а Михайловна. Конечно, люди
бодрятся, но сильно приуныли. Весь дивизион кровно с ним связан. Я почти
не воевал, к шапочному разбору, можно сказать, явился, уже значительно
позже того знаменитого десанта, когда здесь, на нашем корабле, доктора
ранило, родственника, кажется, нашему адмиралу...
Бакунина поежилась, быстро взглянула на Муратова и сказала:
- Да, я знаю. Устименко, мы с ним вместе когда-то работали...
- Ну, вот, - не слушая докторшу, продолжал капитан-лейтенант, - и хоть
я почти не воевал, но успел усвоить многое из практики товарища Степанова.
Удивительная в нем черта есть - это вера в человека. И знаете, не
ошибается.
- Один раз ошибся, - неожиданно, хриплым голосом произнес Шарипов. - В
самом близком человеке, в собственной жене ошибся. Извиняюсь, товарищ
капитан-лейтенант, так матросы обсуждали...
Бакунина печально улыбнулась, Муратов нарочито служебным голосом
заметил:
- Ну, это вы, старшина, бросьте, эти ваши "баковые ведомости".
- Есть бросить "баковые ведомости", - неприязненно согласился Шарипов
и, наверное, для виду опять занялся чемоданами, переставив их поближе к
письменному столу. Но вдруг его словно прорвало, он побледнел и спросил: -
Разве не верно в отношении Аглаи Петровны? Разве не я сам слышал нечаянно,
как он тут в этом салоне кричал, что не разрешит никому неуважительно
говорить про его Аглаю Петровну? Разве не я видел, как он дверь открыл
настежь, распахнул дверь перед этим, который с него допрос снимал, и как
он опять крикнул: "Партия наша разберется, где правда, и не вам здесь от
имени партии меня поучать"? Вот вы, товарищ капитан-лейтенант, сказали
"вера в человека". Вы сказали - "не ошибается". Так как же я могу
поверить, как я могу понять, как согласиться могу, что мой контр-адмирал,
которого я лучше даже не знаю, что он изменницу родине мог не распознать?
Вы мне сейчас ответьте, я прошу, я очень вас прошу...
- Ладно, Шарипов, чего тут, - не оборачиваясь к старшине, быстро сказал
Муратов, и было понятно, что ему и больно и трудно об этом говорить. -
Ладно, - повторил он, - ясен вопрос...
И Шарипов понял, как нелегко капитан-лейтенанту. Он сделал вид, что
ищет веревочку, шкертик для пакета, и попросил разрешения отлучиться.
- Орлиное племя, - вслед ему ласково и чуть насмешливо сказал Муратов.
- Все выведают. И вот ведь убей - не поверят, что супруга контр-адмирала
могла быть плохим человеком. Особенно тут много разговоров было в связи с
этим вашим знакомым доктором, которого ранило. Он жене комдива вроде бы
сын...
- Племянник, - с коротким вздохом сказала Бакунина.
- Или племянник. Так ведь проведали черти полосатые, что когда этого
самого племянника в партию принимали, то он от своей тетушки не
отмежевался. И, сопоставив его поведение в бою, во время десанта - он,
рассказывают, молодцом держался, этот ваш доктор, - вынесли приговор:
ерунда все, орел наш комдив, будет со временем или несколько позже все в
полном порядке. Такие разговоры.
Но дорассказать о разговорах капитан-лейтенант не успел. Вошел
посыльный и доложил, что катер контр-адмирала отвалил от эсминца "Смелый".
Муратов извинился, поправил фуражку, чуть-чуть обдернул кортик и исчез за
дверью. И тотчас же полковник Зинаида Михайловна Бакунина услышала топот
тяжелых матросских башмаков по металлическим трапам, отрывистые звуки
команд и молодецкий, раскатистый, сильный и радостный голос
капитан-лейтенанта Муратова. Дудки заиграли "захождение", и все совершенно
стихло: видимо, Степанов, новый комдив и член Военного совета флота
поднялись на борт "Светлого".
У Зинаиды Михайловны вдруг задрожали губы, она быстро вынула из кармана
кителя платок и поднесла его к глазам: как все люди, повидавшие в жизни
много по-настоящему трудного, она теперь никогда не плакала от горя. Слезы
показывались на ее глазах только тогда, когда она понимала, что где-то
близко, рядом, совершается нечто хорошее, человечное и настоящее.
КУКУШОНОК
Усатый маляр размашисто красил забор. В палисаднике работали два
садовника: один - старик раскольничьего вида, другой - помоложе, в
солдатской пропотевшей гимнастерке, в разбитых кирзовых сапогах. А на
крыше кровельщики вперебор стучали молотками.
- Во, фронт работ, - сказал Евгений, пытаясь вынуть запонку из тесного
воротничка. - Я, дорогая сестрица, люблю масштабы...
На Варваре были лыжные штаны и кофточка с большим бантом в горохах. И
волосы чуть ниже затылка были затянуты такой же, в синих горохах,
ленточкой.
- Посидим, - попросил он. - Устал я как собака.
- Жиреешь, - неопределенно произнесла Варя.
- Разжиреешь, дорогуша, от этой неподвижности. И при всем том - суета.
- Шел бы людей лечить!
Они дошли до широкой садовой скамьи и сели. У Варвары было напряженное
выражение лица, словно она что-то вспоминала и никак не могла вспомнить. И
оглядывалась она беспокойно.
- Ты что? - спросил Евгений Родионович.
- Ничего. Я не могу понять, что тут было раньше.
- Комендант жил немецкий.
Сняв очки, Евгений протер их замшей, блаженно сощурился и, вытащив
наконец запонку из воротничка, вкусно вздохнул.
