блестели.
Возле самого порта перед ним резко затормозил маленький синий
автомобильчик, и тотчас же на Володином пути, дыша ему в лицо крепкой
смесью ситары и алкоголя, оказался один из тех - с буквой "П" на мундире,
который только что записывал в свои блокноты его рассказ о Лайонеле
Невилле.
- Еще два слова, док! - сказал он, вытаскивая из машины дождевик.
- Мне некогда! - устало вздохнул Устименко.
- Здесь неподалеку есть отличный бар!
- Все это ни к чему, - сказал Володя. - И вы сами это отлично
понимаете. Вы все думаете и рассуждаете, как этот Торпентоу.
Лошадиное, зубастое лицо журналиста было мокро от дождя.
- Это вы хватили! - сказал он. - Это, пожалуй, слишком круто. В
нынешней войне мы делаем одно и то же дело.
- В нашем военном уставе есть положение, которое вам следует запомнить,
- сказал Устименко. - Иначе вы ничего не поймете. Я постараюсь перевести
его вам на память...
И, помедлив, он произнес:
- "Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не
достиг цели, а тот, кто, боясь ответственности, остался в бездействии и не
использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы".
Журналист молчал.
- Вам понятно?
- Это слишком политика!
- Это относится ко всему, - с силой и злобой произнес Устименко. - И
если вам угодно, к истории смерти Лайонела Невилла - тоже. Разберитесь во
всем этом и подумайте на досуге, если вам это позволит Торпентоу.
И, обойдя журналиста, словно он был столбом, Устименко вошел в порт. А
когда он вернулся на пароход, его так трясло, что тетя Поля поднесла ему в
буфетной стопку водки, чтобы он успокоился.
- А нас между тем и не собираются грузить, - сказал Володе
Петроковский, заглянув в буфетную. - Знаете, что они считают? Они считают,
что нам надо отдохнуть после рейса. Никто так не обеспокоен состоянием
нашей нервной системы, как союзнички. Сумасшедшей доброты люди...
- Чтоб им повылазило! - сказала тетя Поля. - Уже "белой головки" совсем
почти ничего не осталось, с утра делают нам визиты, и не то чтобы сэндвичи
с икрой, а из банки хватают ложками.
- А вы не давайте! - посоветовал Петроковский. - Вы сами тут сэндвичи
делайте - муцупусенькие...
- С нашим капитаном не дашь!
К следующему вечеру цинковый гроб погрузили на "Каталину", чтобы
переправить тело в тот самый склеп, о котором рассказывал Невилл. В
кают-компании "Пушкина" английские офицеры из конвоя пили водку и
закусывали икрой. Старший офицер сказал речь о беспримерном мужестве
Красной, Советской союзнической армии и флота. Капитан Амираджиби сидел с
полузакрытыми глазами, пепельно-бронзовое лицо его казалось мертвым,
только одно веко дергалось.
- Смерть немецким оккупантам! - сказал он по-английски и поднял рюмку.
Именно в эту секунду Петроковский ввел в кают-компанию леди Невилл.
Глазами она сразу нашла Володю. Она была одна, эта старуха, и с ее
прорезиненного плаща стекал дождь. Ее мокрое лицо было еще белее
вчерашнего.
- Я не знаю, - сказала она, растерянно оглядывая вставших перед ней
офицеров. - Я не знаю... Я шла сюда...
Она даже попыталась улыбнуться, и в этой улыбке вдруг мелькнул Лью - то
же гордое и страдальческое выражение.
- Немного виски, леди, и вы согреетесь, - сказал Амираджиби. - Вы
просто устали и продрогли...
Володя подошел ближе к ней, и она быстро взглянула на него.
- Да, - произнесла она своим ломким, растерянным голосом. - Я вчера не
поблагодарила доктора. Я не поняла вчера. Но потом, ночью, я поняла. Это
был Лью, конечно, это был мой мальчик - Лью. Он... никогда не лгал!
И, словно что-то потеряв, она стала шарить по карманам своего плаща.
- Лекарство? - спросил Володя.
- Нет! - болезненно поморщившись, ответила она. - Нет, не лекарство.
И, развернув листок мокрой бумаги, достала фотографию и протянула ее
Володе. Фотография тоже была мокрая и очень блестела, и, наверное оттого,
что на лицо юного Лайонела упала капля влаги, оно казалось совсем живым и
винт самолета за его плечами тоже казался настоящим. Они как бы были в
дожде - мальчик и самолет - и оба ждали, когда очистится небо.
- Вот! - сказала леди Невилл и крепко согнула пальцы Володи на
фотографии сына, как бы давая ему этим понять, что карточка - его. - А
теперь еще молитву, и я уйду! Больше я ничего не могу!
Без кровинки в лице, она помолчала немного, как бы вспоминая, еще
взглянула на Володю, на Амираджиби, на других - и здесь, у стола, над
икрой и водкой, над пепельницами и папиросами, над бутылками соков и
сифонами содовой, сухо, четко и бесстрастно прочитала старую молитву
моряков.
- О боже! - слышал Володя. - Ты разверзаешь небеса и укрощаешь моря, ты
направляешь течение вод в водоемах от малого до великого, ты повелитель до
скончания веков, прими, о боже, под защиту свою людей, которые служат тебе
во флоте твоем. Сохрани их от страха в море, повели им вовеки не
испугаться врага, дабы могли они навсегда законно плавать в морях, и тем
самым чтобы слуги твои, о господи, на островах твоих могли в мире и
спокойствии служить тебе и радоваться чудесам земли, наслаждаться плодами
своего труда и с благодарностью прославлять имя твое, равно как и святое
имя Иисуса Христа. Аминь!
