а он находился в Кракове под арестом, лорд Китченер сделал свое нашумевшее предсказание: война продлится три года. В Швейцарии оно, разумеется, стало Ленину известным и произвело на него впечатление. Он ненавидел генералов почти так же, как ненавидел членов Второго Интернационала, но хороших специалистов ценил и к их мнениям прислушивался. Чувства у него были двойственные. Чем дольше продлится война, тем больше шансы революции. Но неужто три года ждать? Он мог умереть до этого, так революции и не дождавшись! Ненависть, всегда занимавшая огромное место в его жизни, теперь просто переполняла его душу. Люди, даже самые преданные сторонники, становились ему всё противнее, -- почти все, кроме Инессы и жены. Этот резервуар ненависти он целиком перевез в Россию в 1917 году. Нередко говорили и писали о нем позднее, будто он "в душе" был добр, будто хотел ограничить террор и прикрикивал на людей, злоупотреблявших казнями. То же самое когда-то говорили, и продолжают писать по сей день, о Робеспьере. В обоих случаях это было неверно. Оба они, в отличие от Сталина или Гитлера, иногда проявляли что-то отдаленно похожее на "гуманизм", на котором в молодости "воспитались" (то есть, часто о нем читали и болтали). Но это были исключительные случаи (не более частые, чем такие же, например, у Стеньки Разина). Чаще они прикрикивали на сподручных за "снисходительность". Так, в июне 1918 года Ленин продиктовал следующее письмо Зиновьеву ("Также Лашевичу и другим членам ЦК"): "Тов. Зиновьев! Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором и что вы (не Вы лично, а питерские цекисты или пекисты) удержали. "Протестую решительно! Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. "Это не-воз-мож-но! "Террористы будут считать нас тряпками. Время 388 архивоенное. Надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере, пример которого решает. "Привет! Ленин". Вероятно, испугался и за себя (хотя вообще не был боязлив). Разумеется, было бы не-воз-мож-но, чтобы кто-либо совершил покушение на его жизнь! Окольничьи с полной готовностью исполнили его приказ о "массовидной" кровавой расправе. Редактор собрания его сочинений, в примечании к этому его письму, кратко и деловито добавляет: "За белый террор против большевиков по инициативе рабочих масс эсеры были подвергнуты красному террору и разгромлены во всех сколько-нибудь значительных пунктах центральной России". -------- Часть седьмая I Февральскую революцию почти вся московская интеллигенция приняла с восторгом: отцы и деды мечтали, наконец сбылось! Простой же народ обрадовался гораздо искреннее, чем за три года до того войне. В первое время в кругу Ласточкиных говорили, что и война теперь пойдет совершенно иначе: "Вложимся всем народом, доведем до победного конца, пришел конец немецким влияниям и придворным интригам!" Скоро, однако, о войне вообще стали говорить меньше и начинали чтение газет не с сообщений ставки, а с петербургских новостей. А еще немного позднее уже говорили: "Хоть бы поскорее кончилась эта проклятая, никому ненужная война!" Временным правительством в первые дни все очень восхищались. И только профессор Травников благодушно рассказывал анекдоты о новых министрах, как прежде рассказывал о царских. -- Конечно, все они замечательны, благородны, гениальны! -- весело говорил он. -- Даже читать приятно, хотя и скучновато. Ни одного "небезызвестного"! Прежде, если в газетах кого-нибудь называли "небезызвестным", то все понимали: значит, прохвост. 389 -- Стыдно шутить, Никита Федорович. Они все действительно честнейшие люди и работают двадцать часов в сутки! -- Ох, столько не работают. Да и лучше работали бы поменьше, надо человеку и поспать и пообедать, даже если он герой и гений. Кстати, по поводу обедов: вчера в "Праге" подали такую еду, что я ушел голодный. А ведь еще недавно "море ядения и озеро пития разливашеся". -- Ничего, едва ли ушли голодным. А если и ушли, то Временное Правительство в этом не виновато. -- Да вы не гневайтесь, Дмитрий Анатольевич. Но всё-таки ведь я тоже не виноват. И еще кстати: позавчера у нас дворник потребовал расчета. Говорит: теперь свобода. -- Вы в душе крепостник, Никита Федорович, и у вас, верно, платили ему рублей восемь в месяц, -- пошутила Татьяна Михайловна. -- У нас никто расчета не потребовал. А если потребует, то опять-таки князь Львов в этом неповинен. -- Да я ничего не говорю. Конечно, они хорошие люди. Только уж очень все полевели. С радостью узнал, Дмитрий Анатольевич, что вам предлагают кандидатуру в Учредительное Собрание. Это было отчасти верно. Ласточкину говорили, что он пройдет в Учредительное Собрание без затруднений, если примкнет к партии социалистов-революционеров. К ней тотчас