да не сальными, а восковыми, отапливался месяцев десять в году преимущественно солнцем, в холодное же время жаровнями с раскаленным углем. Кухня была в отдельном строении, в большом дворе, в средине которого находился фонтан. Были еще во дворе конюшня, сараи, амбары. Под навесом всегда что-нибудь жарилось или варилось: лепешки, плов, варенье. Впереди дома начинался сад, тянувшийся довольно далеко. В 1859 году, после падения Ведена и Гуниба, отец Джамбула, подобно многим последним защитникам Кавказа от русских, бежал с женой в Турцию. Сын был тогда ребенком, и взять его с собой было невозможно: это означало бы для него верную смерть. Он был оставлен у дяди в Дагестане. Отец завел в Константинополе торговлю. При его трудолюбии, честности и практической сметке, она пошла успешно; он нажил немалое состояние. Хотя препятствий не было, на Кавказ больше не возвращался: и делать ему там больше было нечего, и нельзя было бросить торговлю, и не хотелось возвращаться в страну с не-мусульманским правительством. Прожил он до семидесяти пяти лет, потерял жену и окончил свои дни в собственном имении. На старости лет стал очень богомолен и, когда не работал в саду, читал Священные 329 книги. Он получил образование, читал по-арабски, знал и французский язык: был некоторое время переводчиком при Шамиле и оставил эту должность лишь для того, чтобы принять участие в последних боях за независимость. Вскоре после тифлисской экспроприации Джамбул благополучно перебрался через границу и приехал в отцовскую усадьбу. Наследство оказалось значительно бо'льшим, чем он ожидал. Сначала он предполагал продать имение, взять из Константинопольского банка деньги и уехать. Но увидел, что лучше не спешить: при спешке продажа, наверное, окажется невыгодной. И, главное, ехать ему было собственно некуда. Товарищи по тифлисской работе затевали какие-то новые страшные дела и, разумеется, звали и его. Но он почувствовал, что больше в таких делах участвовать не может, не из-за того, что они страшны, -- "хотя отчасти и из-за этого, зачем себя обманывать? -- но оттого, что они отвратительны!" Всё же, уезжая из России, он еще думал, что, быть может, вернется. И только перейдя границу, с совершенной ясностью почувствовал, как он устал, как переменился, как измучен и физически и морально. Уехать немедленно было невозможно, хотя бы из-за остававшихся формальностей по утверждению в правах наследства. Их взял на себя старый друг отца, хорошо знавший законы и обычаи; от платы решительно отказался. "Очень хорошие и честные люди наши мусульмане", -- думал Джамбул. Сам он приходил в уныние, когда дело доходило до законов, формальностей, составления бумаг. Он решил временно остаться в усадьбе. Знакомился со своим имением. В земледелии смыслил тоже очень немного, но всё в имении ему понравилось: усадьба, сад, лес, скот. Только лошади -- две косматые туркестанской породы -- были плохие: отец давно верхом не ездил, катался в коляске на этих лошадях. Джамбул первым делом купил себе кровного арабского жеребца; на арабских лошадях никогда до того не ездил. Купил английское охотничье седло и два английских ружья, 330 хотя охота в этих краях была не очень интересная. В свой сад влюбился наследственной любовью. При имении был небольшой виноградник, но весь виноград шел на изюм для продажи. Производить вино было бы невозможно: от него тотчас отшатнулось бы духовенство, во главе с старым муллой, носившим зеленую чалму, то есть, побывавшим в Мекке. Выписал много вина из Константинополя: и обыкновенного столового, и дорогого, знаменитых французских марок. Сам удивлялся, что устраивается как будто надолго. "Что-ж, приезжать сюда буду наверное". Он перезнакомился с соседями. Они много о нем слышали от отца и были ему рады, особенно более молодые (стариков он всегда в меру возможного избегал). Все были мусульмане, но разных национальностей: преобладали татары и другие выходцы с Кавказа, были и коренные турки и сербы мусульманской веры. Национальные различия чувствовались, однако, общая религия всех сближала. Менее ветхозаветные ездили к нему в гости, обедали, не без смущения пили вино. Смеялись, когда он, угощая их свининой, невозмутимо называл ее телятиной. Один сосед вина не пил, но пил коньяк и, тоже невозмутимо, ссылался на то, что о коньяке в Коране ничего не говорится. К его приятному удивлению он был кое-где представлен дамам, выходившим к нему без чадры. "Да, идет вперед Восток!" Соседи, в большинстве малообразованные и приятные люди, политикой не очень интересовались и взгляды высказывали странные. Им, например, нравилось или, во всяком случае, внушало почтение то, что у султана во дворцах есть шесть тысяч слуг, в том числе восемьсот поваров, и что он берет себе одну десятую часть государственного дохода. -- "Во