ре на мой взгляд.
-- Это, конечно, очень дипломатический ответ. Скажу вам правду, я плохо
знаю, какие формальности необходимы в таких случаях. Там наверное есть
списки неблагонадежных лиц, -- сказал он, не разъясняя слова "там". -- Но
так как ничего "худого" за вами нет, то вы, наверное, ни в каких списках не
значитесь, и я не вижу, почему консульство могло бы не продлить вам
паспорта. Быть может, впрочем, они пожелают предварительно запросить
Петербург. Если хотите, я могу справиться.
-- Я была бы вам чрезвычайно благодарна. Надеюсь, это вас не
скомпрометирует!
-- Я тоже надеюсь, -- улыбаясь, ответил он. -- Сообщите мне ваш
телефон.
-- У меня нет этого инструмента.
-- Неужели еще есть счастливцы, живущие без телефона? Тогда я вам
напишу. 104
-- Вы очень меня обяжете, -- сказала Люда и записала свой адрес. Он
смотрел на нее с любопытством. "Разумеется, революционерки такие не бывают",
-- подумал он. Никогда ни одной революционерки не видел.
Тремя днями позднее под вечер Люда готовила несложный обед. Рейхель,
долго учившийся в Германии, предпочитал всем блюдам бифштекс с яйцом.
Говорил, что еще любит русские котлеты. Однако котлеты требовали труда и
времени, да еще вдобавок "плевали жиром со сковороды", и Аркадий Васильевич
получал их редко, лишь в знак особой милости. Люда работу на кухне терпеть
не могла; надевала, стряпая, белый халат и завязывала волосы платком. Сама в
еде была неприхотлива, и вполне удовлетворялась бифштексом. На хозяйство
тратила пять франков в день. Прислуги у них не было, но она держала
меблированную квартирку в чистоте.
Работа была уже кончена, когда на улице протрубил автомобиль, к
некоторому удивлению Люды. Автомобилей тогда еще было не так много и в
Париже, а в их тихом квартале они почти не появлялись. Люда подошла к окну:
"Тонышев! К нам!.." Она поспешно сняла передник, сорвала с головы платок,
осмотрела комнату, бывшую у них кабинетом, столовой и гостиной. Всё было в
порядке. Кухней не пахло. Послышался звонок. Она быстро осмотрелась в
зеркале -- "прическа не смялась" -- и отворила дверь. Тонышев, в легком
пальто, в шелковом шарфе, в цилиндре, радостно улыбаясь, просил извинить
его:
-- Не очень помешал? Незваный гость хуже татарина.
-- Нисколько не помешали. Я очень рада.
-- Я только на несколько минут.
-- Да почему "на несколько минут?" Я совершенно свободна и страшно вам
рада. Снимите пальто, положите цилиндр хоть на этот стул... Пойдем в
гостиную.
-- Ваше дело с паспортом в полном порядке.
-- Неужели? Тогда я рада еще больше. И очень, очень вам благодарна.
Усаживайтесь. 105
-- Я собирался вам написать, как было условлено, но сегодня суббота, вы
получили бы письмо только послезавтра, или же вас завтра утром разбудил бы
пневматик. А я получил в консульстве ответ только часа два тому назад.
Поэтому я позволил себе к вам заехать.
-- Да вы точно оправдываетесь! Это так любезно и мило с вашей стороны.
-- Разумеется, вам надо будет побывать в консульстве лично. Это займет
не более получаса. Они где-то навели справку, и оказалось, что никаких
препятствий нет. Видите, не так страшен черт, как его малюют.
-- Особенно, когда есть к черту и протекция.
-- В самом деле я за вас у черта поручился, -- сказал он, смеясь. --
Пожалуйста, не подведите меня.
-- Не обещаю, не обещаю. Пеняйте на себя, что поручились. Но вас,
наверное, не повесят, разве только сошлют в каторжные работы, -- весело
говорила Люда. -- Вот что, чаю я вам не предлагаю, не время, но хотите
портвейна? Я выпила бы с вами.
-- Если вы так добры.
Люда вышла на кухню. Там у них был графин с банюильсом, который она
выдавала за портвейн, угощая некомпетентных гостей. -- "С ним это верно
рискованней, но ничего, сойдет... Какой элегантный!" Подумала, что Рейхель
вернется из лаборатории не раньше, чем через час. Это было кстати.
Тонышев тем временем осмотрелся, стараясь по обстановке определить, кто
такая Люда. "Замужем? Курсистка? Едва ли". Взглянул на лежавшие на столе
книги: "Что делать?" Это хуже. -- Имя автора "Н. Ленин" было ему неизвестно.
"Но ведь "Что делать?" это Чернышевского?" Другая книга была успокоительней:
роман Поля Бурже. Рейхель недавно купил ее; кто-то из товарищей по
Пастеровскому институту сказал, что в этом романе выведен un prince de la
science. Это выражение понравилось Аркадию Васильевичу, но, прочтя роман, он
подумал, что выведенный prince de la science очень мало похож на настоящих
ученых.
Поль Бурже давал тему для начала разговора: от него легко было перейти
к более модным писателям, к Марселю Прево, к Анатолю Франсу, к Киплингу, еще
легче к модным курортам, к 106 Трувилю, Веве или Остенде. По обстановке
квартиры Тонышев видел, что о модных курортах говорить не надо. С красивыми
женщинами он предпочитал начинать разговор с литературы или с живописи.