- Тебе не холодно? - спросил он. - Все-таки осень, "листья падают с
клена".
И немножко подпел, самую малость:
Листья падают с клена-а...
Потом сказал:
- Ужасно я рад тебя видеть. Ты, как всегда, настроена ко мне
иронически, а я тебя люблю. Честное слово, Варенька, люблю. Несмотря на
твой характер, на то, что ты всегда та кошка, которая ходила сама по себе,
люблю. И ведь ничего хорошего, никогда абсолютно, от тебя не видел. Даже
доброго слова не слышал.
- А зачем тебе мое доброе слово? Что ты с него будешь иметь?
- Ну, это просто хамство, - сказал Евгений. - В чем ты меня
подозреваешь? В расчетливости?
Варя промолчала. Из кармана штанов она вынула маленький маникюрный
приборчик и стала подпиливать ногти.
- Хорошенькая вещичка, - сказал Евгений. Память?
Она ничего не ответила, только повела плечами.
Евгений покачал головой.
- Трудный ты человек, - пожаловался он. - Тяжелый, Варенька. Хоть бы
поинтересовалась домом, немало он мне крови стоил. И ведь не для себя, для
нашего батьки...
- Все семь комнат? И мансарда наверху?
Она сбоку почти весело посмотрела на брата. Тот, словно его простили,
заговорил быстро, с той особой откровенностью, которая бывает у
квалифицированных и умелых пройдох:
- Слушай, дорогая моя, это же смешно: папан Герой Советского Союза,
вышел в отставку, контр-адмирал, фигура, старый коммунист. Что ж, город не
может создать ему сносные условия? Уж так разве мы бедны? Это же
элементарное бунгало, хижина, избушка. Ты учти, вопрос со мной тоже
вентилировался и, можно сказать, был подвешен в воздухе. У меня семья, я -
номенклатурный работник, Ираида тоже вскоре будет защищать диссертацию.
Ребенок. Ну и ты дочь адмирала, не век же вечный тебе кочевать с твоими
геологами. Имеешь ты, Варвара Родионовна Степанова, ты лично, товарищ,
тяжело раненный на войне, имеешь ты право на хорошую комнату, светлую,
солнечную, два окна на юг? Или не имеешь? Теперь дед Мефодий, как папахен
выражается, "корень всему степановскому роду". Он что? Куда его деть?
Набедовался старый старикан в оккупации, кору жевал, хлебороб, мужик от
сохи, куда его?
- И это тоже ты написал в своей бумаге? - с усмешкой спросила Варвара.
Слушая Евгения, она порой поглядывала на коричневый, только что
покрашенный дом, на сверкающие в вечерних солнечных лучах разноцветные
стекла террасы, на белые, еще влажные от краски переплеты оконных рам.
- Разумеется, - сказал Евгений Родионович.
- Ну, а что тут раньше был Дом пионеров и школьников - ты написал? Я
ведь вспомнила, в этот дом и я бегала, смотрела тут репетицию "Платона
Кречета". Может быть, ты не знал?
- Я тебя умоляю, - начал было Евгений, но Варвара перебила его.
- Ладно, чего уж там умолять, - сказала она, - умолять нечего. Но если
отец узнает - берегись. И, ох, Женюрочка, зайчик мой, как тебя попрут в
конце концов из партии, ох, киса, какое это будет зрелище...
Она засмеялась, потянулась всем своим сильным, молодым телом, немножко
зевнула и попросила:
- А меня из своей домовой книги вычеркни. Я тут жить не стану. У меня
подружки есть в городе, да и вообще база наша в Черном Яре, а не тут. Ну и
противненько мне чуть-чуть, ты уж, Женюрочка, не обижайся...
Теплыми пальцами она взяла солидного Евгения Родионовича за короткий
крепкий нос и слегка подергала - вправо и влево, а потом посильнее и
побольнее, а погодя и совсем больно...
- Перестань! - гундося, засопел он. - Пусти, слышишь...
Варвара отпустила, вытерла широкую ладошку о свою лыжную штанину, а он,
сердясь, заговорил:
- Безобразие, люди же смотрят, я не мальчишка, я для них большое
начальство. Должна ты, в конце концов, понять, что я никому не разрешу...
Она долго слушала с терпеливым и внимательным выражением лица, потом
заметила:
- Умрешь ты от апоплексического удара. Ты еще не старый, а шея у тебя
как у свиньи, Женечка. Впрочем, это даже и не шея. Это - курдюк вместо
шеи...
- Ах, перестань! - воскликнул он.
- И откуда такие берутся, как ты? - с мечтательным выражением лица
спросила Варвара. - Знаешь, я долго про это думала. А как-то делать было
нечего в поле, дожди зарядили, и попалась мне книжка из жизни птиц.
Интересная книга.
Но Евгений не слушал, он смотрел на крышу особняка.
- Что ты?
- По-моему, они до того обнаглели, что на моих глазах воруют гвозди, -
раздувая ноздри короткого носа, сказал Евгений. - Просто спустили на улицу
ящик.
- А ты целый дом украл, - с коротким смешком сообщила Варвара. - У
ротозеев. Лучше слушай! Это же про тебя я рассказываю, тебе должно быть
интересно. Возьми, Женюрочка, и сосредоточься. Я хочу тебе поведать,
откуда берутся такие штучки, как ты.
- Ну, откуда?
Посмеиваясь, она рассказала ему про кукушку: все решительно маленькие
птицы понимают, что кукушка им страшный враг, и потому, когда к гнездышку
приближается эта "симпатяга", они храбро атакуют ее. Но пока птички
гоняются за кукушкой-мужиком (так рассказывала Варвара), кукушка-баба
пролезает в чужое гнездо и мгновенно откладывает там яичко, непременно
одно, похожее на те, которые уже лежат здесь. Нацеливается эта маленькая
гадина заранее, летает в разведку не раз и идет уже наверняка. А положив
свое яйцо, кукушка непременно выбрасывает из чужого гнезда одно ихнее.