- Аминь! - подтвердили офицеры королевского флота.
- Аминь! - отдельно, тонким голосом сказал старший офицер.
Капитан Амираджиби и Володя проводили старуху до трапа. Над портом
Рейкьявик шумел дождь. Внизу на причале постукивал мотором черный
"кадиллак".
- Они меня уже отыскали, - сказала со своей странной полуулыбкой леди
Невилл. - Но я ведь совсем не сумасшедшая!
А в десять часов "Каталина", взвыв мощными моторами, оторвалась от
воды, сделала прощальный круг над портом и легла курсом на Лондон.
Вот как это все произошло - рождение и смерть человека.
Потом с каждым днем увеличивалось расстояние, отделяющее Володю от тех
горьких дней, но странно: многое совершенно исчезло из памяти, а девочка,
страдающая девочка, которой так хотелось походить на храброго мальчишку,
так и не могла раствориться во времени.
И рассказать и объяснить все это никому, кроме Вари, он не мог, а Вари
не было, не было, не было!
ЕСТЬ БЛИЗ КИЕВА БОЛЬНИЦА...
У командующего сидели английские адмиралы и высшее начальство того
конвоя, с которым возвратился "Пушкин". Тяжелая дверь часто открывалась, и
тогда в приемной слышны были возбужденные голоса союзников и
неприязненные, короткие, резкие реплики командующего. Адъютант в очень
коротком кителе со старательным и прилежным выражением лица почтительно
захлопывал дверь, и вновь в приемной делалось тихо и торжественно, только
слышно было, как посвистывает ветер в сопках, там, за большим окном, да
перелистывает бумаги в папке заваленный делами сытенький адъютант.
Часы пробили два, когда союзники ушли. Володя заметил, что адмирал,
который был пониже ростом, миновал приемную багровый, не поднимая глаз. А
идущий следом за ним сутуловатый голубоглазый старичок - капитан первого
ранга - сказал громко, видимо не сообразив, что его могут понять русские,
очень четко, с бешенством в голосе:
- Будь проклят тот день, когда я стал военным моряком!
Другие англичане на него обернулись, но он только отмахнулся от их
кудахтающих возгласов и исчез в коридоре. На столе у адъютанта зажглась
лампочка, и Устименко вошел в кабинет, где сизо-серыми волнами плавал дым
трубочного и сигарного табака и где официантка Зоя из салона собирала на
поднос чайные стаканы и не доеденные гостями бутерброды. Командующий
сердито открывал окно. Остановившись у двери, Володя успел заметить его
еще сдвинутые гневно брови и руку, которая срывалась с оконной задвижки.
- Здравствуйте, майор, - сказал адмирал, распахнув наконец окно и
садясь на подоконник. - Идите сюда, а то задохнешься у меня после
дружественной беседы. Садитесь. Отдохнули?
Он говорил быстро, видимо еще не остыв от "дружественной беседы", лицо
его горело, и глаза поблескивали недобрым светом. Устименко доложил все,
что положено по форме, адмирал кивнул, еще раз пригласил сесть. Некоторое
время он смотрел вдаль, на залив, потом складка меж его бровей
разгладилась, глаза заблистали так свойственным ему выражением сердитого
юмора, и он вдруг спросил:
- Вы, доктор, "Заколдованное место" Николая Васильевича Гоголя давно
читали?
- Давно, товарищ командующий.
- Там есть такой неудачный дед, клады все ищет, - глядя в глаза Володе
и улыбаясь, продолжал командующий. - Этому самому деду, дедусе, надо было,
знаете ли, попасть на такое место, чтобы клад найти, откуда одновременно
видны и "голубятня у поповой левады" и "гумно волостного писаря". Но никак
это дедусе не удавалось, не ладилось дело, потому что либо "голубятня
торчит, но гумна не видно", либо "гумно видно, а голубятни нет". Вот
совершенно так же и эти...
Он кивнул головой в ту сторону, куда ушли союзники...
- Совершенно так же! Для проводки конвоев им нужно такой путь открыть,
чтобы и голубятню и гумно видеть одновременно. Так ведь война - и не
получается. Я им эту притчу привел нынче - не оценили, еще больше
надулись, черт бы все это побрал...
Смешливые огоньки в его глазах погасли, он закурил и, глядя вдаль, на
сине-зеленые, яркие под лучами солнца и спокойные воды залива, произнес:
- Простите, это так, между прочим. Я пригласил вас, чтобы поблагодарить
за докладные записки. Чрезвычайно полезное дело вы сделали, товарищ майор.
И политически правильно оценили обстановку. Удивительная эта штука -
политика. Ведь вот вы врач, написали мне об ожогах и переохлаждениях в
конвоях, а поди ж ты! Какая картина развернута, дух захватывает! Думаю,
наш "друг" Черчилль и другие "дружки" из их адмиралтейства дорого бы дали
за то, чтобы ваш доклад вовсе не существовал. Цифры! Против них не
попрешь! Так что на этом, как говорится, спасибо, но еще у меня к вам
будет одна просьба. Последняя. Потом возвращайтесь к вашей хирургии, тем
более что Харламов настоятельно вас требует, утверждая, что вы его
смена...
Устименко покраснел по-мальчишески, как умел это делать и сейчас,
командующий заметил румянец на его щеках и усмехнулся:
- Ничего, майор, не смущайтесь! Похвалу Харламова заслужить лестно, а
когда эту похвалу еще Левин подтверждает своими каркающими воплями, а с
ними соглашается наш скептик Мордвинов, это, знаете, не шуточки. Ну, а
теперь просьба...
- Слушаю вас, товарищ командующий.
- Немедленно, прямо отсюда вы отправитесь на аэродром "Рыбный". Бывали
там?
