и проговорила нараспев:
- Девочки-и! К нам мальчишечка пришел! Пожалел нашу долю временно
вдовью. Управишься, морячок? Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие!
Заливаясь вечным своим дурацким румянцем, Устименко забормотал что-то в
том смысле, что он не расположен к шуткам, но бабы, внезапно
развеселившись, скопом пошли на него, крича, что обеспечат ему трехразовое
питание, что зацелуют его до смерти, что он должен быть настоящим
патриотом, иначе они его здесь же защекочут и выкинут в воду треске на
съедение...
Подхихикивая, Володя попятился, зацепился ногой за тумбу, покатился по
доскам и не успел даже втянуть голову в плечи, когда это произошло.
Очнулся он оглушенный, наверное, не скоро. Попытался подняться, но не
смог. Полежал еще, потрогал себя (цел ли) не своими руками - руками
хирурга. Пожалуй, цел. Увидел облака - дневные ли, утренние, вечерние - он
не знал. Увидел борт "Либерти" - огромный, серый, до самого неба. И опять
небо с бегущими облаками, бледно-голубое небо Заполярья.
Только потом он увидел их. Они все были мертвы. Да их и не было вообще.
Было лицо. Потом рука. Отдельно в платочке горбушка хлеба - завтрак. Часть
голени - белая, отдельная. Еще что-то в ватнике - кровавое, невыносимое...
Даже он не выдержал. Шагах в двадцати от этой могилы его вывернуло
наизнанку. И еще раз, и еще! А когда он вновь ослабел и привалился плечом
к каким-то шпалам - услышал стоны.
Эту женщину швырнуло, и она умирала здесь - возле крана. Он попытался
что-то сделать грязными, липкими, непослушными руками. И тогда сообразил
Про "Либерти" - огромное судно, где есть все - и врачи, и лазарет, и
инструменты, и носилки...
Качаясь, неверными ногами он пошел вдоль борта по причалу. Но трапа не
было. Не сошел же он с ума - там, на площадке трапа, матрос пускал
зайчиков и кок в колпаке орал оттуда: "Мадемуазель, мадемуазель!" И трап
висел - огромный, прочный, до самого причала.
- Эй, на пароходе! - крикнул он.
Потом сообразил, что им там, наверное, не слышно, вспомнил, что у него
есть коровинский пистолет, и выстрелил. Расстреляв всю обойму, Володя
прислушался: нет, ничего, никакого ответа.
Задрал голову и ничего не увидел.
Ничего - кроме огромного, до неба, серого борта.
Они убрали трап - вот и все, чтобы не было хлопот, чтобы к ним никто не
лез и чтобы та бомба, которая была сброшена на них, а попала в русских
женщин, не мешала их привычному распорядку.
Тяжело дыша, охрипнув, с пистолетом в руке он вернулся к этой последней
- умирающей. Она была уже мертва, и никакие американские лазареты ей бы
теперь не помогли.
А над портом опять выли сирены, возвещая начало нового налета.
Медленно, ссутулившись, вышагивая с трудом, он отправился искать
"Пушкин".
И вдруг показался себе таким крошечным, таким ничтожным, таким
ерундовым - дурак с идеей, что человек человеку - брат. Они убрали трап -
эти братья, - вот что они сделали!
О КРОВОТОЧАЩЕМ СЕРДЦЕ
- Мой дорогой доктор! - сказал капитан Амираджиби, когда Володя вошел к
нему в салон. - Мой спаситель!
Потом внимательно присмотрелся и удивился:
- У вас довольно-таки паршивый вид. Может быть, ванну?
Устименко кивнул.
Амираджиби сидел за маленьким письменным столиком - раскладывал
пасьянс. Карты он клал со щелканьем, словно это была азартная игра. За
Володиной спиной с веселым журчаньем наливалась белая душистая ванна -
стюардесса тетя Поля насыпала туда желтого хвойного порошку.