Значит, общее число не превышает нормы, ты понимаешь, Женюрочка?
Евгений солидно кивнул. Он почти не слушал, но Варвара ударила его в
бок довольно ощутительно кулаком и велела сосредоточиться.
- О господи, - вздохнул Евгений Родионович. - Черт меня дернул привести
тебя на строительство!
- Понимаешь, - говорила Варвара, - кукушка-мама откладывает яйцо в
гнездо таких маленьких птичек, которые, конечно, не могут выкормить и
своих птенцов и большого, жадного, толстого, вроде тебя, кукушонка.
Поэтому кукушонок ради сохранения своего вида, как по науке написано в
книге, ликвидирует своих сводных братишек и сестренок. Выбрасывает из
гнезда все к чертовой бабушке. И целая система у него есть борьбы за
сохранение вида, совершенно как у тебя...
Ласково прижавшись к толстому, горячему плечу Евгения Родионовича,
Варвара воркующим голоском сказала:
- Я ведь тебе, зайчик, тоже сводная сестра. И как бы ты меня выбросил,
ежели бы помешала я развитию твоего вида!
- Глупости!
- Ан нет, не глупости. И вот, когда все птенцы иного вида выброшены из
гнезда, кукушонка кормят папа и мама уничтоженных собственных детишек. Он,
кукушонок этот, - полновластный хозяин в гнезде. Ему черт не брат!
Евгений вдруг улыбнулся.
- Нехороший, нехороший, а нужный, - сказал он весело. - Я точно,
Варенька, помню, у меня память, ты знаешь, уникальная: кукушка относится к
полезным птицам, так как она уничтожает очень многих мохнатых гусениц,
бабочек - вредителей леса, огромное большинство которых не поедается
всякими воробьишками. Ну, а певчие птички...
- Что - певчие птички? - печально спросила Варя.
- Они ведь не полезные...
- Здорово, - сказала Варвара. - Умненький ты у меня.
- И умненький, и хитренький, - сказал Евгений, целуя Варвару в лоб. - И
не злопамятный. Я, наоборот, даже добродушный. И в доказательство этого
тезиса расскажу тебе, как нынче встречал некоего...
Он сделал паузу. Варвара заметно побледнела, Евгений Родионович паузу
еще затянул. Наконец Варя не выдержала.
- Ну? - почти шепотом, отворачиваясь от брата, спросила она.
- Что же! Жена - красавица! Детеныш - одно умиление! Он похудел,
немножко седины появилось. Одет во все флотское, даже штатским костюмом не
обзавелся. В черном ихнем плаще форменном, в фуражке, только ободрана
эмблема, или краб, или как это называется. Хромает заметно. Опирается на
палку. Без палки, видимо, ходить еще не может. Если по чистой совести,
конечно, инвалид...
- Врешь! - тихо и зло сказала Варвара.
- То есть психологически все, разумеется, идеально. Полон желания
работать, никаких жалких слов, вообще - герой героем, как и подобает
настоящему человеку, но ведь это милая моя, театр. Я - врач, разбираюсь...
- А - руки? - так же тихо спросила Варя.
- Будто оперирует, по его словам и по словам мадам. Она мила, видимо,
что называется, для него - сущий ангел. Так и смотрит, так и слушает, так
и ходит вокруг Владимира...
Добродушный Евгений Родионович расплачивался как мог за "кукушонка". Но
Варвара не обратила на это никакого внимания. Тогда он сказал пожестче:
- Проиграла ты его, сестренка. Теперь не отобьешься! Уж больно хороша
Вера Николаевна. С такой не пропадешь.
- Назначение он уже получил? - спросила Варвара, видимо совершенно не
слушая Евгения. - Назначил ты его куда-нибудь?
- Нет, ходит-бродит. И завтра еще будет по городу бродить. У него
какие-то идеи, ищет себе объект для этих идей. А какие у нас объекты? Одни
только развалины горелые, и все...
Он говорил и не отрываясь смотрел на Варвару.
- Что ж, - сказала она, - хорошо. Поедем, кукушонок, действительно
прохладно становится...
ПРОЩАЙ, "СВЕТЛЫЙ"!
Держа руку у окантованного золотом козырька фуражки, контр-адмирал
Степанов неторопливым, твердым и цепким шагом в последний раз обходил
строй матросов на "Светлом". Чуть приотстав, за Родионом Мефодиевичем шли
член Военного совета - грузный, в годах человек - и новый командир
дивизиона, багрово загоревший на Черном море, высокий, сухопарый каперанг.
Было очень тихо, даже не кричали почему-то чайки, слышался только
равномерный посвист холодного ветра да где-то на берегу, наверное возле
матросского клуба, духовой оркестр играл старый вальс "На сопках
Маньчжурии". И эти далекие звуки грустного и в чем-то словно бы
обнадеживающего вальса как нельзя более соответствовали тому особому,
приподнято-торжественному настроению, в котором нынче находился весь
личный состав дивизиона...
Маленькие, светлые и жесткие глаза Родиона Мефодиевича и сейчас, в эти
последние минуты прощания, нисколько не изменили своего всегдашнего
требовательного и как бы сурово-вопросительного выражения. Он не только
прощался, но и осматривал команду корабля, не только еще раз вглядывался в
людей, но и в последний раз проверял их, без слов, одним только взглядом
требуя от всех - и от старослужащих, и от молодежи - оставаться и впредь
такими, какими он знал их и какими любил. Впрочем, контр-адмирал Степанов
никогда не подозревал, что то чувство, какое он испытывал к своему
"личному составу", та гордость за своих матросов и постоянное беспокойство
за них, то счастливое восхищение своими подчиненными и горечь от дурных
поступков какого-либо мичмана, старшины или матроса - в общем, есть
никакая не служба, а подлинная любовь...