- Бывал.
- Отыщите там полковника Копьюка. Запомнили? Копьюк. Он вас ждет. С ним
пойдете на транспортном самолете в район Белой Земли. Это дело короткое,
но там, возможно, имеются обмороженные. Нужно их оттуда эвакуировать. И
опять-таки посмотреть обстановку. В том же плане, который вам известен.
Копьюк Павел Иванович подробности вам разъяснит. С Мордвиновым
посовещаетесь по вопросам специально медицинским. Вот так.
Он встал и протянул Володе руку.
- Желаю удачи.
- Есть! - сказал Устименко.
- С Амираджиби подружились? - провожая Володю до двери, спросил
адмирал. - Каков человек?
- Замечательный человек, - ответил Устименко полным и счастливым
голосом. Он даже остановился на мгновение. - Удивительный человек,
великолепный...
И адмирал тоже приостановился, вглядываясь в Володю.
- И это хорошо, - сказал он чуть жестковато. - Хорошо, доктор, что вы
умеете радоваться, встречая настоящих людей. А есть, знаете ли, человеки,
которые не научились этому радоваться. Увидят же подлость и пакость -
прямо визжат от восторга. Никак я этого не пойму...
Мордвинов ничего нового Устименке не сообщил. Ему было только известно,
что в районе Зубовской бухты на Белой Земле у кромки льдов терпит бедствие
американский транспорт "Джесси Джонсон", а какое бедствие, никто толком не
знал.
- Так позвольте, - воскликнул Устименко, - эта самая "Джесси" была в
нашем конвое, я хорошо помню, мы вместе грузились, на одном причале...
Мордвинов только пожал плечами.
И крупнотелый, чрезвычайно спокойный знаменитый летчик Копьюк тоже
толком ничего сказать Володе не смог. Ни сестер, ни фельдшера он с собой
взять не разрешил, боясь перегрузки машины в обратном рейсе.
До вечера вылет не разрешали. Устименко грыз сухари, запивая их жидким
чаем, и слушал, как Копьюк бранился с синоптиками насчет какого-то теплого
фронта и обледенения, потом ему на подмогу пришел штурман - высокий и
сердитый молодой человек, потом бортмеханик, которого здесь почтительно
называли дедом. Здесь же вдруг выяснилось, что второй пилот заболел и
заменить его некем.
- Он поганок наелся, - посмеиваясь, сказал Копьюк, - ей-ей, точно. Я
видел. Вышел утром из землянки, он мне: "Паша, гляди, грибочки!" Я ему:
"Ой, Леня, брось!" Не выдержал - пожарил! И главное дело, интересуется:
"Павел, а если отравление грибами, то - смерть обязательно, или имеются
случаи выздоровления..."
Было слышно, как летчики и синоптики смеялись, потом вдруг приземистый,
словно отлитый из чугуна дед крикнул Володе: "Побежали к машине", - и там
Копьюк вежливо пригласил Устименку сесть в кресло второго пилота.
- Летали? - спросил он.
- Летал, - ответил Устименко.
Ему смертельно хотелось спать, четыре дня он писал свой доклад и нынче,
передав рукопись командующему, хотел уехать к себе, как вдруг его сразу же
вызвали и отправили на какую-то Белую Землю. А знаменитый полковник Копьюк
был между тем в болтливом настроении и подробно рассказывал Володе, как
взлетает:
- Чувствуете? Прибавляю газ. При выводе самолета на старт машиной
управляют с помощью тормоза на правое и левое колесо и, конечно, моторами,
меняя то справа, то слева число оборотов. Вот мы и на старте...
Устименко вздохнул.
- Тут мы моторы опробуем, придерживая наш летательный аппарат
тормозами. Моторы, как слышите, работают ровно, не чихают, мы машину
отпускаем, понятно? Вот-вот-вот. Теперь наш аппаратик рвется в воздух.
Поднимем самолету хвост, проверим по линии горизонта, по приборчикам - и
отрыв. Это у нас по чутью - отрыв...
"Я пропал, - подумал Володя. - Не даст поспать ни секунды!"
А знаменитый летчик говорил не переставая.
- Вот что, - сказал Устименко примерно через час. - Вы извините,
товарищ полковник, но я хочу спать. Я не могу...
Тогда на Копьюка напал смех.
И когда он рассказал своим коллегам о том, что военврач хочет спать, на
них тоже напал неудержимый хохот. А дед даже утирал слезы от смеха и
ойкал, весь трясясь. Немного позже Володя выяснил, что экипаж Копьюка
никак не может отоспаться за последние дни, и именно для того, чтобы не
заснуть, полковник посадил рядом с собой майора медицинской службы, но
майор, по словам Павла Ивановича, "не оправдал доверия", а теперь сам
сознался.
- Ладно, - отсмеявшись, сказал грузный Копьюк. - Давайте о вашей
медицине говорить, авось не заснете.
Володя печально вздохнул: как он знал эти разговоры о медицине! "У меня
есть теща, лечили ее, лечили доктора, не вылечили, а пошла к гомеопату - и
сразу поправилась! Одного резали, разрезали и оставили в ране ножницы, а
потом зашили! У тети Серафимы "признали" рак, а разрезали - и никакого
рака нет, отчего такое? У знакомого летчика не раскрылся парашют, он упал,
и хоть бы что - как понять?"
Но ничего такого Копьюк не сказал.
Он неожиданно жестко спросил:
- Почему так плохо в больницах, а, доктор?
- Это - как?