Говорил достаточно хорошо для светского человека, хотя и не слишком
блистательно; было именно приятно, что он не старается блистать, как
профессиональный causeur. Он много читал, преимущественно тех авторов, при
чтении которых надо было "делать поправку на их время".
О легком похождении с этой новой своей знакомой он и думал, и нет.
Старался запрещать себе мысли, казавшиеся ему не очень благородными. Иногда
это ему удавалось. Но, еще прощаясь с Людой в посольстве, он сказал себе что
собственно в таких похождениях ничего неблагородного нет, да и как же без
них жить человеку, не собирающемуся стать монахом?
-- Боже, как отстал этот человек! Я встречал Бурже в обществе. Он живет
идеями начала прошлого века и вдобавок влюблен в аристократию, хотя сам
Monsieur Bourget tout court. Да и по таланту где ему до Эмиля Золя! Вот кто
был герой. Мне так жаль, что он не дожил до реабилитации Дрейфуса.
К удивлению Люды, оказалось, что Тонышев недолюбливал антидрейфусаров и
правых. Она сочла возможным ругнуть не так давно убитого Плеве. Ильич
министров обычно называл непристойными словами. Люда их никогда не
произносила, и Плеве назвала просто негодяем. Тонышев тоже отозвался о нем
резко.
-- Я благодарю Бога, что служу по ведомству иностранных дел. У нас
такие люди невозможны!
-- И вы довольны службой?
-- В общем доволен. Это интересная жизнь. Я побывал в разных столицах.
Особенно мне было интересно пожить в Константинополе. Теперь мой
несравненный Париж. Однако я скоро его покину. Меня переводят в Вену.
-- Вот как? -- спросила Люда с огорчением. "Но какое мне до него дело?"
-- рассердившись на себя, подумала она. -- Это повышение? 107
-- По должности повышение. Вена тоже красивый город. Интересно будет
взглянуть и на их закостенелый двор, с этикетом пятнадцатого века. Вдобавок,
Австро-Венгрия теперь центральный географический пункт мира, по крайней мере
в дипломатическом отношении. Я не люблю швабов, но...
-- Каких швабов?
-- Я хотел сказать: немцев. Но австрийцы в частности наши противники.
Что-ж делать, "la verité a des droits imprescriptibles", как говорил
Вольтер. Необходимо приглядываться. Да и независимо от этого, я люблю новые
места, новых людей, люблю наблюдения. Когда уйду на покой, напишу мемуары,
как все уважающие себя дипломаты.
-- Куда же вы уйдете на покой?
-- У меня в Курской губернии есть имение. Не очень большое, но оно дает
мне возможность сносно жить, -- сказал он, чтобы иметь возможность спросить
и ее о том, кто она.
-- Родовое имение?
-- Нет, не родовое. Я не "столбовой", -- весело сказал он. -- Имение
купил отец и выстроил там дом, не "в стиле русского Ампир", а просто удобный
дом с проведенной водой, с ванной комнатой. Я очень люблю свое имение, хотя
сельского хозяйства не знаю. Каждое лето там бываю и всегда чувствую, что и
у меня, кочевника-дипломата, есть свой дом. А какая там охота!
-- Вы охотник?
-- Горе-охотник. Впрочем, почему же "горе"? Я охотник настоящий и
стреляю в лет недурно.
-- Но что же всё-таки делать в деревне, кроме писания мемуаров? Охота
-- развлеченье, нельзя же только развлекаться.... Вы женаты?
-- Нет, не женат, -- ответил он. Теперь был случай спросить ее, замужем
ли она. Но Люда предупредила вопрос:
-- Будете скучать? Я никогда в деревне не жила. Мой отец и дед были
военные, жили в городах. "Вот как. Я думал, она колокольного происхождения:
Никонова", -- подумал Тонышев в чужих привычных словах; 108 сам был к
вопросам происхождения равнодушен. -- У нас никакого имения не было.
-- Нет, скучать не буду. Я нигде никогда не скучаю. Буду охотиться,
ездить верхом. Я недурно езжу, отбывал воинскую повинность в кавалерии. "Не
сказал "в гвардии", -- подумала Люда.
-- Ведь вы, кажется, служили в кавалергардском полку или в
лейб-гусарском?
-- О, нет, эти полки были бы мне и не по карману. Я служил
вольноопределяющимся в лейб-гвардии драгунском, второй дивизии. И я не очень
люблю военную службу, -- ответил он. Кошка вспрыгнула ему на колени. Он ее
погладил и похвалил. Это тоже понравилось Люде. Рейхель в таких случаях
сгонял кошку с ругательствами и проклятьями.
-- Вы в Париже давно?
-- Третий год. Какой очаровательный город, правда?
Они еще поговорили о Париже, о театрах, особенно о выставках. Люда в
театрах бывала не часто, выставками мало интересовалась, но с честью
поддерживала разговор. "Однако, для царского дипломата он очень образован!"
-- думала она.
-- Я особенно люблю Париж ранней весной, когда еще сиверко, -- сказал
Тонышев. "Сиверко"! Надо запомнить".
-- Представьте, я тоже. Обожаю Булонский лес. Какая красота! Я и
Петербург обожаю, но там Булонского леса нет.
-- Вы мне даете мысль, -- нерешительно сказал Тонышев. -- Надеюсь, вы
не сочтете ее дерзостью? Что, если бы мы поехали в Булонский лес и там
пообедали в одном из этих чудесных ресторанов? Вспомним и Петербург, где мы
познакомились. Ведь мы, выходит, старые знакомые!