Он шел вдоль строя и не чувствовал, что все те, кто давно его знал,
сейчас без всякого труда подмечают в его взгляде особое, новое выражение -
выражение горечи, то выражение, которое он обычно прятал и которое
означало, что ему почти нестерпимо трудно; жесткость же в его глазах была
чем-то обязательным, привычным, форменным - вроде идеально чистого
подворотничка или парадного мундира, перчаток, кортика, которые никогда не
являлись сутью Родиона Мефодиевича, а лишь некоторыми признаками его
внешности.
Замечая бледность своего комдива, видя, как подрагивает его рука возле
козырька, матросы и старшины "Светлого" еще более подтягивались в
положении "смирно", совершенно замирали и переставали дышать, стараясь
хоть этим особо обозначить, как все они понимают значение происходящего. У
некоторых старослужащих на глазах дрожали непролившиеся слезы, это было
стыдно им - военным морякам, так недавно отвоевавшим, но они ничего не
могли с собой поделать, а Родион Мефодиевич боялся встречаться с ними
взглядом, потому что ненавидел, по его выражению, всякую "сопливость", но
совершенно не был уверен в том, что удержится на должной высоте до конца
сам.
Особенно трудно пришлось контр-адмиралу с главстаршиной Гавриленковым.
Еще по второму году войны молодой матрос Гавриленков был списан в штрафной
батальон. Там моряк, как положено было выражаться, "кровью искупил свою
вину", и Степанову удалось, несмотря на противодействие некоторых особо
бдительных товарищей, вернуть ловкого и разворотливого электрика на
"Светлый", ставший к тому времени гвардейским. Краснофлотцы-гвардейцы
поначалу косо поглядывали на бывшего штрафника, явившегося, как им
казалось, на готовенькое. Сам же Гавриленков, достаточно измученный всеми
теми несправедливостями, которые обрушились на его молодецкую голову, тоже
не отличался особой терпимостью, скромностью или молчаливостью. На одно
слово он отвечал дюжиной, и быть бы с ним еще беде, да еще и
окончательной, если бы не вмешательство Степанова. После длительной беседы
в салоне Родиона Мефодиевича Гавриленков круто и насовсем переменился. Во
время этого разговора он неожиданно для себя услышал, что комдиву известно
про него все, узнал, что, когда с Гавриленковым случилось первое
несчастье, комдив сам имел крупные неприятности, и понял также, что, кроме
всего прочего, при возвращении Гавриленкова Степанов сам за него поручился
своим добрым именем. Крутая беседа в салоне привела к тому, что
Гавриленков перестал чувствовать себя обиженным на весь человеческий род,
отлично довоевал войну и остался на сверхсрочной.
Вот к этому главстаршине и подходил сейчас контр-адмирал, еще издали
чувствуя на себе его пристальный, напряженный и укоризненный взгляд. "Эк,
память стала никудышная, - рассердился на себя Степанов, - сам же давеча
обещал ему потолковать и до сих пор все не управлюсь!" И по своей манере
Родион Мефодиевич как бы записал в уме четкую фразу: "Главстаршине
Гавриленкову после всего явиться ко мне в салон".
На этой фразе все кончилось.
Он попрощался с личным составом своего "Светлого", представил, как
положено, нового комдива офицерам штаба дивизиона и, сделав прилежное
лицо, стал слушать речь члена Военного совета флота. Тот, по обыкновению
заглядывая в бумажку, глуховатым голосом, но не без привычной патетики,
перечислял заслуги Степанова в разные периоды жизни Военно-Морского Флота.
"На некролог похоже! - вдруг подумал Родион Мефодиевич. - И говорит
товарищ член Военного совета, как на похоронах. Понаторел, видать, по этой
части..."
Заслуг у контр-адмирала оказалось много, и все они были записаны на
бумажке, но, по всей вероятности, не самим вице-адмиралом, а только по его
поручению, потому что Дудырин не слишком бойко разбирал почерк и иногда
запинался надолго, беззвучно шевеля губами, сердясь и морща лоб.
- Товарищ Степанов Р.М., - говорил член Военного совета, - происходя из
крестьянской семьи бедняка, еще в юном возрасте был призван на царский
флот в качестве рядового матроса. Его служба началась на легендарном
крейсере "Аврора"...
"Еще только начало! - подумал Родион Мефодиевич. - Потом пойдет
панихида насчет того, как я отдавал свои силы строительству
Военно-Морского Флота..."
Ему было нестерпимо скучно и душно в кают-компании, где густо - один к
одному - вплотную стояли офицеры дивизиона, и было жаль того
торжественного и приподнятого состояния, в котором он находился, прощаясь
с личным составом кораблей. И очень хотелось подмигнуть полковнику
Бакуниной, которая вытирала слезы платочком, словно на настоящих
похоронах. "Удивительно все-таки! - вздохнул Родион Мефодиевич. -
Скукотища такая, а на докторшу действует. Вот и поди-разбери, как надо
речи говорить".