примкнуло множество его друзей и знакомых. Но именно поэтому он записываться в партию не хотел; подумал, что' сказали бы в "Русских Ведомостях", и остался "левее кадет". Зато совершенно искренне принял формулу "без аннексий и контрибуций". Жизнь стала труднее. От поездок заграницу Ласточкины за три года отвыкли. Теперь трудно было уехать и в Крым или на Кавказ, да и не очень хотелось. В начале лета они отправились, без особенных дел, в Петербург (который никогда не называли Петроградом; очень не одобряли эту перемену). Туда ездили все их друзья и тоже без особенных дел. Надо было "потолковать с Временным Правительством". Друзья говорили, что Дмитрий Анатольевич мог бы стать товарищем 390 министра; для участия в правительстве позиция "левее кадет" была тогда еще очень удобна. Татьяна Михайловна была решительно против этого: здоровье мужа не позволяло ему наваливать на себя правительственную деятельность. -- "Пусть они работают двадцать часов в сутки, и, конечно, спасибо им, но ты, Митя, не можешь. Помни, что сказал Плетнев". "Потолковав", Дмитрий Анатольевич увидел, что больше ему делать в Петербурге нечего. Ему действительно предложили немалую должность. Он ответил, что не чувствует призвания к государственной работе. Это всех удивило: повидимому, другие чувствовали. Ласточкин ответил искренно, но руководился преимущественно тем, что государственная работа, по его наблюдениям, велась плохо. "Что же они могут сделать в этом хаосе, даже если б они были гениями? А я во всяком случае не гений. И лебезить перед Советом я не мог бы. Не мог бы и сидеть между двух стульев", -- думал он. Без восторга согласился баллотироваться в Учредительное Собрание, если его включат в список как беспартийного левого. Рейхель, которого они по телефону известили о своем приезде, радостно пригласил их пообедать, еще радостнее предупредив, что обед будет отвратительный. -- ...Это ничего. Ведь Россия, слава Богу, освободилась от невыносимого царского гнета и благоденствует благодаря дорогим нам всем князю Львову, Керенскому, Нахамкесу и совету рабочих и собачьих депутатов! -- кричал он в аппарат. "Видно стал уже совсем реакционером, если не черносотенцем!" -- с досадой подумал Ласточкин. Аркадий Васильевич жил на Васильевском острове, на одной из самых некрасивых улиц, в одном из самых безобразных домов. Его небольшая гостиная напоминала приемную зубного врача. Посредине на тощем коврике с цветочками, под огромной медной люстрой, стоял шатающийся столик, на нем были старые номера "Нивы" и две пепельницы: фаянсовые ослы с отверстиями в спине. Вокруг столика стояли неудобные стулья и кресло, обитые грязно-серым репсом; на одной стене висел непостижимо безобразный "гобелен" с нимфой, на 391 другой, симметрично против нимфы, в золоченой раме плохая копия "Урока Анатомии" Рембрандта. Были еще стенные часы с циферблатом в цветочках, тоже непостижимо безобразные. Рейхель стал еще самоувереннее и еще гораздо озлобленнее, чем был. Татьяна Михайловна обратила внимание на то, что он внешне опустился. "Почти все люди с годами становятся небрежнее в туалете. Только Митя и Алеша так же элегантны, как были. Но Аркадий совсем перестал собой заниматься". В самом деле воротник у Рейхеля был теперь грязен, вместо двух пуговиц на жилете торчали ниточки, одна пуговица на брюках была не застегнута, -- он заметил это не сразу, незаметно застегнул и покраснел. -- Вы оба, конечно, в восторге от положения! -- сказал он им с первых же слов за обедом. -- Вы ведь годами в Москве на всех банкетах говорили: "На святой Руси петухи поют, -- Будет скоро день на святой Руси". Вот и настал день, предвещенный всеми петухами, будь они трижды прокляты. Дожили до счастливого социалистического строя, а? Ведь ты, Митя, ждал всего самого лучшего от войны, правда? Теперь ты наверное ждешь всего самого лучшего от революции? -- Это неверно, -- сказал Ласточкин, стараясь не раздражаться. -- И давно известно: "Was sind Hoffnungen, was sind Entwürfe -- Die der Mensch, der Vergängliche, baut?" Кроме того, социалистического строя пока нет. И я далеко не в восторге от всего, что происходит. -- Неужели ты не в восторге? Быть не может! Но ведь вы хотели революции? Разве она не оправдала надежд лучшей части человечества? -- Иронизировать очень легко. А какая твоя положительная позиция? -- Моя положительная позиция: всех перевешать. -- Вот как? Это, конечно, программа. Кстати и не совсем осуществимая: где вы, почтенные господа контрреволюционеры, найдете для вашей программы силы? -- Это очень просто: надо открыть фронт. Пусть немцы наведут у нас порядок. Я давно вам говорил, что они непобедимы. -- Ты говорил, но твое предсказание, слава Богу, 392 не осуществилось и не осуществится... Так ты вдобавок стал пораженцем? Как Ленин? -- спросил Ласточкин уже не шутливо, а очень холодно. -- Ленин с его Нахамкесами умные люди. И что в том, что они пораженцы? Разве ты, Митя, не был пораженцем в пору войны с Японией? -- Не был. -- Будто? Я не знал. Значит, ты был исключеньем. 