Люда смотрела на него озадаченно. "Очевидно, думает "завести интрижку"?
Никакой "интрижки" ему не будет, но почему же отказываться? Он сам, кажется,
смутился. Это у него вышло экспромптом, без "заранее обдуманного намерения".
Отчего бы и нет? Обед 109 Аркадию готов, отлично пообедает и без меня.
Сказать ему об Аркадии? Нет, успеется".
-- Спасибо, это очень милое приглашение. С удовольствием принимаю.
Сейчас и поедем? Тогда я пойду переоденусь. Вы подождете меня минут десять?
-- Разумеется. Сколько вам угодно! -- радостно ответил он.
Люда вышла в спальную и написала записку: "Аркаша, обед готов. Разогрей
бифштекс, положи немного масла на сковороду. Пиво в буфете. За мной
неожиданно заехал этот Тонышев и еще неожиданнее пригласил на обед!!! Не
ревнуй. А если и ревнуешь, то всё-таки накорми кошку не позже восьми. Ее
печенка за окном в кухне. С паспортом всё в порядке. Он очень любезен. Не
паспорт, а Тонышев. Доброго аппетита. Л." Ее платья были в шкафу в спальной.
Она выбрала подходящее.
Тонышев тем временем перелистывал "Что делать?". Опять подумал: "Это
хуже". Но какое мне дело до ее взглядов? Она очень мила. Хорошо встречать
самых разных людей. Уж если решил быть в жизни "наблюдателем"... Бисмарк
дружил с Лассалем".
III
Люда подумала, что и этот ресторан, и переполнявшая его публика живут
эксплоатацией рабочего класса. Но сильных угрызений совести не
почувствовала. Всё тут, столики с белоснежными скатертями, мягко и уютно
освещенные лампочками с одинаковыми абажурами, туалеты дам, так не походило
на дешевенькие грязноватые ресторанчики, в которых они иногда обедали с
Рейхелем, обсуждая цену каждого блюда. По привычке Люда и тут взглянула на
правую сторону обеих карт, но никаких цен не нашла.
-- Вы любите шампанское, Людмила Ивановна? -- спросил Тонышев. -- Я не
люблю, это у меня какая-то аномалия. Но здесь есть превосходное красное
бордо. С вашего разрешения, мы с него начнем: вместо рыбы я вам предложил бы
лангусту, а ее отлично можно запивать и красным вином. Вообще все эти
правила 110 гастрономов очень условны и часто казались мне неверными.
-- А вы гастроном? И знаток вин? -- опросила Люда, беспокойно вспомнив
о Банюильсе.
-- Нет, просто люблю хорошо поесть. Гастрономам плохо верю, а уж тем
знатокам, которые говорят, что различают год вина, не верю совершенно.
По тому, как он заказывал обед и как ел, Люда видела, что еда занимает
немалое место в его жизни. "И без рисовки человек", -- думала она. Ей
понравилось, что после красного вина, он заказал только полбутылки
шампанского, очевидно не боясь потерять уважение лакея. "Джамбул тоже не
рисуется, но он полбутылки не заказал бы".
-- Я ведь пить не буду, а вы целой бутылки не выпьете, -- пояснил
Тонышев.
-- Без вас и я не буду пить, -- сказала Люда. Ей очень хотелось
шампанского.
-- Тогда выпью бокал и я.
Разговор он вел очень приятно, слушал внимательно, говорил о себе в
меру. Ее спрашивал только о том, о чем можно было спрашивать при первом
знакомстве: любит ли она импрессионистов, что думает о Дебюсси, предпочитает
ли Малый театр Александрийскому?
-- О Художественном я вас не спрашиваю. На нем у нас коллективное
умопомешательство. Театр хороший, и артисты есть талантливые, но нет
гениальных артистов, как Давыдов. Он величайший актер из тех, кого я видел,
а я видел, кажется, почти всех. Да и актрис таких, как Ермолова или
Садовская, у них нет. Книппер или Андреева, если говорить правду, артистки
средние. И ничего не было уж такого умопомрачительного в постановке "Федора
Иоанновича". Не говорю о Станиславском, он большой талант. Но
Немирович-Данченко мало понимает в искусстве: достаточно прочесть его
собственные пьесы, это просто макулатура, и вдобавок макулатура à clef:
выводил своих знакомых!
-- Ось лихо! 111
-- Вы не украинка ли? По вашему говору не похоже.
-- Нет, я коренная великоросска. Но я обожаю украинцев! И еще
кавказцев, особенно осетин, ингушей. Малорусского языка я и не знаю, но
ужасно люблю вставлять украинские слова, обычно ни к селу, ни к городу, как
только что. И ругаться чудно умею. Вы не верите? "Щоб тебя пекло, да
морило!.." "Щоб тебя, окаянного, земля не приняла!.." "Щоб ты на страшный
суд не встал!.."
-- Да это всё великорусские слова плюс "щоб". Так и я умею, -- сказал
Тонышев. Обоим было весело.
-- А вы говорите "сиверко". Разве вы вологодский? Или где это у нас так
говорят?
-- Нет, это моя мать была родом из северо-восточной России, и у нас в
семье осталось это слово. А я родился в Петербурге.
-- Я тоже.