- И в больницах, и в госпиталях, - громко говорил полковник, держа руки
на штурвале. - Вот я вам про себя скажу. Прооперировали меня после ранения
в сорок втором, это еще на Черном море было. Голову оперировали. Ударило
меня в воздухе - был прискорбный случай. И слышу заявление хирурга -
хороший был хирург, солидный, профессор, конечно. Так вот он заявляет:
"Теперь нашему раненому другу назначается единственное лекарство: покой!"
Почти злобное выражение скользнуло по большому, сильному, открытому
лицу летчика.
- Ну и дали мне покой! И это в тыловом госпитале, в настоящем, в
хорошем. Представляете? Вот, например, ночь. Только задремлешь - а это
трудно нашему брату давалось, задремать, - и подскакиваешь - няньку
кому-то нужно. А нянька не идет. Все слабые, вставать не велено, не
положено. Да и не встать, если и захочешь. Значит, барабанят кружками,
тарелками. Естественно, все просыпаются. И нет покоя, невозможно его
добыть. Опять заснешь - уже ходят, термометры суют, полы подтирают. И
табуретки двигают с грохотом. Потом, конечно, уколы. Помирать я стал,
доктор. И помер бы, не забери меня сестренка к себе домой. Она в этом же
Новосибирске живет, забрала под десять расписок. И я, представляете, через
две недели поправился. Только от покоя...
Устименко молчал, раздраженно поглядывая на Копьюка. Молчал, вздыхал и
думал то, что в таких случаях думают очень многие доктора: оно конечно,
охранительный режим, это все прекрасно! Ну, а если у больного прободная
язва? Или заворот кишок? Какой тишиной и порядком в палате вы принудите,
товарищ полковник, омертвевшую кишечную петлю восстановить свои функции?
Или вам кажется, что дома у вашей сестры больной с сердечной
недостаточностью поправится только от одного покоя?
- И знаете что, доктор? Рассказали мне, что на Украине, недалеко от
Киева, есть маленькая больница...
Зевнув в кулак, Володя отвернулся. Золотое облако плыло навстречу
тяжелой машине. Там, далеко внизу, океан мерно катил свои холодные,
необозримо длинные, темные валы...
- Да, я слушаю, больница...
Но полковник ничего больше не сказал. Он был не из тех людей, которые
умеют рассказывать в пустоту. Не раз уже он "лез" с этой деревенской
больницей. Не раз рассказывал и медицинским генералам, и просто врачам - и
штатским, и военным. И никто еще его не выслушал до конца. Про мину,
которую Устименко извлек из плеча матроса, Копьюк читал во флотской газете
и, познакомившись с Володей, решил, что "этот" поймет, дослушает, учтет.
Но даже и этот не дослушал...
Он просто позабыл о маленькой больнице невдалеке от Киева.
Позабыл, не дослушав.
И мог ли полковник Копьюк знать, что этот разговор Володя Устименко еще
вспомнит, и как вспомнит! Вспомнит много позже, в беде, которая настигнет
его внезапно, в несчастье, которое, нелепо и дико обрушившись на него,
исковеркает его такое ясное и такое точно определившееся нынче будущее...
Конечно, ничего такого полковнику не могло прийти в голову.
Метнув на дремлющего военврача яростный взгляд, полковник Копьюк
засвистел. Свистел он негромко, стараясь успокоить себя, и думал невесело
о том, как трудно новому и настоящему пробить себе дорогу сквозь рутину,
безразличие и пустопорожние, звонкие фразы присяжных ораторов.
"Здравоохранение, - думал он, - добрые доктора, добрые сестры, добрые
санитарки. А небось как какое начальство нуждается в госпитале, так его в
отдельную палату, и там не пошумишь! Там покой необходим. Там табуретку не
пихнешь через всю комнату. Там не побудят ради того, чтобы сунуть
градусник. Про сон начальства - соображают. А если под Киевом такую
больницу сделали для мужиков, для колхозников, это никому не интересно. От
таких разговоров они зевают и засыпают! Ну погоди, товарищи доктора, я
тоже как-никак депутат Верховного Совета СССР и найду возможность тактично
выступить в прениях по поводу вашей закоснелой рутины! Вот только
отвоюемся, придавим фюреру хвост окончательно, тогда вернемся к вопросам
мирного строительства".
Размышляя таким образом, полковник Копьюк повел свою тяжелую машину на
посадку. Здесь, на Белой Земле, это было хитрое дело, тем более что сесть
следовало возможно ближе к "Джесси Джонсон", которую полковник увидел со
второго круга, но на которой никто не подавал признаков жизни. Это было
очень странно - не умерли же они там за миновавшие пять суток? Не могли же
здесь их убить?
В вое моторов Володя проснулся и тоже стал глядеть, но он и вовсе
ничего не понял. Ему и транспорт не довелось увидеть до того часа, когда
он ступил на его заиндевелую, тихую, безмолвную, как все тут, палубу.
Вместе с летчиками он постоял на спардеке, вслушиваясь в мертвую
тишину.
- У них замки с пушек сняты, - сказал вдруг дед. - Слышите, товарищ
полковник?
- Кто же снял? Фашисты тут, что ли?
Длинный штурман вылез из палубной надстройки, поскрипел дверью, позвал
бортрадиста:
- Коля-яша!
- Чего ты, Андрей? - словно в лесу, где-нибудь в Подмосковье,
откликнулся радист.
- Груз в порядке.
- Жуткое дело, - подрагивая спиной, произнес дед. - Какая-то трагедия
тут имела место. Жуткая трагедия, вот посмотрите...