99 процентов нашей интеллигенции состояло из пораженцев. Да что война с Японией? Всегда так у нас было. Я теперь в лаборатории работаю очень мало: благодаря светлым умам товарищей, у нас больше ничего нет, простого эфира нет или не могу достать, потому что орудуют и спекулянты. Так вот я от безделья стал читать разные исторические книги. Императрица Елизавета, дочь Петра Великого, была, оказывается, настоящей пораженкой в царствование Анны Иоанновны. А Смутное время! Вы читали, Таня, "Юрия Милославского"? Вы ведь всё-такое читаете. -- Читала. Милый, но смешной роман. Подумать только, что это было написано одновременно с "Капитанской Дочкой"! А еще говорят, будто время создает что-то общее между писателями. -- Меня очень позабавило, что там люди 17-го века тоже называют друг друга "товарищами" и "гражданами". Но я говорю не об этом. Помните, сколько там, да и у всех наших школьных Иловайских, написано о священном патриотическом восторге в армии князя Пожарского. А вот, по словам настоящего, знаменитого историка, келарь Авраам Палицын, когда приехал к князю, нашел у него "мятежников, ласкателей и трапезолюбцев". Да, да, славны бубны за горами! -- говорил Рейхель. Его радостное настроение всё увеличивалось в последнее время оттого, что дела шли плохо: "Всё вышло именно так, как я предсказывал!" Собственно он не предсказывал ничего, но был уверен, что всё заранее предвидел. Опасаясь, что дело идет к ссоре, Татьяна Михайловна перевела разговор. Сказала, что вино, кажется, очень хорошее. -- Да оно из царских погребов, взгляните на этикетку, -- радостно ответил Аркадий Васильевич. -- Как 393 вы помните, наш народ богоносец в дни великой бескровной разграбил Зимний дворец. Ваши друзья, разумеется, уверяли, будто он только уничтожал эмблемы ненавистного самодержавия. Я ни минуты и не сомневался, что они будут врать именно так. На самом деле богоносец просто разворовал всё, что только мог. И вот три доблестных солдатика напились как свиньи, принесли и в наш дом бутылки из царского погреба и дешево продавали, всего по пять рублей штука. -- Они продавали краденое, а ты купил, -- сказал, не сдержавшись. Ласточкин. Рейхель сделал вид, будто не расслышал. -- Надо было видеть морды этих солдатиков! -- говорил он. -- Ах, как я ненавижу народ! Теперь что? Пока только цветочки, а ягодки впереди. Сейчас еще, как видите, едим котлеты, и вино есть, а скоро будет голод, как в Смутное время в Кремле у поляков: там родственники убитых воинов вели между собой процессы; кто по степени родства имеет право съесть тело? Мы и до этого доживем. Буду с вами судиться, Таня, кому съесть Митю. -- Типун вам на язык, Аркадий! Гадко слышать всё, что вы говорите! -- сказала Татьяна Михайловна, очень рассердившись. Ей захотелось поскорее уйти от этого злобного человека, ставшего и вызывающе-самодовольным. Такое же чувство испытывал и Дмитрий Анатольевич. Обед, действительно очень скудный, уже кончался. Рейхель объявил, что больше ничего нет. -- Кофе есть. Будем пить там, -- сказал он, очень довольный раздражением своих гостей. В кабинете на письменном столе лежали книги. Не зная, о чем говорить, Ласточкин перелистал одну из них, номер русского ученого журнала. На полях были заметки, сделанные рукой Рейхеля: "Бездарная дубина!"... "Совершенный вздор!"... -- У тебя теперь много книг, -- сказал Дмитрий Анатольевич. -- Купил гуртом за бесценок библиотеку одного прогоревшего либералишки, но оказалась в ней больше ерунда. Вот, видишь, читаю Толстого, -- ответил Аркадий 394 Васильевич, показывая на книгу в роскошном переплете. -- Всегда я терпеть не мог этого старичка! Не от Маркса, а от него пошло у нас всё, что теперь творится. Маркс это хоть понятнее, он был еврей. ("Еще хорошо, что не сказал "жид", -- подумала Татьяна Михайловна). А ваш Лев Николаевич называл себя христианином! В душе он был меньше христианин, чем я с Митей, меньше даже, чем вы, Таня, хотя вы еврейка по рождению. Он был в душе тот же Нахамкес. Впрочем, и весь наш народ не христианский, а языческий... -- Русский народ не христианский! -- Так точно, Митя. Да ваш Лев Николаевич сам это сказал. Вы не верите? -- спросил Рейхель и, взяв книгу, открыл на заложенной странице. Там на полях тоже было отчеркнуто несколько строк: "Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия природа, с которою он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил ее, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон", -- прочел Рейхель с торжествующим видом, подняв указательный палец. -- Разумеется, на этот раз яснополянский Нахамкес был прав. Умный был человек, это надо признать. Я теперь у него такие находки сделал! Вы читали его "Федора Кузьмича"? У него там император Александр испытывает половую похоть, читая письмо Аракчеева о том, как крепостные убили красавицу Настасью Минкину! Хорошо, а? Правда, у просветленного автора об этом добавлено: "Странно сказать" и пояснено, что Настасья была "удивительно чувственно красива". Хорошо? Вы опять не верите? Хотите, я разыщу? И заметьте, ничего такого об Александре наверное никто из историков и мемуаристов не говорил, даже враги не говорили, и никаким садистом он никогда не был, всё, значит, от себя выдумал просветленный старичок... Да что вы оба сердитесь? Хорошо, поговорим о другом. -- Поговорим о другом в другой раз, -- сказал Ласточкин. -- Пожалуйста извини нас, нам пора. -- Постой, постой, посидите еще... Ты, может быть, не хочешь говорить со мной о Толстом? 395 -- Действительно не хочу. -- Ты всегда ему верил и веришь, а вот он тебе не поверил бы и вообще никому и ничему не верил. Я теперь все его шедевры прочитал. В "Войне и мире" секут солдата, и тот кричит "отчаянным, но притворным криком". Казалось бы, отчего человеку кричать притворным криком, если его секут? Правда, это был плохой солдат, вор. Оказывается, наши чудо-богатыри иногда и воровали, а? А вот в "Севастопольских рассказах" показан уже очень хороший солдат. Ему неприятельская бомба вырвала часть груди. Казалось бы, герой, смертельно ранен, у него, видишь ли, на лице "какое-то притворное страданье"! Хорошо, а? Никому боголюбивый старец не верил. Может быть, даже твоим князю Львову с Керенским не поверил бы, а? Воображаю, как он их возненавидел бы, если б дожил... Постойте, а Гоголь? Тоже хорош был лицемер! "Соотечественники! Я вас любил"... Никаких соотечественников он отроду не любил, всё вранье! -- Я могла бы вас понять, Аркадий, если б вы ненавидели только революцию, вы всегда были человеком правых взглядов. Но теперь вы, оказывается, ненавидите в России всё и всех! -- Вы, Таня, тут, быть может, не судья: вы всё-таки не совсем русская, но... -- Фамилия "Рейхель" тоже не очень русская! -- сказала Татьяна Михайловна. Лицо у нее покрылось пятнами. Так они до сих пор никогда не разговаривали. Аркадий Васильевич сам это почувствовал и положил холодную ладонь ей на руку. -- Не сердитесь, милая, вы знаете, что я вас всегда любил и люблю, -- довольно искренно сказал он. -- Но почему вообще надо непременно любить соотечественников? Мне какой-нибудь Роберт Кох в сто раз дороже не только Ленина и князя Львова, но и любого дивного русского мужичка, будь он там хоть расплатонкаратаев!.. А вот одна мысль у Гоголя очень правильна, я выписал. -- Он взял из ящика тетрадку и прочел: "Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них поднимутся"... 396 И тут не мог не соврать: вовсе он тогда не умирал, еще долго, слава Богу, прожил, и не стонал никак его состав, а сказал он верно: именно, мы -- или, вернее, вы -- сеяли семена страшилищ. Вот и радуйтесь! -- Я не радуюсь, -- ответил Ласточкин. -- И я готов признать нашу вину, но вина была не только наша. Другая сторона была виновата больше нас. Уж, пожалуйста, ты не уподобляйся майору Ковалеву того же Гоголя. Как ты помнишь, этот майор признавал, что в литературе можно ругать и поносить только обер-офицеров, а штаб-офицеров никак нельзя. Не забывай и штаб-офицеров, и не всё было так прекрасно в прошлом, -- сказал он вставая: хотел закончить шутливо тягостный разговор. -- Ну, прощай, Аркаша. -- Да куда вы спешите? Я так рад поболтать с вами. Больше они Рейхеля не видели. -- Надо признать факт: он нам чужой человек! Всё, что он говорил, отвратительная передержка! -- сказал в сердцах Ласточкин на пути в гостиницу. -- Да, к сожалению, ты прав. И все его озлобленье произошло от того, что его тогда не сделали директором института! Как тут же было решено, часа за два до отъезда на вокзал, Дмитрий Анатольевич позвонил по телефону двоюродному брату. С облегченьем узнал от горничной, что его нет дома. Ласточкин сказал, что они по дороге на вокзал собирались заехать, очень жалеют и просят извинить. В последние дни перед отъездом, они из любопытства побывали на митингах. В цирке Модерн глава либеральной партии спокойно и деловито, не повышая голоса, доказывал необходимость присоединения к России проливов. Многотысячная толпа солдат возмущенно орала и легко могла его поднять за это на штыки. Дмитрий Анатольевич сокрушенно пожимал плечами. Татьяна Михайловна восхищалась мужеством оратора. -- Это верно, он совершенно бесстрашный человек, -- ответил ей муж. -- Но Дарданеллы всегда нам были совершенно не нужны, а теперь говорить о них это чистое безумие! 