-- Но возвращаюсь к театру. Я когда-то видел в Киеве малороссийскую
труппу. Они тоже ставили макулатуру, такую же, как та, что преобладала и в
наших столичных театрах. Но как ставили и как играли! Заньковецкая могла
дать нашей Комиссаржевской "десять очков", как говорится в Чеховской
"Сирене".
Люда горячо вступилась за Комиссаржевскую:
-- Я ее обожаю! -- сказала Люда. Она по особенному произносила это
слово: "Аб-ба-жаю!". -- Комиссаржевская наша, она понимает чаянья нашего
времени. Божественная артистка!
-- Едва ли "божественная". Конечно, и она очень талантлива, хотя тоже
мало смыслит в литературе.
-- Уж очень вы строгий судья, Алексей Алексеевич! Да вы сами не пишете
ли?
-- Только докладные записки. Правда, веду дневник.
-- Вот как! О чем же?
-- Не о мировых проблемах. Просто о том, что вижу и слышу. И,
разумеется, только для себя.
-- Так говорят все авторы дневников, а потом печатают. Но вы любите
литературу?
-- Чрезвычайно. Имею библиотеку тысячи в две 112 томов. Я немалую часть
своего дохода трачу на книги и на переплеты. У меня слабость к переплетам,
есть даже работы самого Мишеля.
-- Но ведь как дипломат вы часто переезжаете. Неужели всё с собой
перевозите?
Он вздохнул.
-- Вы попали в больное место. Да, перевожу и книги, и обстановку. Я
думал, что в Париже пробуду долго, и устроился прочно. Нашел квартиру с
собственным садиком в Пасси, где еще мало кто живет. На отделку потратил все
свои сбережения, даже влез в долги магазинам. Теперь, конечно, всё уже
выплатил. Так вот, переезжай в Вену!
-- Хорошая у вас квартира?
-- Не сочтите за хвастовство: чудесная! И картины есть. Поверите ли вы,
что я купил Сезанна за сто франков? А он по гению равен величайшим
художникам Возрождения. Отчего бы вам не взглянуть? Сделайте одолжение,
побывайте у меня.
"Однако!" -- подумала Люда. -- "Темп берет уж очень быстрый! Даром
стараешься!"
-- Как нибудь с удовольствием.
-- Отчего же "как-нибудь"? Поедем ко мне хоть сегодня, отсюда, --
предложил он и сам опять смутился. "Прямо Мопассановский вивер с
гарсоньерками!" -- подумала она. Другому ответила бы: "Отстань, нет мелких".
-- Вот и отдадите мне визит, -- пошутил Тонышев. -- Или вы по вечерам не
выходите?
"Это значит: "Или вы замужем?" -- перевела она его вопрос. Ей не
хотелось говорить ему о Рейхеле, особенно об их гражданском браке; в своем
кругу она об этом сообщала новым людям с первых слов, но там на это никто не
обращал внимания.
-- Отчего не выхожу? В самом деле можно было бы куда-нибудь еще поехать
после обеда. Разве в театр?
-- В театр уже поздно.
-- Значит, вы меня сегодня "вывозите"? Если так, то знаете что? Мне
давно хочется взглянуть на ночной Париж. Вы его видели?
-- Разумеется, видел. Но Монмартр с его кабачками 113 уж очень банален.
Хотите побывать на "Bal d'Octobre?"
-- Какой "Bal d'Octobre"?
-- Это одна из самых популярных трущоб Парижа. Я всюду бывал: и у
Fradin и в "Ange Gabriel", и в "Le Chien qui fume". "Bal d'Octobre" самая
жуткая. Не пугайтесь, никаких убийств там не бывает, есть много апашей, но
сидят и полицейские. Туда ездят наши великие князья. Недаром в Париже всё
такое теперь называется "la tournée des Grands Ducs". Только туда в
одиннадцатом часу ехать еще рановато. И уж на минуту мне всё равно пришлось
бы заехать домой. Переодеваться ни вам, ни мне не нужно, а вот мой цилиндр
там был бы принят недружелюбно.
-- Ваш цилиндр не только в трущобах, но и на мою консьержку, верно,
произвел сильное впечатление, -- сказала Люда. -- "Где наша не пропадала!
Вернусь к часу. Аркадий беспокоиться не будет, привык".
-- Я и сам не люблю этот странный головной убор. Ничего не поделаешь,
все носят.
-- Не в моем ученом квартале, -- сказала она. Говорила бессознательно в
единственном числе: "Мой квартал, моя консьержка". "Так она ученая? Надеюсь,
хоть не медичка?" -- подумал он. -- Но вы были верно еще элегантней в
мундире. Вы имеете придворное звание? -- спросила Люда. "Точно я ему всё
учиняю допрос! Тогда необходимо сказать хоть что-либо и о себе". Ей не
хотелось говорить и о том, что она социалистка.
-- Никакого придворного звания не имею... Вы верно меня считаете
человеком из романа какого-нибудь Болеслава Марковича? -- спросил он,
засмеявшись. -- Это неверно. Уж если говорить на политическом жаргоне, то я
просто либерал, разве с легким уклоном в сторону... Как сказать? Не
славянофильства, а в сторону нашего покровительства балканским странам с
целью объединения славян. Видите, я жаргон знаю. И, само собой, я сторонник
введения в России конституции. Мы к этому и идем со времени убийства Плеве.
114
-- Значит, вы сочувствовали его убийству? -- насмешливо спросила Люда.