Но никакая жуткая трагедия места тут не имела. Все обернулось
удивительно просто: команда, по приказанию капитана, просто-напросто
покинула судно и поселилась в палатках на берегу. И жирный капитан с
трясущимися малиновыми щеками, завернутый поверх меховой шубы в одеяла,
долго и яростно кричал полковнику Копьюку, на лице которого было
детски-растерянное выражение:
- Да, меня обнаружил немецкий авиаразведчик! И я дал ему понять, что
сдаюсь. Я коммерческий моряк, а не военный. Мне платят страховые и
полярные за эти дьявольские рейсы. Но мне не платят за смерть. Мы
переселились на берег и не несем никакой ответственности за ваш груз. Я не
затевал эту войну. Мне нечего делить с немцами. Я - изоляционист и
пацифист. И не желаю я следовать к горлу вашего моря, там немецкие
субмарины, которые меня потопят. Я разоружен! Вывозите меня отсюда на
самолете; в конце концов, я могу себе позволить эту роскошь, ваш груз у
вас, остальное - подробности...
Устименко не спеша переводил. Все это казалось нереальным - и заросшие
бородами пьяноватые моряки, и запах дорогого табака, и трубки, и неумело
поставленные палатки, и то, что судно сдалось в плен противнику, который
тут не существовал, и незаходящее, негреющее солнце, и одеяла, живописно
накинутые на плечи этих дезертиров, и кривые их усмешки, и дрожащая на
руках у боцмана, в зеленом костюмчике и шляпке с пером, маленькая,
кашляющая обезьяна.
- Я могу разговаривать только с представителем Советского
правительства, - вдруг объявил капитан. - А с вами не желаю!
Копьюк, тяжело переваливаясь в своих унтах, подошел к капитану,
расстегнул меховую куртку и показал значок депутата Верховного Совета на
темно-синем форменном кителе.
- Они побудут тут, - доверительно сообщил капитан, - а я отправлюсь с
вами. Идет?
- Нет, не пойдет! - ответил полковник. - Мы возьмем только больных,
если они имеются, и раненых, конечно.
Но ни раненых, ни больных среди команды "Джесси Джонсон" Володя не
обнаружил.
Тогда капитан предложил деньги.
От денег полковник Копьюк отказался.
После этого капитан предложил взять "что угодно и в каком угодно
количестве" с транспорта "в свое личное пользование".
- Пошли к машине! - сказал Копьюк.
У самолета капитан стал хватать Копьюка за полы куртки. Копьюк резко
повернулся, его большое лицо дрожало от бешенства. И, поднимаясь по трапу
в машину, Володя перевел:
- Как вам не стыдно!
А в воздухе полковник, словно извиняясь перед Устименкой, сказал ему:
- Не сказал настоящие слова ему - иностранец, понимаете. А надо бы! -
Потом неожиданно спросил: - Так досказать про больничку-то? Или так вам уж
это неинтересно? Человек вы будто ничего, с ними разговаривали достойно
вполне, неужели своей специальностью меньше интересуетесь, чем я - вашей?
Так, в воздухе, в далеком Заполярье, майор медицинской службы Владимир
Афанасьевич Устименко первый раз в жизни услышал о том, что много позже
заняло немалое место в деле, которому он служил...
Я УСТАЛА БЕЗ ТЕБЯ!
- Ох, как от вас заграницей пахнет! - сказала ему Вересова, радостно
блестя глазами и вглядываясь в его до костей осунувшееся лицо. - Правда,
Владимир Афанасьевич, какой-то совсем особый запах...
Он все еще стоял на пороге своей землянки: что-то тут изменилось, а что
- он не понимал.
- Вы не рассердитесь? Я тут жила. Сейчас все уберу.
- Чего ж сердиться, - равнодушно ответил он.
И увидел на столе записку - Варварины вкривь и вкось, вечно торопливые
загогулины.
- Да, это от вашей Степановой, - проследив его взгляд, сказала Вера
Николаевна. - Все ждала, бедняга, что вы вернетесь, в последние минуты
писала, перед самой отправкой, Козырев даже сердился, что задерживает...
Она что-то говорила еще, но он уже не слышал - читал.
"Я так ждала тебя, - читал он, и сердце его тяжело билось, - я так
мучительно ждала тебя, Володька! Я все-таки думала, что ты появишься в
настоящий, третий раз. А ты не появился, ты, конечно, нарочно ушел, опять
спрыгнул с трамвая, не простив мне невольную мою вину. Ах, Володька,
Володька, как устала я без тебя, и как ты устал без меня, и как надо тебе
быть проще и добрее к людям, и как надо тебе научиться понимать не только
себя, но и других, и как пора тебе наконец понять, где жизнь человеческая,
а где жития святых... Да и существуют ли эти жития святых?
Хоть я уже и не девочка, но, когда оказалась на фронте, дорого мне
обошлось это представление о жизни людей как о житии святых. Люди есть
люди, они разные, и у разных есть еще разные стороны в каждом, а ты до сих
пор этого не желаешь понимать и признаешь только святых с твоей точки
зрения, исключая всех, кто не подходит под твою жестокую и не всегда
справедливую мерку.
Вот теперь ты и со мной порвал, потому что опять я не святая. А ведь я
люблю тебя, мой вечный, отвратительный мучитель, я одна у тебя такая,
которая тебе нужна всегда, я бы все в тебе понимала и помогала бы тебе не
ломать стулья, я бы укрощала тебя и оглаживала, даже тогда, когда ты
норовишь укусить, я бы слушала твои бредни, я бы... да что теперь об этом
толковать. И все-таки спасибо тебе за все. Спасибо не за меня, а за то,
что ты есть, за то, что главное-то, что я в тебе всегда буду любить, ты не
растерял за эти годы, а, пожалуй, еще и укрепился в этом.
Что я подразумеваю - не скажу никогда, но оно в каждом живом человеке,
несомненно, главное.