397 На другом митинге они видели и слышали Ленина. Он тоже их поразил. -- Просто какой-то снаряд бешенства и энергии! -- сказала Татьяна Михайловна. -- Именно. Я такого никогда в жизни не видел! Это большая сила... И как это его никто не убивает! -- неожиданно добавил Ласточкин. Жена взглянула на него с недоумением. II Люда не принимала никакого участия в революции 1917 года. Не могло быть и речи об ее возвращении в большевицкую партию: как почти вся русская интеллигенция, она крайне отрицательно относилась к делам Ленина. Еще три года тому назад узнала, что он хочет поражения России. Это вызвало у нее крайнее возмущенье. Теперь он вернулся в Россию через Германию, в пломбированном вагоне. Говорили, что большевицкая партия получает деньги от немцев на дезорганизацию русской армии. Ей было стыдно, что она когда-то примыкала к большевикам. Зачислиться в другую партию ей было неловко -- по тем же приблизительно причинам, что и Ласточкину. К тому же, в отличие от него, ей никто ничего не предлагал. Она решила, что будет гораздо полезнее оставаться в кооперативном движении. Всё-же с некоторой завистью следила по газетам за шедшей в Петербурге политической работой. Некоторых ее участников она знала лично, они были лишь немного старше и, по ее мнению, не образованнее и не даровитее, чем она. Между тем теперь они занимали разные видные посты; были известны всей России, -- особенно если примыкали к социалистам-революционерам. Имели большие шансы стать членами Учредительного Собрания, в которое стремились решительно все. Несмотря на дороговизну жизни, Люда из своего жалования откладывала и скопила немало денег. Отдавала свои сбережения Дмитрию Анатольевичу -- больше потому, что ей была лень устроить себе счет в банке. Ласточкин покупал для нее какие-то бумаги и часто говорил ей, что они очень поднимаются в цене. Люда узнавала об этом изумленно: "Вот тебе раз! Становлюсь 398 капиталисткой!" Всё-же было приятно, что она теперь стала независимой, может и без всякой работы безбедно прожить года два, может после окончания войны поехать путешествовать заграницу, пожить в Италии, в Испании. Впрочем, она в мыслях не имела бросать службу и со временем. Отпуска по ней четвертый год не брала, и складывались отпускные недели, на которые она имела право. Ласточкины и год, и два тому назад убеждали ее съездить куда-либо отдохнуть, но она перед войной прожила недели две в Крыму и там, без знакомых, скучала. Когда в Москве становилось уж очень жарко, отправлялась ненадолго на дачу в Новое Кунцево и оттуда каждый день приезжала на службу; это отпуском не было. Однако, к лету 1917 года Люда почувствовала настоящую усталость и решила на месяц или даже, если понравится, на шесть недель, съездить в Кисловодск: на Кавказе никогда не была. Ласточкины в это лето не уезжали из-за общественных дел Дмитрия Анатольевича, но зимой до революции отдыхали в Ялте и собирались опять туда на Рождество. -- Надеюсь, у тебя, Людочка, найдутся в Кисловодске знакомые, -- сказала Татьяна Михайловна. Люда, со смешанными чувствами, подумала о Джамбуле. Она с ним не переписывалась, вспоминала о нем мало и странно: вспоминала о каком-то общем, собирательном, очень похожем на него человеке (живой Джамбул уж очень менялся за три-четыре года их знакомства, встреч, связи). Так, Сезанн писал свои "натюр-морты" с искусственных цветов: живые слишком быстро, с каждым мигом, увядают. Люда и не знала, где теперь находится Джамбул: "Верно, в Тифлисе или у своих родичей, где это?" -- подумала она: не помнила точно, как называется его земля: всё равно из Кисловодска проеду по их знаменитой Военно-Грузинской дороге, а оттуда рукой подать до Тифлиса, там, помнится, где-то и осетины, и ингуши, и другие кавказские мусульмане... Но и незачем мне с ним встречаться, ничего вообще больше в жизни не будет. Люда вздохнула. -- "А когда-то я думала, что главный интерес моей жизни в мужчинах. И слишком много о себе всю жизнь говорила... Теперь 399 исправлюсь, да мало радости в этих исправленьях! Просто старею". Как у большинства людей, это было чуть не главным горем ее жизни. Те деньги, которые она не отдавала Ласточкину, Люда хранила у себя в предпоследнем томе "Большой Энциклопедии" издательства "Просвещение", которую ей ко дню рождения подарили Ласточкины. Это было надежнее, чем ящик письменного стола. Ее библиотека уже состояла из трехсот томов; теперь она не только покупала, но и читала книги, имела полные собрания сочинений главных русских классиков. Выбрала именно предпоследний том словаря: "пусть вор всё перебирает и вытряхивает!" Она никогда не знала, сколько именно денег у нее там находится. За два дня до отъезда достала вечером толстую книгу и сосчитала: было всего сто восемьдесят рублей ассигнациями; золото данным давно исчезло, чем Люда была скорее довольна: бумажки гораздо удобнее. "На сто восемьдесят далеко не уедешь. Надо взять у Мити не меньше тысячи". Как раз в этот вечер ей позвонил по телефону (она давно имела телефон в своей маленькой квартире) Дон Педро, теперь уже очень известный петербургский журналист. Он опять находился проездом в Москве. -- Еду отдохнуть на Кавказ. Просто замучен работой! Вы не можете себе представить, что такое моя работа в это проклятое революционное время! -- сообщил Альфред Исаевич, впрочем, очень веселым голосом. -- На Кавказ! Наверное в Кисловодск? Как я рада! -- сказала Люда искренно. Она любила Альфреда Исаевича, с ним было весело, он знал всех, мог ее познакомить с кем угодно. -- Нет, не в Кисловодск, а скорее в Ессентуки или в Пятигорск, еще не решил. -- Зачем в Пятигорск? Разве у вас нехорошая болезнь, Альфред Исаевич? -- пошутила Люда. -- В Пятигорск ездят, могу вас уверить, отнюдь не только больные нехорошей болезнью, -- сказал Дон Педро недовольным тоном: он не любил скабрезных шуток, особенно со стороны дам. -- Едем лучше со мной в Кисловодск. А вы когда едете?.. Вы с женой? 400 -- Нет, я один. Жена теперь отдыхает у родителей, в западном крае. Ей лечиться, слава Богу, не надо. Я впрочем тоже совершенно здоров. Сиротинин сказал, что сердце у меня, как у юноши, но всё-таки надо пополоскать желудок водицей... Так вы едете в Кисловодск, это очень приятно. Когда же? Вы хотите лечиться? -- Нет, не лечиться, нема дурных. Еду послезавтра. Поедем вместе? -- Вас, Людмила Ивановна, я готов был бы ждать сколько угодно, но у меня уже на завтра место в спальном вагоне. -- Жаль. Я еду не в спальном вагоне. Дадут ли только завтра плацкарту? -- Я вам могу достать в два счета, -- сказал Альфред Исаевич. Это было новое выраженье, или старое, забытое и вновь возродившееся, как выражение "пара слов", или "извиняюсь", которые не очень сведущие люди считали "одесскими". -- Но заказана ли у вас комната в Кисловодске? Нет?.. Тогда вы ничего не достанете. Там всё битком набито! Я телеграфировал Ганешину, и ни одной комнатки не нашлось даже для меня, хотя хозяин хорошо меня знает. -- В Кисловодске нет комнат? Это для меня неприятный сюрприз! -- Поедем лучше в Ессентуки? Пошлите мне туда телеграмму, я вам приготовлю комнату. Как жаль, что я не могу вас подождать, -- галантно добавил Дон Педро. "В самом деле отчего бы не поехать туда?" -- подумала Люда, отойдя от аппарата, и взглянула на великолепные стенные часы, -- подарок Ласточкиных на новоселье. Она тоже делала им подарки, хотя не столь дорогие. "Еще, пожалуй, не поздно. Зайду к ним, вот и деньги возьму. Не стоит и звонить". Дмитрий Анатольевич и Татьяна Михайловна обрадовались тому, что у Люды будет на Кавказе знакомый, да еще солидный и теперь влиятельный человек. На ее вопрос, сколько же ей взять у него денег, Ласточкин, подумав, ответил: -- Знаете что, милая? Возьмите у меня все. Теперь 401 ведь и застрять можно. А кроме того, я опасаюсь, что ценности начнут падать. Даже удивительно, что они еще не упали. -- А мои ценности можно быстро продать? Дмитрий Анатольевич засмеялся. -- Я сейчас подсчитаю и дам вам чек. -- Чек? -- спросила Люда. -- Тогда надо будет мне пойти в банк и проделать там разные формальности? -- Необычайно сложные! Хорошо, я скажу в банке, чтобы артельщик доставил вам деньги на дом. Когда вы уезжаете? -- Послезавтра утром. -- Вот тебе раз! -- сказала Татьяна Михайловна. -- Значит, мы больше до твоего возвращения не увидимся? Мы ведь завтра утром с Митей уезжаем в "подмосковную" к Варваре Петровне, и вернемся только в понедельник. -- Да, это досадно, -- подтвердил Дмитрий Анатольевич. -- Тогда ничего не поделаешь, берите чек. С чеком человеку получить деньги легко, а вот без чека труднее... Ох, дамы!.. Я сейчас же сосчитаю, -- добавил он, вставая. -- Так вы до зимы никуда не уедете, Танечка? -- спросила Люда. -- А то поехали бы тоже на Кавказ? Отлично бы там пожили, а? -- Не может богдыхан. Его рвут на части, -- грустно сказала Татьяна Михайловна. -- Боюсь, как бы всё-таки не убедили стать министром. Скажи ему на прощанье и свое мнение. Ты ведь не спешишь сегодня? -- Не спешу, но долгие проводы, лишние слезы. Подумаешь, экая беда стать министром! Ты шутишь. -- Не шучу... Ты наверное вернешься даже не через месяц, а раньше. Соскучишься по своей квартирке. -- Не по квартирке. Уж очень я вас обоих люблю! -- вдруг сказала Люда, хотя терпеть не могла "излияний". -- И мы оба тебя тоже. Очень!.. Подумать только, что мы когда-то были в "холодно-корректных отношениях"! -- Это была не твоя, а моя вина. -- И не твоя. Просто люди добреют с годами. 