-- Я не могу сочувствовать убийствам, как не могу сочувствовать и
казням. Но если говорить совершенно искренне, то мое первое чувство, когда я
узнал о смерти Плеве, была радость.
-- Довольно неожиданно для царского дипломата.
-- Мне самому было совестно, да что-ж делать, это было именно так. Вы
говорите: "царский дипломат". Да, я царский дипломат и монархист. Вы еще
больше удивитесь, если я скажу, что убийству Плеве рады были многие "царские
дипломаты". Он, помимо прочего, был одним из главных виновников этой
бессмысленной и несчастной войны с Японией. Дипломат по самой своей природе
не должен стоять за войну... Не должен, хотя часто стоит. По моему, наша
единственная задача, даже наше ремесло, в том, чтобы предотвращать войны.
Офицеры другое дело, хотят и из них немногие сознаются, что в глубине души
хотят воевать.. А вы очень левая? -- весело спросил он.
-- Очень. Но я не хочу говорить о политике.
-- Признаться, и я не хочу. Понимаю, что мы во взглядах не сходимся. Не
всё ли равно, каких вы взглядов, если...
-- Если что? -- спросила Люда. "Вот теперь для него прекрасный случай
сказать какую-нибудь галантерейность о моем уме или о моем очаровании", --
подумала она.
-- Если можно говорить о чем угодно другом, о том, что людей не
разъединяет, -- докончил он. Люда смотрела на него чуть разочарованно. Ее
несколько разочаровали и его либеральные взгляды. Почему-то с самого начала
она его представила себе "холодным аристократом"; между тем он на "холодного
аристократа" не походил, и ей было досадно расстаться со своим
представлением. "Уж не просто ли бесцветная личность? Впрочем, симпатичный.
В старости верно будет носить великолепную окладистую бороду à la... Не знаю
à la кто"... И это его испортит. Он недурен собой".
-- Шампанское очень хорошее. Вы обещали 115 выпить бокал, -- сказала
она. -- За что же? Давайте выпьем как запорожцы: "щоб нашим ворогам було
тяжко"!
-- За это не могу. Я не запорожец -- и не революционер. У меня нет
врагов.
-- Это скорее печально: значит, у вас мало темперамента.
-- Выпьем "щоб нам було хорошо".
-- Что-ж, можно и так.
Квартира у Тонышева была небольшая, всего в три комнаты, действительно
очень хорошая. "Ему никак нельзя сказать, что я люблю всё красивое. Мебель,
разумеется, стильная, но лучше об этом не говорить: можно и напутать".
Свойственное ей чутье подсказывало ей, как приблизительно надо с ним
говорить. В кабинете у среднего из трех окон стоял большой письменный стол с
покатой крышкой.
-- Вы верно видели в Лувре похожее бюро, принадлежавшее Людовику XV, --
сказал он, -- Разумеется, то неизмеримо лучше, но и мое недурное, мне
посчастливилось купить на редкость дешево! Я был просто счастлив в тот день!
Люда поддерживала разговор осторожно. Подходя к картинам, старалась
незаметно прочесть подписи и очень хвалила, особенно картины новых
художников. Это видимо доставляло ему удовольствие, хотя он сразу огорченно
заметил, что его гостья мало смыслит в искусстве. У длинной стены были шкапы
с книгами. На столах лежали разные издания в дорогих переплетах. "Верно,
если капнуть чаем, он сойдет с ума от горя"... На шкапах стояли бюсты
Пушкина, Тургенева, Чайковского. "А этот кто? Кажется, поэт Алексей Толстой?
Он-то почему"?
-- Сколько у вас книг! Завидую, -- сказала она. Тонышев улыбнулся.
-- Помните у Гоголя обжору Петра Петровича Петуха. Каждый из нас на
что-нибудь Петух, если можно так выразиться. Он на еду, я на книги. А вы на
что Петух?
-- Ни на что, -- подумав, ответила Люда с 116 досадой. -- У вас на
шкапу Пушкин и Чайковский. Я очень люблю их сочетание. "Евгений Онегин" моя
любимая опера.
-- Хоть тут мы с вами вполне сходимся.
-- Не удивляйтесь, в искусстве я люблю не только революционное.
-- И слава Богу!
-- А вы играете на рояле?
-- В молодости учился.
-- "В молодости"! Значит, теперь вы "стары"?
-- Мне тридцать три года, Людмила Ивановна. Всё главное уже позади. На
что новое может надеяться тридцатитрехлетний человек? Ведь это уже почти
старость, а? Играть же я перестал, когда впервые услышал Падеревского.
Сделалось совестно, что я смею играть на рояле. Тогда начал интересоваться
живописью.
-- Почему кстати у вас эта вещь над диваном в двух экземплярах?
-- Это мой трюк! -- сказал Тонышев. -- Та, что слева, это моей работы:
подделка под сангину восемнадцатого века. А рядом оригинал. Не удивляйтесь,
подделывать не трудно. Я нашел в лавке старьевщика очень старую бумагу,
подверг ее действию дыма, чуть обжег где-то концы, намалевал и ввожу в
заблуждение знакомых. Кажется, похоже?
-- Очень похоже! Так вы умеете и "малевать"? Вы, я вижу, эстет?
-- Знаю, что так называются не одаренные творческими способностями люди
и что быть "эстетом" очень гадко.
-- Я этого и в мыслях не имела!
-- Будто?.. В эту трущобу ехать еще рановато. Посидим немного у меня. Я
вас ничем не угощаю?