- Попали под бомбочки? - спросил капитан.
- Немного, - не слыша сам себя, ответил Устименко.
- Вы примете ванну, а потом мы выпьем бренди, у меня есть еще бутылка.
- Ладно.
- И поедим. Я еще не обедал.
- А сколько времени? - спросил Володя. - У меня остановились часы...
И, как бы в доказательство, он показал окровавленную руку с часами на
запястье.
- Э, доктор, - сказал Амираджиби, - кажется, вам надо дать бренди
сейчас... Петроковский не возразит, он гостеприимный.
Капитан все еще смотрел на Володину руку.
- Это не моя кровь, - запинаясь произнес Устименко, - я не ранен.
Он никак не мог вспомнить, зачем пришел сюда, на "Пушкин". Ведь была же
у него какая-то цель, когда он собирался. Наверное, он хотел что-то
спросить, но что?
Про своего пятого графа?
Может быть, Мордвинов что-нибудь ему поручил нынче утром?
Но что?
Капитан еще немножко пошутил, но в меру, чуть-чуть.
Но ни он, ни Володя не улыбнулись. И бренди нисколько не помогло.
Полегче стало только в горячей воде. Он даже подремал немного, хоть и в
дремоте слышался ему голос той, не существующей больше женщины,
протяжно-веселая интонация: "Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие".
- И чистое белье доктору! - крикнул капитан за дверью. - Возьмите у
старпома, они и одного роста.
"На этом пароходе все общее, - с вялым одобрением подумал Володя. - Они
как-то хвастались, что только боезапас у них охраняется, и больше ничего".
Амираджиби принес ему белье, шлепанцы и халат из какой-то курчавой,
нарядной материи. Тетя Поля накрыла на стол здесь же, в салоне, и Володя
съел полную тарелку макарон. Пришел Петроковский, с соболезнованием
взглянув на Володю, спросил:
- Как ваш англичанин, доктор?
- А вы его знаете?
- Вот так здрасте, вот так добрый день, - сказал старпом. - А кто его
тащил из воды, когда он совсем было уже гробанулся?
- Не хвастайте, Егор Семенович, - сказал Амираджиби, подписывая
ведомости. - Не хвастайте, мой друг!
- Я и не хвастаю, только мне надоело, что спасенные непременно ихние.
Катапультировать в небо - это они могут, а застопорить машины, когда такой
мальчик пускает пузыри, - нет.
И, побагровев от ярости, несдержанный Петроковский произнес слово на
букву "б". Капитан даже покачнулся на своем стуле.
- Вы меня убиваете, старпом! - воскликнул Амираджиби. - Разве вы не
могли найти адекватное понятие, но приличное! Например - вакханка! Или -
гетера! Или - продажная женщина, наконец! Если вы хотите выразить свое
отрицательное отношение к известным вам подколодным ягнятам, скажите: они
кокотки! А вы в военное время на моем судне выражаетесь, как совсем
плохой, нехороший уличный мальчишка. Что подумает про нас доктор? Мы
должны быть всегда скромными, исключительно трезвыми и невероятно морально
чистоплотными, вот какими мы должны быть, старпом Петроковский! Вам ясно?
- Ясно! - со вздохом сказал старпом и ушел.
А капитан, стоя у отдраенного иллюминатора, тихонько запел:
О старом гусаре
Замолвите слово,
Ваш муж не пускает меня на постой...
Потом круто повернулся к Володе и спросил:
- Вы идете с нами в этот рейс?
- Кажется.
- Я имею сведения, что вы получили назначение на наше судно.
- В этом роде...
И опять он не вспомнил, зачем его сюда принесло. Наверное, у него был
изрядно дикий вид, потому что Амираджиби внимательно в него вглядывался.
- Его дела плохи - этого парня?
- Почему вы так думаете?
- Потому что у меня были инглиши. Очень любезные. Немножко даже слишком
очень любезные.