всем мире пропорционально еще больше берет в свой карман только князь черногорский, но у того какая уж казна! Гроши!" -- "Да что же тут хорошего?" -- с недоумением спрашивал Джамбул, -- "Ведь вам же приходится платить?" Оказалось, однако, что все помещики устроили у себя вакуфы, -- никаких налогов не платили; говорили, что и он никаких налогов платить не будет, разве 331 только придется еще кому-нибудь дать взятку. Джамбул перестал интересоваться турецкой политикой. Скучные формальности были, наконец, закончены. Теперь денег было сколько угодно. Он решил, что надо съездить в Париж и там "всё решить", -- не углублял вопроса, что' именно. Кроме того, надо было как следует одеться. Из России он уехал с одним тощим чемоданом. В соседнем со своим именьем городке еле нашел сносное белье; одежду же приобрел восточную, очень живописную; обладал от природы вкусом. Всё же необходимо было и европейское платье; да и восточное в Париже, наверное, можно было достать лучше, чем в турецкой глуши. Джамбул с первых дней выписал себе газеты: тифлисскую, петербургскую и парижскую. Нельзя было целый день ездить верхом, охотиться, посещать и принимать соседей, наблюдать над работой в саду и в полях. У него был оставшийся от отца управляющий, а сам он пока только присматривался. По вечерам и в дождливые дни он читал. Тифлисская и петербургская газеты ему удовольствия не доставляли. В списках арестованных и казненных ему попадались знакомые имена. Он ясно видел, что правительство победило, что революция кончается и вдобавок выродилась. "Конечно, многие революционеры стали просто уголовными преступниками! Не все, конечно, но многие не отдают в партийные кассы денег от экспроприации! Не всё отдавал и этот Соколов. Дело и не только в этом: их дела изменились, но еще больше изменился я сам". Напротив, читать парижскую газету всегда было приятно. "Цивилизованная, радостная жизнь... Куплю много книг, там найду и русские. Заочно книги выписывать нельзя". В Париже он сначала был очень оживлен и весел: всегда любил этот город. В первый же день заказал у хорошего английского портного несколько костюмов. Заказал даже фрак, второй в его жизни; первый, которого он впрочем почти никогда не надевал, остался в России. Портной работал медленно, и на первое время пришлось купить готовый костюм, -- старый был совершенно изношен. К его фигуре всё шло, но к людям, 332 носящим готовое платье, он относился благодушно-пренебрежительно. Когда фрак был готов, Джамбул купил цилиндр и в первую пятницу побывал в Опере. Из театра отправился в монмартрский ночной ресторан, там свел знакомство с дамами. Стало еще приятнее и легче. Думал, что ни одна из этих дам, несмотря на его богатство, с ним в Турцию не поехала бы: "И приехать туда с этакой француженкой было бы невозможно! Да и не поселюсь же я там совсем!" Тем не менее он скоро стал в Париже скучать и решил, что так жить без всякого дела нельзя. Знакомых у него почти не оказалось. Кавказских революционеров не было, к русским он не очень хотел ходить; ему и вспоминать о них было теперь тяжело. Встретился с теми французскими социалистами, которых прежде немного знал. Увидел, что с ними у него уж совсем нет ничего общего: даже разговаривать не о чем. О кавказских делах они ровно ничего не знали. Когда он говорил о грузинах, осетинах, татарах, спрашивали, где живут эти народы: не в Сибири ли? Западные дела, кроме французских, знали лишь не намного лучше и международной политикой интересовались мало. Как-то зашел разговор о возможности европейской войны. Все единодушно высказали уверенность, что ее не может быть и не будет: пролетариат никогда не допустит. Так привыкли это говорить, что действительно в это поверили. Французские социалисты представили его Жоресу. Тот был с ним очень ласков, расспрашивал и о событиях на Кавказе, знал о них много больше, чем его товарищи. Но услышав, что Джамбул принимал участие в тифлисской экспроприации, он видимо смутился, пробормотал что-то малопонятное и перевел разговор на французские дела. Жорес ему понравился. "А на революционера, даже кабинетного, он совершенно не похож! И, конечно, главное для него это его идейная борьба с Клемансо, осложняющаяся ораторским соперничеством: восточная Европа, Россия, революция идут где-то на сто верст позади. Его окружение боготворит его". Всё же кто-то из этого окружения сокрушенно ему 333 сказал, что жена Жореса -- верующая католичка и что дети воспитываются в католической вере. Это и удивило Джамбула, и было ему приятно. "Никогда я антиклерикалом не был", -- думал он, -- "и просто этого не понимаю". Ему неясно казалось, что и происшедшая в нем перемена отдаленно связана и с религией. "Меня всегда раздражало, что все эти Ленины и Плехановы точно родились атеистами. Или, вернее, то, что, по