402 Дмитрий Анатольевич вернулся из кабинета и удивленно взглянул на дам. "Кажется, расчувствовались? Что бы это?" Он теперь почти всегда поглядывал на жену с беспричинным беспокойством, особенно когда она подходила к нему и его целовала. -- Вот вам, Людочка, расчет, а вот и чек. Я вас не обсчитал, -- натянуто-весело сказал он. -- Митя, вы, верно, от себя прибавили! Не может быть, чтобы у меня образовалось так много! -- Даю вам слово, что не прибавил ни гроша. -- А если я всё это потеряю или у меня вытащат? -- Постарайтесь, чтобы не вытащили. В Англии существует страхование против краж. Хотите, я вас застрахую? Вместо платы, привезите мне олений рог для вина: вдруг буду где-нибудь на банкете "тамадой", -- "пей до дна!"... Ах, славное место Кисловодск. Помнишь, Таня, как мы там катались к замку Коварства и Любви? -- Помню, -- сказала Татьяна Михайловна обиженно (точно она могла этого не помнить). -- А вас, Людочка, мы, значит, до сентября не увидим? -- Да, до сентября. Они никак не могли думать, что видятся в последний раз в жизни. III Ленин, приехав после февральской революции из Швейцарии в Петербург, остановился с женой у своей сестры Анны Ильинишны в доме на Широкой улице. Сестра отвела ему комнату, в ней были две кровати, стол и платяной шкаф; по его просьбе, в шкафу были устроены полочки для книг. Больше ему ничего и не было нужно. Возможно, что сестра была вначале рада гостю. Но речь, произнесенная им в вечер приезда, 4-го апреля, потрясшая его ближайших товарищей по партии, наверное перепугала и ее. В описании этой речи у случайного свидетеля Суханова сказано: "Приветствия-доклады, наконец, кончились. И поднялся с ответом сам прославляемый великий магистр ордена. Мне не забыть этой громоподобной речи, потрясшей и изумившей не одного меня, случайно забредшего еретика, но и всех правоверных. 403 Я утверждаю, что никто не ожидал ничего подобного. Казалось, из своих логовищ поднялись все стихии, и дух всесокрушения, не ведая ни преград, ни сомнений, ни людских трудностей, ни людских расчетов, -- носится по зале Кшесинской над головами зачарованных учеников... Он потряс не только ораторским воздействием, но и неслыханным содержанием своей ответно-приветственной речи, -- не только меня, но и всю собственную большевицкую аудиторию". Если о немедленном устройстве второй, уже социалистической, революции не думали в апреле 1917-го светочи партии, то никак не могла думать и Анна Ильинишна. Хотя о преследованиях, несмотря на проезд через Германию, тогда еще и речи быть не могло, она, вероятно, предпочла бы, чтобы ее брат поселился в другом месте. Дом был большой, было множество соседей, могли произойти неприятности, так как газеты уже писали о Ленине, печатали его фотографии и называли его крепкими словами. Ни соседи, ни сама Анна Ильинишна никак не предполагали, что речь перейдет в мировую историю и что Широкая улица со временем будет называться Ленинской. Большевики приняли старый обычай -- придавать не всегда продолжительное бессмертие людям, называя их именем улицы. Он тотчас принялся за работу. Теперь она была по духу той же, но совершенно другой по форме напряженности. От прежнего образа жизни ничего не осталось. Было никак не до прогулок, не до окрестностей, не до велосипеда, ни даже до сплетен. Главная его работа заключалась в том, чтобы заставить партию идти за собой. Никто из его товарищей вначале не собирался "захватить власть вооруженной рукой". Если б это можно было сделать не "вооруженной рукой", многие, разумеется, не возражали бы и в первые дни. Люди в большинстве были смелые, но в том, почти всеобщем, благодушно-радостном настроении, которое господствовало в столице после февраля, все революционеры предпочитали пожить более спокойно, отдохнуть от конспирации, арестов, ссылок, вести мирную борьбу с капиталистическим строем. Сам Джугашвили-Коба, уже довольно 404 давно называвшийся Сталиным, высказывался за соглашение с меньшевиками. Всеми было признано, что новая программа Ильича совершенно противоречит марксизму. Отсталая в промышленном отношении страна никак не может вдруг стать социалистической. Революция может быть только буржуазной, а строй, как это ни неприятно, пока останется капиталистическим. Будет созвано Учредительное Собрание, и там, разумеется, большевики займут место на самом левом краю. Ленин же на партийных собраниях именно за такие мысли и такое настроение ругательски всех ругал. Ему возражали, -- большинство мягко, почтительно, даже нежно. Про себя думали (иногда в смягченной форме