-- Помилуйте, после такого обеда!
"Никаких мопассановских намерений у него, очевидно, и не было. Просто
хотел мне показать свои сокровища. Ну, и слава Богу! Да я, конечно, и не
допустила бы", -- подумала Люда.
Она действительно никогда никаких похождений не имела, и порою сама
этому удивлялась: "Всё-таки 117 несколько "страстных слов" мог бы из себя
выдавить. Джамбул был предприимчивее, хотя и с ним не было ничего. Там
просто помешал Съезд! Очень он добивался, но уехал из Лондона без большого
сожаленья. Правда, на прощанье поцеловались. Он сказал, как будто даже с
угрозой: "Мы скоро встретимся", но, должно быть, думал: "Не хочешь -- не
надо, найду другую". Где же мы встретимся? "Писал он из Женевы довольно
мило", -- вспоминала Люда с улыбкой. Думала о Джамбуле и поддерживала
разговор с Тонышевым. "Этот царский дипломат по своему тоже мил, но он
чужого мира, и какое же сравнение с Джамбулом"!
-- ...А вы скоро переезжаете в Вену?
-- Сначала должен еще съездить в Россию. Побываю на Певческом мосту,
увижу начальство, сослуживцев. Надо людей посмотреть...
-- И себя показать? -- спросила Люда. "На Певческом мосту"! Конечно,
чужой мир"!
-- И себя показать, совершенно верно.
-- Вы в Москве не будете?
-- Только несколько дней, проездом в имение. Я в Москве почти не имею
знакомых. А вы в России будете скоро?
-- Очень скоро! В Москве остановлюсь у родных, у Ласточкиных, --
ответила Люда, не уточняя "родства". -- Может быть слышали? Дмитрий
Анатольевич Ласточкин? Его в Москве все знают. У них музыкальный салон, они
очень гостеприимны, тотчас вас, конечно, позовут, послушаете хорошую музыку.
-- Я был бы чрезвычайно рад.
-- Позвоните с утра, я буду вас ждать. Номер найдете в телефонной
книге. Они будут вам очень рады... А всё-таки не пора ли нам ехать в этот
ваш Bal d'Octobre? Почему оно так называется?
-- Не знаю, в самом деле странное название. В нем есть что-то зловещее.
-- Тонышев посмотрел на часы. -- Да, теперь уже можно. Я сейчас надену более
подходящую шляпу, -- сказал он, вышел и тотчас вернулся в другом пальто,
впрочем тоже элегантном, держа в руке мягкую шляпу и другую палку. 118
-- Это палка с лезвием внутри, но вы не беспокойтесь. Апаши там
театральные... Едем.
У Люды екнуло сердце, когда она увидела полицейского в тускло
освещенной комнатке около входной двери, над которой снаружи красными
буквами горело одно слово "Бал". Из залы доносились звуки вальса, смех, гул.
Полицейский хмуро оглядел новых посетителей. Они явно принадлежали к
знакомой и малопонятной ему породе искателей сильных ощущений. Он буркнул,
что палки надо оставлять в раздевальной. Тонышев поспешно отдал палку
сидевшей в каморке мрачной старухе.
-- Еще не составили бы протокола за незаконное ношение оружия, --
сказал он Люде. Видел, что она взволнована, и пожалел, что привез ее в такое
место.
В зале со сводчатым низким потолком было накурено и очень душно. Почти
все грязные, непокрытые скатертями деревянные столики были заняты плохо
одетыми, полупьяными людьми. За одним из столиков с тремя пустыми бутылками
два человека спали, опустив головы в каскетках на скрещенные на столике
руки. Спавший около них бульдог залаял было на вошедших, но раздумал и снова
положил голову на лапы. В средине зала в небольшом круге танцевала одна
пара: молоденькая, миловидная, пьяная женщина и мужчина в блузе, с папиросой
в зубах. "Апаш! Куда мы попали! Хорошо, что там ажан!.. Все женщины без
шляп!" -- еле дыша, подумала Люда. Впрочем, у стены сидела компания
туристов, в ней дамы были в шляпах. Рядом с ними был свободный столик.
Тонышев и Люда направились к нему. Публика их провожала насмешливыми
взглядами. Кто-то зафыркал, кто-то зааплодировал, всё же большого интереса
они не вызвали. Тонышев заказал абсент подошедшему к ним сонному человеку,
тоже очень похожему на апаша.
-- Вот это и есть "ночной Париж",<--> сказал негромко Тонышев Люде.
Видел, что она очень взволнована. -- Вы удовлетворены?
-- Удовлетворена.
-- Будьте спокойны, с нами ничего случиться не может. 119
-- Я совершенно спокойна!.. Так это и есть апаши?
-- Во всяком случае подонки общества. Тут и ночлежка. Кажется, двадцать
сантимов за ночь, а с женщиной за франк. Я по крайней мере сам видел такую
надпись на домах страшной средневековой рю де Вениз.
-- Не может быть!
-- Забавно, что здесь играют сантиментальный вальс из "Фауста". Знаете
ли вы, что в двух шагах от этой трущобы в Сэнт-Этьен-дю-Мон похоронены
Паскаль и Расин. В этом есть некоторый символизм, правда? Вершины и низы
рядом. Так, у подножья Синая ведется теперь торговля опиумом и гашишем.