их мнению, все не-атеисты просто дураки и невежды. Да, во мне разом шло несколько умственных и душевных процессов. Они никому не интересны, но неправда, что перемена во мне была внезапная", -- точно кому-то возражал он. Ему было досадно, что он так быстро переменил взгляды, деятельность, род жизни. Приближалась весна. В Париже было отлично, но в его усадьбе верно было еще лучше. Ему пришла мысль, что хорошо было бы устроить у себя конский завод. Эта мысль тотчас его увлекла. Он купил несколько книг о лошадях. Купил и много романов. Впервые в жизни подумал, что следует обзавестись и серьезными книгами, приобрел сочинения входившего в большую моду Бергсона, что-то еще. В русском магазине недалеко от Сорбонны купил собрания произведений классиков. Не любил разрезывать книги и все отдал в переплет: дешевые в коленкоровый, философские и о лошадях в полукожаный. "И библиофилом становлюсь! Совсем буржуа! Что, если в самом деле "бытие определяет сознание"! -- спросил он себя. Но знал, что это неправда. "Я не был беден и тогда, когда занимался революцией". Всё же он сам не думал, какую подлинную радость доставит ему возвращение в усадьбу. Его радостно встретили и управляющий, и работники, и приятели. Он устроил большой прием: пригласил не-ветхозаветных соседей; они, не без колебания, согласились приехать с женами; пригласил даже ветхозаветных, предупредив их, что будут дамы и будет вино: эти отказались, но отнеслись снисходительно и благодарили. Понимали, что к их новому соседу нельзя предъявлять таких требований, как к другим. Обед вышел на славу. Целым бараном тут никого удивить было нельзя, но было и множество всяких других 334 блюд, подавалось шампанское, которого некоторые из приглашенных отроду не видели. За обедом Джамбул сам<,> с бокалами на подносе, вышел к работникам и выпил с ними, -- обед для них был приготовлен такой же, как для гостей; они не могли этого не оценить. Соседи дивились и хвалили. Считали Джамбула образцом парижской культуры; слово "Париж", с его вековым престижем, производило и на них магическое действие. Все искренно радовались его намеренью остаться в имении надолго, давали ему хозяйственные советы, многозначительно спрашивали, не собирается ли он расширить дом. Он отвечал, что не собирается: пусть всё остается таким, как было при отце. (Теперь он об отце воспоминал с бо'льшей любовью, чем прежде). Его ответ тоже понравился. Гости, особенно те, у которых были дочери, говорили, что всегда и во всем будут рады ему помочь. Много говорили о конском заводе, о том<,> где и когда надо покупать лошадей. VI В ожидании книг, отправленных из Парижа "малой скоростью", подготовляя для них полки, Джамбул заглянул в книги отца. Они хранились в той комнате, в которой отец умер; Джамбул в эту комнату заходил редко. Там стоял шкапчик на точеных ножках, очень хорошей работы, с дорогой инкрустацией, "восток Перы и Пьера Лоти", -- думал Джамбул. В шкапчике стояли толстые, в старых переплетах, книги на арабском языке. Он и заглавий не разобрал, но увидел, что это Коран и комментарии к нему. Бережно поставил их на прежние места и решил, что шкафчиком пользоваться не будет: "Нельзя же рядом с ними поместить романы Вилли!" Нашлась, однако, одна непереплетенная книга на французском языке: перевод Корана и примечания. Джамбул вынул эту книгу из шкафчика и положил на письменный стол в главной комнате, бывшей кабинетом отца. В тот же вечер, после обеда, он засветил восковые свечи в серебряных канделябрах. Работник принес приготовленное по-турецки кофе. Оно всегда было превосходное, такого не было ни в Петербурге, ни в Париже. Джамбул пил его очень много, даже на ночь: 335 оно нисколько не мешало ему спать. "Кажется, знаменитый французский писатель Вольтер выпивал пятьдесят чашек в день и дожил до восьмидесяти с чем-то лет. Я пью не пятьдесят, но не менее десяти и надеюсь дожить до ста", -- шутливо говорил он друзьям, почтительно его слушавшим и удивлявшимся его учености. "В первый раз в жизни мною восхищаются за это!" -- весело думал он. Когда-то дядя пытался его научить арабскому языку и Корану, но он ничему не научился: был слишком занят лошадьми, собаками, ружьями, саблями. Позднее в религиозные книги и не заглядывал. В его окружении на смену людям, благоговейно относившимся к Корану, пришли революционеры, которые о религии никогда не разговаривали или говорили о ней гораздо меньше, чем о погоде, о дороговизне жизни, о качестве пива в разных кофейнях. С первых же суратов Джамбула удивила красота и сила языка, ясно чувствовавшиеся и в переводе. Он с детства слышал, что Магомет говорил так, как никто не говорил и не писал до него. Это подтверждал и переводчик. По его словам, Магомет был "умми", то есть не умел ни читать, ни писать. Он только проповедовал в