Так вот - спасибо тебе за то, что ты есть! Мне очень нужно было именно
сейчас, в эти невеселые мои дни, узнать, что на свете существуют такие,
как ты. Прощай, самый дорогой мой человек!
_Варюха_".
- А мое письмо она не получила? - спросил Устименко у Вересовой,
которая, свернув в трубку свою постель, уже приоткрыла дверь.
Вопрос не имел никакого смысла: он понимал, что никакого письма она не
получала.
- Сейчас, - сказала Вера. - Вернусь и все расскажу.
Он налил себе простывшего чаю из чайника и жадно выпил, потом перечитал
про жития святых. В общем, все это было несправедливо - или не совсем
справедливо. Еще там, во время чумы, он неожиданно для себя удивился,
глядя на Солдатенкову. А старухи? А Цветков? Но и это не имело никакого
значения перед тем фактом, что теперь он совсем потерял Варвару. И некого
в этом винить, кроме самого себя!
- Вот ваше письмо, - входя и бросая письмо на стол, сказала Вера. - Оно
пришло после эвакуации Степановой.
- Вы уверены, что после?
- Я же не доставляю почту, - вызывающе произнесла Вересова. - Увидела
ваш почерк - вот и все. Разумеется, я могла переслать ваше послание
подполковнику Козыреву - он-то знает, где Степанова, сам ее отсюда увозил,
но вряд ли бы вы меня за это похвалили...
Устименко молчал.
Вересова вытащила из-под топчана свой потертый чемодан, раскрыла его и,
легко опустившись на колени, занялась укладыванием своих вещей - чего-то
розового, прозрачного, странно не солдатского в этой военной жизни. И
запах духов донесся вдруг до Володи.
- Вы не раздражайтесь! - попросила она. - Здесь же все равно было
пусто. А мне так надоела Норина гитара, шушуканье сестричек, весь этот наш
милый коллектив. Так хорошо было читать тут и предаваться радостям
индивидуализма. Надо же человеку побыть и одному.
- Да ведь я ничего, - вяло ответил он.
В дверь постучали, Митяшин принес чайник с кипятком, хлеб в полотенце и
дополнительный офицерский паек - печенье, масло, консервы - целое
богатство. И еще водку - две бутылки, подарок от шефов, прибывший в
Володино отсутствие. Вольнонаемная Елена уже прыгала как коза, капитан
Шапиро, со своей милой, чуть рассеянной улыбкой, принес подписывать
бумаги, Нора, запыхавшись, доложила, что "в пантопоне нахально отказывают
второй раз", зуммер полевого телефона запищал на полочке, знакомый,
привычный "беспорядочный порядок" войны, быт ее будних дней вновь всосал в
себя военврача Устименку, и вернулся он в свою каменную землянку только к
ночи - голодный, усталый, но успокоившийся - и ничуть не удивился, увидев
накрытый стол и Веру Николаевну - тонкую, высокую, удивительно красивую,
горячо и ласково оглядывающую его.
- Это по какому случаю? - спросил он, привычно вешая халат у двери.
- Бал? По случаю вашего благополучного возвращения.
- А вы, по-моему, уже выпили?
- Обязательно. Если вам все равно, что вы вернулись, то мне это совсем
не все равно, а если вы вернулись к тому же в мой день рождения, то,
согласитесь, это очень любезно с вашей стороны...
- А разве сегодня ваш день рождения?
- Через двадцать минут начнется мое рождение!
- Так позовем побольше народу!
- Нет, - пристально и горячо глядя в Володины глаза, сказала Вересова.
- Ни в коем случае. Это ведь мой день рождения, а не ваш! Правда?
Он сел и потянулся за сигаретами.
- Только не опасайтесь ничего, - попросила она. - Все равно про нас
говорят и будут говорить. И все равно Шурочка будет плакать, а Нора носить
в лифчике вашу фотографию. Тут уж ничему не поможешь...
Глаза ее искрились, губы вздрагивали от сдерживаемого смеха.
- Знаете, кто вы, Устименко?
- Ну, кто?
- Тихоня-сердцеед, вот вы кто! Бабы про вас говорят не иначе, как
всплескивая руками и закатывая глаза. И еще эта ваша независимость,
помните, как сказала умница Ашхен: "Элегантное хамство по отношению к
сильным мира сего". Женщины ведь от этого сходят с ума. Видеть человека,
который совершенно не робеет перед лампасами и сохраняет спокойствие...
- Ладно, - сказал Устименко, - больно уж вы меня превозносите. И не в
сохранении спокойствия вовсе дело. Я, Вера Николаевна, не раз говорил, что
военный наш устав - мудрейшая книга. Он дает полную возможность
чувствовать себя полноправным гражданином при самой аккуратнейшей системе
соблюдения субординации.
Он налил ей и себе водки и положил на тарелку кусок трески в масле.
- И все равно вы какой-то замученный! - вдруг тихо сказала Вересова. -
Неухоженный сиротка! Есть такие - волчата. Нужно вас в порядок привести -
отстирать, отпарить. Только не топорщитесь с самого начала, никто на вашу
внутреннюю независимость не покушается.
И, помолчав, осведомилась:
- Тяжело в этих конвоях?
- Нет, ничего.
Они чокнулись через стол, напряженно глядя в глаза друг другу. Вера
выпила свою водку, покрутила маленькой головой и высоко уложенными косами,
засмеялась и налила сразу еще.
- Захмелею нынче. Только не осуждайте, строгий Володечка!
"А что, если она и вправду меня любит? - спокойно подумал он. - Тогда
как?"