Он опять прислушался и подумал: неужели прожил такую
скучно-старательную и аккуратную жизнь, какой она была, если судить по
словам Дудырина? И рассердился на некрологи; наверное, так принято
поминать всеми этими "группами товарищей" и слабости человеческие, и
тревоги, и войны, и радости, и любовь? "Про главстарщину Гавриленкова не
забыть!" - еще раз сурово напомнил себе Степанов и стал пристально
вглядываться в нового командира дивизиона, который с выражением
внимательной скуки слушал члена Военного совета. "Нет, подойдет, - опять
решил Степанов, - на такого человека вполне можно положиться. Лишнего не
болтает, корабли принимал с толком, воевал хорошо, умен". И он стал
вспоминать десантную операцию на Черном море, которая еще в то время
поразила его широтою и дерзостью замысла, главное же - точностью
выполнения. И чем дальше Родион Мефодиевич вспоминал операцию, проведенную
тогда новым комдивом, тем спокойнее становилось у него на душе за свой
дивизион.
"Ох, говорит!.. - еще раз подивился Степанов на Дудырина. - Еще потом
по ошибке скажет: правительство высоко оценило заслуги покойного, наградив
его орденами..."
Сзади кто-то шмыгнул носом, Степанов оглянулся и увидел Шарипова,
который, весь словно бы раскиснув, утирал скомканным платочком пот с лица
и вздыхал на всю кают-компанию. А полковник Зинаида Михайловна все
плакала, слушая речь, и Родион Мефодиевич подумал: "Может быть, я и верно
умер?" Но тут же твердо решил: "Нет, не умер. Дудки! Впрочем, держись,
Родион, уже недолго!"
И верно, оказалось недолго.
Внезапно член Военного совета смолк, и все, кто был в кают-компании,
повернулись к Родиону Мефодиевичу. По всей вероятности, он тоже должен был
сказать речь. Но он этого не сделал. Он вообще не умел и не любил говорить
речей. И сейчас, помолчав секунду, контр-адмирал встал "смирно" и, глядя в
глаза новому командиру дивизиона, произнес негромко, но ясно и твердо,
отчеканивая каждое слово, фразу, которую любил и которая казалась ему
совершенно исчерпывающей и для нынешнего случая и для многих других. И
может быть потому, что все силы своей души он вложил в эту уставную
формулу, те, кто был в кают-компании, еще раз поразились своим бывшим
комдивом, контр-адмиралом и Героем Советского Союза Родионом Мефодиевичем
Степановым.
- Служу Советскому Союзу! - оказал он, и все поняли, что больше
говорить ничего и никому не надо.
И прощаться тоже не следовало.
Слегка наклонив свою стриженную ежиком, совершенно седую голову,
придерживая рукой кортик, он вышел из кают-компании и, сопровождаемый
Шариповым, распахнул дверь в салон. Здесь, в коридоре, но еще не в салоне,
деликатно стоял большой кожаный чемодан нового командира дивизиона. А в
самом салоне возле двери были приготовлены чемоданы Степанова.
- Главстаршину Гавриленкова ко мне, - не глядя на Шарипова, приказал
Родион Мефодиевич. - Быстро.
- Есть главстаршину Гавриленкова к вам! - повторил старшина.
- Действуйте!
Шарипов выскочил из салона. И тотчас же заговорил репродуктор!
- Главстаршину Гавриленкова к товарищу контр-адмиралу в салон, -
послышался знакомый голос любителя стихов, танцев и экскурсий мичмана
Страдомского. - Главстаршину Гавриленкова, - строже повторил мичман...
За иллюминаторами ровно и покойно посвистывал ветер Заполярья. Косые
лучи солнца падали на письменный стол, за которым Степанов проработал
столько лет, освещали подлокотник кресла, в котором теперь будет сидеть
другой человек. "Вот и все! - подумал, моргая и щурясь, Родион Мефодиевич.
- Вот и состоялась отставка. На покой, товарищ Степанов, на пенсию!"
Завтра начнутся учения, но он уже будет в поезде - пенсионер Степанов.
На секунду ему перехватило дыхание, только на секунду: теперь он научился
справляться с собой, приучил себя к мысли об отставке, натренировал себя;
он делал с собой то, чему научили его в госпитале, только там это
называлось лечебной гимнастикой. Он провел такой курс гимнастики по поводу
ухода в отставку...
В дверь постучали, Степанов крикнул: "Прошу!"
Главстаршина Гавриленков доложил как положено, Родион Мефодиевич
кивнул, сказал, не садясь и не предлагая Гавриленкову сесть:
- Хотел я на прощанье, Гавриленков, напомнить вам то происшествие, в
сорок втором, в декабре...
Гавриленков отвел глаза в сторону. Его сухое лицо с белым шрамиком на
подбородке напряглось.
- Я хотел, главстаршина, не просто напомнить, - жестко продолжал
контр-адмирал, - вы все это и без меня помните. Я иное хотел сказать -
забудьте! На веки вечные забудьте! На людей можно обижаться, на свою
родину - нет! Мы с вами с тех пор не беседовали, а думается мне, что все
вы в своей душе копаетесь. Расстаемся мы с вами, видимо, навсегда, так вот
я вам приказываю: выкиньте из сердца вон. Это мое последнее приказание.
Ясно?
- Ясно, - с радостным изумлением в голосе ответил главстаршина.
Он смотрел на Степанова чуть-чуть исподлобья, но таким открытым, таким
горячим и преданным взглядом, что разговор больше не мог бы продолжаться.
И Родион Мефодиевич кончил беседу до того, как она могла превратиться в
то, что он называл "спектаклями".
- Можете быть свободным! - намеренно отворачиваясь от главстаршины,
сказал Степанов и подошел к иллюминатору.
Гавриленков ушел.
Все дела были кончены.
И все-таки, как он ни готовил себя к этому мгновению, ему было
трудновато. Он с достоинством выдержал процедуру сдачи дивизиона новому
командиру. Он почти спокойно попрощался нынче с личным составом кораблей
своего соединения. Ему нисколько не было трудно в кают-компании, наоборот,
- он сам себя смешил там. Но покинуть "Светлый" оказалось нелегкой
задачей...