состоянии вдохновения, а его секретари благоговейно записывали его слова. Этому Джамбул не мог поверить: знал, что самая лучшая речь самого лучшего оратора обычно плоха в стилистическом отношении и во всяком случае не идет в сравнение с писаным словом. "Как же мог человек так говорить, всегда, каждый день, каждый час?" Но гораздо больше поразило Джамбула содержание. Если русские революционеры произносили иногда слово "Коран", то лишь относя его с насмешкой к взглядам, не терпящим противоречия противников: так, например, меньшевики иронически говорили о "ленинском Коране". Между тем теперь Джамбул, читая книгу, не находил в ней ничего фанатического. Его изумило, что, по словам Пророка, между людьми всегда были и будут разногласия и расхождения, такова воля Божья, и, несмотря на все усилия верующих, бо'льшая часть людей останется чужда вере. "Что бы сказал об этом Ленин 336 да и многие из его противников?" -- спросил себя Джамбул. Не было в Коране и нетерпимости. Переводчик-биограф говорил, что Ислам с величайшим уважением относился к Христу, к Моисею, называет Ветхий и Новый заветы Божественным откровением, книгами, ниспосланными с неба. "И мусульмане, и евреи, и христиане, верящие в Господа и в суд Божий, делающие добро, получат награду из Его рук"... "Из евреев и христиан верующие в Бога и в Писание, которое было послано им, как и нам, творящие волю небес не продадут своего учения ради низменного интереса. Они найдут награду у Всевышнего, Он не ошибается в суде над человеческими делами"... "Спорьте же с ними только словами честными и умеренными. Опровергайте среди них лишь нечестивых. Говорите: "Мы верим в наше учение, но также и в ваше писание"... "Приглашай же еврея и христианина обратиться в Ислам и соблюдай справедливость, тебе предписанную. Не уступай их желаниям, но говори: "Я верю в Священную книгу. Небо же мне указало судить вас справедливо. Мы молимся одному Богу. У нас свое дело, а у вас ваше. Пусть мир царит между нами". -- "Но как же все эти жестокие войны с неверными, которые велись мусульманами прежде, а кое-где ведутся сейчас", -- думал Джамбул. Французский переводчик объяснял: учение Пророка вначале подверглось жестоким гонениям, и на это он счел нужным ответить силой же. -- "Да в этом он был, конечно, прав: живой человек не может поступать иначе, а если были крайности и зверства, то первые мусульмане были людьми своего времени, и всё познается по сравнению. Он сам говорит, что не требует от человека ничего невозможного или превышающего его силы, и в этом именно его мудрость: Ислам единственная вера, которую человек может принять целиком, то есть во всем ей следовать не только в теории, но и в жизни"... Забегая вперед, Джамбул нетерпеливо перелистывал сураты: читать всё подряд было всё же утомительно. "Природа, везде природа, с нею связано чуть ли не всё, и самый его рай это великолепный сад, с пальмами, с фонтанами, с необыкновенными плодами!" 337 "Сады и фонтаны будут уделом людей, боящихся Аллаха. Они войдут туда с миром и со спокойствием. Не будет в их сердцах зависти. Они будут покоиться на ложах и будут чувствовать друг к другу братское благоволение"... И будут у них, верных служителей Господа, лучшие яства, плоды изумительного качества, и предложат им чаши, полные, прозрачной, редкого вкуса воды, которая не затемняет разума и не пьянит. И будут рядом с ними девы скромного вида, с большими черными глазами, с кожей цвета страусового яйца... И скажут верующим: войдите в сады наслаждений, вы и жены ваши, откройте ваши сердца радости. И дадут вам пить из золотых чаш, и найдет ваше сердце всё, чего может желать, а глаз ваш всё, что может чаровать его, и будет вечным это наслаждение. Праведники увидят сады с фонтанами, и будут они одеты в шелковые одежды, и будут благожелать друг другу. И будут с ними жены с большими черными глазами!" -- "Какой еще религиозный законодатель решился бы говорить о девах с большими черными глазами?" -- думал он. -- "Какой так хорошо понимал бы людей, так снисходил бы к их природе, даже к их слабостям! И как нелепо издеваться с улыбочкой над "гуриями"! Мусульманский закон допускает четырех жен, и средний человек может это принять, может этому следовать, тогда как безбрачие или моногамия и несвойственны ему и ненужны. "И позволено вам тратить ваше богатство для приобретения целомудренных добродетельных жен. Люди же небогатые, вместо свободных правоверных женщин, могут брать правоверных рабынь с согласия их родителей. Женитесь на тех, кто вам понравится, на двух, на трех или на четырех. Живите хорошо с вашими женами, а если почувствуете от одной отдаление, то, быть может, это отдаление будет от того, во что Бог вложил огромное благо". "Как всё просто, как разумно, как полезно для каждого из нас следовать этому