Люда с жадным любопытством смотрела на всё в зале. Танцевавшая женщина
вдруг вскрикнула, грубо выругалась и ударила по руке своего партнера. Он
обжег ее лицо папиросой. Все засмеялись, смех перешел в хохот, бульдог опять
залаял. Еще две пары пошли танцевать.
-- Вы не жалеете, что пришли?
-- Не жалею. Надо увидеть и это.
-- Пожалуй, хотя особенной необходимости я в этом не вижу.
Лакей налил им абсента.
-- Два франка. Деньги вперед, -- сказал он умышленно грубым тоном.
Знал, что и это производит впечатление на посетителей трущоб: "чем грубее с
этими болванами говорить, тем больше они оставляют на чай".
-- Эти страшные социальные контрасты! После того ресторана и вашей
музейной квартиры этот притон "с женщиной за франк"! -- сказала Люда. Ей
было очень не по себе и не хотелось начинать в притоне умный разговор, но
нельзя было и молчать. Она залпом выпила абсент. -- Вот с такими явленьями
мы и боремся.
-- Кто мы?
-- Социалисты. Я социаль-демократка.
-- Я не знал, что вы боретесь с этим. Что же вы можете тут сделать?
-- Создать такие общественные условия, при которых никому не надо будет
продаваться. 120
-- Я с этим совершенно согласен, -- сказал Тонышев. "Уж очень obvious
то, что она говорит. Мы с ней и люди разных миров", -- подумал он. -- То
есть, согласен с этой общей целью. Но это, по моему, дело медленного
совершенствования нравов. Тут религия гораздо важнее, чем самые лучшие
партии.
-- Какая уж религия! Я атеистка.
Он вздохнул.
-- Боюсь тогда, что вы будете несчастны, как три четверти нашей левой
интеллигенции. Последствие атеизма: человек не может быть счастлив.
-- Это в политике можно и нужно думать о последствиях, а в философии, в
религии они ни при чем.
Он тоже подумал, что глупо и даже неприлично говорить в притоне о Боге.
"Très russe!" -- сказал себе он и хотел свести разговор к шутке:
-- Вот вы социаль-демократка, но признайтесь, вы рады, что внизу сидит
полицейский... Не гневайтесь. Мне так хотелось бы, чтобы вы были счастливы,
Людмила Ивановна... Как кстати ваше уменьшительное имя?
-- Люда.
-- Вы так молоды. Можно вас называть Людой?
-- Можно.
К ним подошла, держась за щеку, женщина, которую только что обожгли.
Она была совершенно пьяна. Тонышев смотрел на нее с тревогой, а Люда с
ужасом.
-- Милорд, можно к вам подсесть?... Нельзя? Тогда угости меня, здесь
недорого, -- сказала она. Тонышев поспешно сунул ей деньги. Женщина отошла,
с ненавистью взглянув на Люду.
-- Вы расстроены? Если хотите, пойдем?
Люда, отвернувшись от него, вдруг достала носовой платок и поднесла его
к глазам. Он смотрел на нее растерянно. "Что с ней? Надо поскорее увести ее.
Еще может случиться истерика! Вот не ожидал!" -- подумал он. В конце зала
около пианино, кто-то вынул фотографический аппарат и навел его на публику.
Послышались крики и брань. Апаш рванул аппарат из рук фотографа. Говорившая
по-английски компания туристов сорвалась с мест и направилась к выходу. 121
Поднялся сильный шум. Упала и разбилась бутылка. Залаял бульдог. У пианино
началась драка.
-- Они правы, что уходят. Это, верно, полицейский фотограф. Пойдемте и
мы, -- поспешно сказал Тонышев и поднялся первый. Люда встала, не отвечая и
не отнимая от глаз платка. Он всё больше жалел, что привел ее сюда. За
дверью полицейский, неторопливо шедший в зал, окинул искателей сильных
ощущений еще более угрюмым взглядом и что-то пробормотал. Старуха отдала
Тонышеву пальто и шляпу, с любопытством поглядывая на Люду.
На улице им протянул руку с шапкой дряхлый старик, его поддерживала
женщина, тоже очень старая. Люда открыла сумку и дала старику свою
единственную золотую монету. Тонышев смотрел на нее всё более растерянно. Он
тоже что-то дал старику.
-- Мы найдем извозчика у церкви, это налево, -- сказал он. С минуту они
шли молча.
-- Извините меня, я глупо разнервничалась, -- сказала, наконец, Люда.
-- Это вы меня, ради Бога, извините. Совсем не надо было нам сюда
ездить.
-- Отчего же?
Они нашли извозчика.
-- Нет, верно, фотограф был не из полиции, она и без того всех их
знает. Должно быть, просто любитель или репортер, -- сказал Тонышев. -- Да
он и не успел нас снять. У него тотчас вышибли аппарат.
-- Да, вышибли аппарат... А хотя бы и снял, мне совершенно всё равно.
Тонышев решительно не знал, о чем говорить. У крыльца ее дома он
сказал:
-- Когда я могу быть у вас, Люда?
-- Будем вам очень рады. Мы обычно принимаем по воскресеньям, но можно
и в любой будний день, только предупредите... И еще раз спасибо за вечер, --
сказала она и отворила дверь ключем. Тонышев смотрел на нее с недоумением...
"Так она замужем? И сообщила об этом под занавес!" И социаль-демократка! И
так дешево-гуманно расплакалась в притоне!" -- думал он разочарованно; сразу
потерял к Люде интерес. 122
IV
Спор был о том, примут ли работу. Автор говорил, что никогда не примут.