Уже унесли его чемоданы, на катер, уже Шарипов, по его приказанию,
поставил в салоне на стул чемодан нового комдива, уже заглянула к нему и
ушла, сделав свои последние наставления, заплаканная старушка Бакунина -
он все не двигался...
И наконец пошел.
Везде на его пути плотной стеной стояли матросы: он знал, что так
будет, и боялся именно этого. Они стояли - безмолвные, печальные,
расступаясь, нажимая друг на друга, расчищая ему дорогу. И только порою
слух его улавливал шепот:
- Отдыхайте счастливо, товарищ контр-адмирал...
- Надейтесь на справедливость, товарищ комдив!
- Наведывайтесь к нам...
- Ребята, не нажимай!
- Живите сто лет...
- Все будет в порядке, товарищ комдив!
- Мы вам писать станем...
- Напишите открыточку нам - кораблю!
- Не напирай, Лукашин...
- Желаем удачи!
- Счастливого плаванья, товарищ контр-адмирал...
Он шел, крепко сжав зубы, щуря глаза и посапывая. Можно было подумать
даже, что он злится. Но он не злился. Он прощался. Откуда-то потянуло
горячим воздухом, и Родион Мефодиевич подумал: "В последний раз!" Рука его
нечаянно дотронулась до крепкого, словно литого плеча матроса Маслюкова, и
он опять подумал: "В последний раз!" Поскользнувшись в давке, вдруг упал
возле него молодой артиллерист Пещик - вокруг Пещика зычно захохотали
другие матросы, и Степанов еще подумал: "И это в последний раз".
Но самое сложное было еще впереди: ему предстояло попрощаться с самим
кораблем. И все вокруг него понимали, как это нелегко, недаром здесь он
заметил полковника Бакунину - они послали ее сюда на всякий случай...
Отдав честь, он подошел к кормовому флагу гвардейского корабля, крякнул
по-стариковски и встал на одно колено. Полотнище вилось на ветру, и ему не
сразу удалось схватить ткань - пробитую пулеметной очередью, израненную
осколками, - не сразу удалось подтянуть к себе полотнище и прикоснуться к
нему губами. И не сразу он поднялся, словно задумавшись на мгновение...
Потом вновь приложил руку к козырьку и с тяжелым вздохом спустился на
катер. Больше он не оглядывался на свой дивизион, на свои корабли, откуда
множество глаз следило за удалявшимся катером...
На пирсе его уже ждали командиры и офицеры других соединений флота.
Здесь были и подводники, и командир линкора Мартирянц, и командир крейсера
Туров, и командующий ВВС флота, совсем поседевший генерал Костромичев, тот
самый маленький, худенький, вертлявый Костромичев, которого Родион
Мефодиевич помнил еще по гражданской войне летающим на "сопвиче". Солнце
еще не зашло, под его вечерними лучами ярко блистало золото погон и
нарукавных шевронов, звезды Героев и ордена, надраенные пуговицы,
окантовка генеральских и адмиральских фуражек. С моря, словно напоминая о
дивизионе, поддувал легкий ветерок; все столпились вокруг Родиона
Мефодиевича, говорили нарочито бодрые слова и даже острили, что-де таким
старичкам не то что в отставку выходить грех, но самое время жениться и
детишек рожать. А катерник Ведерников все пытался рассказать какой-то
анекдот про некоего старичка и уже начал рассказывать, как вдруг Шарипов
протиснулся к своему контр-адмиралу и сказал, что вот тут, возле
проходной, "ожидают вас папаша".
- Какой такой папаша? - изумился Степанов.
- Да ваш, товарищ контр-адмирал, папаша. Не смеет подойти. Вон они там,
за уголочком находятся, закусывают немножко...
Родин Мефодиевич извинился и быстро пошел за Шариповым. Позади пустых
бочек, сваленных у забора, на ящике действительно сидел дед Мефодий в
своем древнем брезентовом дождевике и перочинным ножиком ловко доставал из
консервной банки каких-то рыбешек в томате. Рядом с ним на старой газете
лежали два толстых ломтя хлеба, большая очищенная луковица и в коробке от
ваксы - соль.
- Батя! - обрадованно и громко сказал Степанов. - Что же ты здесь
сидишь? Сказал бы мне, могли просемафорить на корабль...
Старик поморгал, сложил ножик, поставил недоеденные консервы на лавку,
обтер бороду рукою, а руку плащом и, трижды поцеловавшись с сыном,
пожаловался:
- Треска треклятая подвела. У вас, у рыбаков, рыба больно хороша, я,
старый дурак, не разобрамши что к чему, возьми да и укупи мешок рогожный.
Думал, в камеру сдам на хранение. А там не принимают - дескать, крысы. Ну,
да оно и лучше - крысы не крысы, а споловинить в этих камерах тоже
могут...
И он стал подробно рассказывать, как его приютили тут "матросики, дай
им бог здоровьичка", и как он им не сказал, что он адмиралу батька, а
сказал только, что родственник, зачем болтать лишнее. А что касается до
мешка рыбы, то он вот здесь же, с ним в вагон вполне можно погрузиться...
- Пойдем! - сурово сказал Родион Мефодиевич.
- Да куда мне идти-то? - испуганно заморгал старик. - Никуда я не
пойду.
- Пойдешь! - еще жестче произнес Степанов.
- Консервы-то остались! - выкручивая локоть из твердой руки сына,
сказал дед Мефодий. - И консервы, и хлеб вон...