столь человеческому учение! Чему в нем я не мог бы следовать? Некоторым обрядам? Но ведь всё-таки эти обряды были установлены почти полторы тысячи лет тому назад. Запрещение вина?" Он заглянул в предметный указатель, приложенный 338 французом к книге, и узнал, что о вине в Коране говорится четыре раза, на таких-то страницах. Прочел все четыре страницы. На первых трех вино, собственно, не запрещалось, только было сказано, что, как от игры в кости, от сока фиников и фруктов больше вреда, чем пользы. "Может быть, из фиников тогда изготовлялся какой-нибудь дурманящий напиток, разрушающий тело и душу?" Только на четвертой сок фиников и фруктов запрещался безусловно. "Верно, по той же причине", -- подумал Джамбул, с улыбкой вспомнив того своего гостя, который пил коньяк, так как о нем в Коране не сказано ничего. "Но почему же я молился всю жизнь лжебогам? Или, вернее, даже не молился им, а просто, считая их богами, приносил им кровавые жертвы?" -- Он вдруг вспомнил экспроприацию на Эриванской площади, глаза гнедой лошади, трупы убитых людей. Лицо у него искривилось, как от физической боли. "Странно то, что я впервые подумал о Боге именно тогда, в Обсерватории, в день смерти отца! Впрочем, что же странного в том, что человек, прожив большую часть жизни, возвращается к мудрости отцов, дабы войти туда "с миром и со спокойствием"? На следующий день он в разговоре с управляющим сказал ему, что хочет очень расширить сад, посадить лимонные и апельсиновые деревья и устроить несколько фонтанов. Велел также давать милостыню не только всем приходящим в усадьбу, но и тем, что собирались у мечети. Он точно всасывал мусульманскую веру из воздуха этой древней мусульманской страны. Джамбул стал чаще ездить к тем соседям, у которых были дочери. Они принимали его еще благосклоннее, чем прежде, и устраивались так, что он мог видеть дочерей. Поговорил он и с муллой, носившим зеленую чалму. Друзья советовали ему жениться и даже обсуждали разных невест и размер калыма (это было ему неприятно). Он сам понимал, что за него выдадут любую девушку: он мог считаться лучшим женихом в округе. Через несколько месяцев он, почти одновременно, обзавелся двумя женами. Родители обеих охотно 339 согласились. Согласились даже на то, чтобы он, вопреки ветхозаветному обычаю, поговорил с невестами. Он не был влюблен ни в одну, но обе ему нравились. VII По настоянию Татьяны Михайловны Ласточкины уехали из Москвы на отдых зимой, -- обычно уезжали только летом. Ей самой гораздо удобнее и приятнее было в Москве. Но здоровье и у него стало несколько сдавать<,> почти как у жены. "Это лишний признак того, как сплетены наши с тобой жизни", -- говорил Дмитрий Анатольевич шутливо (думал же он это и не в шутку). У него не было ничего серьезного, но он замечал, что вставать утром с кровати, надевать туфли ему стало труднее, чем прежде, и что в ногах пониже колен какое-то неприятное ощущение, -- "Точно хочется их отцепить". Врачи думали, что он переутомился, что одышка у него от усталости, от сидячего образа жизни и от некоторой слабости сердца. Слово "сердце" встревожило Татьяну Михайловну. Было решено, что они, после обычного летнего лечения в Мариенбаде, где Ласточкин каждый год, по его словам, "спускал благоприобретенные двадцать, а то и двадцать пять фунтиков", поедут еще в Наугейм. Но в декабре одышка и усталость у Дмитрия Анатольевича усилились. Татьяна Михайловна предложила ему съездить куда-нибудь заграницу на праздники, не для лечения, а просто для отдыха. -- "А отчего бы тебе не поехать одному?" -- нерешительно сказала она. Об этом Дмитрий Анатольевич и слышать не хотел. -- "Ни за что один не поеду! Это было бы против всех наших правил и традиций. И ты тоже не так уж хорошо себя чувствуешь"... -- "Я совершенно здорова. Меня ни в какие Наугеймы не посылают, сердце у меня как у молодой девушки". -- "Слава Богу, но отдохнуть не мешает и тебе". -- "Да я не ты! Я весь год ничего не делаю!" Кончился разговор тем, что они решили съездить на французскую Ривьеру. -- "Только не в Монте-Карло, он мне надоел, что-ж всё в одно место, поедем лучше в Канн", -- предложил Ласточкин. -- "В Канн так в Канн, мне совершенно всё равно". 