- Ничего вы мне не желаете рассказывать, - сказала Вересова печально. -
Я знаю, что для Степановой бережете. Она, конечно, прелесть - ваша Варя: и
безыскусственна, и душа открытая, и юность у вас была поэтическая, и все
такое, но детские романы обычно ничем не кончаются. Если не очень уж
ранними браками, которые обречены на развал. Но это все вздор, это я не о
том. Я о другом...
Откинув голову, смеясь темными, глубокими, мерцающими глазами, с
недоброй улыбкой на губах Вересова предупредила:
- Я вас ей не отдам! Не потому, что вы ей не нужны, это все пустяки -
разные эти Козыревы, хоть я, разумеется, могла бы и с большой выгодой для
себя вам этого Козырева расписать, но я это сознательно не делаю, потому
что вы умный и мои соображения понимаете. Я вам точно говорю, что Козырев
- это вздор, это ее несчастье. И тем не менее я вас никому не отдам. И
потому не отдам, что вы мне неизмеримо нужнее и главнее, чем им всем.
Знаете, почему?
- Почему? - немножко испуганно спросил он.
- Потому что я знаю, слежу за вами и от этого знаю - кем вы можете
стать! И вы на моих глазах им делаетесь! И даже при моей помощи, потому
что, хоть вы этого и нисколько не замечаете, но я всегда говорю вам - и к
случаю и без случая, - что вы явление! Понимаете? А человек должен
поверить в то, что он явление, тогда и другие в это поверят, я что-то в
этом роде читала. И я вас заставлю быть явлением, как бы вы ни
кочевряжились, я вас заставлю взойти на самый верх, на грандиозную высоту,
где голова кружится, и там я вам скажу, на этой высоте, на этом ветру, я
там вам именно и скажу, что я - ваша часть, я часть вашего того будущего,
я, я часть вашего гения, вашей славы, вашего - ну как бы это сказать, как
выразить, - когда вы, например, будете открывать конгресс хирургов
где-нибудь в послевоенном Париже, или Лондоне, или Лиссабоне...
- Ого! - смеясь, сказал он и сразу же поморщился, вспомнив Торпентоу и
Уорда и смерть родившегося человека. - Действительно, на большую высоту вы
меня собрались взгромоздить...
- А вы не шутите! - резко оборвала она его. - Я бездарный врач, думаете
- не понимаю? Я - никакой врач, но я умна, я - женщина, и я - настоящая
жена такому человеку, как вы. Вы пропадете без меня, - вдруг безжалостно
произнесла она. - Вас сомнут, вас прикончат, рожек и ножек от вас не
оставят. Вы тупым, бездарным профессорам и ничтожествам-карьеристам, во
имя человеческих идей и еще потому, что вы решительно, по-дурацки не
честолюбивы, - вы им, всяким приспособленцам-идиотам, будете книги писать
за благодарность в предисловии или даже в сноске. Вот что с вами будет без
меня. Я-то вас уже знаю, я-то нагляделась. А со мной вы в себя поверите, я
вам все наши ночи шептать стану - какой вы, и утром, хоть ну часа два-три,
вы это должны будете помнить, понятно вам?
- Понятно, - улыбаясь, сказал он, - но только ведь для этого еще нам
пожениться нужно, не правда ли?
- А вы и женитесь на мне, - с силой сказала она. - Я не гордая, я
подожду. В любви, знаете ли, Володечка, только дуры и курицы гордые - и
мещанки. Ах, скажите, она скорее умрет, чем пожертвует своей гордостью.
Значит, не любит, если горда. Значит, настоящего чувства ни на грош нет,
вот что это значит... Была и я когда-то гордой...
Она выпила еще водки, усмехнулась - густой, теплый румянец залил ее
щеки:
- С полковниками и подполковниками! С летчиком одним - ах, как робел
он, и нагличал, и плакал. И с генералом даже. С профессором нашим в
институте - девчонкой еще совсем. Золотая голова - подлинный ученый...
Блестящие глаза ее смотрели словно бы сквозь Устименку, в какую-то ей
одной видимую даль. Потом она встряхнула головой так сильно, что одна ее
коса - темно-каштановая, глянцевого отлива - скользнула по погону за
спину, - потянулась и сказала:
- Знаете, что в вас главное? Внутренняя нравственная независимость. У
них, у всех у моих, никогда этого не было. Было, но до какого-то
потолочка, или даже до потолка. Бог знает что я вам болтаю, и выглядит это
лестью, но я так думаю, и мне надо, чтобы вы все знали. Выпейте,
пожалуйста, за мое здоровье хоть раз - ведь все-таки я нынче родилась.
Володя потянулся через стол за ее стопкой, Вересова вдруг быстро
наклонилась, двумя горячими ладонями стиснула его запястье и приникла
губами к его руке.
- Бросьте! - теряясь, воскликнул он. - Перестаньте же, Вера... Верочка!
Вера Николаевна, невозможно же эдак!
- А вы меня Верухой назовите, - сквозь набежавшие вдруг слезы попросила
она. - Это же нетрудно! Или запачкать боитесь? Не бойтесь, тут бояться
нечего, подполковник Козырев небось ничего с ней не боится...
Он дернул руку, она не пустила.
- Это глупо! - произнес он. - И низко!
- Нет. Это просто, как нищенка на церковной паперти, - вот как это. Но
я же вам сказала, что я не гордая...
Сдерживаемые слезы слышались в ее голосе, но ему не было до всего этого
никакого дела - в душе его горько и больно все еще звучали слова:
"Подполковник Козырев небось ничего с ней не боится!"
И вдруг словно ветром принесло - крутым и мгновенным - то осеннее утро
в далекой и милой юности, когда шумели ветви рябины под раскрытым окном и
когда в первый раз в жизни испытал к Варваре чувство жалости и нежности,
вспомнил широкую ладошку между своими и ее губами, ее девичье тело,
которое он обнял, и ее насмешливые слова насчет того, как они поженятся:
- В твое свободное время, да, Володечка?