Но Родион Мефодиевич настоял на своем: не тот он был человек, чтобы ему
можно было возражать. И, опасливо поглядывая на контр-адмирала, на его
мундир, на орденские планки, на кортик, старик вышел из своего укрытия, и
тогда все те, кто собрался провожать Родиона Мефодиевича, мгновенно
увидели, как сын похож на отца, какой он весь плоть от плоти русский
мужик, труженик, хлебопашец, работник. И все, кто здесь был - прославленные
генералы, летчики, моряки, - подтянулись, словно бы к ним шел министр
Вооруженных Сил, и у каждого в глазах засветилась гордость за свой народ,
за то, что все они, здесь стоящие, - сыновья рабочих и крестьян, сами в
юности рабочие и крестьяне, тяжким трудом, огромными усилиями и ратными
подвигами получившие право стать офицерами армии трудового народа.
- Прошу познакомиться! - тем же строгим голосом произнес Родион
Мефодиевич. - Отец мой Степанов Мефодий Елисеевич...
Старик, помаргивая, подавал сверкающим офицерам свою еще крепкую руку и
говорил каждому:
- Стяпанов! Стяпанов! Стяпанов!
А когда со всеми перезнакомился, то сделал по-старинному под козырек и
добавил:
- Родиона Мефодиевича приехал встретить. Сына, значит...
И слегка отступил в сторону, чтобы поглядеть, в какую именно машину два
здоровенных матроса кладут мешок с рыбой. Но так как машин было много, то
старик забеспокоился и, дернув сына за руку, попросил:
- Ты, Родион Мефодиевич, накажи матросам рыбку не забыть. Пихнули в
кузов, теперь ищи-свищи, в какой...
- Ты с чего это меня по отчеству величаешь? - спросил контр-адмирал.
Но старик только досадливо отмахнулся:
- Что ж мне тебя - Родькой звать, что ли?
Его сердило, что он не доел консервы и что матросы - все на одно лицо,
щекастые, здоровые, теперь не угадать, кто именно уложил в машину куль
рыбы. Подозвав к себе Шарипова, дед Мефодий сказал ему в самое ухо:
- Ты вот чего, служба, уважь, постарайся насчет рыбы, чтобы не пропала.
Я стар-стар, а глаза у меня зоркие, увижу, коли что... Рыба отборная,
ядреная, не навалом брал, для вашего адмирала, ему от докторов прописано -
рыба, овощи, питание особое.
- Ясно, папаша! - без улыбки, твердо ответил старшина. - Проявим
бдительность, можете на меня вполне положиться.
- Во-во! - подтвердил дед Мефодий. Слово "бдительность" ему
понравилось, и Шарипову он поверил.
ДОРОГОЙ МОЙ ЧЕЛОВЕК!
Почти всю эту ночь она не сомкнула глаз: лежала тихо, подложив кулак
под горящую щеку, глядя в темное окно, за которым непрестанно лил
октябрьский, унылый, ровно шумящий дождь.
Лежала, думала, вспоминала, запрещала себе вспоминать и опять
вспоминала, радуясь этим воспоминаниям и презирая себя за то, что не может
не вспоминать.
"Он - чужой мне, - говорила она себе самой, - он чужой человек,
отдельный, его внутренний мир, его нравственная жизнь, его семья теперь
отделены от меня. Я не смогу быть ему дружком, подругой, товарищем, я не
выдержу и часа такой пытки, и потому мне нельзя себя обманывать и пытаться
как бы вновь познакомиться с ним. Я люблю его, я любила его девочкой и
любила всю войну, я бесконечно, мучительно и невыносимо люблю его сейчас,
значит, мне нужно просто немедленно уехать и постараться не бывать тут,
поблизости от него, это ни мне, ни ему не нужно, да и на что я имею право,
в конце-то концов?"
Но, думая так, она знала, что не уедет, не сможет уехать, не повидав
его хотя бы издали.
И опять, чуть не плача, гневно спрашивала себя:
- Зачем? Зачем же? Для чего эта мука?
Но одновременно придумывала - как, где увидеть так, чтобы он ее не
заметил, чтобы не раздражился, не огорчился. Разумеется, она нисколько при
этом не считала, что увидеть его тайно от него самого - унизительно для ее
чувства собственного достоинства, не такова была ее любовь, чтобы измерять
обиды, чтобы размышлять о самолюбии, о чувстве собственного достоинства.
Он всегда был для нее всем, был больше, чем она сама, ее личность
совершенно растворялась в нем, а разве можно обижаться на самого себя?
Разве не бесконечно глупо важничать перед самой собой? И разве он не
знает, что она его любила, любит и будет любить всегда, разве она не
говорила ему об этом? Значит, все дело только в том, чтобы не огорчить
его, не поставить его в ложное и трудное положение, чтобы не нарушить
равновесие, которое он обрел после того, как едва не лишился смысла своей
жизни - дела, чтобы не оскорбить его чувство порядочности по отношению к
семье, жене и ребенку...
Она зажгла спичку, посмотрела на часы: пять. В два часа дня должен был
приехать отец с дедом Мефодием. Родион Мефодиевич, разумеется, пожелает
увидеть Володю, но она не имеет права при этом присутствовать, потому что
она осложнит их встречу для Володи. Она имеет право только на то, чтобы
побыть с отцом и сразу уехать к себе в Черный Яр. А тогда пусть они и
встречаются сколько хотят и как хотят...