340 Они остановились по дороге на несколько дней в Вене. Тонышевы давно их к себе звали. -- "И пожалуйста, Таня, Митя, выбейте у себя из головы, что вы будете жить в гостинице! Мы с Алешей об этом и слышать не хотим!" -- писала Нина, действительно очень обрадованная сообщением об их приезде. -- "За столько времени не удосужились у нас погостить, позор!" Не видели даже наших "Сезаннов", двойной позор! У нас есть "комнаты для друзей", и это чистая фикция: кроме вас, никаких друзей мы не ожидаем. Отдадим вам обе комнаты. И никакого номера в "Империале" я вам не найму, дудки. И нашей ноги у вас больше никогда не будет, если вы остановитесь не у нас. Nous vous ferons les honneurs de Vienne". Квартира Тонышевых очень понравилась Ласточкиным, они мысленно сравнивали ее со своей московской. -- У вас преимущественно старинная мебель, а у нас преимущественно модерн, и то, и другое имеет свою прелесть, -- говорил Дмитрий Анатольевич. За семейным обедом обо всем успели поговорить, и уже приходилось придумывать темы. Заговорили даже о литературе. Тонышевы за ней очень следили, выписывали из России много новых книг. -- Странно, как у нас всё переменилось, -- сказал Алексей Алексеевич. -- Всего лет десять тому назад в наших повестях и романах писали больше о врачах-тружениках, которые обычно погибали во время холерных бунтов, а теперь... -- Да это иногда и в самом деле случалось. -- Случалось, конечно, Таня, но, согласитесь, не часто. А теперь всё отдельные сильные и страстные личности, и у них единственное чувство <--> необыкновенная способность к необыкновенной любви. -- Татьяна Михайловна невольно подумала, что в жизни Тонышевых любовь в самом деле не занимает очень большого места. -- Я и тут стою за золотую средину. Есть и другие большие сюжеты. -- Например, политические, -- сказала Нина. -- Я вижу, что Мите и Алеше хочется поговорить о большой 341 политике, мне она здесь осточертела. Пойдем, Танечка, я тебе всё покажу в ваших комнатах. Татьяна Михайловна всё очень хвалила. -- Как хороша эта ванна. Вделана в пол, таких у нас в Москве еще нет. -- Горячая вода круглые сутки, купайся, Танечка, хоть всю ночь. Впрочем нет, никак не всю ночь, должно быть, тебе вредно сидеть долго в воде. Одна беда: на кране с кипятком они написали "kalt", а на другом "heiss"! Я так рассердилась! -- Это действительно очень большая беда! -- Не шути, по ошибке можно обжечься. Мастер был очень сконфужен, но уже переделывать было трудно. -- Лишь бы у вас, Ниночка, не было огорчений похуже... Да, хорошо живется нам, обеспеченным людям. -- Ах, мне самой часто бывает совестно перед бедняками... Вещи, как видишь, горничная уже разложила и развешала в полном порядке. -- Она такая элегантная, ваша венка. -- И очень честная. Можете спокойно оставлять всё в комнатах, не запирая. -- Будем знать. Да, у вас очень благоустроенный дом, -- сказала, устало садясь в кресло, Татьяна Михайловна. -- Вообще мы с Митей так за вас рады... Ниночка, а можно тебя спросить? Когда же дети? Нина Анатольевна вздохнула. -- Надеюсь, будут. Алеша говорит, что дети были бы счастьем, если-б всегда оставались маленькими. -- Не следуйте нашему примеру. Это у нас с Митей единственное горе. Ну, хорошо, не будем об этом говорить. -- Завтра с утра я вам буду показывать Вену. Алеша уйдет в посольство, хотя там в праздничные дни нечего делать. -- Мы Вену отлично знаем. Чудный город, но Москва всё-таки лучше. -- С Москвой и я ничего не сравниваю!.. Вечером завтра у нас ложа в "Бурге". -- Что идет? 342 -- Шиллеровская "Смерть Валленштейна". Ты читала? -- Кажется, когда мне было лет шестнадцать. -- А я не читала. Алеша обожает Шиллера. Я предпочла бы пойти в оперу, и ты, верно, тоже? А послезавтра у нас будут интересные люди. -- Она назвала знаменитого пианиста. -- О-о! -- Да, он играет божественно. Говорит, что после шампанского играть не умеет, но, конечно, врет. Мы его заставим играть. Будут и другие, один известный профессор-экономист, пусть побеседует с Митей о расцвете промышленности. Мы с тобой не обязаны слушать. Тем временем мужчины в кабинете говорили о политических новостях. Главной новостью была опасная болезнь графа Эренталя. -- Говорят, он переносит страдания с необыкновенным мужеством, -- сказал Тонышев. -- Что ни говори, он замечательный человек. -- Может быть, и замечательный, но, говорят, он хочет войны. -- А здесь, разумеется, говорят, будто войны хочет Россия. И то и другое неверно. Эренталь большую часть своей дипломатической карьеры проделал в Петербурге. На Балль-Платц так и уверяли меня; что он "kam direkt aus der ausgezeichneten Petersburger diplomatischen Schule" и восхищается всем русским. -- Вот как? У нас о наших дипломатах думают иначе. Нет пророка в отечестве своем. Кто же займет место Эренталя? -- Первым кандидатом считается Буриан, но его ненавидит наследник престола. По моему, больше шансов имеет граф Берхтольд. -- Мы с Таней с ним знакомы. Познакомились когда-то в поезде по дороге в Монте-Карло. Помню, красивый человек. -- Признается самым элегантным человеком в Австро-Венгрии и, кажется, очень этим гордится. Какой-то американский журналист устраивает анкету: десять мужчин в мире, которые лучше всех одеваются. По моему, 343 он должен был бы получить первый приз, -- сказал Алексей Алексеевич, смеясь, но не без легкой зависти. -- Это единственный его "titre" для должности министра иностранных