Его друг отвечал, что могут принять. Они часто спорили. Впрочем, Эйнштейн
видел, что Бессо, инженер по образованию, понимает в его теории не очень
много.
-- По моему, могут напечатать, -- говорил Бессо, впрочем, старавшийся
не слишком обнадеживать своего друга: думал, что, если работу не примут, то
это будет для него очень тяжелым ударом. -- Ты когда ее доставил?
-- 30 июня. Если бы приняли, то уже появилась бы, -- отвечал со вздохом
Эйнштейн.
-- Разве непринятые рукописи не возвращаются? Ведь это не газета!
-- Вероятно, возвращаются.
-- Но почему же ты думаешь, что не примут?
-- Потому, что я никто; не ученый, не профессор, не приват-доцент, один
из двенадцати служащих Патентного бюро. Кроме того, ты ведь знаешь, что это
за работа. Ее понять не так легко.
-- Не так легко, так пусть и потрудятся. И там в редакции сидят не
фельетонисты, а Друде, Рентген, Кольрауш, Планк!
Эйнштейн только вздыхал.
-- Они скажут, что это глупая шутка. Как французы говорят, une
fumisterie -- с трудом выговорил он французское слово. -- Я и сам иногда так
думаю: может быть, теория относительности это именно fumisterie?
-- Ну, я не Рентген, но я никак этого не думаю! -- бодро отвечал Бессо.
-- Увидишь, напечатают хотя бы как парадокс.
Жили Эйнштейны в Швейцарии очень бедно, берегли каждый франк, принимали
мало, ни в какое швейцарское общество не вошли. Только Бессо бывал у них
чуть не каждый вечер. Он недолюбливал Милеву. У нее и вид был всегда
суровый, говорить с ней ему было трудно. Она была сербка. Училась
математике, но муж с ней о науке никогда не разговаривал, да и вообще 123
разговаривали они не часто. Быть может, Эйнштейн и сам не знал, почему на
ней женился. А она уж наверное плохо понимала, зачем вышла замуж за этого
скучного немецкого еврея, который вечно рассказывал не смешные анекдоты,
зарабатывал в Патентном бюро 3.500 франков в год, одевался Бог знает как, и
брился без щетки обыкновенным мылом, растирая его на щеках и подбородке
рукой. Милева обычно к ним и не выходила, только подавала им бутылку пива и
оставшуюся от обеда баранину, -- он почти всегда ел баранину да еще колбасу.
По воскресеньям Бессо приходил днем. Они сидели у окна и любовались, поверх
веревки с сушившимся бельем, видом на Юнгфрау. Иногда Эйнштейн пиликал на
скрипке. Иногда говорили о политических делах. Он высказывал очень левые и
совершенно не интересные мысли, -- Бессо грустно думал, что Альберт ничего в
политике не понимает. Иногда говорили и о литературе. Альберт восхищался
Толстым:
-- Ах, какой замечательный, полезный писатель! И какой хороший человек!
Жаль, что не любит науку и не получил математического образования. Впрочем,
я тоже мало понимаю математику.
-- Это неожиданная новость. Что же ты тогда понимаешь?
-- Может быть, и ничего, -- соглашался Эйнштейн. -- Какой я математик?
Я и таблицу умножения помню плохо. Ни одной гимназической задачи я никогда
не мог решить. В школе я считался тупым и отсталым мальчиком.
Бессо умилялся его скромности. Ему казалось, что Альберт гений, хотя и
смешной чудак. Другие знакомые не считали Эйнштейна гением. Знали, что
экзамена в Политехническую школу он не выдержал: удивил экзаминаторов своими
математическими познаньями, но ничего не знал в ботанике, в зоологии, почти
не владел иностранными языками. Ему предложено было сначала пройти курс в
швейцарской коммунальной школе, где преподавание было предназначено для
детей. Ничем особенно не выделялся он позднее и в Политехникуме, и после
окончания курса. Более способным к физике иностранцем считался Фридрих Адлер
(будущий убийца 124 графа Штюрка). Позднее оба были кандидатами на
университетскую кафедру по физике и ее предложили Адлеру, а не Эйнштейну.
Несмотря на доброту и благодушие Альберта, некоторые товарищи его не любили,
не выносили его шуточек и называли его циником, -- как будто менее всего
подходило к нему это слово. Искренне его любил, повидимому, только Бессо.
Он, собственно, первый и оценил теорию относительности. Но, при своем
латинском уме, все же не очень увлекался "тевтонскими глубинами". По
забавному стечению обстоятельств Эйнштейн очень долго, уже будучи мировой
знаменитостью, считался воплощением немецкого духа в науке. Его поклонник,
тоже знаменитый физик Вин, по политическим взглядам немецкий националист,
говорил лорду Рутерфорду, что по настоящему понять Эйнштейна может только
германский ученый. Рутерфорд поднимал брови не столько обиженно, сколько
изумленно: "Is that so?" Никак не думал, что в физике есть вещи, которых он
понять не может. Очень скоро после этого, при Гитлере и даже раньше,
Эйнштейн был объявлен воплощением антинемецкого духа.
И, наконец, пришла эта тетрадь в светло-коричневой обложке, десятая
тетрадь "Annalen der Physik", за 1905 год, перешедшая в историю науки,
вероятно, навсегда или на очень долгое время. Там на третьем месте в
оглавлении значил