Думая так, она вдруг обиженно всхлипнула, приревновав на мгновение
Устименку к отцу, но тотчас же поняла, что это смешно, и, обругав себя,
стала придумывать, как и где все-таки увидеть Володю до двухчасового
московского поезда. Ее то познабливало, и она натягивала на себя одеяло,
то ей делалось жарко, и тогда она маленькими крепкими ногами сердито и
быстро сваливала в сторону, к диванному валику, и одеяло, и какую-то
старую кацавейку, которой с вечера запаслась у Ираиды. Потом вдруг ей
становилось душно, словно сидела она перед печкой, тогда приходилось
распахивать окно и дышать ночной, дождливой сыростью до тех пор, пока она
окончательно не замерзала, строя планы один несбыточнее и глупее
другого...
За стеной размеренно и самодовольно храпел Евгений, здесь на стене
громко тикали дубовые, похожие на детский гроб, часы, было слышно, как
Юрка - самый молодой из Степановых - странно грозился во сне: "Прострелю
их!", как Ираида поила сына водой, как вдруг жирным голосом ругнулся
Евгений:
- Я могу хоть ночью иметь кусок покоя?
Перед самым рассветом, когда залитое дождем окно начало сереть, Варвара
сразу все придумала, посидела на диване в длинной ночной рубашке,
встряхнула головой, робко и счастливо засмеялась и вдруг сказала шепотом,
как заклинание:
- Увижу! Увижу! Увижу!
И хоть знала наверняка, что он-то ее не увидит, принялась одеваться во
все самое лучшее и красивое, что у нее было. Открыв видавший виды чемодан,
она достала оттуда самую "главную", как она считала, кофточку: беленькую,
нарядную, про которую она как-то сказала, что эта кофточка "как крем",
костюмчик, лакированные гладкие туфельки, клетчатый платок и ненадеванные,
бешено дорогие чулки...
Окатившись в кухне над чаном холодной водой и при этом все время шипя
на себя: "Ш-ш-ш! Тихо! Тш-ш!" - Варвара, опять-таки в "главной" своей
рубашечке - голубой с кружевцами, - ненадолго остановилась перед зеркалом,
закладывая косички в прическу и увязывая их ниже затылка любимым своим
кренделем. Круглые глаза ее и чуть вздернутый нос, с которого еще
понемножечку облезала обожженная летом кожа, и крепкие щеки, и
подрагивающие от радостного волнения губы - все вместе произвело на нее
самое угнетающее впечатление, она ткнула в зеркало пальцем и, позабыв о
том, что в доме брата следует соблюдать тишину, сказала тем голосом,
которым командовала на войне своим саперам "Станови-ись!":
- Лицо! Ну разве это лицо?
- Что? - испуганно крикнул Евгений из спальни (он маниакально боялся
воров). - Что-о? Что?
- Воры! - так же ответила Варвара. - Обворовывают! Украдывают! Караул!
Дверь скрипнула, Женька без очков, щурясь, уныло пожаловался:
- Вечно глупые шутки...
И спросил:
- Не забыла, что поезд в четырнадцать?
Было ровно шесть, когда Варвара вышла из дому - в зелененьком плаще, в
клетчатом платке, завязанном узлом под подбородком, в "главных"
лакированных туфлях. Дождь лил по-прежнему. До вокзала было минут сорок
ходу - по рытвинам, воронкам и ямам времен последних боев за город, и,
когда Варя наконец влезла в скрипящее трофейное ДКВ, туфли ее совершенно
размокли.
- Куда? - сердито спросил небритый шофер.
- Не торопитесь, - своим "военным" голосом ответила Варвара. - И
ответьте мне прежде всего на один вопрос...
Усевшись боком, она стащила с ног мокрые чулки, отжала подол юбки и
вздохнула: теперь было совершенно ясно, что бывшие "главные" туфли можно
выбросить - подошвы у них отвалились.
- Долго будем прохлаждаться? - осведомился шофер.
- Да, так вот: сколько вы вырабатываете за смену в самом лучшем случае?
Но по-божески, без хамства.
- По-божески, без хамства, - задумался шофер. - В районе до тысячи.
- Сколько "до"? Пятьсот - "до", шестьсот - тоже "до".
- Интересная гражданочка, - закуривая, сказал шофер. - Вы, часом, не из
органов?
- Это не имеет значения, - загадочно ответила Варвара. - Вы мне нужны
до часу дня. И вам совершенно все равно - езда это или стоянка. Плачу
чохом, так, чтобы вам не было обидно. Ясно?
- Счетчик включаем? Квитанцию выписываем? - деловито спросил шофер.
- Это я не знаю.
- Загородных ездок не предвидится?
- И это мне неизвестно.
- Хорошо. Значит, чохом - семьсот.
- А это не наглый бандитизм с вашей стороны? - поинтересовалась Варя.
- Смешно, - сказал шофер. - Вы на рынке хлеб покупаете?
- Ладно, - не слушая шофера, велела Варвара. - Ленина, двадцать три,
рядом с Госбанком. Там подождем.
Машина заковыляла по выбоинам Овражков. Здесь уже прокладывали
трамвайные рельсы, правая сторона была закрыта для движения, там, фырча,
трудились грузовики, подвозили битый камень. Совсем рассвело. Дождь все
еще лил, небо было серое, низкое, старые березы на Горной стояли уже без
листьев. Когда остановились возле Госбанка, Варвара, босая, перелезла
вперед - к шоферу. Теперь ей стал виден уродливый шрам на его подбородке.
- Солдат? - спросила она.
- Было дело, - угрюмо ответил он.
- Где так паршиво заштопали?
- А что? Вы - доктор, что ли?
- Нет. Но я знаю одного замечательного доктора. Удивительного.
Шофер с удивлением взглянул на Варвару. В ее голосе ему послышались
слезы.
- Он все солдату сделает, - продолжала Варя. - Он никаких сил не
пожалеет. Он один такой...
Она высморкалась в уголок своего клетчатого платка, утерла маленькой
ладонью мокрое лицо и замолчала. А шофер уме