дел? И тоже подумывает о войнишке? -- Не знаю. В петербургском свете его очень любят, как, впрочем, прежде любили Эренталя. Нет, какая же войнишка? -- Меня тревожат дела на Балканах. Газеты пишут, будто братья-славяне очень подумывают о войне с Турцией. -- Без нашего согласия они не посмеют на это пойти. -- А вдруг посмеют? И так ли ты уверен, что им в Петербурге согласия не дадут? У нас тоже достаточно полоумных. Очень ухудшилось вообще в последнее годы политическое положение в мире. Еще лет десять тому назад никто об европейской войне не говорил. -- Да, особенно осложнилось дело после этого несчастного спора о Марокко. Впрочем, покойный Эдуард VII считал французскую позицию в нем шедевром дипломатического искусства. Эдуард сам был замечательный дипломат. Правда, у него политика осложнялась его личной антипатией к Вильгельму. У хорошего дипломата не должно быть личных симпатий и антипатий. -- Да этого, верно, не бывает. -- Отчего же не бывает? Но я уверен, что европейской войны не будет. Франц-Иосиф войны не хочет. Неужто ты, при твоей жизнерадостности, становишься пессимистом! Не будет войны. Люди разумные существа. -- Дай Бог, чтобы ты оказался правым. На следующий день они в автомобиле Тонышевых отправились в театр. Приехали за несколько минут до начала. Тонышевы до поднятия занавеса успели показать своим гостям разных известных людей в зале. В антракте все восхищались спектаклем. -- По самому своему замыслу и построению, трилогия настоящий шедевр, -- сказал Алексей Алексеевич, 344 знавший на память много стихов на разных языках. -- Я другой такой трагедии не знаю. Как постепенно нарастает напряжение! Правда, первая часть, "Лагерь", не сценична, но как и она хороша, как подготовляет зрителя к ожидающейся трагедии. Конечно, в изображении Валленштейна Шиллер немного погрешил против исторической истины <--> да кто же этого не делал? Шекспир, Гёте, Гюго. Я предпочитаю нашего Пушкина всем поэтам, но ведь его "Полтава" сплошная историческая ошибка. Даже в деталях, в божественном описании украинской ночи: "Чуть трепещут -- сребристых тополей листы". При Петре никаких тополей на Украине не было, их развел много позднее Щенсный Потоцкий, это вызвало сенсацию. А Мария чего стоит! А Мазепа! Даже в дрянном романе Фадея Булгарина он изображен ближе к исторической правде, чем у Пушкина. А скачущий с доносом влюбленный в Марию казак! -- Этот почему же? -- спросила Татьяна Михайловна. -- "Кто при звездах и при луне -- Так поздно едет на коне"... Вы говорите об этом? -- Об этом самом. Стихи очень звонкие, но... "Червонцы нужны для гонца, -- Булат потеха молодца, -- Ретивый конь потеха тоже, -- Но шапка для него дороже", -- продекламировал Алексей Алексеевич. -- "За шапку он оставить рад -- Коня, червонцы и булат, -- Но выдаст шапку только с бою, -- И то лишь с буйной головою. -- Зачем он шапкой дорожит? -- Затем, что в ней донос зашит, -- Донос на гетмана злодея -- Царю Петру от Кочубея"... Вполне возможно, что донос был зашит в шапку, но эта шапка скорее была ермолкой: Кочубей послал донесение Петру через какого-то еврея. Едва ли он носил с собой "булат" и едва ли был уж так влюблен в Кочубееву Матрену, которая кстати перетаскала у Мазепы немало "злата". -- Так ли это? Может, гонцов было несколько? Я историю знаю плохо, -- сказала Татьяна Михайловна. -- Об исторических драмах судить не могу, но, по моему, во всей немецкой литературе нет ничего равного песенке Теклы: "Das Herz ist gestorben, die Welt ist leer -- Und weiter gibt sie dem Wunsche nichts mehr. -- Du 345 heilige, rufe dein Kind zurück! -- Ich habe genossen das irdische Glück. Ich habe gelebt und geliebt". "A говорила, что, кажется, читала "Смерть Валленштейна", -- подумала Нина. В другом антракте литературный разговор продолжался. -- ...И мысли о власти Шиллер высказывает мудрые. Вот, оказывается и в 17-ом веке людей занимали те же мысли: "Верхи общества уходят, им на смену поднимаются низы..." Как хорошо он играет! -- говорил Дмитрий Анатольевич. -- Изумительно, -- сказал Тонышев. -- Заметьте, этот актер-еврей, а как изображает кондотьера! Хоть с каждой его позы картину пиши! -- Пожалуйста без антисемитизма, Алеша. Почему актеру-еврею не изображать хорошо кондотьера? -- Я ведь, Таня, говорю только к тому, что еврейское племя, которое я очень почитаю, давным давно стало самым мирным из всех. -- Это так, -- подтвердил Ласточкин. -- Ты тоже, Танечка, ведь войны не хочешь? -- Думать без ужаса не могу! А вы, Алеша, разве хотите? -- Никак нет. Хотя думать могу и без ужаса. Артист же он действительно великий. Я кстати всегда сожалел, что Шиллер не изобразил самой сцены убийства: гениальный актер себя в ней показал бы! Правда, сцену убийства до некоторой степени заменяет страшный крик убийцы Деверу: "Freund! Jetzt ist's Zeit zu lärmen!" Сейчас его услышим. -- Алешенька, перестань щеголять эрудицией, -- сказала Нина. После обеда они отправились ужинать к Захеру. При входе в общую залу им бросилось в глаза знакомое лицо. "Легок на помине: граф Бертхольд", -- сказал Тонышев. Он сидел в углу один, у его столика почтительно суетились лакеи. Тонышев занял стол на другом конце зала, подал одну карту дамам и начал озабоченно изучать другую. 