"Дорогой мой человек! - внезапно с тяжелым, кипящим гневом подумал он.
- Жар-птица! Спасибо, что ты есть! А сама?"
Рванув свою руку, он поднялся, налил в стакан водки побольше, закурил
и, стараясь быть попроще и поразвязней, но все-таки напряженным голосом
сказал:
- Ваше здоровье, Вера. И знаете, нам с вами недурно! То-се, выпиваем,
закусываем!
- Это вы не мне, - с коротким и невеселым смешком проницательно
догадалась Вересова. - Тут ваше "то-се" совершенно ни при чем. Это ведь
вы, Владимир Афанасьевич, со Степановой счеты сводите. Только не думайте,
пожалуйста, что я вам сцену делаю. Ничего, я вам и тут помогу, я вам во
всем помогу, и с этими вашими чувствами справиться - тоже помогу. Я -
двужильная и, взявшись за гуж, не скажу, что не сдюжу. А за гуж взялась. Я
ведь ваша, товарищ майор, до самой, знаете ли, гробовой доски. Это ничего,
что мне трудно, это ничего, что я вас до того ревную, что все приходящие к
вам письма, только на всякий случай, держу над паром и ножичком - есть у
меня такой старый скальпель, специальный - вскрываю и прочитываю,
перлюстрирую, любовь все извиняет, важно другое...
Накрутив на руку свою упавшую косу, она с силой дернула ее, поднялась,
закусила губу и, близко подойдя к Устименке, повторила:
- Важно другое! Важно - гожусь ли я вам?
Она смотрела на него в упор - неподвижным темным взглядом.
- Годитесь! - грубо сказал он. - Непременно годитесь!
Голова его слегка кружилась от выпитой водки и от того, что Вересова
была так близко от него.
- Тогда велите: останься! - приказала она, почти не разжимая губ.
- Останься! - повторил он.
- Это ничего, что вы меня не любите, - так же не разжимая губ,
произнесла Вера Николаевна. - Это не имеет никакого значения. Вы меня
полюбите - со временем, - я знаю, я уверена. Полюбите, потому что я стану
частью вас.
Положив руки ему на плечи, она чуть-чуть притянула его лицо к своим
губам и, почти касаясь его рта, попросила:
- И пожалуйста, скажите хоть одно приблизительно ласковое слово. Это
ведь вам нетрудно. Из вежливости, а я постараюсь поверить, что правда.
Скажите мне "милая", или "дорогая", или "родненькая", хоть что-нибудь! Это
будет мне подарок в день рождения...
- Верочка! - шепотом жалостливо сказал он и, вдруг вспомнив с
мучительной, мстительной злобой все навсегда миновавшее, добавил: -
Веруха!
- Как? - вздрогнув всем телом и прижимаясь к нему, спросила она.
- Веруха! - жадно и быстро повторил он. - Веруха!
- Видишь! - едва слышно в ухо ему сказала она. - Видишь, какой ты у
меня щедрый, спасибо тебе! Не пожалел!
А утром Нора Ярцева, не глядя ему в глаза, поздравила его.
- С чем? - спросил он.
- С вашим личным счастьем! - сквозь слезы ответила Нора.
Глава двенадцатая
"ТАК ПОДИ ЖЕ ПОПЛЯШИ!"
"Ранен! - подумал он. - Как глупо!"
Ему удалось еще немного подтащить к трапу старшину, наверное уже
мертвого, потом он услышал звенящий, протяжный стон залпа - эсминец бил
главным калибром, - затем он увидел черные самолеты со свастиками - они
опять заходили для атаки, - и только тогда, уткнувшись лицом в обгорелый
башмак убитого матроса, Володя потерял сознание.
Очнулся он в кают-компании "Светлого", где сейчас была операционная.
Корабли еще вели огонь, прикрывая высадку десанта, все звенело и
вздрагивало от залпов, и вдруг рядом Устименко увидел Родиона Мефодиевича,
которому корабельный врач быстро и ловко накладывал повязку на локоть. От
желтого, слепящего света бестеневой лампы было больно глазам. Устименко
прищурился и, как ему казалось, очень громко окликнул каперанга, но никто
ничего не услышал, Володя же совершенно выбился из сил, и вновь его
потянуло куда-то на темное, душное дно, где он пробыл до тех пор, пока не
увидел себя в низком сводчатом подвале незнакомого госпиталя. Впрочем, это
был хорошо известный ему госпиталь, только ведь никогда ему еще не
приходилось видеть потолок, лежа на койке, как видят раненые.
Несколько суток, а может быть и куда больше, он провел в загадочном
мире невнятных звуков и белесого тумана, то покидая жизнь, то вновь
возвращаясь в нее. По всей вероятности, его оперировали - он не знал
этого. Какие-то секунды ему казалось, что он видит флагманского хирурга
Харламова, слышался его властный, непререкаемый тенорок, потом он узнал
Веру с кипящими в глазах слезами...
- Что, Володечка? - напряженно спросила она.
- Паршиво! - пожаловался он, опять впадая в забытье.
И опять помчались часы, дни, ночи, сутки, до тех пор, пока не услышал
он невдалеке от себя глуховатый и усталый голос:
- Боюсь, что мы его теряем!
- Меня учили... - задыхаясь от слабости, едва ворочая пересохшим
языком, сказал Устименко, - меня в свое время учили... даже... в самых
печальных случаях... быть... воздержаннее на язык...
В палате сделалось тихо, потом про него кто-то сказал уважительным
басом:
- Э