и говорили), что Старик отстал заграницей от русской жизни, и ударился чуть ли не в анархизм, в бланкизм, в бакунизм, во "вспышкопускательство". Приводили цитаты из Маркса. Он отвечал другими цитатами. Сам, как и прежде, по собственному его выражению, "советовался с Марксом", т. е. его перечитывал. Неподходящих цитат старался не замечать, брал подходящие, -- можно было найти любые. Маркс явно советовал устроить вооруженное восстание и вообще с ним во всем соглашался. Но и независимо от этого Ленин всем своим существом чувствовал, что другого такого случая не будет. Он в самом деле отстал от русской жизни, да собственно никогда ее хорошо и не знал. Но одно ему было совершенно ясно: веками накопленный запас ненависти, злобы, жажды мщенья -- огромная страшная сила. Если развязать ее, эта сила унесет всё. "Но можно ли будет на ней и строить?" -- спрашивал он себя и отвечал, что там будет видно. Через много лет Троцкий сравнил его с Наполеоном. Император писал своему начальнику генерального штаба: "Нет человека более робкого, чем я, когда я разрабатываю военный план: я в мыслях преувеличиваю все опасности, все возможные катастрофы. Но когда мое решение принято, всё забывается". Едва ли сравнение было верно. Ленин допускал, что октябрьское восстание может провалиться и что тогда их всех перевешают. Но в своем "плане" он с этим не считался. План -- то есть, 405 твердое решение устроить в России и в мире социальную революцию -- был им принят в Швейцарии тотчас после того, как туда пришло сообщение о февральских событиях в Петербурге. А никакой сколько-нибудь серьезной "разработки" не было ни тогда, ни даже позднее. Да если б она была возможна и показала, что план неосуществим, Ленин, в отличие от Наполеона, всё равно от него не отказался бы. Наполеон разрабатывал планы отдельных кампаний; без каждой из них можно было бы и обойтись. Для Ленина же социальная революция была смыслом всей его жизни. Правда, была еще теория. Именно в 1917 году он разработал или закончил свое странное, малопонятное, противоречивое учение о государстве. Он никогда не называл себя гением, говорил, что он только продолжатель дела Маркса. Но, вероятно, это свое учение считал гениальным продолжением. Оставил в 1917 году указание, что делать с рукописью в случае<,> если его убьют. Естественно, работу о том, удержат ли большевики государственную власть, в этом случае можно было бы и не перепечатывать. Партийный бунт против него скоро начал стихать. Под его напором произошло невероятное: один за другим, хотя с сомненьями и колебаньями, на его сторону стали переходить главари партии. Вероятно, они сами этому удивлялись: не могли же в несколько дней или недель совершенно изменить весь свой привычный строй брошюрного мышления. В числе первых перешел к нему Сталин. Должно быть, очень жалел, что не сам он это придумал: разумеется, захват власти вооруженной рукой! Впрочем, понимал, что он всё равно на роль главы правительства не вышел бы: ранг был не тот, его и знали еще очень мало. Скоро захват власти стал задачей главных, за редкими исключеньями, партийных вождей. Но эта напряженная, грубая борьба с ними, хотя и завершившаяся победой, постоянные выступления на многолюдных митингах, непривычный образ жизни издергали нервы Ленина. Он стал чувствовать себя плохо как раз к намеченному восстанию. Разыграл кровавое дело 4-го июля новый большевик Троцкий -- и разыграл плохо. Несмотря 406 на слабость и неподготовленность Временного правительства восстание провалилось, -- приходилось даже уверять, что его не было, что был разве лишь "смотр сил", что была правительственная провокация. Вожди повторяли это, хотя и знали, что лгут. В своей среде опять стали ругать Ильича; ох, опростоволосился Старик, пролетариат отшатнулся, теперь можно ждать всего, гидра реакции поднимет голову. И действительно, все враждебные газеты, то есть, почти вся печать России, осыпали Ленина бранью и насмешками, требовали его ареста и предания суду. Полудрузья или бывшие друзья почти открыто злорадствовали. Несколько растерялся и он сам. Собрался было "предстать перед судом", -- мысль для него почти непостижимая. Но его легко отговорили: укокошат, расстреляют или разорвут на улице! Особенно отговаривал Сталин: уж он-то нисколько не сомневался, что укокошат, -- так, разумеется, поступил бы с врагами он сам и без малейшего колебания. Правительство отдало приказ об аресте Ленина. Он скрылся, сбрил усы, надел парик и темные очки; перешел на нелегальное положение -- как в 1905 году. Несколько дней скрывался у рабочего Аллилуева, потом где-то еще, затем -- тоже как двенадцать лет тому назад -- уехал в Финляндию. Но эта нервная депрессия была чуть ли не последней