346 -- Таня, можно мне заказать для всех? Я знаю, что у них особенно хорошо. Этот ресторан не хуже Донона или вашего "Эрмитажа". -- Ну, положим, -- сказал Ласточкин. -- Старый Донон первый ресторан в мире. -- На дессерт не забудь, Алешенька, заказать "Захер-Торте". Ты увидишь, Танечка, какое это чудо! -- сказала Нина. Начался гастрономический разговор. VIII В Канн погода была плохая. Ласточкины никогда зимой на Ривьере не бывали и были удивлены. -- Холодно, солнца нет, "старожилы не запомнят", -- говорил жене Дмитрий Анатольевич на второй день. -- Особенно этот неприятный холодный ветер. -- Если б это хоть был Мистраль, по крайней мере название звучное, но одни говорят "биз", другие говорят "бриз", третьи говорят "Полан" или как-то так. Сами своих ветров не знают. -- Если не пройдет, переедем куда-нибудь в Сицилию или даже в Египет. Как ты думаешь? -- Ни за что. Опять переезжать, да еще морем, какой же это отдых! Наверное, скоро будет солнце. Ривьера обязана поставлять солнце. -- А вдруг не выполнит обязательств? -- Тогда, благо нет знакомых, будем сидеть в гостинице и заниматься ничегонеделаньем. Так оно и вышло. Они большую часть дня сидели дома и читали. Дмитрий Анатольевич нашел предмет для "работы". В Европе уже много говорили о теории относительности молодого физика Эйнштейна. Ни одна отвлеченная научная теория не вызывала у большой публики такого интереса, как эта. Ласточкин в Москве побывал на лекции в ученом кружке и почти ничего не понял, кроме примера о двух поездах. Ему казалось, что немного поняли и другие слушатели. Между тем, он получил серьезное научно-техническое образование. Правда, математику давно успел позабыть: она не имела никакого отношения к делам, которыми он занимался уже двадцать лет. Как-то с досадой он заметил, что не 347 очень помнит и гимназическую математику: не знал почти ничего о биноме Ньютона и не сразу вспомнил, что именно называется тройным правилом. Решил, что в первое же свободное время непременно пополнит познания. На лекции он спросил у профессора название и номер журнала, в котором была напечатана знаменитая работа. Побывал в библиотеке и разыскал ее, но далеко не ушел и только вздыхал. Накануне отъезда из Москвы заехал в магазин Ланга и купил несколько "Grundriss-ов" и "Vorlesungen über"... Немного поколебавшись, купил также памятные ему по гимназии "Элементарную геометрию" и "Начальную алгебру" Давидова. Сам был сконфужен: "Вот так инженер-технолог!" Всё это повез с собой, к изумлению Татьяны Михайловны. В Вене нашел какую-то популярную книжку, где, с некоторым недоверием, говорилось о теории Эйнштейна. В их роскошном номере был свой балкон, но проводить на нем время было в январе невозможно. Они придвинули к окнам кресла и читали, Дмитрий Анатольевич с карандашом в руке. В четвертом часу приходилось зажигать лампы. Татьяна Михайловна для себя ничего лучшего не желала, как быть наедине с мужем. Читать рядом было уютно, -- но для этого не стоило приезжать на Ривьеру. Учебники Дмитрий Анатольевич восстановил в памяти легко, с Grundriss-ами уже было хуже, а когда в популярной книге он прочел, что теорию Эйнштейна можно по настоящему понять лишь при знакомстве с новыми методами математического мышления, то приуныл, тем более, что назывались имена, неизвестные ему и по наслышке. "Наш милый профессор говорил: "Выдумал немец обезьяну! Будь всё относительно, то тем паче "deboliare superbes". "Принижать гордыню это никогда не мешает", -- думал Ласточкин. -- "Может быть, эта теория характерна именно для нашего времени. В самом деле, если поколеблена механика Ньютона, то какие же могут быть истины в политике, в философии, в политической экономии? И не могут ли оказаться последствия самые необыкновенные?.. Впрочем, в книжке сказано, что теория 348 относительности еще висит в воздухе. Вдруг обезьяна не настоящая?" -- думал Дмитрий Анатольевич и с некоторым облегчениеем переходил от книги к "Le Temps". Тут по крайней мере всё было понятно, хотя далеко не всё приятно: "Сгущаются, сгущаются тучи"... Татьяна Михайловна читала новые французские романы. Иногда опускала книгу на колени и задумывалась. У нее настроение было не очень хорошее. В Вене, она тайком от мужа и Тонышевых, побывала у известного всему миру врача. Тот ничего опасного как будто не нашел или, по крайней мере, сказал, что не находит.